Вероятнейшим способом избавиться царю Василию от тушинского соперника казалось – уладить дело с поляками, утвердить мирный договор и чрез посредство польских послов удалить поляков, служивших «вору». Посланники царя Василия воротились из Польши в 1607 году. За ними отправились в Москву послы польские – Волович и князь Друцкий-Сокольницкий. Пребывание русских послов в Польше обещало мало надежд. Пока они доехали до польской столицы, в каждом городе принуждены были терпеть оскорбления. Приставы предостерегали их, что их могут убить. Польша была сильно раздражена за убийство и грабежи над поляками в Москве. Московские послы слышали повсеместные крики о войне и мщении Москве. В столице их держали почти под стражею и не допускали до представления королю, пока не кончился сейм. Им говорили, что это делается потому, что тогда съехалось в Варшаву много родственников и друзей убитых в Москве и потому положение их небезопасно. Когда послы жаловались на стеснение, им напоминали, что польские послы и оставшиеся в живых паны задержаны в Московском государстве. Наконец их допустили к Сигизмунду. Представление ограничилось обычными церемониями. После того назначили панов для переговоров с ними. Тут оказалось, что дело чересчур запуталось и невозможно было решить его мирно. Послы, по наказу, сваливали появление названого Димитрия на поляков, а поляки оправдывали себя тем, что московские люди сами признали его истинным Димитрием. Поляки обвиняли московских людей за убийство своих единоземцев, требовали выпуска задержанных послов и возвращения ограбленным торговцам их имуществ. Московские послы насчет последнего дела отзывались, что им не дали об оном уполномочия, и жаловались в свою очередь, что новые воры находят себе в Польше поддержку. Паны по этому поводу говорили им напрямик: «Если ваш государь отпустит сандомирского воеводу с товарищами и всех польских людей, которые теперь у вас на Москве, то не будет ни Дмитрашки, ни Петрушки. А если ваш государь их не отпустит, то Дмитрашка будет Димитрий царь, и Петрушка будет царевич Петр, и наши станут с ними заодно».
Послы уехали из Польши, ничего не добившись, и могли только привезти известие, что вслед за ними будут польские послы в Москву.
Узнавши, что московские послы воротились, задержанные в Москве послы Олесницкий и Гонсевский требовали, чтоб их отпустили. Но приставы сказали им на это, что им следует ждать, пока приедут из их отечества новые послы. Олесницкий и Гонсевский вышли из себя, отзывались неуважительно о московском правительстве и царе, кричали: «Нет правды ни в вашем государстве, ни в ваших боярах!», обращались грубо с приставами. Посольские люди кричали московским людям: «Быть вам на кольях с боярами и с вашим государем!» Но как ни горячились они, все-таки остались в почетной неволе[552]. Это не мешало им, однако, по обычаю ссориться и между собою. В посольском дворе была чрезвычайная теснота: человек до трехсот в нем помещалось. Для их духовного утешения москвичи позволили быть с ними вместе отцу иезуиту Савицкому и с ним какому-то бернардину. Так как в числе задержанных поляков было много православных, честимых схизматиками, и диссидентов, то ксендзы стали обращать их к лону римско-католической церкви; от этого поднялись споры и диспуты, и дошло до того, что диссиденты хотели было убить ксендзов, насилу послы успокоили волнение[553].
Так поживали они и дожидались, пока прибыли новые польские послы. Это было уже осенью 1607 года. Олесницкий и Гонсевский стали тогда просить отпуска и представляли, что теперь уже нет повода их держать – новые послы приехали. Царя не было тогда в Москве. Управляющий столицею брат его, князь Димитрий, не только не выпустил их, но еще выговаривал за то, что они отзываются дерзко о царе, и в виде наказания уменьшил им корм. К этому побудило тогда еще одно событие. Русские, доставлявшие живность в посольский двор, между другими предметами продовольствия доставили туда барана, до того исхудалого, что на нем оставались только кожа да кости. Один из польской прислуги облупил этого барана и повесил тушу его над воротами, чрез которые обыкновенно входили в посольский двор русские. Это сочтено было за оскорбление, наносимое вообще поляками целому московскому народу. Когда уменьшено было продовольствие, выдаваемое посольству, послы и их свита жаловались боярам, но не получили удовлетворения. Тогда все поляки, находившиеся в посольском дворе, пришли в негодование и решились взяться за оружие, с тем чтобы или пробиться через русский караул и освободиться из неволи, или пасть всем в битве. Как ни старались образумить и успокоить их ксендзы, ничто не помогало – и отец Каспар Савицкий с бернардином стали приготовлять их к смерти молитвословиями и исповедью. Отслушавши напутственное богослужение, поляки выстроились на посольском дворе, вывезли экипажи, вывели лошадей, вооружились одни верхом, другие пешими. Московская стража, увидя это, доносит властям. Отправляется отряд стрельцов к посольскому двору. Между тем быстро разлетается по Москве слух, что поляки хотят бежать, а для того, чтоб сделать это возможным и отвлечь русских, затевают произвести пожар. Уже и прежде, при каждом пожаре, которые в Москве в тот год были часты, разносилось подозрение, что поляки жгут город. Теперь такой слух привел народ в исступление. Раздавались крики: надобно идти на посольский двор и перебить всех поляков. Но до кровавого столкновения не дошло. Сначала объяснился с послами стрелецкий голова, а потом двое бояр, высланных из царской думы. Послы объявили, что они только недовольны тем, что посольство помещено в тесноте и его худо кормят. Кроме того, они домогались, чтоб государь сообщил им срок, когда они будут отпущены; донесено было властям. Тогда послам объявили, что они будут отпущены в непродолжительном времени вместе с новоприбывшими польскими послами, а до той поры будет им выдаваемо прежнее содержание. Поляки на время успокоились. Событие это произошло 12 (22 н. с.) ноября 1607 года. С той поры стали поляки терпеливо ждать желанного отпуска в отечество, но пришлось им ждать еще довольно долго[554].
После прибытия царя Василия Шуйского начались переговоры с новыми польскими послами. Долго домогались они, чтобы к переговорам допущены были прежние задержанные послы. Московские бояре упирались против этого. Никак не могли сговориться: московские бояре подали польским послам на письме обвинительные статьи против польского короля и панов, а польские послы давали им на письме ответ, где оправдывали своих и обвиняли во всем московских людей. Польские послы оправдывались главным образом тем, что никак не поляки посадили на престол Димитрия, а сами московские люди, недовольные тиранством Годунова, привели его к себе и признали коренным своим царем. «Разве, – говорили они, – не князья, бояре, воеводы и все дворяне послали к нему в Путивль, проводили до Орла, а оттуда до Тулы, – и там приехали к нему из Москвы на поклон, не связанные, а добровольно ваш нынешний государь Василий Иванович, другие Шуйские, Мстиславский и ты сам, князь Воротынский, и все знатнейшие дворяне, бояре и лучшие люди… Ведь у вас, кроме бояр, князей и дворян, было сто тысяч войска. Зачем же не поймали тогда Димитрия? Ведь наших было каких-нибудь несколько сот…»[555]
Они старались очистить от всего не только короля своего и польскую нацию вообще, но даже Мнишека и его родственников; отрицали, будто Мнишек принял от Димитрия запись на Смоленск и Северскую землю, сомневались даже и в записи, данной его дочери на Новгород и Псков. Впрочем, они извиняли воеводу, если б и так было, как показывают бояре, потому что всякому отцу дозволительно, отдавая дочь замуж, думать о ее обеспечении.
Бояре выставляли им на вид, будто Мнишек сам сознавался, что Димитрий действовал по наущению короля и панов рады.
«Не мог, – отвечали послы, – воевода и сенатор говорить такую небылицу на короля. А если б и так было, то он говорил по принуждению, по вашей воле. Что же это за свидетельство?» Они опровергали многое очень ловко и искусно: так, например, когда бояре объяснили, что царица Марфа признала сыном Гришку Отрепьева потому, что он грозил ей смертью, паны заметили, что это невозможно: если б он убил ее за то, что она не хотела признать его сыном, то тем самым показал бы всем, что он не истинный Димитрий, а самозванец. «Вы держите ее в руках, в неволе, и делаете с нею что хотите, – так она и говорит по вашему приказанию». Приходилось защищать и Афанасия Власьева, которого бояре называли вором. Послы вспоминали, что этот Афанасий Власьев не раз ездил от прежних царей послом в Польшу и к императору, и заключали из того, что после того нельзя и распознать, кто из московских людей вор и кто честный человек. Относительно обвинения короля и польских панов в намерении искоренить в Московском государстве православную веру польские послы уверяли, что в польских владениях ненарушима остается греческая вера, а папа в Италии дозволяет строить церкви, где отправляется богослужение по восточному обряду. Вместе с тем заметили, что в Польше духовенство греко-русской веры пользуется бо́льшими правами, чем в Московском государстве; польский король не смеет лишить сана митрополита и епископа Русской церкви, а в Московском государстве цари по своему произволу сменяют и назначают своих архиереев.
Москвичи обвиняли воеводу и прибывших с ним поляков, будто они затевали побить бояр и захватить власть в Московском государстве.
Послы против этого указывали, что воевода и другие приехали на свадьбу с таким числом людей, с каким невозможно покорять больших городов. «Вы взводите на поляков, – говорили послы, – будто они ругались над образами, привязывали к поясам кресты, ходили в церковь с оружием, брали у москвичей насильно жен и дочерей и причиняли московским людям различные оскорбления. Что большая часть взведенного на поляков – сущая неправда, видно из того, что у поляков образа в таком же уважении, как и у русских; если кто мог позволить себе что-нибудь подобное, то разве лютеране; нам неизвестно, были ли лютеране в числе приехавших с Мнишеком; но, во всяком случае, в Московском государстве есть много своих лютеран, и прежде всего надобно поискать виновных между последними. Если в самом деле происходили какие-нибудь бесчинства от некоторых польских людей низкого звания, то воевода и другие паны никак не постояли бы за них и наказали бы виновных; нужно было только указать на таких преступников. Правда, люди наши приходили в церковь с оружием; но это потому, что они не знали здешних обычаев; следовало бы вам прежде огласить это, тогда поляки бы не посмели поступать в чужой стороне противно обычаям. Они знают, что в чужую землю ездят не со своими обычаями, а затем, чтоб чужие обычаи узнать».
Поляки уверяли, будто им неизвестно, были ли диссиденты в числе приехавших с Мнишеком, но они тогда хорошо знали, что их было довольно.
Всего более паны протестовали против задержания Олесницкого и Гонсевского: эти паны, как послы, ни в каком случае не должны быть оставляемы в чужом государстве. В заключение всего послы требовали отпуска воеводы и других панов и вознаграждения награбленного имущества у торговцев.
Послы домогались, чтоб им дозволили видеться с воеводою, и не хотели продолжать переговоров. Бояре долго упорствовали. Сношения прекратились. Новые послы, находясь в Москве, стали, подобно старым, чувствовать себя в неволе.
Но тут подступал к Москве Димитрий. Войска Шуйского постыдно убегали. Столице угрожала беда. Надобно было уступить. И вот приказано было привезти воеводу с дочерью и иных поляков из ссылки.
Мнишек с дочерью, с сыном, братом и племянником и толпою слуг проживал все это время в Ярославле. Пленным панам дали там для помещения четыре двора: в одном помещался старик воевода, в другом – Марина со своими дамами, в третьем – сын Юрия, староста саноцкий, в четвертом – брат Юрия со своим сыном. Первые три двора находились рядом и соединялись между собою. Они стояли возле самого вала полуразвалившейся крепости. Четвертый двор был поодаль от них. Немалочисленный «оршак» панов разместили по разным дворам посадских, поблизости к панским помещениям. Туда же заслали купцов, задержанных и ограбленных в Москве. Пристава наблюдали за пленниками, берегли их, чтобы они не убежали; но вообще поляки жили довольно льготно. Сначала большую часть лошадей у них отобрали, оставив только немного, но потом позволили продать их русским. Пленникам не запрещали носить оружие: был случай, что один слуга выстрелил в русского стрельца. Содержание им шло от казны вообще нескудное; сверх всяких припасов – баранины, говядины, рыбы – им давали пиво и вино. Летом 1607 года часть прислуги, именно 53 человека, отправили в Польшу; с ними же выехали и девять купцов, потерявших безвозвратно то, что у них отнято было в Москве, и то, что следовало им в уплату за забранные Димитрием товары. Из прислуги не дозволено был уезжать людям шляхетской породы. «А иной из нас, – говорит современник, – рад был в то время холопом назваться, лишь бы избавиться от неволи и уехать на родину». Не обходилось без столкновений с русскими. Пристава жаловались, что поляки ведут себя нагло, между собой и со стрельцами дерутся и пытаются убегать. Присланному на следствие воеводе Михайлу Михайловичу Салтыкову посадские люди, напротив, доносили, что сами эти приставы делали жителям всякие насилия, не спуская женскому полу. Однако жалобы на намерение пленных поляков бежать оказались тогда справедливыми. Дворжицкого, содержавшегося в Ярославле с тридцатью семью человеками, за умысел бежать сослали в Вологду и там держали построже на скудном пропитании. Нередко русские, разгулявшись, не пропускали случая загнуть полякам какую-нибудь загвоздку. Однажды, например, польские слуги ехали за водою. Толпа русских напала на них, и один сидевший на коне хлестнул плетью поляка, который вез воду, и закричал: «Вы, б…… дети, со своим расстригою наделали нам хлопот и кровопролития в земле нашей!» Строго было запрещено передавать полякам вести; несколько раз стрельцов приводили к крестному целованию по этому делу, но, по замечанию поляка, присягнуть хлопу все равно что ягоду проглотить. Паны слышали все, что тогда рассказывали по Московской земле о спасении Димитрия; их веселили вести о том, что Московское государство возмущается против царя Василия Шуйского, что войска его разбиваются, что многие чают пришествия Димитрия. Между прочим, их навещал и ободрял один католический монах августинского ордена, замечательной судьбы человек. Странствовал он лет двадцать по Индии, проповедуя католичество; был в Персии, получил от шаха проезжую грамоту в Россию и возвращался чрез нее в Европу. Это было в царствование Бориса. Московское государство не жаловало католических проповедников; его за что-то схватили и сослали в Соловки. Названый царь Димитрий, узнав о нем, приказал привезти его к себе. Был он родом испанец, и через него царь хотел завести сношение с Испанией. Он был в дороге, когда Димитрия убили. Царь Василий велел отправить его в Борисоглебский монастырь близ Ростова. Отсюда этот монах (по имени Николай де Мело) завел с Мнишеками тайную переписку, он надеялся впоследствии через Мнишека получить благосклонность польского короля и сообщал ему разные утешительные вести о Димитрии[556]. Так проживал воевода со своей родней в Ярославле до июня 1608 года. Тогда воеводу, Марину, их свиту, родственников привезли в Москву. Как только новые послы переговорили с Мнишеком и его родственниками, то со своей стороны стали уступчивее. Неволя слишком надоела пленникам: они умоляли послов своих поскорее чем бы то ни были покончить, до поры до времени, с Москвою. Бояре домогались возобновления двадцатилетнего перемирия, заключенного Борисом. На это послы не согласились: решиться на долговременное перемирие значило бы оставить дело оскорбления своих соотечественников. Взаимная нужда сблизила споривших. Послы уверяли, что когда отпустятся прежние послы и задержанные паны, то дастся приказание полякам, находящимся в Тушине, отойти от вора.
В июле обе стороны порешили наконец между собою на том, что переговоры будут продолжаться впоследствии с целью заключить мир или по крайней мере двадцатилетнее перемирие, а пока ограничиться на короткий срок прекращением вражды. Двадцать пятого июля составили перемирный договор на три года и одиннадцать месяцев. Воеводу сандомирского с дочерью и всех поляков, задержанных во время убийства бывшего царя, следовало отпустить и дать им все нужное до границы; воевода же обязывался не называть вора Лжедимитрия зятем, и Марина должна была отказаться от титула московской царицы. Послы должны были требовать, чтоб Рожинский и все поляки, служившие «вору» без королевского позволения, отошли от него немедленно и вперед не приставали бы к бродягам, которые станут называться царевичами. Рубеж оставался в прежнем виде. С обеих сторон договор утвержден присягою[557].
Послы и с ними задержанные прежние послы были отпущены в половине августа. Но Мнишек успел как-то дать знать в Тушино, что они едут, и изъявил желание, чтоб их перехватили. С поляками отправились в провожатых князь Владимир Тимофеевич Долгорукий с тысячью ратных людей. Так как нельзя было ехать прямо на Смоленск, то поехали на Углич, оттуда на Тверь, а из Твери на Белую. Послы и воевода благополучно проехали Углич, Тверь, стали уже приближаться к Белой. Рожинский послал в погоню отряд под начальством Александра Зборовского и Стадницкого; с ними поехал и отряд московских людей под начальством князя Василия Мосальского, недавно присягнувшего «вору». От имени царя Димитрия отправился Валавский, носивший у «вора» название канцлера. В тушинском лагере рассуждали и так, и иначе. Взять Марину и привезти в лагерь могло быть, с одной стороны, полезно, с другой – опасно. Нельзя было поручиться, что Марина согласится играть роль жены и признавать обманщика за прежнего своего мужа; зато если б можно было расположить ее к этому, то сила самозванца возросла бы через то. Поляки согласились отправить за ними погоню только для того, чтоб русские повсюду узнали, что царь покушается возвратить себе жену, но в самом деле у них было даже желание, чтоб этого не случилось, чтобы казалось, будто царь хотел воротить свою супругу, да не успел; главное, лишь бы слух пошел, что царь посылал за женою. Димитрий написал грамоты в города, признававшие его: в Торопец, Луки, Заволочье, Невель, о том, что отпущены из Москвы литовские пани и паны; повелевалось их задержать и посадить под стражу[558]. Валавский отправился с полком своим и с умыслом приостановился, чтоб не дойти до конвоя, за которым следовали Мнишек с дочерью. Мнишек и Олесницкий, конечно, предуведомленные, желая, чтоб их нагнали и взяли, в селе Верховье остановились, упрямились, не слушали конвойных, медлили нарочно, чтоб дать время и возможность воровским людям догнать их. За Валавским шел Зборовский, но и тот совсем не надеялся, чтобы можно было догнать их, хоть пошел за ними будто в погоню, – и, сверх ожидания и желания, под деревнею Любеницами наткнулся на них 16 августа. Многие из бывших с князем Долгоруким для провожанья Марины и Мнишеков детей боярских – вязьмичи, смоляне, дорогобужане – с дороги самовольно разбежались и потом разъехались по своим поместьям. У Долгорукого оставалось мало людей; он не мог защищаться: не выдержал напора. Русские ушли. Паны достались своим. В числе их был и посол Олесницкий. Гонсевский уехал прежде иною дорогою и уже перебрался за границу.
Недалеко оттуда, в Цареве-Займище, стоял Ян Сапега с семью тысячами удальцов, собравшихся с ним идти на Москву. Сапега уже известил Димитрия, что он идет к нему на помощь, а Димитрий уже послал ему грамоту, где обещал пожаловать его так, как у него и на уме нет, но требовал, чтоб он, проходя чрез московские земли, не велел своим ратным людям грабить и насиловать русских жителей. В это время Марина, страшась за неизвестность своей судьбы, решилась отдаться под защиту Сапеге.
29 августа Сапега приехал к ней в Любеницы и на другой день привез ее в Царево-Займище, а на следующий день двинулся в путь к Тушину. Марина ехала с панами: посланники за нею ехали особо от Сапеги, хоть рядом с ним. В селе Сорокинках 1 сентября явился к ней пан Заблоцкий от имени Димитрия, поздравил с освобождением и приглашал к супругу. В Можайске ее встречали с хлебом-солью, как свою государыню[559].
Она не видела трупа Димитрия, ей могло казаться возможным, что он, как ее уверяли, спасся от смерти в страшное утро 17 мая 1606 года, и потому Марина, сидя в карете, была весела и пела. Подъехал к ней кто-то и сказал: «Вы, Марина Юрьевна, веселые песенки распеваете – оно бы кстати было веселиться, если б вы нашли в Тушине вашего мужа; на беду, там не тот Димитрий, который был вашим супругом, а другой». Марина, услышавши это, начала плакать. Тут подъехал к ней один из главных панов, кажется, Зборовский, и спросил: «Что вы так грустны? Вам следует веселиться, вы скоро приедете к вашему супругу». – «Мне говорят совсем иное», – сказала Марина. «Кто сказал вам иное?» – спросил пан. По известию немецкого летописца[560], сказавший Марине правду был польский шляхтич, и когда пристал к нему пан – тот увертывался и говорил: «Я не утверждал, что Димитрий не прежний, а сказал, что в лагере говорят, будто он не прежний». Это не помогло ему, его связали и в Тушине с ним разделались. По известию поляка, бывшего на службе у тушинского вора[561], Марине объявил об этом первый князь Мосальский. Могло быть, конечно, что, услышавши прежде какой-нибудь намек от шляхтича, она спрашивала Мосальского, а тот объявил ей истину. Как бы то ни было, женское чувство возмутилось – Марина стала упрямиться и отбиваться.
8 сентября, приближаясь к Звенигороду, Марина ехала в своей карете, окруженная войском, уже как пленница. В Звенигороде она простояла два дня; предлог был – присутствовать при переложении мощей[562]; но в это время она все упрямилась, паны старались ее уломать. Тут Мосальский, объявивший ей, что она встретит в Тушине другого Димитрия, а не прежнего своего мужа, увидел, что ему несдобровать, и убежал к Шуйскому. Марину повезли далее: она горько плакала и жаловалась на свою судьбу.
11 сентября (1 ст. ст.) привезли ее к Тушину. Верст за десять выехали к ней двое панов с поздравлениями. Поезд следовал далее; виднелся табор – от него было всего две версты. Тогда явился к царице Рожинский, извинился за царя, что он сам не выехал навстречу, потому что нездоров, и приглашал Марину в обоз. Но Марина кричала, что не поедет ни за что. Везти ее насильно нельзя было, затем что нужно было, чтобы все видели нежную радость супругов при свидании. Остановились на берегу Москвы-реки, на сухом лугу, против табора. Зборовский и Стадницкий уехали к своему царику, а Сапега принялся уговаривать Марину играть роль.
Марина слышать не хотела. Через несколько часов Зборовский, посоветовавшись с цариком, снова приехал и приглашал ехать к царику сандомирского воеводу. Мнишек поехал с Рожинским. На другой день поехал, по приглашению Зборовского, к царику Олесницкий. Какими глазами взглянули в первый раз Мнишек и Олесницкий на нового Димитрия – неизвестно; но, должно быть, не поддались сразу. Олесницкий, представившись Димитрию, обедал не у него, а у Рожинского. 15 сентября (5 ст. ст.) Мнишек еще раз поехал к царику. «Это он хочет узнать, истинный ли он Димитрий», – говорили поляки. В другое посещение Мнишек сошелся с вором. Новый претендент на звание Димитрия обещал Мнишеку триста тысяч рублей и в полное владение Северскую землю с четырнадцатью городами. Что в этот день Мнишек поддался и соблазнился на обещания вора и, со своей стороны, продал ему дочь, показывает то, что на другой день самозванный Димитрий уже осмелился приехать к царице. Марина, как только увидела его, отвернулась от него с омерзением и была очень рассержена за то, что он осмелился явиться к ней в качестве супруга. Паны надеялись, что она обойдется, оставили ее под стражею, а Сапега стал показывать царику свое войско.
Между тем в Москве от Мосальского узнали, где очутился сандомирский воевода с дочерью, и отправили в Тушино Василия Бутурлина и князя Прозоровского. На переговоры с ними вышли Мнишек, оба брата Вишневецких и Рожинский; к сожалению, не осталось подробностей этих переговоров, известно только, что они ничем не окончились. С послами Шуйского паны обходились дружески[563]. Сам Мнишек впоследствии, когда в Польше на него были обвинения, уверял, что в то время он советовал московским людям отдаться польскому королю и Речи Посполитой. Но этому показанию нельзя придать большой веры.
Паны достигли своего и при помощи нежного родителя уговорили Марину. К их голосу присоединил свой голос иезуит, уверяя, что на все должно решаться для блага церкви. Так наконец Марина согласилась играть комедию, но с условием, что называвший себя Димитрием не будет с нею жить как с женой до тех пор, пока не овладеет Москвою. Есть известие, что иезуит даже обвенчал их тайно для успокоения совести.
В то же время и посол Сигизмунда успокоил свою совесть: царик дал ему грамоту на владение городом Белою, и на другой день, 19 сентября (9 ст. ст.) вместе с Олесницким приехал в одной коляске в обоз к Марине. Послуживши, таким образом, со своей стороны обману, Олесницкий на другой же день (10 сентября) уехал из табора. С ним собрались в отечество многие из бывших в плену с 1606 года и большая часть женского двора Марины, но едва они уехали верст пятнадцать от обоза, как разнесся слух, что Шуйский послал татар перерезать им путь. Тогда от страху большая часть бежала назад в табор, но Олесницкий сказал, что не вернется назад, что бы с ним ни случилось. Он благополучно добрался до Польши.
В тот же день, проводивши Олесницкого, Сапега торжественно, с распущенными знаменами повез Марину в воровской табор и там, посреди многочисленного войска, Димитрий и Марина бросились друг другу в объятия… плакали, восхваляли Бога за то, что дал им снова соединиться. Многие умилялись, смотря на такое трогательное зрелище, и говорили: «Ну как же после этого не верить, что он настоящий царь Димитрий?!» Шляхтича, который говорил на дороге Марине, что в Тушине другой Димитрий, посадили на кол.
После этого паны на радостях несколько дней праздновали и пировали. Рожинский угощал Сапегу, Сапега Рожинского. Оба вождя поклялись в вечной дружбе и поменялись саблями в знак побратимства. Сапега пьяный посетил царицу в ее новом жилище в таборе и до того нагрузился, что, вороча́ясь от царицы, упал с лошади и ушибся. Царик также делал пиры, но не умел угодить полякам. Они говорили: «Его московские кушанья грубые, простые; медов и лакомств дает мало и скупо; настоящее итальянское угощение!» Вдобавок их покоробило, когда «вор» пил за здоровье Сигизмунда III, короля польского, и назвал его своим братом. «Это он на Господа Бога хулу произносит!» – говорили поляки.
Не всем можно было зажать рот. Из поляков очень многие знали, что происходило перед тем; знали, как Марина упрямилась и не хотела признавать бродягу за своего прежнего мужа; весть об этом распространилась в войске, и, по сознанию соучастника и очевидца, прибытие Марины вначале скорее подорвало веру в действительность царя Димитрия, чем укрепило ее. Но большинству и не нужно было, чтоб он был тот самый, который царствовал прежде. На него смотрели как на орудие, ему вовсе и не желали царствования, а рассчитывали, что именем его можно свергнуть Шуйского, отомстить за оскорбление поляков и поживиться на счет Московского государства, а там – будь что будет. Совершенно невероятным казалось, чтоб на престоле усидел тот, которого никто из видевших первого Димитрия не мог считать за одно лицо с ним. Вероятно, и Марина вытребовала у него условие жить с ней не по-супружески оттого, что считала этого человека нужным только до времени[564].
Мнишек прожил около четырех месяцев в тушинском лагере, а потом уехал в Польшу. Он, как кажется, не мог решиться в Польше объявить тушинского вора одним лицом с прежним своим зятем. Современный стихоплет, писавший в тот самый год, говорит, что воевода, возвращаясь из неволи в свой Самбор, заезжал в польский обоз под Москвою, но не нашел там царя. Между Мнишком и дочерью возникли холодные отношения. Через несколько времени Марина писала отцу[565]: «Я нахожусь в печали как по причине вашего отъезда, так потому, что простилась с вами не так, как бы хотела; я желала получить из ваших уст родительское благословение, но, видно, я того недостойна». Она просила простить ее, если когда-либо она по глупости, молодости или по злости оскорбила отца. Но ответа не получила Марина. Просила она черного бархату на постное платье, просила хлопотать о делах своих, но проходили месяцы – Мнишек не писал к ней, и в конце августа 1609 года Марина умоляла отца написать и жаловалась, что, несмотря на множество писем своих, она не получила никакого ответа и что только от чужих узнавала об отце. Видно, Мнишек, сообразив, что дело Тушинского вора в Польше не может обратиться в его пользу, прикидывался там, как будто не участвует в обмане и не одобряет поступков дочери, и, таким образом, покинул ее совершенно на произвол судьбы.