К книге
Собрание сочинений. Том 3. Политический сыск и русское общество в XVIII векеГлава 10 Тюрьма и ссылка
65%
Глава 10 Тюрьма и ссылка
11

Тюрьмы XVIII века были преимущественно пересылочными. Они назывались острогами и представляли собой пространство, обнесенное высокой (до 10 м) стеной-тыном из вертикально поставленных бревен, с одними воротами. В написанном Екатериной II проекте о тюрьмах выразительно говорится: «Тюрьмы строить замком»[1321]. В центре такого замкового двора стояла деревянная казарма без внутренних перегородок, в ней на голых нарах спали заключенные. Казарма отапливалась печами. Были тюрьмы, где вместо одной большой казармы строили несколько изб поменьше, внутри каждой одна-две камеры — «колодничьи палаты» (или просто — «колодничьи»)[1322].

По описанию англичанина Кокса, территория Московского острога, построенного в середине 1770‑х годов, была разделена внутренними стенами на несколько секторов, внутри которых стояли по 4, 6 или 8 колодничьих палат. В каждой избе была одна общая камера на 25–30 человек, всего же острог был рассчитан на 800 заключенных. На сектора острог делился для того, чтобы изолировать подследственных от осужденных и ссыльных, мужчин от женщин[1323]. В других же тюрьмах такое деление соблюдалось не так тщательно, поэтому разные категории заключенных, в том числе мужчины и женщины, оказывались вместе.

Внутренний режим в тюрьмах того времени по сравнению с иными временами был весьма свободным. Днем заключенным разрешалось гулять по тюремному двору. Часть из них, скованные общей цепью («на своре», «на связке») и под охраной солдат могли покидать острог для сбора милостыни. За 1702 год сохранилось описание таких цепей: «Две чепи долгих, что в мир ходят и с ошейниками, у них четыре замка висячих»[1324]. По данным начала XVIII века известно, что при выходах «на связке» заключенных сковывали по двое «по ноге в железах». В 1752 году арестантов ковали по двое на «двушейную цепь», что, кстати, не помешало им успешно бежать на пару, после чего они «разбили камнем друг у друга цепи»[1325].

Арестанты на «сворах» встречались на улицах каждого русского города, и сбор милостыни был видом заработка, причем приносил немало. Зрелище заунывно поющих колодников «на связке» оставляло тяжелое впечатление у прохожих. В указе Сената 1736 года с упреком говорится, что арестанты, сидевшие в разных учреждениях, «отпускаются на связке для прошения милостыни, без одежды, в одних верхних рубахах, а другие пытаны, прикрывая одни спины кровавыми рубашками, а у иных от ветхости рубах и раны битые знать (то есть видны. — Е. А.)». Известно, что выставлять раны и язвы напоказ было одним из приемов профессионального нищенства. В 1749 году Сенат вновь отмечал: «Многие колодники, пытанные в разодранных платьях таких, что едва тела лоскутьями прикрыты, стоя скованными на Красной площади и по другим знатным улицам, необычайно с криком поючи, милостыни просят, також ходят по рядам по всей Москве по улицам». В указе 1756 года сказано, что колодники на связках «пьянствуют и чинят ссоры»[1326]. Весь XVIII век власти боролись с «шатанием» арестантов по городу и только с созданием в 1819 году специального «Попечительского общества об арестантах», финансировавшего пайки тюремных сидельцев, улицы городов были очищены от нищенствующих преступников.

Вернувшись в острог, арестанты делили милостыню на всех колодников. Уже в XVII веке в тюрьме существовала тюремная организация во главе с выборным старостой. Так как известно, что власти запрещали требовать с новичков «влазные деньги», можно утверждать, что в тюрьмах существовал типичный для преступного сообщества «общак»[1327]. Старосты имели власть над другими арестантами, ведали «общаком», получали и распределяли передачи. Тюремное начальство делало им всевозможные поблажки — сговор-«стачка» между тюремными сторожами и тогдашними «авторитетами» была делом обычным. В один из дворов острога допускались торговцы вразнос, и там арестанты покупали еду, одежду, из-под полы — водку. Весь день тюрьма была открыта для посетителей. Родственники и знакомые приносили еду, одежду, лекарства. Женщины варили тут же тюремным сидельцам еду, стирали им белье. Заболевших арестантов иногда отправляли за пределы острога, в военный госпиталь[1328]. На ночь тщательно запирали железные двери тюрьмы, а снаружи выставляли охрану. За попытки побега, нарушения режима, оскорбление стражи следовали телесные наказания кнутом, плетьми, батогами.

Побеги не были редкостью при таком достаточно свободном режиме. У преступников было немало способов бежать, освободиться от цепей и кандалов. Один из таких способов упомянут в бумагах Сыскного приказа 1755 года. Колодник-старообрядец старец Исаак пытался во время богослужения в церкви, куда его выводили под конвоем, освободиться от оков: «С помощью палки и двух дубовых клиньев, стал разводить на ногах кандалы, но караульный помешал»[1329].

Несмотря на неизбежное расследование с пытками и суровое наказание соучастников побега, сговор преступников и охраны был делом обычным. Нередко солдаты охраны, получив деньги и боясь наказания за «слабое смотрение», бежали вместе с преступниками. Пугачев на допросе в 1774 году рассказывал, что он с сообщником бежал из казанской тюрьмы благодаря тому, что «в остроге из караульных приметили мы в одном солдате малороссиянине наклонность к неудовольствию в его жизни[1330], то при случае сказали ему о нашем намерении, а солдат и согласился. И все трое вообще начали отыскивать удобный случай, дабы из острога бежать», что им вскоре и удалось, выйдя из острога под охраной солдата-сообщника якобы собирать милостыню[1331].

Для наказания провинившихся и предотвращения побегов использовали различные оковы — цепи, кандалы, стулья, рогатки, колодки. Чаще всего узников заковывали в колодки, представлявшие собой две половинки дубового обрубка длиной до аршина с вырезанным в них овальным отверстием для ноги. Обе половинки замыкали замком или заклепывали с помощью штырей. Передвигаться в колодках было трудно. Цепные оковы — это кованая железная цепь с двумя широкими, размыкающимися браслетами на концах. Были цепи трех основных видов: для рук, для ног, для руки, ноги и шеи одновременно. В названиях оков нет единообразия. Цепи для рук в документах названы и «кандалами», и «железами», и «наручнями».

Существовали «чепи», которые закрепляли на металлическом поясе вокруг талии преступника. В 1774 году Пугачева видели в симбирской тюрьме «скованного по рукам и ногам железами, а сверх того около поясницы его положен был железный обруч с железной же цепью, которая вверху прибита была в стену»[1332]. Из других источников известно, что один конец цепи вбивался в стену, лавку или в пол с помощью так называемого «ершового клина» с зазубринами, а на другом конце укреплялся ошейник, ножной браслет или упомянутый железный пояс с запирающимся «цепными ключами» навесным «цепным замком»[1333]. Такая цепь называлась «настенной», а жизнь заключенного в таком положении называлась «цепным содержанием». Кроме того, Пугачев сидел за специальной решеткой. Она ныне хранится в ГИМе. Решетки, отделяющие узников от выхода, упоминаются и при описании других тюрем[1334].

Индивидуальные кандалы, в отличие от общих цепей, которые закрывались замками, были «замочные» и «глухие». Последние кузнецы заклепывали наглухо с помощью заклепок. Упоминаются два вида оков: «тесные железа» и «готовые железа». Из описания 1719 года видно, что различие оков — в их индивидуальной подгонке к рукам и ногам колодника. Тесные делали для того, чтобы суровее наказать арестанта за непослушание, причинить ему боль, страдания. Освобождение же от тесных оков нужно понимать как льготу. От воли тюремщиков зависела не только «теснота» оков, но и их вес. Когда Пугачева арестовали в 1773 году, то управитель Малыковской дворцовой волости Позняков «приказал сделать кандалы: ножные в тридцать и ручные в пятнадцать фунтов и злодея в те кандалы заклепать». Иначе говоря, общий вес кандалов составлял 18 килограммов и, как сказал потом Пугачев, оковы «обломили ему руки и ноги»[1335]. Кроме веса оков, важным считалось и число звеньев цепи, соединявшей браслеты.

На ночь ноги заключенных закрывали в «лису», которая состояла из двух половинок распиленного вдоль бревна или бруса с несколькими отверстиями для ног, а иногда и рук. Нижняя половинка была прибита к полу, а верхняя присоединялась к ней железными петлями и замыкалась толстой железной скобой с висячим замком. «Лису» также называли и большой колодкой (колодой). В деле о лифляндских крестьянах, арестованных за бунт в 1777 году, сказано: «Тогда тех пять человек… заклепали в большую колодку, состоящую из двух больших брусьев, окованных железом, длиною две сажени с половиною, в которую бы вдруг шесть человек заклепать можно было»[1336].

Тюремное начальство могло по своей воле наказывать арестантов наложением цепей, колодок, рогаток, стульев и прочих орудий. «Рогатки» известны двух типов. Одни сделаны в виде замыкающегося на замок широкого ошейника с прикрепленными на нем длинными железными шипами. Другие состояли «из железного обруча вокруг головы, ото лба к затылку, замыкавшегося [с] помощию двух цепей, которые опускались вниз от висков под подбородок. К этому обручу было приделано перпендикулярно несколько длинных железных шипов»[1337]. Стулом называли большую дубовую колоду весом свыше 20 килограммов с вбитой в нее цепью, свободный конец которой закреплялся с помощью ошейника и замка на шее колодника. Передвигаться с такой тяжестью было мучительно трудно. В 1711 году старообрядца Семена Денисова подвергли суровому наказанию — его водили в церковь «со стулом»[1338]. Шейные рогатки, стулья и шейные цепи были официально уничтожены по указу Александра I в 1820 году, хотя фактически их продолжали использовать и позже[1339].

Среди тюрем России самыми суровыми считались монастырские тюрьмы, которые никакого отношения к иноческому подвигу не имели. Среди них особо дурная слава держалась за тюрьмой Соловецкого монастыря, ставшего местом заключения многих государственных преступников начиная с середины XVI века. В XVIII веке насчитывалось несколько категорий колодников, которых привозили в монастырь. Это были расстриженные священники и монахи, нераскаявшиеся старообрядцы («раскольники»), отпавшие от православия миряне, богохульники (среди них было немало сумасшедших), убийцы, приговоренные не просто к тюремному заключению, но и к покаянию и смирению в тяжелых монастырских работах, и, наконец, политические преступники. Содержали узников на Соловках по-разному. Самым суровым наказанием считалась земляная тюрьма, а также тесные тюремные «чуланы». В приговорах о заключенных говорилось, что они присланы «под караул» или «под неослабный караул». Лучше было тем узникам, кого привозили «под крепкое смотрение» монастырских властей (или, как тогда еще говорили: «под начал», «на вечное житье», «в тяжкие труды»). Такие узники жили и работали вместе с монастырскими послушниками. Если в приговоре не был указан вид работ, то их «употребляли ко всяким работам». Это позволяло некоторым узникам благодаря взяткам вообще избежать тяжелого монастырского труда. Наконец, жили в монастыре и те, кого предписывалось держать на работах «до кончины живота своего неисходно сковану».

Земляные тюрьмы в Корожной башне представляли собой глубокие ямы, обложенные изнутри и по дну кирпичом. Сверху клали засыпанные землей доски. Через небольшое отверстие, которое закрывали железной дверью с замком, вниз подавали скудную еду и воду, вытаскивали нечистоты, а иногда и поднимали самого узника, который жил в яме на гнилой соломе в полной темноте, одолеваемый полчищами паразитов и крыс. Сюда сажали упорствующих раскольников, указ о которых гласил: «Бить кнутом нещадно и сослать в Соловецкий монастырь в земляную тюрьму для покаяния и быть ему там до кончины жизни его неисходно»[1340]. Хотя земляные тюрьмы были уничтожены по указу Синода в 1742 году[1341], в 1768 году в подобную же «подземельную тюрьму» — яму при московском Ивановском девичьем монастыре посадили Салтычиху, причем Сенат предписывал держать преступницу в постоянной темноте и еду опускать со свечой, «которую опять у ней гасить, как скоро она наестся»[1342]. Если вши, крысы, холод и сырость больше всего досаждали узникам земляных тюрем, то сидевшие в «уединенной тюрьме» — каменных «чуланах» вдоль внутренних стен Корожной башни — страдали от неудобства и тесноты: ни встать, ни лечь, ни вытянуть ноги в этих камерах они не могли. По замерам А. П. Иванова, в среднем величина каменного мешка — 2,15 на 2,2 метра[1343]. Окна камер были очень узки и почти не пропускали света и воздуха, для которого над дверью делали отдушину. В таком каменном мешке 16 лет просидел последний кошевой Запорожской Сечи П. И. Калнишевский, присланный в 87-летнем возрасте «на вечное содержание под строжайший присмотр». Впрочем, Калнишевский в 1801 году вышел на свободу в возрасте 110 лет «без поверждения нравственных сил» и прожил в монастыре, уже по доброй воле, до своей смерти еще два года[1344]. Конечно, это случай исключительный — большинству сидение в каменных «чуланах» жизнь не удлиняло. Особенно было тяжело зимой и, как жаловался А. Д. Меншикову в 1726 году узник монастыря Варлаам Овсянников, «оную тюрьму во всю зиму не топили и от превеликой под здешним градусом стужи многократно был при смерти»[1345]. Просторнее были камеры в Головленковой башне (6,5 на 2,2 метра). В 1718 году в монастырском дворе построили тюремное здание с камерами на двух этажах.

Условия содержания на Соловках, да и в других монастырях-тюрьмах, определяли следующие обстоятельства: предписания сопроводительного указа, поведение заключенного и, наконец, воля архимандрита. От последнего зависело ослабление или усиление многих режимных строгостей. Одних из заключенных сажали на цепь, годами держали в ямах и каменных мешках, скованными ручными и ножными железами, били кнутом, плетьми, шелепами. Им давали только хлеб и воду, заставляли работать на цепи в кухне по 18 часов в сутки: просеивать муку, месить тесто, печь хлеба, выносить нечистоты, стирать белье. Черные работы в монастыре были вообще разнообразны и тяжелы.

Другие заключенные, по мнению монастырского начальства, были достойны более комфортабельной жизни. Их могли расковать и, при желании узника, постричь в монахи. Это означало, что человек расставался со всякими надеждами вернуться на материк, но зато он уже не считался колодником. Особенно охотно такую льготу делали для раскаявшихся раскольников, которых годами увещевали отказаться от двоеперстия и других своих «заблуждений». Они давали нередко фиктивное согласие постричься, чтобы избежать земляной тюрьмы или каменного мешка. В целом жизнь в монастыре отличалась такой особой суровостью, что иным узникам каторга на материке казалась раем. В своей челобитной 1743 года бывший секретарь Михаил Пархомов просил, чтобы «вместо сей ссылки в каторжную работу меня отдали, с радостию моей души готов на каторгу, нежели в сем крайсветном, заморском, темном и студеном, прегорьком и прескорбном месте быти»[1346].

Бежать из монастыря было нелегко — за колодниками тщательно следили, их «чуланы» и вещи регулярно обыскивали. Нарушителей же режима ждало наказание — «смирение»: хлеб да вода, порка плетями, содержание в цепях, дополнительные кандалы и т. д. В истории Соловков немало побегов, но, по-видимому, среди них почти нет удачных — если арестанта не находили, то это не означало, что он сумел добраться до материка, куда ходил только «извозный карбас». Скорее всего, такой беглец тонул в Белом море[1347].

Но и всевластный на островах архимандрит или игумен не всегда мог облегчить колодникам жизнь. С одной стороны, он, как и все российские подданные, боялся доносов со стороны монахов и извета колодника. С другой стороны, содержание особо опасных преступников регламентировали специальные указы. Так, в указе 1701 года о содержании Игнатия (Ивана Шангина) говорилось: «Послать в Соловецкий монастырь, в Головленкову тюрьму, быть ему в той тюрьме за крепким караулом по его смерть неисходно, а пищу ему давать против таких же ссыльных»[1348]. В 1739 году на Соловки прислали князя Дмитрия Мещерского, которого предписывалось держать «в земляной тюрьме до смерти неисходно». Лишь через два года пришел второй указ, разрешивший вытащить его из ямы и поселить «на житье» в монастыре[1349].

В некоторых случаях архимандрит и начальник острожного караула даже не знали преступления привезенного колодника. Такие узники назывались «секретными». На секретных узников, окруженных «собственным» конвоем, власть монастырского начальства вообще не распространялась. С ними запрещали разговаривать, их сажали так, «чтобы ни они кого, ни их кто видеть не могли», а кормили отдельно — на особые деньги, определенные приговором. В июле 1727 года на Соловки привезли П. А. Толстого и его сына Ивана с огромным конвоем — 5 офицеров и 90 солдат. Часть этого «войска» оставили при Толстых, которых поместили в Головленковой башне. Там они вскоре и умерли[1350]. В той же самой башне восемь лет просидел В. Л. Долгорукий, доставленный в 1730 году в сопровождении 15 солдат во главе с капитаном М. Салтыковым. Капитан привез с собой жену и ее дворовых девушек. С большим трудом игумену Варсонофию удалось выпроводить из мужского монастыря женщин[1351]. Особо знатные секретные узники имели льготы: сидели не в монастырской, а в собственной одежде, им разрешали брать с собой прислугу из крепостных (у Долгорукого было пять слуг). Ели они, как и все узники, при свече, которую к ним приносили только на время обеда, зато посуда у них была из серебра. В описи вещей, оставшихся от Толстых, учтены дорогие вещи: лисьи шубы, епанча, кафтаны, камзол, сюртук, серебряная и оловянная посуда с ножами (вещь невероятная для обыкновенного колодника), золотые часы, серебряные табакерки, 16 червонцев. Известно, что в первоначальной описи имущества Толстых учтено 100 червонцев, значит, привезенные деньги они тратили на еду и на взятки[1352].

Кроме Соловков, политических преступников держали еще в нескольких удаленных от центра монастырях: Архангельском, Николо-Корельском, Кирилло-Белозерском, Антониево-Сийском на Северной Двине, Вологодском Спасо-Прилуцком, а также в десятке других монастырей Европейской части России. Суровы были условия содержания колодников в сибирских монастырях, самыми известными из которых были Долматовский Троицкий и Селенгинский Троицкий. Они становились настоящей могилой для живых. Впрочем, уморить узника можно было и в любом другом монастыре.

Женщинам-колодницам было не легче, чем мужчинам. Их ждали такие же тяжелые условия жизни, скудная еда, тяжелая работа, суровое «смирение» в случае непослушания железами, батогами, шелепами. Знатные преступницы находились под постоянным, мелочным и придирчивым контролем приставленных к ним днем и ночью охранников или монашек. Удобным предлогом для этого служили суровые указы о содержании узниц. Сестру жены А. Д. Меншикова Варвару Арсеньеву в 1728 году заключили в Вологодский Горицкий монастырь с условием, «чтоб никто к ней, ни от нее не ходил, и писем она не писала и о том ей, игуменье, послать указ»[1353]. Княжну Е. А. Долгорукую в 1739 году в том же Горицком монастыре умышленно держали безвыходно в маленьком темном домишке на черном дворе, возле хлевов и конюшен[1354]. Каждое слово ссыльных женщин сразу же становилось известно властям. Ссыльным даже приказывали «говорить всем вслух, а не тайно»[1355]. Из инструкции 1732 года о содержании в монастыре княгини Александры Долгорукой видно, что узницу содержали под «крепким караулом» и даже в церкви она стояла «уединенно, за перегородкой». Так, кстати, было принято держать в церкви и колодников-мужчин. С родными женщинам-узницам разрешалось видеться только «в монастырских вратах при нескольких старых монахинях»[1356].

После того как доносчик известил власти о «непристойных» высказываниях сидевшей в монастыре княгини Аграфены Волконской, последовал указ Анны Ивановны от 30 августа 1730 года об ужесточении режима: «Княгиню Аграфену содержать в Тихвинском монастыре крепчайше прежнего, кроме церкви из кельи никуда не выпускать, к ней никого из посторонних, без ведома игуменьи, не допускать, а когда кто к ней посторонние приходить будут, то допускать при ней, игуменье, и говорить всем вслух и того всего над ней смотреть игуменье накрепко, а ежели она, Волконская, станет чинить еще какия продерзости, о том ей, игуменье, давать знать Тихвинскому архимандриту и писать о том в Сенат немедленно»[1357]. В 1735 году княжну Прасковью Юсупову «за злодейственные непристойные слова» в монастыре (на нее также был донос) били кошками и насильно постригли в монахини прямо в Тайной канцелярии, а затем отправили в «дальний крепкий девичь монастырь… до кончины жизни ея неисходно»[1358].

Женщин — узниц монастырей в большинстве своем постригали в монахини. Делалось это по прямому указу сыска, насильно. Указы о пострижении давала светская власть, и они были суровы и лаконичны: «Послать в Белозерский уезд, в Горский девичь монастырь и тамо ее постричь при унтер-офицере, которой ее повезет в тот монастырь, и давать ей по полуполтине на день и велеть ей тамо потому ж быть неисходной» — указ верховников 4 апреля 1728 года о В. Арсеньевой[1359]. В 1740 году в Иркутске, в девичьем монастыре постригли несовершеннолетнюю дочь А. П. Волынского Анну, несмотря на то что «на обычные вопросы об отречении от мира постригаемая оставалась безмолвною… Фурьер вручил постригавшему письменное удостоверение, что был очевидцем пострижения в монашество девицы Анны… и тут же сдал юную печальную инокиню игуменье под строжайший надсмотр и на вечное безисходное в монастыре заключение»[1360]. Другую дочь Волынского, 14-летнюю Марию, в Енисейском Рождественском монастыре в ноябре 1740 года постригли с именем Марианны. 31 января 1741 года пострижение это было признано незаконным и дочери казненного Волынского возвратились в Москву[1361].

О поведении новопостриженной игуменья регулярно сообщала в Тайную канцелярию. Так, о Юсуповой, заточенной в Тобольский Введенский монастырь, мы читаем: «Монахиня Прокла ныне в житии своем стала являться бесчинна, а именно: первое, в церковь Божию ни на какое слово Божие ходить не стала; второе — монашеское одеяние с себя сбросила и не носит; третье — монашеским именем, то есть Проклою, не называется и велит именовать Парасковиею Григорьевной». Кроме того, отказывается есть монашескую пищу, «а временем и бросает на пол». В ответ из Петербурга пришел указ заковать княжну в ножные железа, наказать шелепами «и объявить, что если не уймется, то будет жесточайше наказана»[1362]. По-видимому, только так можно было смирить упрямых узниц-монахинь.

Крепостные тюрьмы располагались в башнях, казематах или казармах гарнизона на дворе крепости. Иногда там же строили специальное здание для заключенных. Если Петропавловскую крепость можно назвать следственной крепостной тюрьмой, то тюрьмой для постоянного содержания узников служила Шлиссельбургская крепость, хотя и в ней проводили расследования по делам Долгоруких (1738–1739), Э. И. Бирона, Н. И. Новикова. Одним из первых узников крепости на острове стал канцлер Карла XII граф Пипер, доставленный в Шлиссельбург в июне 1715 года. Его, согласно указу Петра I, разместили «в квартире в удобном месте» и разрешали гулять по крепости в сопровождении приставленного к нему охранника. Там он и умер, как считали жившие в Петербурге иностранцы, от сурового обращения стражи[1363]. Здесь содержались царевна Мария Алексеевна, старица Елена — бывшая царица Евдокия, князья Д. Голицын и М. Долгорукий. Менее знатных преступников содержали в солдатских казармах, разбросанных по двору крепости.

Самым знаменитым безымянным колодником русской истории стал бывший император Иван Антонович, живший в Шлиссельбургской крепости в 1756–1764 годах. Содержали этого «безымянного колодника» с большой строгостью. Охрана была усилена после того, как в 1762 году началось дело Хрущева и братьев Гурьевых, обвиненных в намерении возвести Ивана на престол. Бывший император жил в отдельной казарме под охраной воинской команды во главе с офицерами, которые находились в непосредственном подчинении начальнику Тайной канцелярии. Узник находился безвыходно в камере. Окна ее не были забраны решетками, но их тщательно закрывали и замазывали белой краской, свечи в казарме горели круглосуточно. Ивана Антоновича держали без оков, спал он на кровати с бельем, в камере стояли стол и стулья. Узник имел цивильную, неарестантскую одежду и, возможно, книги духовного содержания. Ни на минуту его не оставляли одного — караул из нескольких солдат постоянно сидел с ним в камере. Дежурный офицер жил в соседней комнате и обедал за одним столом с узником. Кроме внутреннего караула снаружи был особый внешний караул. На время уборки, которую делали приходившие из крепости служители, секретного арестанта отводили за ширму.

В 1763 году, после приезда в Шлиссельбург Екатерины II, караульные офицеры Данила Власьев и Лука Чекин получили новую инструкцию. Согласно ей, они получали право убить узника, если кто-то попытается освободить его. Такая попытка и произошла в августе 1764 года. Когда в ночь с 4 на 5 августа подпоручик Мирович с солдатами пытались захватить казарму, в которой сидел Иван Антонович, Власьев и Чекин умертвили узника. В рапорте от 5 июля Н. И. Панину они писали: «И потом те же неприятели и вторично на нас наступать начали и уграживать, чтоб мы им сдались. И мы со всею нашею возможностию стояли и оборонялись, и оные неприятели, видя нашу неослабность, взяв пушку и зарядя, к нам подступили. И мы, видя оное, что уже их весьма против нас превосходная сила, имеющегося у нас арестанта обще с поручиком умертвили. И больше, видя свою совсем невозможность, принуждены были уступить свое место»[1364].

Главным узилищем для государственных и других опасных преступников был Секретный дом во дворе Шлиссельбургской крепости. В 1794 году, кроме «отставного поручика Новикова», его друга доктора Багрянского и слуги в Секретном доме сидели еще пятеро: два фальшивомонетчика, «буйного поведения» пономарский сын Григорий Зайцев, у которого ревизор обнаружил на лбу огромную шишку «от полагаемых частых земных поклонов», а также богоотступник Протопопов и некий Карнович — бывший поручик, торговавший чужими крепостными, сочинявший фальшивые паспорта и печати, к тому же обвиненный, как и Зайцев, «в дерзком разглашении», правда, неясно чего[1365].

Узников Секретного дома содержали строго по инструкции. В ней предписывалось держать имя арестанта в секрете, узник находился в полной изоляции от других заключенных и посетителей, охране строго запрещалось разговаривать с ним. На довольствие узника полагалось 20–30 копеек в сутки[1366]. Камеры обыскивали и у заключенных отбирали запрещенные или подозрительные предметы и особенно бумагу и перья. Начальник охраны регулярно писал отчеты на имя коменданта или старшего начальника, а тот периодически (раз в квартал или в полгода) рапортовал о поведении и разговорах узника «из подозрительного» в Петербург, нередко прямо генерал-прокурору или кому-то из высших должностных лиц империи.

В более удобных условиях находились присланные в крепость «на житье». Они получали жилье (по-видимому, в казармах гарнизона), им разрешали взять с собой семью, иметь перо и бумагу. Один из узников, Николай Чоглоков, даже женился на дочери коменданта крепости Бередникова, и она народила ему восьмерых детей[1367]. Таким заключенным разрешались, в сопровождении охраны, прогулки по крепости, а родственников узника выпускали за пределы крепости на городской базар. Так жила семья алхимика и экономиста Филиппа Беликова, который в 1745 году объявил, что может сочинить две книги, идеи которых принесут казне большой доход. Власти поощряли всевозможных прибыльщиков, поэтому отнеслись к Беликову хорошо, освободили его из сибирской ссылки, куда он попал ранее по неизвестной нам причине, и, вместе с семьей, отправили в Шлиссельбург «для лучшего сочинения оных (книг. — Е. А.)». Первая книга — «Натуральная экономия» — была закончена Беликовым уже через год и вызвала сомнения в умственном здоровье сочинителя, тем не менее ему разрешили сочинять обещанную им алхимическую книгу. С ее написанием у Беликова возникли проблемы, как творческие, так и бытовые — жить на 25 копеек в день ему не нравилось, семья же алхимика постоянно увеличивалась. Через 18 лет его выпустили, но он так и не закончил свой труд[1368].

Из прочих крепостных тюрем особенно известны тюрьмы в Выборгской и Кексгольмской крепостях. В первой содержался Феофилакт Лопатинский (1739–1741), а во второй жили обе жены Емельяна Пугачева и трое его детей[1369]. В. В. Долгорукого в 1732 году заточили в Ивангород, а С. Ф. Апраксина в 1757 году — в Нарву[1370]. Арсений Мациевич был посажен в 1767 году в Ревельскую крепость. Поначалу он пользовался некоторой свободой — его водили в церковь, разрешались и прогулки по крепости. Но потом, после дошедшего до Петербурга слуха о готовящемся побеге, условия заточения опального иерарха резко ужесточили[1371]. Под тюрьму постоянно использовали и крепость Динамюнде под Ригой, где несколько месяцев содержали Брауншвейгское семейство, а в конце XVIII века две сотни духоборов и скопцов[1372].

Имена секретных узников, как сказано выше, держали в строжайшем секрете. С течением лет, в условиях сурового заточения и одиночества, они сходили с ума и уже сами не могли назвать своего имени. В мае 1763 года Екатерина II, проезжая через Переславль-Залесский, написала генерал-прокурору А. И. Глебову, что в Даниловом монастыре «сидит арестант уже 15-ть лет, а думать надо, что по Тайной, и примета есть, что чужестранной. Об нем справится»[1373]. Конец этой типичной истории неизвестен. Сама Екатерина II поступала точно так же, отправив Арсения Мациевича в Ревельскую крепость под именем «мужика Андрея Бродягина». Потом Екатерина «переименовала» Бродягина во «Враля». С тех пор по документам он проходил как «Андрей Враль», хотя иногда упоминается и старое прозвище «Бродягин»[1374]. Генерал-прокурор, автор инструкции, предписывал, чтобы офицеры и солдаты охраны «остерегалися с ним болтать, ибо сей человек великий лицемер и легко их может привести к несчастию, а всего б лучше, чтоб оные караульные не знали русского языка… Буде ж иногда, как он словоохотлив сам, станет о себе разглашать, то сему верить не велеть, а в то ж самое время наистрожайше ему запретить говорить с таким при том прещением, что если он еще станет что-либо говорить, то положен будет ему в рот кляп, которого отнюдь однако в рот ему не класть, а иметь его только в кармане, для одного ему страха, и в случае иногда его непослушания, тот кляп ему и показать, а если что караульные от него услышат, то б тотчас репортовали Вам, а Ваше превосходительство, если найдете в речах его что важное, то секретно изволите на штафете писать ко мне, сделав на пакете адрес: „О секретном деле“». Мациевичу в каземате крепости разрешалось иметь русские книги, но при этом указано: «Оных ему при караульных не толковать»[1375].

В истории тюрем XVIII века известно несколько случаев крайне сурового тюремного содержания, напоминавшего ушедшие навсегда времена Средневековья. Речь идет о замуровывании узника в каменном мешке. В декабре 1725 года бывший архиепископ Новгородский Феодосий (в схиме — Федос) был «запечатан» печатью в подцерковной тюрьме архангелогородского Николо-Корельского монастыря. Дверь камеры была заложена кирпичом и оставалось только узкое окошко для передачи узнику еды. Прожил Федос в таком положении только месяц. В начале февраля караульный офицер доложил архангелогородскому губернатору Измайлову, чьей печатью была запечатана дверь камеры, что Федос «по многому клику для подания пищи [в окошко] ответу не отдает и пищи не принимает». Измайлов приказал охране позвать Федоса как можно громче. Но узник не отзывался и при вскрытии камеры он был найден мертвым[1376].

В октябре 1745 года в Шлиссельбургскую крепость доставили бывшего олонецкого крестьянина Ивана Круглого, который особенно досадил Синоду и Тайной канцелярии — вначале он, отрекшись от раскола, донес на Выгорецкое старообрядческое общежительство, потом отказался от своего извета и тем самым разрушил удачно начатое дело по истреблению раскола в Олонецком крае. За это его сослали на каторгу, где Круглый вновь «впал в раскол». Тогда-то и предписали посадить его в удаленную от проходных и людных мест «палату» и у палаты этой «двери, так и окошки все закласть наглухо в самом же скорейшем времени, оставя одно малое оконцо, в которое на каждый день к пропитанию его, Круглова, по препорции подавать хлеб и воду и приставить к той палате крепкой и осторожной караул»[1377]. Охрана и местное начальство самостоятельно не имели права разламывать стенку, даже если арестант уже давно не брал еду. Так, разрешение на вскрытие камеры Круглого комендант Шлиссельбургской крепости капитан Бокин получил непосредственно из Сената. 17 ноября 1745 года он рапортовал, что после вскрытия замурованной камеры С. Круглого «по осмотре Круглой явился мертв и мертвое тело его в той крепости зарыто»[1378].

В 1769 году по указу Екатерины II генерал-прокурор Вяземский распорядился о присланном в Динабург преступнике Илье Алексееве: «Закласть сего злодея в каменной стене крепостной казармы или каземата, не оставляя более как одно окошко для подаяния ему пищи и вычищения сора: в ночное ж время и оное окошко снаружи запирая железным затвором, содержать его в той казарме под крепким караулом и никого не только к нему, но даже и к тому окну не под каким видом не допускать»[1379].

Смерть узников тюрем требовала обязательного письменного подтверждения. Местные власти ждали специального курьера из Тайной канцелярии, который присутствовал при похоронах и привозил в столицу рапорт о погребении. Так было в 1726 году с телом Феодосия Яновского, похороненным в Кирилло-Белозерском монастыре[1380]. В 1739 году в Выборгскую крепость привезли архимандрита Феофилакта Лопатинского. Тайная канцелярия предписала коменданту: если Феофилакт будет умирать, то допустить к нему для исповеди священника, но чтобы тот «кроме надлежащей исповеди других посторонних никаковых разговоров отнюдь не имел и о деле его, по которому он сослан, у него не спрашивал. А если, паче чаяния, оный Лопатинский умрет, то мертвое его тело похоронить в городе при церкви по обыкновению, как мирским людям погребение бывает, без всяких церемоний»[1381]. В 1745 году охрана тюрьмы в Холмогорах, в которой сидели члены Брауншвейгской фамилии, получила указ Елизаветы Петровны, которым предписывалось в случае смерти кого-либо из Брауншвейгского семейства (особенно Анны Леопольдовны или Ивана Антоновича), «учиня над умершим телом анатомию и положа во спирт, тотчас то мертвое тело к нам прислать с нарочным офицером, а с прочими чинить по тому ж, токмо не присылать, а доносить нам и ожидать указу»[1382]. Секретных узников, как уже сказано выше, стремились хоронить без помпы, тайно. В инструкции о похоронах Антона-Ульриха сказано: «Тело его погрести тихо в ближайшем кладбище церковном, не приглашая отнюдь никого, кроме команды вашей»[1383]. О прошедших похоронах обязательно подробно сообщали в Петербург.

Ссылка — один из самых распространенных видов наказания по политическим и иным преступлениям. В течение всего XVII века число преступлений, по которым людям грозила ссылка, увеличивалось постоянно, и, по словам Н. Д. Сергеевского, «не осталось почти ни одной категории преступления, по отношению к которой не практиковалась бы ссылка». Он же дает объяснение этому явлению: ссылка была нужна государству, ибо «служила неиссякаемым источником из которого черпались рабочие силы в тех местах, где это было необходимо для службы гражданской и военной, для заселения и укрепления границ, для добывания хлебных запасов на продовольствие служилым людям» и т. д., словом, ссылка стала для государства «источником различных полезностей»[1384]. В петровское время, с «открытием» такой разновидности ссылки, как каторга, то есть широчайшее использование труда ссыльных на всевозможных стройках и в промышленности, значение ссылки в истории России стало огромным. Рассмотрим основные виды ссылки.

Выдворение за границу в качестве наказания применяли нечасто, преимущественно в отношении дипломатов или иностранцев на русской службе, обвиненных в политических, придворных интригах или чем-то не угодивших самодержцу. Иностранное подданство для государственного преступника служило в России XVII–XVIII веков слабой защитой: иностранца, обвиненного в государственном преступлении, могли казнить, посадить в тюрьму, сослать в Сибирь или в другое удаленное место: судьбы немцев Кульмана, Минихов, Менгдена, голландца Янсена, итальянца Санти, француза Лестока — этому выразительные свидетельства. Самыми громкими такими историями в XVIII веке были высылка из России посланника Франции в России маркиза де ла Шетарди в 1745 году, а также в 1796 году братьев Массонов — двух швейцарцев на русской службе.

Об обстоятельствах высылки Шетарди уже сказано в главе об аресте, поэтому коснусь высылки братьев Массонов. Обер-полицмейстер Чулков им сообщил, что «по воле государя… должны быть препровождены в ваши места» и что на сборы им дано два часа. Массоны долго не узнали бы, куда их везут под конвоем — в Сибирь, в Колу или к границе империи, если бы на отчаянный вопрос Массона-старшего «Куда мы едем?» конвойный офицер вместо всякого ответа таинственно не вынул из своей курьерской сумки пакет за императорской печатью и надписью: «Графу Палену, нашему генерал-губернатору в Митаве». Таким образом, они узнали о направлении ссылки. По дороге офицер охраны тщательно следил, чтобы арестанты не передавали никому писем и не брали ни у кого денег. Он первым входил на станцию и предупреждал всех, там бывших, что следует с государственными преступниками. На границе конвойный офицер передал их первому пограничному посту Пруссии и получил расписку от немецкой пограничной стражи в том, что преступники выдворены за пределы Российской империи. Далее Массон пишет: «При нашем переезде через границу нам не читали никакого карательного приговора, не провозглашали никакого запрета на возвращение наше в Россию и оставили мне мой мундир и шпагу, а брату — его почетную саблю и орден (Массон-старший отличился в войнах России с турками. — Е. А.), без всякого предъявления нам каких-либо требований»[1385].

Известно, что немец, генерал Г. Тотлебен был обвинен в измене во время Семилетней войны, и после трех лет тюремного заключения, 31 марта 1763 года, Екатерина II предписала изгнать его за пределы России. В указе разъяснялось, как поступить с бывшим генералом: «Тодтлебена, яко преступника более нетерпимого в областях наших, под крепким караулом, вывезти на границу нашей империи и там, прочитав ему сентенцию военного суда, а потом и сей наш указ, отнять все чины у него и кавалерии и взять письменный реверс в том, чтоб он ни под каким видом, ни тайно, ни явно, в империю нашу не въезжал и что, в противном случае, ежели кто его увидит и узнает в государстве нашем, тот право имеет у него отнять живот, каким заблагорассудится образом и тем не преступить ни прав гражданских, ни военных, ниже общенародных, которые его, Тодтлебена, защищать, яко изменника, выгнанного из Российского государства, более не могут, а потом вывезти за границу и оставить там без всякого абшида»[1386].

Изгнание было тяжелой карой для порядочных людей, выдворяемых с позором из страны. Они не имели ни паспорта-отпуска («абшид»), ни необходимых для новой службы рекомендаций, ни жалованья, за ними тянулась дурная слава. Тотлебен, узнав о приговоре, просил императрицу Екатерину II не изгонять его, а лучше казнить или сослать в Сибирь. В ответ государыня отправила его в ссылку в Порхов[1387]. Высланный из России в связи с появлением указа 1742 года об изгнании евреев доктор Санхес, прежде пользовавший государыню и всю тогдашнюю петербургскую элиту, стал бедствовать в Париже. Как писал из Франции в 1757 году русский дипломат Федор Бехтеев, Санхес «в великой бедности живет… говорит, что служа России столько лет беспорочно и не получа абшита и не имея никакого знака о удовольствии его службою, он не может с пристойностию, как честный человек, ни в какую службу вступить, для того много авантажных мест отказывал и отказывает… желает, чтоб от Двора хотя малой знак ему дан был в признание его службы и ревности к отечеству».

Ссылка по приговору «в деревни» или «в дальние деревни» считалась самым легким из возможных наказаний такого рода, хотя перед отправкой в ссылку вельможу почти всегда лишали званий, чинов, орденов, вообще «государевой милости». Иногда приставу указывали более-менее конкретный адрес («в суздальскую ево деревню») или с уточнением: «Жить… до указу в дальней его деревне, которая дале всех и из ней не выезжать»[1388], но чаще давали лишь общее направление — подальше от столицы, предоставляя выбор «дальней деревни» самому ссыльному или местному начальству. При ссылке И. Э. Миниха, бывшего обер-гофмейстера двора, ему был зачитан указ: «Лиша тебя обер-гофмейстерскаго чина и сняв кавалерию, послать в деревню, которую тебе дать в России, вместо отписных твоих деревень и жить тебе в оной без выезду». Такую деревню нашли в Кинешемском уезде, но потом решили ограничиться ссылкой в Вологду «под смотрением воеводы с товарищи» с выдачей 1000 рублей в год на содержание[1389].

Сразу же после прихода к власти Павла I в 1796 году княгиня Е. Р. Дашкова как участница переворота 1762 года была лишена всех своих высоких должностей, хотя формального указа о ее ссылке не последовало. Но стоило ей приехать в Москву, как в ее спальню (княгиня лежала больной) «вошел генерал-губернатор М. М. Измайлов. Он… и, понизив голос, сказал, что должен объявить мне от имени его величества императора приказание немедленно вернуться в деревню и припомнить 1762 год». Приехав в свое калужское имение Троицкое, она получила новый указ императора: немедленно ехать в деревни своего сына, причем оговаривалось примерное место ссылки — «между Устюжной Железнопольской и Череповецким уездом»[1390]. Это были уже действительно дальние деревни.

Князя В. Л. Долгорукого в начале апреля 1730 года отправили на должность Сибирского губернатора, но по дороге его нагнал грозный посланец императрицы Анны подпоручик Степан Медведев, который прочитал опальному вельможе манифест о том, что «за многия его, князя Василия Долгорукова, как е. и. в. самой, так и государству бессовестные противные поступки, лиша всех его чинов и кавалерии сняв, послать в дальнюю его деревню, с офицером и солдаты, и быть тому офицеру и солдатам при нем, князь Василии, неотлучно». Сам же Медведев получил инструкцию о том, что конвоировать опального вельможу следует в его пензенскую вотчину — село Знаменское Керенского уезда. Долгорукому не запрещали ни встречи по дороге, ни переписку, но за всем этим тщательно следил начальник конвоя. Медведев снимал копии со всех писем опального и вел подробный журнал обо всех встречах и разговорах арестанта в пути. Долгорукому разрешили взять с собой из подмосковной вотчины девять дворовых. Медведев следил, чтобы они никуда не отъезжали от конвоя[1391]. Несмотря на все эти ограничения, сосланный в дальние деревни не походил на каторжника: его не заковывали в железа, не лишали личных вещей, денег и даже предметов роскоши. Высылка А. Д. Меншикова из Петербурга в деревню, воронежское имение Ранненбург, напоминала торжественный выезд императорского двора за город — десятки карет и повозок с имуществом, многочисленная челядь, конная и вооруженная охрана. Описи имущества светлейшего показывают, что он увез с собой в ссылку огромные богатства[1392].

Высланное из Москвы весной 1730 года в свою пензенскую деревню семейство князей Алексея и Ивана Долгоруких захватило с собой массу слуг, своры охотничьих собак, любимых верховых лошадей. Н. Б. Долгорукая писала, что видела, как перед ссылкой в деревню «свекор и золовки с собой очень много берут из бриллиянтов, из галантерии, все по карманам прячут…»[1393]. По дороге Долгорукие беззаботно развлекались: ездили на охоту, подолгу катались верхом. В деревне ссыльных поселяли в помещичьем доме или (если такого дома не имелось) в одной из крестьянских изб. Так произошло с Дашковой, которую заслали за Весьегонск. Знатная ссыльная была довольна тем, что жила в просторной избе, «которая оказалась много лучше, чем можно было ожидать», хотя чуть ниже писала о мучениях, которые она и ее люди терпели от жизни в неустроенном доме[1394].

Поначалу режим ссылки в деревне был довольно строгим. В. Л. Долгорукий, привезенный в Знаменское 27 апреля 1730 года, писал через месяц своим сестрам, что «по се время в горести моей живу за караулом, только позволено мне вытти из избы в сени, и я у церкви не бывал, за мои грехи Бог не сподобил». Так же строго содержали и сосланного в деревню в апреле 1758 года бывшего канцлера А. П. Бестужева-Рюмина. В указе Елизаветы Петровны сказано: «Для содержания ево, Бестужева, под караулом в одной из его деревень определить при добром обер-офицере надлежащую команду с точным повелением никого к нему недопускать и ни пера, ни чернил, ни бумаги, ниже иных каких к писанию, или к словесным переговоркам, способов ему не давать, а о состоянии караула и о прочем тому офицеру рапортовать в Канцелярию тайных розыскных дел»[1395].

Однако позже власти, как правило, начинали делать ссыльным некоторые послабления — сначала им разрешали ходить в церковь, потом позволяли прогулки по двору и деревне. Почти всегда «дальняя деревня» не имела барского дома или он стоял в запущенном виде. Поэтому ссыльный-помещик был вынужден заниматься хозяйством, обустройством дома, требовал срочной доставки ему из других имений денег и продуктов. Власти это предусматривали. Инструкция Медведеву о содержании Долгорукого позволяла опальному «выходить на двор для прогулки и для смотрения в той деревне конюшенного двора и в полях и в гумнах хлеба, также и бороду брить в том ему не запрещать (то есть разрешали иметь бритву. — Е. А.), и прикащиков и старост той деревни, также кои будут приезжать и из других деревень для разговору о деревенских и домашних его нуждах, к нему допускать и при тех всех случаях быть ему, Медведеву, самому»[1396].

Если в столице считали, что сосланный ведет себя спокойно и от него не проистекает опасности, то охрану из его дома выводили, а присмотр за ссыльным поручался местным властям или игумену ближайшего монастыря. Разрешали и встречи с соседями у себя дома. В указе Анны Ивановны 1740 года о содержании в деревне бывшего смоленского губернатора А. А. Черкасского сказано: «Жить ему в деревнях своих свободно без выезда»[1397]. Это означало, что Черкасский мог выбрать одну из своих деревень и там жить помещиком. Ему не разрешалось только выезжать за пределы вотчины и принимать гостей. Для многих деревенских ссыльных это условие оставалось важнейшим и обязательным, нарушение которого вело к репрессиям. Так, в 1728 году за тайный выезд из деревни сосланная туда княгиня А. П. Волконская была заточена в монастырь. В 1778 году Екатерине II донесли, что сосланный ею в Казань граф Апраксин самовольно приехал в подмосковную деревню к князьям Долгоруким. Императрица приказала немедленно вернуть ослушника на место ссылки и предупредить, «что буде отлучится куда из Казани, то сослан будет в глубокую Сибирь за ослушание воли и повеления моего», а Долгоруким сказать, «что, буде впредь услышу, что ссылочных у себя держат, то чтоб знали, что мил<ую> таков<ую> компани<ю> я им в Сибири доставить могу»[1398].

Перед приездом императрицы в Москву в начале 1775 года был составлен список людей, которые не имели права выезжать из своих деревень в столицу. В «Списке кому именно в резиденции е. и. в. въезжать не велено и кому жить в своих деревнях» упомянуто 16 человек. Среди них как политические ссыльные, так и сумасшедшие, которые донимали Екатерину II челобитными и проектами. Из письма Вяземского Архарову следует, что о списке не знал никто: «Никому ни для чего ни под каким видом онаго не открывать»[1399].

Ссылка в деревню могла стать облегченной формой наказания после возвращения из сибирской (или иной) ссылки. За таким преступником сохранялся контроль, его переписку перлюстрировали, выехать из имения он мог только с разрешения из Петербурга. В 1735 году для сосланного поначалу в крепость Ранненбург князя С. Г. Долгорукого и его семьи была сделана милость — императрица Анна отпустила Долгорукого с семьей в «вотчину его Муромскаго уезда» с предписанием «жить ему в той волости без выезду и определить к нему из обер- или унтер-офицера, которому при нем без отлучки быть и смотреть, чтоб он, князь Долгорукой, из волости никуда не выезжал и посторонних к нему не допускал», читать все приходящие письма, но «управления той волости с него, князя Сергия не снимать»[1400].

Осужденные по делу А. П. Волынского П. И. Мусин-Пушкин, Ф. И. Соймонов и И. Эйхлер были освобождены из ссылки указом Анны Леопольдовны 8 апреля 1741 года. Правительница распорядилась, чтобы они жили безвыездно в деревнях своих жен. Только Елизавета Петровна указом от 10 декабря 1741 года предоставила конфидентам Волынского полную свободу[1401]. А. Н. Радищев по возвращении в 1797 году из Сибири поселился в Немцове — сельце в Калужской губернии, и там его поставили под «наиточнейшее надзирание» местных властей. Его письма к друзьям и родным читал сам московский обер-почтмейстер И. Б. Пестель, копии с них он отсылал в Сенат. Радищев с трудом добился высочайшего разрешения навестить родителей в Саратовской губернии. Жесткий контроль был установлен и за А. В. Суворовым, сосланным в 1797 году Павлом I в новгородское село Кончанское. Коллежский советник Юрий Николев получил указ за Суворовым «надзирание чинить наездами». Это вызывало недовольство ссыльного. Кроме того, за опальным фельдмаршалом была установлена и негласная слежка, и шпионом был, по-видимому, один из соседей Суворова. Подробные рапорты шпиона о беседах с Суворовым дошли до нашего времени[1402].

Как и всегда, кроме трудных и долгих официальных путей, были и неофициальные способы облегчить себе жизнь. Тот же Радищев, страдавший от назойливого контроля, тем не менее два раза тайно посещал своего давнего благодетеля графа А. Р. Воронцова, жившего весьма далеко от Немцова — в селе Андреевском Владимирской губернии[1403]. Через некоторое время ослаблена была и суровость первоначальной ссылки Дашковой. Убедившись по ее челобитной, что нрав гордой княгини сломлен многомесячным сидением в черной крестьянской избе за Весьегонском, Павел смилостивился и прислал указ: «Княгиня Катерина Романовна! Вы можете вернуться в свое калужское имение, как вы того желаете…»[1404].

Из ссылки в дальние деревни мог быть и самый короткий путь назад — в столицу, ко двору. Так происходило со многими вельможами, которые, по мнению власти, свое в дальней деревне «высидели». Одним разрешали переехать в столицу, но жить при этом безвыездно в доме и «с двора не съезжать», другим давали новые назначения и приглашали к царскому двору. С. Г. Долгорукий, живший в своих деревнях, был в 1738 году прощен и назначен посланником за границу и чуть было не уехал по месту службы. Однако начавшееся в Березове дело его родственников резко изменило судьбу князя Сергея, и он вскоре оказался не в Лондоне, а на эшафоте под Новгородом. С подлинным триумфом вернулся в 1762 году ко двору императрицы Екатерины II сосланный Елизаветой в деревню А. П. Бестужев-Рюмин. А. В. Суворов, отчаявшись сидеть в Кончанском, стал в 1798 году проситься в монастырь. Это, по-видимому, смягчило Павла I — ссылка фельдмаршала вскоре закончилась. В Кончанское неожиданно прискакал фельдъегерь с указом императора о возвращении ссыльного в столицу, в ответ на который Суворов ответил лаконично: «Тотчас упаду к ногам вашего императорского величества»[1405].

Хотя преступников посылали и в самые разные места империи, ссылка в Сибирь была одной из самых распространенных форм наказания политических преступников. Самой «мягкой» формой сибирской ссылки было назначение попавшего в опалу сановника на какой-нибудь административный пост в Сибири. Людей пониже рангом определяли в сибирскую службу. Указ об этом часто предоставлял решать судьбу ссыльного сибирским властям: «Послать его в Сибирь и велеть сибирскому губернатору определить его там в службу, в какую пристойно»[1406]. Сосланных дворян записывали в служилые люди или гарнизонные солдаты. Они несли службу в острогах по всей Сибири.

«Черный арап» Абрам Ганнибал был записан в майоры Тобольского гарнизона. Лишь в 1731 году набравший силу при Анне Ивановне Б. Х. Миних сумел «вытащить» Ганнибала из Сибири и устроил его в Ревеле. Семен Маврин, пострадавший в 1727 году вместе с Ганнибалом, был попросту, без всяких объяснений, послан в Сибирь «к делам»: «По указу е. и. в. велено выслать брегадира Семена Маврина в Сибирь к делам, в три дни, чтоб поехать из Москвы. Сей указ е. и. в. слышал и подписуюся своею рукою в три дни из Москвы выехать. Сего 1727 года, июня 5 дня. Бригадир Семен Маврин»[1407]. Оторваться от «сибирских дел» Маврину удалось только в 1742 году. Но все же основная масса «замечательных лиц» отправлялась в Сибирь не на службу, а на житье, нередко с семьями и слугами. Некоторых же ожидала тюрьма в каком-нибудь дальнем остроге.

Обычно знатных ссыльных везли под конвоем, хотя и не с партиями ссыльных и каторжан. Обычно ни количество вещей, ни число слуг власти, как правило, не ограничивали. Перед дорогой командир конвоя получал специальную инструкцию о том, как везти ссыльных. Естественно, что все долгие месяцы пути ссыльные не знали, куда их везут. Как описывает свой крестный путь Михаил Аврамов, после приговора 1738 года его в Петербурге «посадя в сани, повезли, а куда не сказали и привези к Москве, и, держав в Москве несколько дней и не дав ему взять из двора ни платья, ни денег, повезли дальше, а куда не сказали и наконец, привезли в Охотск»[1408].

Обычно, решая судьбу ссыльных, отправляя их по бездорожью в глухие места, власти не считались ни со временем года, ни с погодой, ни со здоровьем ссыльных. Ссыльные находились в дороге месяцами, а отправленный из Петербурга в начале 1741 года М. Г. Головкин добирался до места ссылки почти два года! Поздней осенью 1744 года были вывезены из Ранненбурга на север члены Брауншвейгской фамилии, в том числе малые дети и больные женщины. Из-за грязи, дождей и снегопадов ехать было почти невозможно, от холодов страдали не только ссыльные, но и охрана. Однако Петербург был непреклонен — невзирая ни на что узников надлежало отправить на Соловки. Только в Холмогорах Елизавета Петровна отменила этот указ и приказала оставить семейство свергнутого императора в пустующем архиерейском доме[1409]. В 1764 году в страшную весеннюю распутицу из Москвы в Архангельск повезли Арсения Мациевича. Дорога продлилась месяц[1410]. В одних случаях ссыльным разрешали собрать какие-то вещи, взять деньги, в других — отправляли без всякой подготовки, что было для ссыльного тяжким испытанием. Неким символом несчастья, разразившегося над головой знатного человека, стала нагольная овчинная шуба, без которой ехать по русским дорогам, жить в сыром каземате или среди сибирских снегов было трудно. В такой шубе видели вернувшегося из Сибири Миниха, рваный полушубок подчеркивал для друзей Николая Новикова удручающие перемены, происшедшие в его облике за годы сидения в Шлиссельбурге. За 2 рубля 45 копеек на базаре была куплена подобная же шуба для Арсения Мациевича[1411].

Из Москвы в Тобольск ссыльных обычно сопровождали гвардейские офицеры и солдаты. Н. Б. Долгорукая вспоминает, что в Тобольске гвардейский офицер передал ссыльных другому — уже местному конвою «и сдавали нас с рук на руки, как арестантов». На прощание «плакал очень при расставании офицер и говорил: „Теперь-то вы натерпитесь всякого горя, это люди необычайные, они с вами будут поступать, как с подлыми, никаково снисхождения от них не будет“. И так мы все плакали, будто с сродником расставались, по крайней мере привыкли к нему: как ни худо было, да он нас знал в благополучии, так несколько совестно было ему сурово с нами поступать». Это очень важное замечание — гвардейский офицер считался «своим», он был «прикормлен». Для новой же, сибирской, охраны петербургские знаменитости были уже просто ссыльными, хотя и богатыми. Но жизнь есть жизнь, и ссыльным нужно было искать общий язык и с теми, на кого они вчера и не взглянули бы. Долгорукая описывает, как ей приходилось, можно сказать — прикрывая носик батистовым платочком, иметь дело с «мужланами»: «Принуждены новому командиру покорятца, все способы искали, как бы его приласкать, не могли найтить, да в ком и найтить? Дай Бог и горе терпеть, да с умным человеком; какой этот глупый офицер был, из крестьян, да заслужил чин капитанской. Он думал о себе, что он очень великой человек и, сколько можно, надобно нас жестоко содержать, яко преступников. Ему подло с нами и говорить, однако со всею своею спесью ходил к нам обедать. Изобразите это одно: сходственно ли с умным человеком? В чем он хаживал: епанча солдацская на одну рубашку, да туфли на босу ногу, и так с нами сидит? Я была всех моложе и невоздержана, не могу терпеть, чтоб не смеятца, видя такую смешную позитуру… Как мне ни горько было, только я старалась его больше ввести в разговор…»[1412].

Неопределенный по приговору точно, адрес ссылки («Сослать в дальние сибирские городы» или «Сослать в самые дальние городы») уточнялся администрацией сибирского губернатора. Обер-церемониймейстер Санти был отправлен в Сибирь с приговором: «Сослать из Москвы в ссылку под крепким караулом в Тобольск, а из Тобольска — в дальнюю сибирскую крепость немедленно». В Тобольске такой крепостью назначили Якутск[1413]. Но все же по столь неопределенному адресу чаще всего везли «подлых» преступников. Людям известным, знатным обычно определяли достаточно точный адрес и заранее готовили для них место. Естественно, что тяжесть ссылки как наказания находилась в прямой зависимости от расстояния, которое отделяло место поселения от столиц. В лучшем положении оказывались преступники, сосланные в европейские города. Но и здесь была разница между крупными городами (Ярославль, Архангельск) и удаленными, глухими местами вроде Солигалича или Пустозерска. Сибирский царевич Василий жил в Архангельске (1718), П. П. Шафиров — в Новгороде (1723), Э. И. Миних — в Вологде (1742), Лесток — в Угличе, а потом в Великом Устюге (1745). Мог считать себя счастливцем Э. И. Бирон, которого в 1742 году перевели из Сибири в Ярославль, где он прожил в хорошем климате двадцать лет.

В худшее положение попадали сосланные в Колу, Пустозерск, Кизляр, но более всего страдали те, кого отправляли по приговору: «сослать в самые дальные сибирские города». Где находились эти «самые дальные города», порой не знал никто, не только в Академии наук, но и в Сибирской губернской канцелярии в Тобольске. В 1741 году герцога Бирона и его братьев Карла и Густава решили заслать в «самые дальние города»: Карла — в Колымский острог Якутского уезда, а Густава — Якутского же уезда в Ярманг. Кто из правительства Анны Леопольдовны придумал этот Ярманг — неизвестно. Но голова заболела у сибирского губернатора, который 30 ноября 1741 года сообщал в Петербург, что «о вышепомянутых Колымском остроге, да Ярманге, куда означенных арестантов послать велено, известия в Сибирской губернской канцелярии не имеется, кроме имеющейся ландкарты, по которой оныя зимовья найдены — Нижнее Колымское, Среднее Колымское да Верхнее Колымское ж, которыя имется по мере (измерению. — Е. А.) той карты в расстоянии от Якутска: Нижний в дву тысячах верстах, Средний — в тысяче пятистах пятидесяти, Верхний — в тысяче осьмистах пятидесяти верстах. А от Тобольска до Якутска имеется 5154 версты».

Далее выяснилось, что «острожка Ярманга на той карте не означено и таких людей, кто б то место знал, в Тобольску не имеется. Токмо уведано, чрез прибывшаго из Охотска казака, который про оные острожки слыхал, что из оных острожков называется Нижний Колымский острог Ярмангою, потому что в тот острог бывает съезд», по-видимому, имея в виду «ярманку» — ярмарку[1414]. Уточнить все, что касается «Колымской ярманки», братьям Биронам не удалось — как раз в этот момент к власти пришла Елизавета Петровна и назначила Биронам новое место ссылки — Ярославль. Что такое Ярманг, хорошо узнал в 1744 году другой ссыльный — М. Г. Головкин, который там и умер[1415].

Условия ссылки в маленькие зимовья и остроги, вроде Жиганска, Нижнеколымска, Сургута, Усть-Вилюйска, были различны. Счастливцем считал себя тот, кого послали не в Нижнеколымск у самого Северного Ледовитого океана, а в Среднеколымск, то есть поближе к центру Сибири. Только из Петербурга казалось неважным, куда послать Генриха Фика: в Зашивенск или в Жиганск, а потом перевести его из Жиганска в Средневилюйское или в Верхневилюйское зимовье[1416]. Для ссыльного же все это было очень важно — от места ссылки часто зависела его жизнь. Так, граф Санти семь лет провел в кандалах в темнице Якутского острога, а потом его отвезли в Верхоленское зимовье. В 1734 году сибирский вице-губернатор Сытин разрешил ему переселиться в Иркутск, где итальянец жил вполне сносно, даже женился на дочери местного подьячего. Однако тихая жизнь продолжалась недолго, и из Петербурга пришел указ выслать Санти в Усть-Вилюйский острог, под «крепкий караул». Это означало, что солдаты не спускали глаз с преступника, не позволяли ему никуда выйти из дома[1417].

Почему из сотни не менее глухих и отдаленных мест Сибири для ссылки «бывших» чаще всего назначались Березов и Пелым, ясно не всегда. Березов оказался удобен тем, что в остроге, переделанном из мужского монастыря, стоял обширный дом, были баня и кухня. Здесь можно было селить целые семьи ссыльных с многочисленными слугами[1418]. По той же причине семью С. Г. Долгорукого в 1730 году сослали в крепость Ранненбург, куда потом, в 1744 году, вывезли Брауншвейгское семейство. В таких местах уже сложились проверенные временем условия для содержания преступников и для сносной жизни охраны. Впрочем, допустимо и иное объяснение: ссылка именно в Березов стала нарицательной, являлась подчеркнутой формой мести: Меншикова отправили в Березов Долгорукие, потом их сослали на место Меншикова, затем в Березове оказался А. И. Остерман — организатор ссылки Меншикова и один из судей над Долгорукими. Может быть, так осуществлялся известный принцип: «Не рой другому яму…». Кажется, что по тем же мотивам в Пелым был сослан в 1742 году и Миних. 9 ноября 1740 года он не только коварно сверг Бирона, но сам составил чертеж дома в Пелыме для бывшего регента, куда его весной 1741 года и отправили. Пришедшая к власти Елизавета Петровна приказала вернуть Бирона в Европу, а Миниха, наоборот, поселить в том самом доме, который он заботливо приготовил для Бирона[1419]. Примечательно, что почему-то именно Якутск на протяжении десятилетий был местом ссылки украинской элиты — гетманов и старшины, начиная с Демьяна Многогрешного в 1673 году и заканчивая Войнаровским в 1718 году[1420].

Когда Березов или другие, ему подобные «популярные» места ссылки оказались заняты, выбор города или зимовья для ссылки зависел от случайности — главное, считала власть, чтобы преступники жили подальше от центра, а также друг от друга, да и не могли сбежать. В назначении тех или иных сибирских городов для поселения ссыльных не было никакой системы. Когда составлялись «Росписи, ково в которые сибирские городы сослать», то места ссылки определялась наобум: против списка городов, присланных из Сибирского приказа или губернии, ставились фамилии ссыльных.

Обычно прибывших к месту ссылки, в зависимости от меры наказания, заключали в городской острог, устраивали в пустующих домах обывателей или строили для них новое жилье, которое выглядело, как тюрьма. В конце декабря 1740 года в Пелым был срочно послан гвардейский офицер, чтобы возвести узилище для сосланного туда Э. И. Бирона с семьей. По описанию и рисунку, сделанному, как сказано выше, лично Минихом, видно, что для Бирона возводили маленький острог: «Близ того города Пелыни (так!) сделать по данному здесь рисунку нарочно хоромы, а вокруг оных огородить острогом высокими и крепкими полисады из брусьев… и дабы каждая того острога стена была по 100 саженей, а ворота одни, и по углам для караульных солдат сделать будки, а хоромы б были построены в средине онаго острога, а для житья караульным офицерам и солдатам перед тем остром у ворот построить особые покои». Из донесения выполнявшего эту работу подпоручика Шкота следует, что вокруг палисада был еще выкопан ров[1421].

На содержание ссыльных казной отпускались деньги, которых, как правило, не хватало — слишком дорогой была жизнь в Сибири, да и с охраной приходилось делиться. Для поселенных «на житье» или «в пашню» деньги и хлеб отпускали только до тех пор, «покамест они учнут хлеб пахать на себя»[1422]. Бывало так, что отпускаемые казенные деньги целиком оставались в карманах охранников, за что они позволяли ссыльным тратить без ограничений свои личные деньги, устраиваться с минимальным, хотя и запрещенным инструкциями комфортом. А деньги у большинства состоятельных ссыльных водились. Женщины имели при себе дорогие украшения, которые можно было продать. То, что при выезде из Ранненбурга у Меншиковых отобрали абсолютно все, можно расценить как сознательное унижение русского Креза. Так поступили в 1732 году и с семьей А. Г. Долгорукого, когда в Березов послали солдата Ивана Рагозина «для отобрания у князя Алексея Долгорукова с детьми алмазных, золотых и серебряных вещей и у разрушенной (то есть Екатерины Долгорукой — невесты Петра II. — Е. А.) …Петра Втораго патрета»[1423]. Бирона при отъезде в Сибирь весной 1741 года лишили всех золотых вещей и часов, а серебряный сервиз обменяли на «равноценный» оловянный, но денег у бывшего регента все же не тронули[1424]. Деньги ссыльным были очень нужны. Приходилось за свой счет ремонтировать или благоустраивать убогое казенное жилище, заботиться о пропитании.

Самой вольной считалась ссылка на Камчатку — бежать оттуда ссыльным, как думали в Петербурге, было некуда. Ссылать туда начали с 1743–1744 годов, когда на Камчатку отправили участников заговора камер-лакея Турчанинова. Ссыльные в Большерецком и других местах Камчатки жили достаточно свободно, они занимались торговлей, учительствовали в семьях офицеров гарнизона. К началу 1770‑х годов на Камчатке собрались люди, замешенные в основных политических преступлениях XVIII века. За одним столом тут сиживали участники заговора 1742 года Александр Турчанинов, Петр Ивашкин, Иван Сновидов. Позже к ним присоединились заговорщики 1762 года Семен Гурьев, Петр Хрущев, а потом и заговорщик 1754 года знаменитый Иоасаф Батурин. Потом сюда приехал пленный венгр — участник польского сопротивления М. А. Беньовский[1425]. Он-то и организовал в 1771 году захват группой ссыльных корабля, на котором они бежали в Европу. Эта скандальная история изменила прежде столь беззаботное отношение властей к дальней камчатской ссылке. Они ужесточили там режим[1426].

Довольно свободно чувствовали себя ссыльные в Охотске, особенно когда в 1730‑е годы там обосновалась Камчатская экспедиция Беринга. Ей постоянно требовались люди, которых и находили среди сосланных государственных преступников. Как раз тут несколько ссыльных во главе с Беньовским летом 1770 года собирались по вечерам и обсуждали планы будущего побега с Камчатки[1427]. А. Н. Радищева, поселенного в 1793 году в Илимске, охраняли унтер-офицер и два солдата, но он мог совершать дальние прогулки по горам и лугам, а также собирать коллекции и гербарии, учить детей, пользовать как врач местных жителей. Ему даже разрешили жениться на сестре своей покойной жены[1428].

Но так вольготно жилось не всем ссыльным. В тяжелом заключении находился в Жиганске в 1735–1740 годах князь А. А. Черкасский. Его держали в тюрьме «в самом крепком аресте», не давая беседовать даже со священником, что обычно разрешалось даже самым страшным злодеям и убийцам[1429]. Около восьми лет просидел скованным в тюрьме Тобольска Иван Темирязев. Инструкции 1742 года об А. И. Остермане в Березове и Минихе в Пелыме требовали от охраны держать преступников в заточении «неисходно» и отводить только в церковь, где смотреть, чтобы никто из местных с ними не разговаривал[1430]. Несколько первых лет в ссылке в Ярманге М. Г. Головкину и его жене разрешали выходить только в церковь, а по делам ссыльный ходил в компании с двумя конвоирами[1431]. Особенно сурово наказали Санти, сосланного в Усть-Вилюйский острог под «крепкий караул»: к нему не подпускали даже его слугу. Сосланному в Углич Лестоку разрешали гулять только по комнате, в которой он сидел, но при этом запрещали подходить к окнам[1432].

Если не было каких-то особых распоряжений о «крепком» содержании (то есть в тюрьме или безвыходно из покоев, под караулом), то через несколько месяцев или лет ссыльные получали некоторые свободы. Им разрешали выходить из острога или из дома сначала с конвоем, а потом и без него, бывать в гостях у местных жителей, иметь книги, заниматься сочинительством, научными опытами, вести хозяйство, выезжать на рыбалку и охоту. Важно было иметь в столице влиятельных друзей и активных родственников, которые могли добиться облегчения ссылки. Жена С. Г. Долгорукого, сосланного в 1730 году в Ранненбург, была дочерью П. П. Шафирова и из ссылки постоянно переписывалась с отцом и со своими сестрами, которые присылали Долгоруким вещи, деньги, книги, лекарства, а когда Долгорукий заболел, то добились посылки в Ранненбург столичного врача[1433].

Практически все послабления ссыльным делались по воле Петербурга. 29 ноября 1741 года начальник охраны семьи Бирона в Пелыме Викентьев получил указ только что вступившей на престол Елизаветы Петровны: «Соизволяем повеленный вам над ними арест облегчить таким образом: когда они похотят из того места, где их содержать велено неисходно, куда выдти (однакож, чтоб не долее кругом онаго места двадцать верст), то их за пристойным честным присмотром отпускать и в прочем что до удовольствия их принадлежит, в том их снабдевать, дабы они ни в чем нужды не имели, и во уверение их сей указ дать им прочитать»[1434]. Во время ссылки уже в Ярославль Бирону разрешали дважды в неделю обедать с жившими там братьями Карлом и Густавом[1435].

О том, что делалось у ссыльных, в Петербурге узнавали из регулярных рапортов охраны и местных властей, многочисленных самодеятельных доносов. Поэтому при дворе до мелочей знали, чем дышали ссыльные и что сказал за обедом князь Иван князю Алексею. Так обстояло с Долгорукими, жившими в 1730‑х годах в Березове. А. И. Остерман, известный своей феноменальной лживостью и притворством, был заподозрен (даже в ссылке!), что опять притворяется, на этот раз — умирающим. 6 ноября 1746 года Сенат на своем заседании «имел рассуждение» о нем и постановил: поручику Космачеву (начальнику охраны. — Е. А.) сообщить секретно и «в самой скорости: означенный Остерман ходит ли сам и, буде ходит, давно ли ходить начал?». Космачев через семь месяцев (быстрее письма не доходили) сообщил 23 мая 1747 года: «Вышеписанный бывший граф Остерман ходить начал с 742 года с августа месяца о костылях, а потом и сам собою до 747 году мая 5 дня. А мая с 5‑го дня заболел грудью и голову обносил обморок. А сего мая 22 дня 747 году, по полудни в четвертом часу волею Божиею умре»[1436]. Ссыльных всюду могли подслушать, а стать же жертвой доносчика было им крайне опасно. Княгиня Дашкова, останавливаясь по дороге в ссылку на ночевку, приказывала своим людям заглядывать в погреб — «не спрятался ли там лазутчик Архарова для подслушивания наших разговоров»[1437].

Особо следует сказать об охране. С одной стороны, известно, что в Тобольске или по месту ссылки столичная охрана передавала ссыльных местным властям и далее они следовали с охраной из сибирских полков и воинских команд[1438]. Но, с другой стороны, сохранились сведения, что в 1741 году гвардейскому капитан-поручику Петру Викентьеву с отрядом в 72 человека предстояло не только отвезти Э. И. Бирона и его семью в Пелым, но и жить с ним там «до указа»[1439]. Предстоящая дальняя командировка обычно мало радовала служилого человека. Охрана терпела нужду и тяготы ссылки вместе со ссыльными. Начальник охраны Санти в Усть-Вилюйске подпрапорщик Бельский сообщал в 1738 году начальству об ужасных условиях их жизни: «А живем мы — он, Сантий, я и караульные солдаты в самом пустынном краю, а жилья и строения никакого там нет, кроме одной холодной юрты, да и та ветхая, а находимся с ним, Сантием, во всеконечной нужде: печки у нас нет и в зимнее холодное время еле-еле остаемся живы от жестокого холода, хлебов негде испечь, а без печеного хлеба претерпеваем великий голод и кормим мы Сантия, и сами едим болтушку, разводим муку на воде, отчего все солдаты больны и содержать караул некем. А колодник Сантий весьма дряхл и всегда в болезни находится, так что с места не встает и ходить не может». Освободила Санти лишь императрица Елизавета в 1742 году[1440].

Не легче приходилось и охране ссыльных по разным медвежьим углам Европейской России. Начальник охраны старицы Елены, бывшей царицы Евдокии, в 1720 году жаловался на тяжелейшие условиях жизни зимой в Староладожском монастыре, где негде было укрыться от холода[1441]. О майоре гвардии Гурьеве, начальнике охранной команды в Холмогорах (там содержали Брауншвейгскую фамилию), в 1745 году сообщалось, что он «впал в меланхолию» и не оправился от нее даже тогда, когда к нему приехали жена и дочери. Его преемник секунд-майор Вындомский завалил вышестоящие власти просьбами об отставке, ссылаясь на ипохондрию, меланхолию, подагру, хирагру, почти полное лишение ума и прочие болезни. И его понять можно — ведь он охранял Брауншвейгское семейство 18 лет![1442]

Жизнь ссыльных зависела от разных обстоятельств. Выделим несколько важнейших. Во-первых, многое определял приговор, в котором было сказано о месте ссылки и режиме содержания ссыльных. Во-вторых, для ссыльных оказывалось важным, как складывались их отношения с охраной и местными властями. Одни ссыльные умели ласками и подарками «умягчить» начальников охраны, воевод и комендантов, другие же ссорились с ними, страдали от придирок, самодурства и произвола. Оскорбления со стороны простых солдат и незнатных офицеров были особенно мучительны для некогда влиятельных людей, перед которыми ранее все трепетали и унижались. Когда казачий урядник отобрал весь улов рыбы у ссыльного М. Г. Головкина, тот в сердцах сказал: «Если бы ты в Петербурге осмелился сделать мне что-нибудь подобное как ты меня обидел, то я затравил бы тебя собаками». Но потом, остыв, граф пригласил нахала в свою хижину на выпивку: с волками жить — по-волчьи выть![1443]

А. Д. Меншиков сразу же наладил добрые отношения с начальником охраны в Ранненбурге капитаном Пырским и дарил ему богатые подарки. За это Пырский предоставлял Меншикову больше свободы, чем полагалось по инструкции. Так же вел себя с начальником охраны капитаном Мясновым и князь С. Г. Долгорукий, поселенный в Ранненбург после Меншикова, в 1730 году Мяснов получил от ссыльного вельможи роскошную шпагу, ткани, деньги и др. Вопреки запретам инструкции Мяснов позволял ссыльным вести обширную переписку, выходить из крепости и вообще чувствовать себя как дома. Но потом узники и охранники начали ссориться, в столицу послали донос, открылось расследование, и это вело в конечном счете к ужесточению режима[1444].

Герцог Бирон, оказавшись в ссылке в Ярославле, страдал от самодурства воеводы и особенно воеводши Бобрищевой-Пушкиной, как-то особенно его утеснявшей. Она, как в 1743 году писал в своих челобитных императрице Елизавете вчера еще страшный правитель России, «хочет меня и мою фамилию крушить, мучить и досаждать». Не меньше неприятностей Биронам доставлял офицер охраны: «Чрез восемь лет принуждены мы были от сего человека столько сокрушения претерпевать, что мало дней таких проходило, в которые бы глаза наши от слез осыхали. Во-первых, без всякой причины кричит на нас и выговаривает нам самыми жестокими и грубыми словами. Потом не можем слова против своих немногих служителей сказать — тотчас вступается он в то и защищает их… Когда ему, офицеру угодно, тогда выпускает нас прогуливаться, а в протчем засаживает нас, как самых разбойников и убийцов»[1445]. Между тем из всех ссыльных XVIII века Бирон был устроен в Ярославле лучше всех. Императрица Елизавета назначила ему хорошее содержание, в ссылку привезли библиотеку, мебель, охотничьих собак, экипажи, ружья, привели лошадей. Бирон мог гулять по городу, принимать гостей. Верхом ему разрешалось отъезжать от Ярославля на двадцать верст. О таких условиях большинство знатных ссыльных могли только мечтать. Но у Бирона были постоянные свары с администрацией и охраной. Особенно усилились эти ссоры в 1749 году, когда, не выдержав тирании отца, из дома Бирона к Бобрищевой-Пушкиной тайно бежала дочь герцога Гедвига-Елизавета, которую воеводиха переправила ко двору императрицы[1446].

Иной была обстановка в Устюге Великом, где с 1753 по 1762 год сидел Лесток. Он жил с женой бедно, но весело, подружился со своим приставом. Пристав приводил к знатному узнику гостей, они играли в карты, и Лесток даже выигрывал себе на жизнь какие-то деньги[1447]. Различия в том, как жили Бирон и Лесток, объясняются во многом разными характерами этих людей. Спесивый и капризный Бирон наверняка не мог найти общего языка с любой охраной, тогда как веселый, неунывающий повеса Лесток вызывал у людей симпатию. Между тем хорошие отношения с приставом, охраной облегчали узнику унылую жизнь в забытом Богом месте. Начальник охраны мог лишь одним педантичным исполнением инструкции сделать эту жизнь для преступников невыносимой. Тот офицер, командир конвоя, что так не понравился своим внешним видом и повадками молоденькой княжне Долгорукой, оказался впоследствии весьма либеральным охранником и добрым человеком. Это был капитан Иван Михалевский, выслужившийся в офицеры из простых драгун. Доставив Долгоруких в Березов, он охранял их до 1735 года. Михалевский сблизился с ссыльными, делал им различные поблажки. К этому его побуждали обстоятельства. Как начальнику охраны, ответственному за жизнь и здоровье ссыльных, ему можно посочувствовать — Долгорукие жили недружно, постоянно ссорились и дрались. Михайловский опасался, как бы родственники, скученные в замкнутом пространстве острога, не поубивали друг друга. Ему приходилось постоянно разбирать свары князей и княжен, составлять протоколы о побоях — а вдруг кто-нибудь от них будет убит, а спросят ведь с него, начальника охраны! Поэтому Михайловский, чтобы разрядить обстановку в остроге, вопреки инструкции, стал выпускать Долгоруких в город.

Вольности, которые давал Михайловский ссыльным, принесли ему в конечном счете несчастье: за нарушение инструкций его судили и приговорили вначале к расстрелу, а потом к ссылке в Оренбург «в тягчайшую работу вечно». Освободили Михайловского от каторги при Елизавете Петровне, но он остался без пропитания, чина и не у дел — присяжную должность надлежало соблюдать независимо от правителя![1448] В 1746 году был арестован капитан Ракусовский, на которого донесли в «слабом содержании» государственных преступников — людей из свиты Брауншвейгского семейства, оставленных в Ранненбурге. Он обвинялся в том, что, будучи «при арестантах на карауле главным командиром, слабо содержал и имел с ними, яко с неподозрительными людьми, дружеское обхождение», а также просил кого-то из ссыльных стать крестным его новорожденного сына. За все эти проступки капитан был разжалован в поручики и отправлен на службу в гарнизонные войска[1449].

Вопреки строгим предписаниям из столицы, источником льгот для ссыльных становились, помимо начальника охраны, и местные чиновники — воеводы, коменданты. Они, живя рядом со ссыльными, как и охрана, сближались с узниками. Воеводам и комендантам сибирских городков, мелким служилым людям льстило близкое знакомство со знаменитостями, которых в Петербурге они могли видеть только в окне кареты. Здесь, в глухом сибирском углу, такие люди оказывались в полной власти воеводы. Каждый из провинциальных воевод мог повторить слова воеводы Березова XVII века князя О. И. Щербатова: «Я здесь не Москва ли?» Воевода, его жена начинали ходить в гости к узникам острога, принимать их у себя, совершать вместе прогулки, ездить на охоту. Охрана, также зависимая в своей жизни от местного начальства, смотрела на эти вольности сквозь пальцы[1450]. Кроме того, различные льготы, как известно, покупались подарками и деньгами — власть везде была продажной. Радищев, например, даже жаловался иркутскому губернатору на постоянные вымогательства илимских чиновников. Они, убежденные, что бывший начальник Петербургской таможни прислан в Илимск не за то, что он «бунтовщик хуже Пугачева» и сочинитель крамольного «Путешествия», а за банальные взятки и привез толстый бумажник[1451].

Не всегда дружба с чиновниками кончалась добром. Так произошло с Егором Столетовым, который поссорился за праздничным столом с комиссаром Нерчинских заводов Тимофеем Бурцовым и поплатился за сказанные в ссоре неосторожные слова своей головой[1452]. Так случилось и с семьей Долгоруких, а также администрацией Березова, на которых из мести донес Осип Тишин. В 1750 году начался розыск над местными начальниками из Нарыма о «слабом содержании» арестанта Ивана Мошкова, а в 1770 году расследовалось дело о льготах, которые давала охрана в Березове ссыльному Якову Гонтковскому. К таким розыскам привлекали десятки людей, а виновных в послаблении офицеров, солдат и чиновников строго наказывали[1453].

Сибирские историки утверждают, что благодаря образованным ссыльным в сельском хозяйстве диких сибирских и других уголков произошли благотворные перемены. Князь В. В. Голицын в Пинеге, а барон Менгден в Нижнеколымске разводили лошадей[1454]. М. Г. Головкин, забыв про свои подагру и хирагру, которые мучали его всю дорогу, занялся рыболовством в заполярном Ярманге и достиг в этом больших успехов[1455]. Некоторые ссыльные, имевшие практическую жилку, занимались даже коммерцией. Бывший вице-президент Коммерц-коллегии Генрих Фик не оставил знакомого дела и в Сибири. Он вовлек в торговые операции с туземцами свою охрану и посылал в Якутск солдат для продажи купленной им у туземцев пушнины[1456]. Фрейлина Анны Леопольдовны Юлия Менгден, которая вместе с несколькими другими придворными несчастных брауншвейгцев просидела под арестом в Ранненбурге с 1744 по 1762 год, перешивала свои богатые шелковые юбки в кокошники, а жена охранявшего их солдата выменивала эти изделия в ближайшей деревне на лен и шерсть. Менгден и гувернер принца Антона-Ульриха полковник Гаймбург чесали, разматывали эту шерсть, а потом Юлия из нее пряла, ткала и вязала. На эти произведения рукоделия они и жили. Когда Гаймбург одряхлел, он стал нянчить ребенка солдатки, пока та ходила по деревням с вещами, сделанными Менгден[1457]. Сидевшая в Устюге Великом со своим мужем Лестоком графиня Мария-Аврора сама стирала белье, варила пиво, пекла хлеб[1458].

Успехами в домоводстве и экономии особенно прославился Б. Х. Миних, проведший в Березове двадцать лет. Пока его не выпускали из острога, он разводил огород на валу, а потом занялся скотоводством и полеводством. В очерке А. С. Зуева и Н. А. Миненко на основе документов показано, как опальный фельдмаршал сумел провести годы ссылки с достоинством, пользой и бодростью. В одном из своих писем он сообщал брату: «Место в крепости болотное, да я уже способ нашел на трех сторонах (крепостных стен. — Е. А.), куда солнечные лучи падают, маленький огород с частыми балясами устроить. Такой же пастор и Якоб, служитель наш, которые позволение имеют пред ворота выходить, в состояние привели, в которых огородах мы в летнее время сажением и сеением моцион себе делаем и сами столько пользы приобретаем, что мы, хотя много за стужею в совершенный рост или зрелость не приходит (напомню, что Пелым находится за полярным кругом. — Е. А.), при рачительном разведении чрез год тем пробавляемся… В наших огородах мы в июне, июле и августе небезопасны от великих ночных морозов. И потому мы, что иногда мерзнуть может, рогожами рачительно покрываем».

Долгими полярными ночами при свече фельдмаршал перебирал и сортировал семена, вязал сети, чтобы «гряды от птицы, кур и кошек прикрыть», а супруга его, Барбара-Элеонора, сидя рядом, латала одежду и белье. Много дел ожидало Миниха и на скотном дворе, где у него были коровы и другая живность. В отсутствие пастора он сам вел для домашних богослужение. Кроме того, Миних посылал пространные письма императрице Елизавете, Бестужеву-Рюмину, сочинял проекты. Конечно, эти и многие другие вольности, особенно переписка, стали возможны только благодаря благоволению императрицы — ведь брать перо в руки ссыльным обычно не позволяли[1459]. В 1746 году длинные и высокопарные послания Миниха надоели в Петербурге и ему запретили бумагомарание. Лишь в 1749 году, в качестве исключения, разрешили высказаться письменно, «только при том ему объявить, дабы он о всем достаточно единожды ныне написал, ибо ему впредь на такия требования позволения дано больше не будет»[1460].

И все же случалось, что, несмотря на неволю, некоторые ссыльные даже в Сибири сумели сделать карьеру, не будучи при этом официально помилованы. Объяснить это можно тем, что в Сибири постоянно нуждались в специалистах, чиновниках — из России служить туда ехали только такие редкие фанатики дела, каким был Витус Беринг и ему подобные. Сосланный в 1727 году Г. Г. Скорняков-Писарев просидел в Жиганском зимовье до весны 1731 года, когда пришел указ императрицы Анны о нем. В указе не было ни единого слова о помиловании бывшего обер-прокурора (во всех позднейших документах он назывался «ссылочный Скорняков-Писарев»), но предписывалось Скорнякова-Писарева определить в Охотск с тем, «чтобы он имел главную команду над тем местом». Так, оставаясь формально ссыльным, Скорняков получил огромную власть «командира Охотска», заложил там морской порт, но потом провинился перед государыней — слишком много при этом воровал и бесчинствовал. Скорнякова арестовал и посадил в тюрьму бывший его товарищ по делу 1727 года, также «ссылочный», А. М. Девьер, который в 1739 году получил именной указ о назначении его на место Скорнякова-Писарева. И только 1 декабря 1741 года императрица Елизавета указала: «Обретающимся в Сибири Антону Девьеру и Скорнякову-Писареву вины их отпустить и из ссылки освободить»[1461].

В первой половине XVIII века вину с преступником разделяют прежде всего члены его семьи — жена, дети, реже — родители. Остальные родственники подвергаются опале и наказанию только в том случае, если они были прямыми соучастниками преступления. В приговорах по крупнейшим политическим делам XVII–XVIII веков обычно суровее других родственников наказывали сыновей, которые несли службу с отцами-преступниками. Их могли вместе казнить (князья И. А. и А. И. Хованские, 1682), ссылать в бессрочные ссылки (князья В. В. и А. В. Голицыны, 1689), сажать в тюрьмы (П. А. и И. П. Толстые, 1727), изгонять из гвардии в армию (И. А. и Ф. И. Остерманы), хотя вина сыновей сановников была весьма сомнительна и в приговоре ее, как правило, не детализировали — сыновья шли как сообщники, причем их наказывали не за вину, а за родство, с целью предупредить на будущее возможную месть.

Так поступили с малолетними детьми А. П. Волынского, которых сослали в 1740 году в Сибирь, видя в них возможных самозваных претендентов на престол — ведь под пыткой у их отца вымучили признание, что он хотел посадить кого-либо из своих детей на русский трон. И хотя Волынский потом от этих показаний отрекался, было поздно. В приговоре подробно описывалось, как надлежит поступить с детьми Волынского: «Детей его сослать в Сибирь в дальние места, дочерей постричь в разных монастырях и настоятельницам иметь за ними наикрепчайший присмотр и никуда их не выпускать, а сына в отдаленное же в Сибири место отдать под присмотр местного командира, а по достижении 15-летнего возраста написать в солдаты вечно в Камчатке»[1462].

Настоящей расправой с целым родом можно назвать то, что в 1730‑х годах сделали власти с князьями Долгорукими. В 1730 году после опалы и ссылки всей семьи князя А. Г. Долгорукого в Сибирь, удар был нанесен и по его братьям: Сергея и Ивана послали в ссылку — одного в Ранненбург, другого в Пустозерск, Александра отправили служить во флот на Каспий, а сестру А. Г. Долгорукого заточили в Нижнем Новгороде в монастырь[1463]. Еще более сурово поступили в 1739 году с сыновьями А. Г. Долгорукого, младшими братьями князя Ивана Долгорукого, которые выросли в сибирской ссылке и после жестоких розысков в Тобольске их приговорили: Николая — «урезав язык», к каторге в Охотске, Алексея — к ссылке пожизненно на Камчатку простым матросом; Александра — к наказанию кнутом. Племянники Ивана, дети Сергея Григорьевича, Николай и Петр были отданы в солдаты, а Григорий и Василий — в подмастерья, в кузницу[1464]. Сын посаженного в Шлиссельбург бывшего сибирского губернатора М. В. Долгорукого Сергей служил майором Рижского гарнизона. Его выгнали со службы и приказали «жить ему в подмосковной деревне, селе Покровском безвыездно»[1465].

Женщин из семей важных государственных преступников отсылали в монастырь, где насильно постригали в монахини. В 1740 году княжны Екатерина, Елена и Анна Алексеевны Долгорукие, сестры И. А. Долгорукого, были высланы под конвоем в Сибирь в распоряжение митрополита Сибирского, которому предписывалось назначить монастыри и «в тех монастырях по обыкновению постричь их в монахини и настоятельницам тех монастырей ни для чего отнюдь не выпускать, и писем писать не давать и посторонних никого ни для какого сообщения к ним не допускать и чтоб никаковых шалостей и непотребного от них не происходило, пищею и одеждою содержать их по обыкновению тех монастырей равномерно против прочих монахинь без всякой отмены»[1466]. Все эти жестокие наказания невинных женщин неслучайны. Несмотря на развитие права, в родственниках, как и прежде, видели сообщников преступника. Приговор о ссылке супругов Нестеровых (1735) интересен тем, что сам Нестеров был совершенно невиновен, что признавало и следствие, но Кабинет министров предписал сослать его с женой, «дабы более между ними не имело происходить каковых важных продерзостей»[1467].

С 1720‑х годов женам и детям стали чаще, чем раньше, предоставлять выбор: сопровождать мужа или отца или остаться дома. О ссылаемом в Сибирь преступнике Епифанове в приговоре 1732 года сказано: «Ежели у него имеетца жена, а пожелает взять ее с собою, и оного ему не воспрещать». Не возражала Анна Ивановна и против того, чтобы сосланные в Сибирь лишенные сана попы взяли с собой жен[1468]. В 1727 году правом не ехать в Сибирь за ссыльным мужем графом Санти воспользовалась его жена. В 1733 году решением Синода жена сосланного в Сибирь князя Юрия Долгорукого Марфа была разведена с преступником и тогда же просила вернуть ей часть отписанных у мужа вотчин. В 1740 году расторгла помолвку и отказалась поехать в ссылку за своим женихом, Густавом Биреном, Якобина Менгден[1469]. Начиная с екатерининских времен практика высылки родственников вместе с преступником была в целом прекращена. В тех случаях, когда в приговоре не было определения «сослать с женою и детьми», законодательство не предусматривало насильственную ссылку семьи каторжного и ссыльного преступника. Это мог решать он сам.

Но до этого все подобные случаи кажутся исключениями из общих правил. Для простолюдинов выбора, ехать или не ехать, попросту не было — жена обычно следовала за своим сосланным мужем по этапам, а в местах ссылки и каторги даже селилась вместе с преступниками в общих казармах или в особых избах внутри острога[1470]. При этом жена, отправлявшаяся в Сибирь с колодником, получала из Тайной канцелярии особый паспорт, чтобы не считаться беглой[1471]. Для женщины же света отказаться от мужа означало обречь себя на муки совести, упреки окружающих из высшего общества, которое, несомненно, осудило бы жену за такой поступок. Христианская этика требовала, чтобы жена подчинилась мужу. И все же согласие последовать за ссыльным становилось подвигом, выразительным актом самопожертвования. Самой известной из добровольных ссыльных стала 14-летняя графиня Наталья Борисовна Долгорукова, дочь фельдмаршала Шереметева, которая весной 1730 года отказалась вернуть обручальное кольцо своему жениху князю И. А. Долгорукому после того, как его и всю семью Долгоруких подвергли опале. Вопреки советам родственников, она обвенчалась с суженым в сельской церкви и отправилась за мужем сначала в дальнюю деревню, а потом и в Сибирь. Позже, в «Собственноручных записках», она писала: «Войдите в рассуждение, какое это мне утешение и честная ли эта совесть, когда он был велик, так я с радостию за него шла, а когда он стал несчастлив, отказать ему? Я такому бессовестному совету согласитца не могла, а так положила свое намерение, когда сердце одному отдав, жить или умереть вместе, а другому уже нет участие в моей любви. Я не имела такой привычки, чтоб севодни любить одново, а завтре другова. В нонешний век такая мода, а я доказала свету, что я в любви верна: во всех злополучиях я была своему мужу товарищ. Я теперь скажу самую правду, что, будучи во всех бедах, никогда не раскаивалась для чево я за нево пошла»[1472]. Факты, известные нам из жизни семьи Долгоруких, позволяют утверждать, что сказанное Н. Б. Долгорукой в ее мемуарах — не просто красивая фраза, она, действительно, стойко несла свой крест жены ссыльного.

Неудивительна и та сцена, которую увидел князь Я. П. Шаховской, когда пришел исполнить императорский указ о ссылке бывшего фельдмаршала Миниха в Сибирь. Возле казармы Петропавловской крепости, где сидел Миних, он застал супругу Миниха графиню Барбару-Элеонору, урожденную баронессу фон Мольцан, которая «в дорожном платье и капоре, держа в руке чайник с прибором, в постоянном (то есть спокойном. — Е. А.) виде скрывая смятение духа, была уже готова» после чего «немедленно таким же образом, как и прежние (ранее отправленные ссыльные. — Е. А.) в путь свой они от меня были отправлены». Так же поступили и жены Остермана, Левенвольде, Менгдена, М. Г. Головкина, Лестока[1473]. Когда в 1772 году Екатерина II узнала, что Н. А. Пушкина, жена фальшивомонетчика, бывшего коллежского советника М. Пушкина, намерена, оставив новорожденного сына в Москве, ехать за мужем в Сибирь, государыня сказала: «В оном не вижу препятствия, но многое есть примеры, что женам таковых безсчастных дозволено было с ними ехать»[1474].

Известен единственный случай, когда за ссыльной женой добровольно последовал ее муж. Это произошло в 1743 году. За привлеченной по делу Лопухиных фрейлиной Софьей Лилиенфельд поехал в Сибирь ее муж — камергер Карл Лилиенфельд с двумя малолетними детьми. Ранее, во время следствия по делу жены, он, как отмечалось выше, добровольно сидел с ней в Петропавловской крепости[1475].

По доброй воле за ссыльным вельможей могли ехать его дальние родственники и вольнонаемные слуги. Сестра покойной жены Радищева приехала с племянниками к ссыльному в Илимск. Потом ей, как уже сказано, разрешили выйти замуж за автора злосчастного «Путешествия». Неотписанных в казну дворовых и крепостных, естественно, никто не спрашивал — их судьбу определял господин. С десятком слуг «из подлых» отправился из Ранненбурга в сибирскую ссылку А. Д. Меншиков. По-видимому, это были только крепостные, потому что уже по выезде опального вельможи к нему непрерывной чередой пошли вольнонаемные слуги, прося уволить их от службы, что он и делал[1476]. С Долгорукими в Березов в 1731 году приехало четырнадцать слуг. С бароном Менгденом в Нижнеколымске оказались: жена, сын, дочь, сестра жены и слуги — муж и жена; Эрнста Миниха сопровождали в вологодскую ссылку жена, ребенок и десять слуг. Сам Б. Х. Миних с женой жили в Березове в одном доме с лютеранским пастором, цирюльником, врачом, поваром и двумя служанками. С целым штатом слуг «путешествовал» в Пелым и затем в Ярославль Бирон. Ему, как и Миниху, наняли пастора. С А. И. Остерманом и его женой в Березове в 1742–1747 годах жили трое лакеев, повар и две служанки[1477].

Согласие свободного человека, будь то родственник или слуга, сопровождать ссыльного или каторжного лишало его прав на возвращение по своей воле, хотя преступником он при этом и не считался. Лишь смерть ссыльного почти наверняка означала освобождение от ссылки его родственников и слуг. Как только в июне 1714 года Петр I получил доношение о смерти князя В. В. Голицына, он сразу же распорядился освободить из ссылки его вдову и сына князя Алексея и вернуть им часть конфискованных вотчин Голицына[1478]. Так же быстро освободили из Березова Александра и Александру — сына и дочь Меншикова, а потом жену и детей казненного князя И. А. Долгорукого — Н. Б. Долгорукую с сыновьями Михаилом и Дмитрием.

Но не всегда родственникам умершего ссыльного сразу же позволяли выехать из ссылки. Вдова умершего в Березове в 1747 году Остермана, Марфа Ивановна, получила свободу лишь в 1749 году, да и то, по-видимому, с условием пострижения ее в монастыре[1479]. Все же в основном по возвращении из ссылки они считались правоспособными подданными и, в зависимости от обстоятельств освобождения и от ситуации при дворе, могли служить, жениться и выходить замуж. Особой и совершенно несчастной была судьба приближенных Брауншвейгской фамилии. Как известно, в 1744 году бывшего императора Ивана Антоновича и его родителей вывезли из Ранненбурга в Холмогоры. В Ранненбурге были оставлены, как уже сказано выше, только некоторые из членов свиты: фрейлина Юлия Менгден, полковник Гаймбург и другие. Никакой вины за ними не числилось, и тем не менее их продержали под арестом 18 лет! Лишь в 1762 году Екатерина II распорядилась освободить Юлию Менгден «от долголетняго ея страдания сидением под арестом и всемилостивейше повелевает ей возвратиться к матери ея в Лифляндию»[1480].

Рассмотрим судьбу приговоренных к каторге. Начало этому грандиозному «эксперименту» по использованию подневольного труда на огромных стройках было положено после Азовского похода 1696 года, когда стали поспешно укреплять взятый у турок Азов, а неподалеку заложили крепость, город и порт Таганрог. Сюда, на окраину государства, привести «посоху» было весьма сложно. Поэтому Азов быстро превратился в место ссылки стрельцов и других политических и уголовных преступников. При строительстве Петербурга, Кроншлота, загородных дворцов азовский опыт пригодился. В сентябре 1703 года Петр писал князю Ромодановскому в Москву: «Ныне зело нужда есть, дабы несколько тысяч воров (а именно, если возможно, 2 тысячи) приготовить к будущему лету, которых по всем приказам, ратушам и городам собрать по первому пути»[1481]. В петровское время заметно расширилось использование каторги как средства наказания. Ее назначали за самые разные преступления, а также заменяли ею смертную казнь[1482].

Сосланные на каторгу различались по степени поражения их в правах. Те, кого отправляли на определенный срок или «до указу» (да еще без телесного наказания), прав своих не теряли и по окончании каторги или ссылки могли вернуться в общество. Совсем иначе обстояло дело с теми, кого отправляли «в вечную работу», «навечно», «по кончину жизни», «до скончания лет». Их вычеркивали из числа правоспособных подданных. Они теряли свою фамилию, имя, на лицах им ставили «знаки», и их считали заживо похороненными. В указе Петра I от 1720 года сказано, что с каторжниками, сосланными на «урочные годы», родственникам (женам и детям) можно было «ходить невозбранно». Женам же тех, «которые сосланы в вечную каторжную роботу», разрешалось по их усмотрению идти заново замуж или в монастырь или жить в своих деревнях, так как супруг такой женщины «подобно якобы умре»[1483].

Перед отправлением на каторгу и поселение большинство преступников наказывали кнутом или батогами, а также их увечили клещами и ножом и наверняка клеймили. По сводным данным 1725–1761 годов видно, что число ссыльных на каторгу и поселение составляет 1616 человек, из них 1550, или 96%, получили различные телесные наказания и обезображивание. Отправка каторжных существенно отличалась от высылки опальных в дальние деревни, в тюрьмы, монастыри или в сибирское поселение. По-видимому, уже в первой половине XVIII века из приговоренных к каторге стали формировать большие группы в особых пересылочных тюрьмах. Естественно, политические преступники смешивались с уголовными — так в России было почти всегда. Возможно, образцом для организации конвоев служила доставка рекрутов и работных в Петербург из разных губерний. Мелкие группы каторжных и ссыльных в Сибирь собирались в нескольких центрах. В Вологде формировались партии для Севера, в Петербурге — для Северо-Запада (отсюда «обслуживались» каторги в Рогервике, Кронштадте, «канальное строение» на Ладоге, Вышнем Волочке). Но самым крупным местом сбора каторжных стала Москва. Здесь, в главном тюремном остроге и в Бутырской тюрьме, собирали партии для отправки в Оренбуржье, на Урал и в Сибирь. В первой четверти XVIII века сибирская каторга была некоторое время второстепенной, уступая строящемуся Петербургу, но, как показывают исследования ученых, к концу 1720‑х годов поток ссыльных в Сибирь возрос и с тех пор никогда не ослабевал. Отправки из Москвы каторжные ждали месяцами. Затем, когда скапливалось не менее двухсот человек, составляли и уточняли списки колодников, назначали конвой, выделяли деньги на содержание каторжных в пути. В партию включали всех без разбора — политических и уголовных преступников, рецидивистов и сосланных помещиками по закону 1762 года непослушных крестьян, убийц и бродяг. Из Москвы партии уходили два раза в год, весной и осенью. В 1770‑х годах число колодников, которых приводили в Сибирь, достигало десяти тысяч человек ежегодно[1484].

Началом долгой, в несколько месяцев, дороги становилась знаменитая Владимирка (ныне шоссе Энтузиастов). Эта расширенная в начале XIX века, усаженная по краям березами дорога вошла в сознание многих поколений русских людей как дорога в земной ад. Каторжные шли в ножных кандалах, скованные попарно, а пары соединялись с другими единым канатом, металлическим прутом или цепью. В. П. Колесников сообщает, что вес прута с наручниками, к которому в 1827 году приковали его с товарищами, был «фунтов на 30», то есть 12 килограммов[1485]. Часть пути партии проделывали пешком (примерно по 30 верст в день), часть пути колодников везли на речных судах и на телегах. В 1769 году партию пленных поляков (170 человек) сразу из Москвы отправили на подводах — по три человека на подводе. Всю партию охраняло десять конвойных солдат и один офицер[1486]. Ночевали каторжные не только в путевых острогах (именовавшихся в XIX веке «этапами» и «полуэтапами»), но и в обывательских домах, по которым колодников вместе с караульными солдатами расселял начальник конвоя[1487]. С партией каторжан шли и просто ссыльные — сосланные «на житье в дальние сибирские городы», которые, хотя и были скованы, но двигались без прута. Партия преступников шла под охраной солдат, окружавших арестантов кольцом. Следом тащился обоз с вещами каторжан и ссыльных, на подводах же, но с охраной, везли ослабевших и больных преступников. Тут же шли и ехали их родственники, которым разрешалось на привалах подходить к своим.

По прибытии в Тобольск — столицу Сибири, а также в Тюмень каторжные получали длительный отдых — «растах». Здесь конвой сдавал их местному конвою, который принимал людей и оковы, которые тоже были под учетом («все налицо и железа, которые на них посланы, приняты»[1488]). Юридически каторжники и сосланные на поселение переходили теперь под начало сибирского губернатора. Его канцелярия (а потом Общее по колодничьей части присутствие) занималась сортировкой ссыльных и назначала для каждого колодника конкретное место каторги и род занятий. Сибирский губернатор, как и другие воеводы (Иркутск, Тюмень были также фильтрационными центрами), мог сам решать судьбу многих из прибывших каторжан и ссыльных: одних мог оставить в Тобольске при каком-нибудь деле, других — записывать в солдаты, третьих (владеющих профессией) — отправить на местные заводы, всегда нуждавшиеся в рабочих руках. Поляк-конфедерат вспоминает, что некоторых из его товарищей записывали в солдаты, других отдавали крестьянам в работники[1489]. Известно, что Демидовы и другие заводчики пользовались, подчас незаконно, трудом присланных в Сибирь каторжан. Их использование не представляло особой сложности, поскольку тогдашние заводы и мануфактуры и так походили на тюрьмы[1490].

В Сибири, как и в Европейской части страны, было несколько наиболее известных, «популярных» мест ссылки и каторги: Нерчинские серебряные рудники, Охотск, Оренбург и Рогервик (Балтийский порт, совр. Палдиски, Эстония). В остальные места каторги и ссылки (Аргунь, Тара, Камчатка, Кола, Пустозерск, Кизляр, Гурьев) посылали ничтожное количество ссыльных и каторжан, хотя можно допустить, что сведения о них скрыты в 30% «глухих» приговоров. Нужно иметь в виду, что, кроме политических преступников, в эти места высылали уголовников, численность которых никто не высчитывал, но думаю, что это на порядок выше, чем число попавших на каторгу за «непристойные слова».

Каторжане работали и в рудниках, шахтах, на заводах, на строительстве. Они копали и таскали землю, валили и перевозили лес, били сваи. Их услугами в массовых масштабах пользовались в первые годы строительства Петербурга. Позже труд каторжников был признан неэффективным, как и труд присылаемых под конвоем крестьян. С 1718 года на строительных работах в Петербурге и его окрестностях появились подрядчики, которые нанимали вольнонаемных. Тем не менее весь XVIII век каторжные работали на многочисленных промышленных предприятиях столицы.

При Петре каторжников использовали также в виде движущей силы галерного флота. В его флоте было не менее 150 гребных судов. Если примем за среднее, что на каждой галере было по 100 человек, то, по самым грубым подсчетам, только на галерах использовали 15 тысяч человек. Гребля считалась тяжелейшим делом. Иногда приходилось работать веслом без перерыва по многу часов. В руках пристава был бич, который он сразу же обрушивал на зазевавшегося или усталого каторжника. Его могли забить до смерти, а потом, расковав, выбросить за борт. С весны до осени гребцы спали под открытым небом, прикованные к банкам, и в шторм или в морском бою гибли вместе с галерой[1491]. Зимой каторжные жили в остроге, и их выводили на работы: они били сваи, таскали землю и камни[1492].

Женщин-каторжанок на тяжелые работы в карьере или на стройке обычно не посылали не по гуманным соображениям, а потому, что для них там не было работы по силам[1493]. Преступниц отправляли на мануфактуру — прядильный двор навечно или на несколько лет[1494]. Это была самая настоящая тяжкая каторга, на которой женщины работали непрерывно, как на галерах, спали прямо на полу, у своих прялок. Их плохо кормили и постоянно били надсмотрщики. Берхгольц, проходя из «концертной палаты» через одну из комнат прядильного двора, чуть не задохнулся от смрада, который оттуда шел («воняло почти нестерпимо»). Так были устроены все тогдашние фабрики. Приговор о ссылке на прядильный двор для прошедших пытки и непригодных к тяжелому труду колодниц ни у частных владельцев, ни у Мануфактур-коллегии восторга не вызывал. Для работы им инвалиды не требовались[1495].

Для жилья каторжникам были устроены «каторжные дворы», или «остроги». Они были и в Сибири, и в других местах. Сохранился рапорт А. Д. Меншикова Петру I из Петербурга за июль 1706 года: «Острог каторжным колодникам заложили». П. Я. Канн считает, что речь идет об остроге на месте современной площади Труда[1496]. Скорее всего, это так и было: неподалеку от этого места располагалось Адмиралтейство, рядом была Новая Голландия, где без труда каторжников обойтись не могли. По данным, приводимым Л. Н. Семеновой, в Адмиралтействе работало от 500 до 800 каторжников[1497]. Позже острог перенесли на реку Пряжку, а в 1742 году — на Васильевский остров, возможно — к Галерной гавани. По-видимому, именно в этом остроге во время наводнения 1777 года погибло около 300 арестантов. Кроме того, в начальный период строительства города каторжников селили и на Городской (Петроградской) стороне. Думаю, что каторжники жили и где-то возле Пушечного Литейного двора — здесь их также использовали на тяжелых работах[1498].

Жизнь каторжных подробно описывает А. Т. Болотов, служивший начальником конвоя в Рогервике: «Собственное жилище их… состоит в превеликом и толстом остроге, посредине которого построена превеликая и огромная связь (то есть сруб, казарма, барак. — Е. А.), разделенная внутри на разныя казармы или светлицы. Сии набиты были полны сими злодеями, которых в мою бытность было около тысячи; некоторые жили внизу на нарах нижних или верхних, но большая часть спала на привешенных к потолку койках». Как и везде, политических и уголовных преступников держали вместе. Не делали различий по социальному положению и происхождению каторжан. Болотов писал: «Честное или злодейское сие собрание состоит из людей всякого рода, звания и чина. Были тут знатные, были дворяне, были купцы, мастеровые, духовные и всякаго рода подлость, почему нет такого художества и рукомесла, котораго бы тут наилучших мастеров не было и которого бы не отправлялось… Впрочем, кроме русских, были тут люди и других народов, были французы, немцы, татары, черемисы и тому подобные».

Командиры назначенных к охране острога гарнизонных и армейских полков стремились скрасить себе тяжелую жизнь на каторге тем, что набивали карманы за счет заключенных. Взятки позволяли некоторым узникам избежать общих работ на каменоломнях и вообще годами не выходить из казармы с кайлом или тачкой. Казармы каторжан напоминали средневековый ремесленный квартал: «Большая часть из них (каторжных. — Е. А.) рукоделиями своими питаются и наживают великия деньги, а не менее того наживались и богатились определенные к ним командиры… Те, которые имели более достатка, пользовались и тут некоторыми множайшими пред другими выгодами: они имели на нарах собственныя свои отгородки и изрядныя каморочки и по благосклонности командиров не хаживали никогда на работу». Власть командиров над заключенными была велика, а наказания и побои являлись обычной картиной. Молодой офицер Болотов, заметив, что сидевший на верхних нарах каторжный сбрасывал на него вшей, приказал «дать ему за то слишком более ста ударов, ибо бить их состояло в моей власти»[1499].

Охрана такого большого числа преступников была делом сложным и опасным, несмотря на предосторожности — всех каторжных держали в кандалах, а некоторые, как пишет Болотов, «имели двойныя и тройныя железа, для безопасности чтоб не могли уйти с работы». В списке заключенных Балтийского порта за 1797 год о сообщнике Пугачева Долгополове сказано, что он «особо в оковах руки и ноги накрест содержится»[1500]. Против побегов использовали, как и в тюрьме, цепи, колодки, различные стреноживающие узника снаряды. Важно заметить, что при отправке человека в ссылку на каторгу (особенно — в вечную) жены и дети освобождались от обязанности следовать за наказанным мужем и отцом не только потому, что древний закон родовой ответственности перестал действовать, но главным образом потому, что при каторжной форме наказания ссыльные не жили, как раньше, в ссылке с семьями. Их труд требовал для них тюремного содержания. Тюрьмой и являлся каторжный двор на территории завода. Если работы были в стороне от каторжного двора, то все переходы скованных каторжных усиленно охранялись. Как пишет Болотов, «каторжных водили на работу окруженных со всех сторон безпрерывным рядом солдат с заряженными ружьями. А чтоб они во время работы не ушли, то из того же камня сделана при начале мули маленькая, но не отделанная еще крепостца, в которую впустив, расставливаются кругом по валу очень часто часовые, а в нужных местах пикеты и команды. И сии-то бедные люди мучаются еще более, нежели каторжные. Те, по крайней мере, работая во время стужи, тем греются, а сии должны стоять на ветре, дожде, снеге и морозе, без всякой защиты и одним своим плащом прикрыту быть, а сверх того ежеминутно опасаться, чтоб не ушел кто из злодеев»[1501]. Наказания солдат за ротозейство или соучастие побегам каторжников отличались суровостью. Проштрафившихся охранников ждали допросы, пытки, шпицрутены или кнут, а также ссылка. Два раза в день, утром и вечером, устраивалась перекличка каторжан по списку. Несмотря на всевозможные предосторожности и строгую охрану, как писал Болотов, «выдумки, хитрости и пронырства их так велики, что на все строгости находят они средства уходить как из острога, так и во время работы и чрез то приводить караульных в несчастье. Почему стояние тут на карауле соединено с чрезвычайной опасностию и редкий месяц проходит без проказы»[1502].

Предыдущая главаГлава 11 из 17Следующая глава