Димитрий с панами прибыл в Краков в марте 1604 года. Мнишек пригласил к себе на званый обед знатнейших особ; в числе их был и папский нунций Рангони. Названый царевич сидел скромно в кружке других за одним из столов, как будто не желая себя выказывать. По известию нунция, это был молодой человек, хорошо сложенный, смуглолицый, с бородавкою на носу под правым глазом, с длинною белою рукою. В его походке, в поворотах и голосе видно было благородство и отвага. Такое впечатление произвел он на нунция. Он слушал с участием его рассказ о чудесном спасении, удивлялся промыслу Божию и говорил: «Перст Божий явно показывает, что провидение сохранило тебя для великого дела человеческого спасения; призвание твое велико!» Наконец нунций объявил положительно, что король и польская нация будут ему помогать только в таком случае, если он примет покровительство папы и соединение со святою римско-католическою религиею. Письма Димитрия к нунцию, который не отвечал на них, хранили как обличительный документ на случай; они были растолкованы так, как будто со стороны московского царевича уже последовало полное обещание принять католическую веру. Претенденту некуда было деваться: в случае отказа он лишался помощи. Этого мало; он мог бояться, что когда Борис начнет усильно домогаться его выдачи, то его могут и выдать, как существо бесполезное для целей Польши и, напротив, вредное для согласия с соседями.
Между польскими панами велись беседы и толки о необыкновенном явлении. Некоторые паны, и в числе их знаменитый Ян Замойский, не хотели давать никакой веры названому царевичу и указывали на исторические примеры, когда плуты назывались чужими именами, как, напр., в древние римские времена являлся некто под именем Агриппы и в последние времена был названый португальский король. Но таких, как Замойский, относившихся к явлению с критическим взглядом, было меньшинство, большая же часть склонялась признать претендента за Димитрия; удовлетворялись свидетельством тех, которые, как ливонец и некоторые поляки, бывшие когда-то в Москве, уверяли, что видели Димитрия дитятею и узнали его. Литовский великий канцлер говорил, что верит ему настолько, что готов помогать его предприятию и деньгами, и людьми, а краковский епископ Бернард Мацейовский особенно стоял за него, потому что при первом же знакомстве с ним дал ему книгу об унии, а названый царевич отозвался с сочувствием о подчинении православной церкви папе. Другой пан, также с первого раза схватившийся за названого Димитрия в его пользу, был краковский воевода Жебржидовский. По известию папского нунция, этот пан, собственно, плохо верил в подлинность царевича, но видел в нем подходящее орудие для политических видов. Его соблазняли получаемые вести о состоянии умов в Московщине, о страхе, наведенном на Бориса появлением Димитрия, о возможности возвести последнего на престол московский и сделать его чрез то самое слугою Польши, и при содействии Московского государства приобресть для Речи Посполитой Ливонию, а для польского короля – его наследственную шведскую державу. Претендент уверял панов, что стоит ему с какими-нибудь десятью тысячами войти в пределы Московского государства, как все пристанут к нему, как к законному своему государю, и похититель Борис забежит, так как он уже и теперь отправил свою казну к Северному морю, к порту Св. Николая[64].
В следующее воскресенье после своего приезда Димитрий приехал к Рангони и там, в присутствии многих особ, между которыми находился сообщающий эти известия Чилли[65], просил покровительства себе от Римско-католической церкви и со своей стороны обещал быть ей верным слугою. Монсиньор Рангони дал ему роскошный пир, на который приглашено было много панов.
При содействии папского нунция названый царевич получил доступ к королю Сигизмунду III. Прием его произошел в понедельник 15 марта. С королем были тогда паны: коронный подканцлер, маршал коронный, королевский секретарь и литовский писарь Война. Сигизмунд III давно уже ждал царевича и желал видеть. Получивши известие о его появлении у Вишневецких, польский король тотчас сообразил, что из этого можно извлечь выгоды для страны, которою управлял, и разослал письма к разным важным панам: извещал о событии, просил совета, как поступить, а со своей стороны наклонялся к мнению, что следует принять благосклонно претендента на московский престол, но не излагал этого мнения настойчиво, готовясь во всяком случае последовать чужим советам. Этим поступком король хотел оградить себя на будущее время от укоров, которые бы его постигли, если б он самовольно поступал так или иначе в таком важном деле. Действительно, впоследствии это послужило его защитникам и сторонникам поводом оправдать его, когда некоторые вздумали было обвинять короля за принятие неизвестного лица, бездоказательно назвавшегося царственным именем. Король получал различные ответы: некоторые совсем были против участия в этом деле; другие не прочь были обратить это явление в пользу Речи Посполитой, но боялись войны с Московским государством. Выпытавши мнение панов, король принял Димитрия ласково, но сдержанно. Димитрий начал говорить с некоторым страхом; потом стал смелее, изъяснил, что он, лишенный наследия царевич, по воле провидения некогда спасенный от злодейского умысла Годунова, долго проживал в неизвестности, терпел всякие лишения, когда его отечеством владел похититель, человек из низкого звания, его собственный подданный, – а теперь ищет отеческого наследия, полагая надежду на известные всему свету могущество, благодушие и благочестие польского короля, паче других монархов: «Многие бояре московские доброжелательствуют мне, многие знают о моем спасении и о настоящих моих намерениях. Вся земля Московская оставит похитителя и станет за меня, как только увидит сохраненную отрасль своих законных государей: нужно только немного войска, чтобы мне войти с ним в пределы московские».
Димитрий, по обычаю, пересыпал речь свою примерами из истории, вспоминал о сыне Креза, который не мог произнести слова, видя своего родителя в отчаянном положении перед Киром. Претендент просил помощи и не забыл излиться в обещаниях благодарности и готовности быть орудием промысла на пользу короля, его державы и всего христианства. Король не отвечал ни слова, но ответ за него дал претенденту коронный подканцлер в ласковых выражениях. Он сообщил, что по воле короля маршал коронный при обратном отъезде сандомирского воеводы сделает распоряжение о снабжении всем нужным Димитрия и его людей, которых было тогда до тридцати. Претендент понял, что в Польше ему тогда только может быть успех, когда поляки станут уверены, что царевич склонен к римско-католической вере и есть надежда на введение унии в Московском государстве, если он получит там престол. На этой струне стал играть названый Димитрий. Его приятель францисканец Помасский, приехавший разом с ним и с Мнишеком из Самбора в Краков, отправился к иезуитам, вероятно, не без ведома самого же Димитрия, и заявил честным отцам, что явившийся московский царевич расположен к Римско-католической церкви. Иезуиты, конечно, уже слышавшие о царевиче, ухватились с восторгом за мысль о его обращении. Первым из них отправился к названому царевичу отец Каспар Савицкий. После первого посещения наступило второе. Иезуит с умыслом заговаривал о вере и увидал, что царевич уже на такой дороге, что, казалось, можно было его отвернуть от веры отцов и наклонить к латинству. Но Димитрий также сообразил, что если он слишком легко и скоро, без всякого колебания, перейдет в новую веру, то будет всем ясно, что это делается ради выгод, и тогда могут подозревать, что он впоследствии так же легко оставит эту веру, как легко принял ее. Надобно было показать вид, что он принимает веру по внутреннему, глубокому убеждению, а не из посторонних видов. Названый Димитрий расчел, что следует ему некоторое время не поддаваться убеждениям ксендзов, показывать до известной степени упорство и горячо стоять за догматы православной церкви, но потом понемногу сдаваться, подавая ксендзам надежду победить его в прениях. Он пожелал, чтоб назначена была нарочно беседа с ним о спорных религиозных вопросах, и сообщил об этом отцу Каспару Савицкому и краковскому воеводе Жебржидовскому, который оказывал внимание царевичу и ухаживал около него более всех тех панов, с которыми пришлось ему познакомиться в Кракове. Краковский воевода сам предложил устроить такую беседу у себя в доме. Во все время пребывания своего в Кракове названый царевич был самым интересным лицом для польского общества. Паны наперерыв приглашали его к себе в гости, устраивали по случаю посещения его пиры и созывали на них знакомых, которые с охотою стекались туда, где можно было посмотреть на чудного московского царевича. Жебржидовский назначил для предположенной беседы день 7 апреля. Папский нунций также заранее знал об этом: сам названый Димитрий, видевшись с ним в его доме, а потом в замковой церкви, сообщил ему об этом и просил указать мудрых учителей, которые бы могли его наставить в истинах веры. Жебржидовский принимал у себя названого Димитрия уже не раз и, оставляя с царевичем приехавших гостей в приемной, уходил с ним вдвоем во внутренние покои своего палаца. Так было поступлено и на этот раз, и притом по просьбе самого названого Димитрия: ему не хотелось, чтоб его склонности к латинству как-нибудь проведали московские люди, которые беспрестанно к нему наезжали и повсюду за ним сновали.
В одном из внутренних покоев, куда повел гостя хозяин, увидал названый Димитрий двух ксендзов: они уже заранее были туда приглашены хозяином. Первым был знакомый уже Димитрию Каспар Савицкий, второй был Станислав Гродицкий, считаемый в свое время очень ученым человеком. Воевода, представляя их обоих своему высокому гостю, сказал: «Вот с этими господами можете беседовать о религии. Говорите с ними совершенно смело, открывайте им свои чувствования прямо: они будут вам возражать. Если они вас успеют убедить – вы не будете иметь поводов раскаиваться и сожалеть, а если не успеют – беды оттого не будет никакой: вы только останетесь при своем!» – «Мне очень приятно, – отвечал названый Димитрий, – что вы мне доставляете благоприятный случай, быть может, приобресть внутреннее духовное успокоение!»
Беседа названого царевича с двумя иезуитами вращалась около трех вопросов, издавна составлявших главные пункты различия между церквами Восточной и Западной: об исхождении Св. Духа, о способе причащения мирян и о власти папы. Названый Димитрий, казалось, защищал взгляды Восточной церкви, но от проницательных и опытных иезуитов не ушло и то, что, кроме учения Восточной церкви, называемого ими в презрительном смысле схизматическим, царевич был проникнут арианскою ересью. Сначала названый Димитрий горячо стоял за свои взгляды, но потом как будто охладевал и мало-помалу сдавался, а в заключение сказал, что хотя во многом убеждается, но еще не совсем, и желал бы еще раз вести с ними беседу об этих предметах. Он расстался с ксендзами, оставивши им право льстить себя надеждою на успех в будущем. После беседы названый царевич сказал Жебржидовскому, что отец Каспар Савицкий говорит удобопонятно и ясно, а Гродицкий объясняет чересчур учено.
Савицкий на третий день сообщил о своей беседе папскому нунцию, и тогда назначена была вторая религиозная беседа с царевичем. На этот раз, по неизвестной нам причине, место для нее указано было не в палаце пана краковского воеводы, а в монастыре бернардинов: дело было поручено тому же отцу Каспару Савицкому, но вместо Гродицкого получил поручение другой отец, по прозвищу Влошек. День для беседы указан был 15 апреля.
Между тем названый Димитрий усердно посещал римско-католические церкви и присматривался к особенностям богослужения, стараясь показывать свое расположение к нему и свое благочестие. Свидевшись с нунцием в церкви, он распространился в жалобах на то, что в то время, как он медлит, московский народ страдает от тирании Бориса, указывал и на собственное положение свое, царского сына, изгнанника, и умолял содействовать к поданию ему помощи от Польской державы. Нунций представлял ему, что изменение судьбы его отечества связано с услугами св. церкви, утешал его самого, что в короткое время он может получить желаемое. 15 апреля, в намеченный заранее день, прибыл названый Димитрий в бернардинский монастырь, где ожидали его два отца – Савицкий и Влошек. Там состоялась вторая беседа московского названого царевича с ксендзами о религии и кончилась так желательно для последних, что они представили нунцию о полном успехе возложенного на них поручения. Названый Димитрий изъявил желание формально принять римско-католическую веру, исповедаться и причаститься у римско-католического священника. На другой день после того, 16-го числа, в Великий четверг, было между ксендзами совещание, в котором положили в день Страстной субботы принять Димитрия в лоно католической церкви.
Надобно было укрыть поступок этот от наблюдений московских людей и всех тех, которые могли узнать о нем и, разгласив, сделать известным московским людям. Краковский воевода, которому названый Димитрий продолжал поверять движения души своей, дал ему совет, как поступить. Было в Кракове религиозное братство, называвшееся братством Милосердия. Члены этого братства, знатнейшие паны Речи Посполитой, из благочестивых побуждений в последние дни Страстной седмицы надевали рубища и в виде нищей братии ходили по городу собирать милостыню для своего братства с конечною целью наделять настоящих нищих. Жебржидовский пригласил названого Димитрия одеться в рубище и вместе с ним идти за милостынею. Походивши таким образом по Кракову, они повернули к церкви Св. Варвары, где находилась иезуитская коллегия. Остановились они у ворот и дали знать о себе, что они иностранцы. Их впустили, вероятно, уже понимая, в чем дело. Они вошли в келью отца Каспара Савицкого. Краковский воевода тотчас отправился в церковь на хоры слушать читавшуюся проповедь, а названый Димитрий остался в келье. Отец Каспар Савицкий пригласил его сесть, с большим красноречием начал хвалить его доброе намерение и желать ему успеха. Он в заключение сказал ему: «Приступая к важному и священному действию, вам следует надлежащим образом открыть все тайные помыслы души. Не увлекайтесь светскою суетою и мирским величием, не поддавайтесь пустым надеждам; вы стремитесь к цели высокой и труднодостижимой, вы не можете ее достигнуть без особой к вам благодати Бога!» Названый Димитрий несколько смутился, но потом оправился и смело говорил священнику: «Я не гоняюсь за мирским величием, я ищу того, что мне принадлежит по праву рождения. Я откровенно действую как пред Богом, так и перед людьми. Я уверен в правоте своего дела и всего ожидаю единственно от Бога, которого промысел уже неоднократно помогал мне в различных обстоятельствах моей жизни».
После таких взаимных объяснений иезуит стал его исповедовать. Названый царевич приносил покаяние в грехах, стоя на коленях. В глазах исповедовавшей его духовной особы его величайшим грехом было то, что он прежде исповедовал восточную веру, которую западное христианство клеймило именем схизмы. Названый царевич отрекался от нее и обещал быть верным и послушным Римско-католической церкви и воле св. отца, наместника Христова, папы римского. Савицкий по правилам церкви преподал ему разрешение от грехов. Названый Димитрий снова надел свое рубище, в котором вошел к иезуиту, вышел из кельи и соединился с паном Жебржидовским, ожидавшим его на хорах. На другой день была Пасха. Названый Димитрий не смел в этот день посещать римско-католическую святыню, чтоб не подать на себя подозрения московским людям, следившим за ним. Он целый день оставался дома и сочинял письмо к папе Клименту VIII. Краковский и сандомирский воеводы не оставляли его и поддерживали в нем уверенность, что только искреннее принятие римско-католической веры и видимая решимость ввести ее в Московской державе могут даровать ему содействие поляков к получению московского престола. После исповеди, происходившей 17 апреля, он причащался Св. Тайн не ранее 24 апреля. 20-го числа того месяца – об этом было условлено между ним и отцом Савицким – названый царевич должен был принять Св. причастие из рук самого папского нунция пред своим отъездом из Кракова.
23 апреля нунций доставил названому Димитрию вторую и уже прощальную аудиенцию у короля Сигизмунда III, но уже не приватную: с королем было тогда несколько особ, которых не было на первой; и свидетель, придворный королевский итальянец Чилли, передал нам несколько черт этого свидания. Король принял гостя с важным, величавым, но приветливым видом, стоя, опершись рукою о столик, протянул ему другую руку, а названый царевич поцеловал ее. Димитрий начал говорить несколько со страхом, просил помощи к возвращению московского престола и при этом произнес: «Вспомните, ваше величество, что вы сами родились узником, Бог освободил вас вместе с вашим отцом и вашею родительницею. Этим самым Бог показал, что Ему угодно, чтоб вы также освободили меня от изгнания и лишения отеческой державы!» Этими словами названый Димитрий припомнил Сигизмунду, как тот был рожден в то время, когда король шведский, Эрик, держал в темнице его отца Иоанна, герцога Финляндского, вместе с его женою. Скоро после того шведские чины низвергли с престола Эрика и возвели Иоанна, а Эрика заточили в тюрьму, где он и умер. Сигизмунд, сделавшись наследственным королем шведским, был избран на польский престол и в данное время потерял шведскую корону, которую возложили шведские чины на дядю Сигизмунда, Карла, герцога Зюдерманландского, поставленного от Сигизмунда королевским наместником в Швеции. Названый царевич в речи своей коснулся этого предмета и указывал на свою готовность по приобретении московской короны содействовать Сигизмунду к усмирению мятежника и похитителя, как называл в угоду польскому королю Карла, властвовавшего тогда в Швеции. Он доказывал также, что его воцарение будет полезно для Речи Посполитой и для всего христианства, потому что он силами Московской державы будет удерживать дальнейший разлив мугамеданского могущества. На панов, стоявших около короля, речь эта произвела хорошее впечатление: они находили, что претендент произнес ее с благородством, с царскою простотою и с выражением глубокого чувства. Король, не отвечая ничего, дал знак своему придворному маршалу: тот попросил названого царевича на минуту выйти в другую комнату, где находились краковский и сандомирский воеводы и другие вельможи. Король остался наедине с папским нунцием. Спустя немного времени позвали снова царевича. За ним вошли и паны. Король произнес такой ответ: «Боже вас сохрани в добром здоровье, московский князь Димитрий. Мы верим тому, что от вас слышали, верим письменным доказательствам, вами доставленным, верим и свидетельствам других и поэтому ассигнуем в пособие вам сорок тысяч злотых в год, с этого времени вы друг наш и находитесь под нашим покровительством. Мы позволяем вам иметь свободное обращение с нашею шляхтою и пользоваться ее помощью и советами, насколько будете в этом нуждаться».
Нунций Рангони в своей депеше сообщает, что король назначил названому Димитрию получить от Мнишека четыре тысячи злотых в счет королевских доходов. Разницу в сумме, показанной в сочинении итальянца Чилли, с суммою, показываемою Рангони, может быть, следует понимать так, что король, назначив сорок тысяч в год, из них выдавал четыре наличными тотчас, тем более что Рангони прибавляет, что Димитрию дано было обещание получить более в будущее время. Кроме того, названый Димитрий получил в подарок от короля золотую цепь с медальоном, на котором находилось королевское изображение, и еще дали ему на одежду материй, вытканных с золотом и серебром. Вероятно, в этот день взята была с претендента запись, о которой мы скажем далее.
24 апреля, в тот день, в который названый Димитрий собрался уезжать вечером из Кракова, он утром в доме нунция выслушал обедню и причастился из его рук Св. Тайн по римско-католическому обряду. Он снова обещал отклонить народ в своем Московском государстве от схизмы, привесть его к подчинению папе римскому и крестить мугамедан и язычников, живших в пределах этого государства. В то же время он уверял, что принимает римско-католическую веру по искреннему убеждению, а не из посторонних видов на помощь к достижению престола. Не имея возможности лично облобызать ноги святейшего папы римского, названый царевич хотел было приложиться к ногам папского наместника, но Рангони отклонил от себя такую честь. Нунций в своей депеше говорит, что названый Димитрий вручил ему письмо к папе, написанное по-польски и переведенное по-латыни Савицким. У нас в руках было письмо названого Димитрия к папе, из содержания которого видно, что это был ответ на папское письмо, врученное ему нунцием, где святой отец посылал ему благословение, назидательные и утешительные советы и побуждал следовать неуклонно к предположенной цели, с тем чтобы возвратить себе похищенное родительское достояние[66].
Отца иезуита Савицкого назначили и на будущее время поучать Димитрия в догматах римско-католической религии, указывать ему на величие римско-католического богослужения и укоренять в нем мысль о соединении с Римско-католическою церковью для блага и мира всего христианства.
Во время пребывания названого Димитрия в Кракове явилась к нему толпа московских людей, – на челе их был какой-то Иван Порошин с товарищами; они услышали, что во владениях короля польского есть кто-то, называющий себя царевичем Димитрием, и хотели взглянуть на него. Когда их допустили, они поклонились ему и признали его настоящим своим законным государем. Тогда же с Дону прибыло двое атаманов, Корела и Нежакож. Когда посланный Димитрием на Дон монах Отрепьев известил казаков и уверял, что Димитрий жив и находится в Польше, в казацком кругу стали думать и так, и иначе; восемь тысяч молодцов со своими атаманами решили так: идти к польским границам и отправить на выведку двоих – узнать, настоящий ли Димитрий явился, и если найдут, что он настоящий, тогда казачество будет служить ему. Посланным назначили двухнедельный срок. Эти посланцы – двое атаманов – и явились теперь в Краков. С ними был какой-то беглец из северских областей; он объявил перед всеми, что видел когда-то Димитрия в Угличе и теперь узнает его. Этот свидетель нашел в претенденте царевича Димитрия с первого раза. Он рассказывал, что Борис мучит, умерщвляет тайно ядом, разоряет целые семейства за одно слово о Димитрии. Нелюбимый и прежде, Борис за последние свои злодеяния сделался еще ненавистнее всем, и нужно только появиться Димитрию в московских пределах – вся земля пристанет к нему. Эти свидетельства и известия придавали полякам надежду, что если повести Димитрия в Московское государство, то предприятие пойдет успешно; а казацкие атаманы, видя, что знатные паны и сам польский король признают явившегося Димитрия настоящим, объявили ему готовность служить всем Тихим Доном и, воротившись к своим, уверяли, что царевич действительный[67].
В польском сенате, однако, не так горячо принимались за дело. Понятно, что украинским панам, которые преследовали прежде всего свою личную пользу или свое тщеславие, а еще более духовным и иезуитам не нужно было слишком строгой критики и можно было довольствоваться теми доказательствами, которые до сих пор представлялись. Достаточно было их и для тех русских, которые не терпели Бориса и готовы были стать под какое угодно знамя, лишь бы оно развевалось с целью низложить ненавистного похитителя. Но люди, у которых на первом плане была безопасность Польши, и внутренняя, и внешняя, разбирали построже: сообразно ли с выгодами Польши намерение помогать Димитрию? Сигизмунд был иноземец для Польши и по душе, и по телу: швед по рождению, немец по симпатиям и по жизненной обстановке, римлянин по религиозным побуждениям, менее всего поляк. Сигизмунд, с иезуитскими наклонностями к расширению господства, находил большие выгоды для страны, которою управлял, если Польша возведет на московский престол государя. Сигизмунда между прочим побуждал помогать Димитрию епископ Краковский, кардинал Бернард Мацейовский, родственник Мнишека. Сам король хотел бы за претендента объявить войну Борису и идти на него с целью посадить вооруженною силой на престол Димитрия. Но если предложить это на сейме, то плоха была надежда, чтоб земские послы согласились на это; в Польше вообще боялись всякой новой наступательной войны: тогда приходилось давать королям власть и распоряжение над большим войском и деньги, а это грозило опасностями для шляхетской свободы: поляки остерегались, чтоб их короли не увлеклись духом господствовавшего в Европе стремления к усилению монархической власти. Сигизмунд обратился 23 марта 1604 года с письмом к старому Замойскому, еще находившемуся в сане канцлера и гетмана со времени Батория. Он открывал ему свою мысль, что очень выгодно было бы помочь Димитрию, – московский государь, посаженный на трон поляками, был бы слугою Польши: тогда с одной стороны Турция не осмелится беспокоить польских пределов; тогда соединенными силами можно будет усмирить Крым, который уже издавна пользуется вечными раздорами русских с поляками, чтоб разорять тех и других; тогда можно будет удержать Ливонию и принудить Швецию к уступкам; тесная связь двух государств повлекла бы к развитию торговли Польши с Востоком не только в Московии, но через Московию с Грузиею и Персией; наконец, это предприятие в настоящее время представляет ту ближайшую выгоду, что отдалит из Польши толпы молодцов-удальцов, которые делают бесчинства и беспорядки во многих провинциях. По мнению Сигизмунда, это дело трудно было провести через сейм; уже не раз выражал он в письмах своих, что выгоды Речи Посполитой страдали от частной вражды некоторых особ на сеймах. Он предлагал начать это дело без сейма, при посредстве архиепископа гнезненского Тарновского[68]. 4 апреля отвечал ему Ян Замойский[69] отрицательно, совершенно не одобрял его намерений, вовсе не верил, чтоб Димитрий был настоящий царевич, и считал опасным и бесчестным вмешивать в это дело Польшу без воли сейма. Мнишек и сам названый Димитрий заискивали благорасположения Замойского и писали к нему письма пред своим отъездом из Кракова (23 апреля). Мнишек уверял, что, пристально наблюдая над человеком, явившимся в его дом с Вишневецким, он убедился, что он есть именно тот, за кого себя выдает, и просил со своей стороны помочь ему своим ходатайством пред королем. Названый Димитрий в письме своем к Замойскому расточал лесть, говорил, что Бог украсил Замойского великими дарованиями, прославил у различных народов славою, говорил с похвалою о его любви к отечеству, о неутомимой деятельности, о мужестве, внушающем каждому удивление. Он просил Замойского, как знатнейшего из всех сенаторов польского королевства, ходатайствовать пред королем о скорейшем оказании ему пособия. Замойский оставил названого московского царевича без ответа, явно показывая ему тем самым свое пренебрежение. К сандомирскому воеводе Замойский в ответ на письмо его написал, что когда король спрашивал его мнения относительно Димитрия, которого Замойский в том же своем письме обзывает презрительною кличкою «московского господарчика», то он советовал королю отложить это дело до сейма. «Случается, – выражался Замойский, – что кость в игре падает и счастливо, но обыкновенно не советуют ставить на кость важные и дорогие предметы. Дело это такого свойства, что может нанести вред нашему государству и бесславие королю и всему народу нашему. Москвитяне могут сделать нападение на коронные земли и предать наш край огню и опустошению, а мы не готовы к отпору»[70]. Король сам рассудил, что трудно начать это дело; нация под влиянием Замойского, врага иезуитских козней, не одобрит разрыва с Московским государством. И король ограничился только позволением панам содействовать Димитрию, решился, так сказать, смотреть сквозь пальцы на это предприятие, чтоб после получить от него выгоду, если оно пойдет успешно, и отговориться от обвинений, если пойдет неудачно. Тайно он сам побуждал своих подданных помогать Димитрию и сложил с Мнишека временно платеж в королевскую казну доходов с Самборского имения на то, чтобы Мнишек мог обратить эту сумму на сбор ратной силы Димитрию.
За эту милость, за то только, что польский король будет смотреть сквозь пальцы, когда польские паны станут помогать претенденту, названый Димитрий должен был заранее обещать Польше большие жертвы. Ему предложили условия, и он принужден был принять их, подписать и утвердить их присягой. По восшествии своем на престол он должен был возвратить Польской короне Смоленск и Северскую землю, которые Польша не переставала считать своим достоянием, устроить на будущее время вечное соединение государства Московского с Польшею, сооружать в своем государстве костелы, ввести иезуитов и другое католическое духовенство, содействовать Сигизмунду к приобретению шведской короны. Ему в числе условий позволяли жениться в Польше, с прибавлением выражения «хотя бы с королевной», из чего видно, что король в случае успеха имел виды отдать за него сестру. Эти условия хранились в тайне от всех у королевского секретаря Боболи, в шкатулке под его ключом[71].
Было вполне естественно и согласно с историческою необходимостью предложить претенденту такие тяжелые условия. Польша и Русь давно уже завязали между собою такой узел, который мог развязаться только окончательным подчинением одной страны другой, уничтожением самобытности слабейшей. Этот роковой узел завязался еще в XIV веке, со времени бракосочетания Ядвиги и Ягелла и соединения Литовской державы с Польскою. Это случилось в то критическое и многознаменательное для русского мира время, когда древняя удельно-вечевая союзность отживала свой век и возникало единовластие на двух пунктах – в Литве и Москве. Но два русских государства не могли спокойно существовать и развиваться на Русской земле. Ее география не представляла для этого надежных условий; не было никаких преград, которыми бы естественно обозначались государственные рубежи; еще более мешал этому давний дух единства, привычка считать Русскую землю единою при всяких внутренних разделах, укоренившихся многими веками. Ни Москва, ни Литва не нашли бы линии, где по каким бы то ни было правам начинались владения той или другой. Литва двигалась на восток, Москва – на запад; каждый шаг той или другой располагал их двигаться далее. Литва могла считать себя вправе овладеть всем, чем владела Москва, и наоборот – то же побуждение должно было двигать Москвою. Не было другого исхода их борьбы, как только покорение и поглощение одной другою. Польша, соединившись с Литвою и с принадлежавшими ей русскими землями, тем самым взяла и на себя историческую необходимость вести эту борьбу за единство Руси с кем бы то ни было. Польша, страна малая по отношению к пространству в сравнении с литовско-русскою державою, была выше ее по цивилизации и скоро начала над нею иметь перевес и завоевывать ее нравственно, – и то же призвание должно было явиться у ней по отношению к тем частям Руси, которые не входили в сферу литовского владения. Таким образом, возникшее поступательное движение Польши на восток выражалось в двух сторонах – материальной и нравственной: Польша вместе с Литвою стремилась присоединить к себе дальнейшие русские земли и в то же время ввести туда строй своей цивилизации; в этом стремлении она прямо упиралась в Москву и державу ее; неизбежно являлась потребность уничтожить самобытность Московского государства и втянуть его в круг земель, уже соединенных с Польшею. Со своей стороны, Московское государство, развивая в себе иные стихии, не только противодействовало стремлениям Польши в силу самоохранения, но, соединяя под свою власть все прежде свободные русские земли, по отсутствию определенных для своей державы на западе географических и исторических границ, в силу древнего единства земли Русской, стремилось отнять от польского мира все земли, которые вошли в состав польско-литовской державы. Критическое время для Москвы было в конце XV века, когда шло дело о покорении Великого Новгорода. Тогда Великий Новгород, для сохранения своей удельной независимости и прежнего порядка, отдавался польско-литовскому государю Казимиру. Помоги ему Казимир – Новгород потянул бы за собою весь севернорусский край в состав польско-литовской державы, и, конечно, Москва, осекшись в своих стремлениях к господству на Новгороде, не удержалась бы и с тем, что уже успела приобрести, не сохранила бы и собственной своей самобытности, и Восточная Русь поглощена бы была польско-литовским элементом, как и Западная; стали бы в ней господствовать польская цивилизация, польский гражданский строй, польский образ воззрений, польская речь, а наконец, и католическая вера. Но Казимир промахнулся; поляки не узнали своего часа, не ковали железа, пока оно было горячо; Москва овладела Новгородом, потом Псковом, а потом уже стала распространять свои владения и за счет Литвы: присоединила к себе Смоленск и Северщину. И Москва с тех пор не останавливалась в своих стремлениях и постоянно заявляла свои права на все русские земли, принадлежавшие Литве и Польше, как на свое законное достояние. В самом деле, если Москва овладела Смоленском и Северщиною – русскими землями, бывшими под властью Литвы, то почему же ей не силиться и не желать овладеть Киевом, Волынью, Подолью, Галичем, Полоцком, такими же русскими землями, как Северщина и Смоленщина, но еще находившимися во власти Литвы и соединенной с нею Польши? Но этим дело не окончилось бы: притязание Москвы на русские земли, которые Польша считала своими, в случае успеха необходимо повлекло бы новое притязание на всю Польшу и Литву; естественно, приобретши земли, которые считала своим достоянием, Москва не удержала бы их, если б не уничтожила с корнем и Литву, и самую Польшу, которая не отдала бы даром того, что признавала своим, и скорее погибла бы, иссякнувши в борьбе, чем удовольствовалась бы прежним политическим ничтожеством. Со своей стороны и польско-литовская держава для самозащищения должна была стремиться овладеть Московским государством. В половине XVI века Польша, уже около двухсот лет соединенная с Литвою фактически, соединилась с нею в одно тело юридически. То был результат нравственного преобладания Польши над Литвою и Русью и залог дальнейших успехов на пути этого преобладания. С тех-то пор в соединенной державе сильнее, чем прежде, началось чувствоваться стремление присоединить к себе и Московскую Русь. Оно выражалось несколько раз намерением возвести на польско-литовский престол московского государя. Так, по смерти Сигизмунда-Августа предлагали корону царю Ивану, по смерти Батория – царю Федору; об этом толковал и при Борисе Лев Сапега, заключая в 1600 году перемирие. Теперь кстати представлялся удобный случай если не совсем достигнуть цели, то значительно придвинуться к ней. Очевидно, здравая политика требовала не иначе оказать содействие претенденту на московский престол, как с возможно большими выгодами для Польши и, следовательно, с возможно большим изъяном для Московского государства. Предполагалось прежде всего обессилить Московское государство отнятием у него двух пограничных областей: это бы отодвинуло его назад, к XV веку, и возвратило польско-литовской державе то, что она после того утратила; введение иезуитов и католического духовенства, приготовляя в Московском государстве торжество и господство веры, исповедуемой в Польше, пролагало бы вместе с тем путь нравственному преобладанию польского элемента; этому же содействовала бы и женитьба московского царя на польке. С царицею польскою вошли бы и польские нравы, особенно когда претендент уже и так достаточно окурился польским духом. Наконец, с московского царевича требовали обещания стараться о вечном соединении государств. Это-то и была конечная цель; как она могла быть достигнута, об этом не говорилось, но достаточно было, что этот царевич, сделавшись государем, будет в руках Польши, и притом до того связан своим обещанием, что Польша станет помыкать им, и со временем можно будет исполнить заветное стремление так, как обстоятельства укажут. Таков был смысл этих условий. Но если со стороны Польши было исторически законно давать помощь претенденту с такими тяжелыми условиями, то со стороны претендента также исторически законно было их не исполнить в свое время, хотя крайняя необходимость и побуждала их теперь принять. Такой царь, каким мог быть при успехе претендент, назвавшийся именем, которое можно будет у него оспаривать, более, чем другой, должен был показаться в своем царстве своенародным человеком и, следовательно, меньше, чем всякий другой, мог решиться гласно заявить об этих условиях, а еще менее решиться их исполнить. Очевидно, ему тогда пришлось бы сложить голову, а Польша не выиграла бы ничего из этого. В будущем также не проглядывало ничего, кроме новых поводов ко вражде и кровопролитию между соперничествующими державами, и каждый такой повод открывал обеим суровую истину, что рано или поздно борьба их не может окончиться иначе, как совершенным поглощением одною стороною другой стороны. Так и понимал дело Сигизмунд, и хотел бы, чтоб молодой претендент был посажен на престол силою Польской державы: тогда он был бы ее вассалом; царство его было бы временным призраком; его при первом удобном случае можно было стереть. Но не так смотрели на вещи поляки, как их король. Осталось предоставить дело претендента вольнице, которой было, на беду Польше, много в этой земле, и тем историческим инстинктам, которые иногда невольно, бессознательно увлекают громады туда, куда они стремятся, идя по дороге, проложенной прежними веками, сами не видя и не понимая, что это за дорога, и оттого часто с нее сбиваются.
В Польше толковали о Димитрии и так, и иначе. Составилась целая легенда о спасении его, перешедшая до нас в современном рукописном сочинении Товиановского. Историю эту перенесли в Европу, и долго ходили по рукам сказания о необыкновенном и занимательном для всех событии: говорили, что Димитрий спасен был каким-то доктором-итальянцем, увезен к Ледовитому морю и потом воспитатель посоветовал ему поступить в монастырь под чужим именем; он, избегая опасности быть открытым, переходил из одного монастыря в другой, жил в Москве, бывал в палатах Бориса, наконец ушел из Московского государства, жил в Киеве и потом пришел к князю Острожскому. Некоторые говорили, что он был в Ливонии, прожил там три года, выучился отлично по-латыни[72]; другие рассказывали, что он доходил до такой нищеты, что в Гоще у пана Гойского служил на кухне[73]; наконец, когда услышал, что Борис сделался своим подданным ненавистен за свое тиранство, тогда только решился открыться Вишневецкому[74]. Говорят[75], что у него был алмазный крест, данный ему при крещении крестным отцом, князем Иваном Мстиславским, и это служило Вишневецкому одним из доказательств подлинности царевича[76].
Димитрий воротился с Мнишеками и с Вишневецкими в Самбор. Тут паны кликнули клич, приглашали шляхту и казаков идти с ними в Московщину добывать законному царю престол. Нетрудно было набрать в Украине охотников на какой-нибудь набег, особенно Вишневецким: они владели там множеством имений, и голос их был повсюду знаем и уважаем.
Пока собирались охотники, претендент опять поселился у Мнишека и опять начались пиры и веселости. Свидевшись вновь с Мариной, Димитрий, уже признанный от короля в звании царевича, стал смелее[77]. На помощь ему приспел патер Савицкий, втершийся к нему в дружбу иезуит. Он начал ему советовать жениться на Марине и представлял, что это будет полезно для предприятия. Родство с знатною фамилией произведет хорошее впечатление. «Воевода сандомирский горд! Ему подобного не найти; если вы снизойдете до вступления с ним в родство, то с этим вместе скорее достигнете отеческого престола; тогда никто не подумает, чтоб воевода, такой гордый и умный, мог не знать, за кого отдает дочь, и не вполне уверен, что вы настоящий Димитрий. Тогда и польский король будет явно за вас; тогда вы заставите замолчать голоса, которые теперь поднимаются вам во вред, вы удовлетворите и дворянству, и народу русскому. Поговорите с панной Мариной; заметите согласие, тогда поговорите с отцом. Конечно, он, прежде чем согласится, спросит моего совета; а вы уже знаете, что я скажу. Я знаю ваше расположение к истинной религии и так радуюсь, что вы преуспеваете на пути истины, что каждый день молю Бога о ниспослании вам благословения. Его благословение победит ваших врагов. Оно сильнее всякой человеческой мудрости, оно возведет вас на отцовский трон».
Димитрий просил наставника поговорить о нем с воеводою, а когда услышал от иезуита, что Мнишек уже предупрежден, обратился к нему сам. Мнишек обрадовался, целовал его, обнимал нареченного зятя, плакал от умиления. Но свадьба отложена была до того счастливого времени, когда Димитрий, низвергнувши Бориса, сядет на престол московский: тогда он пошлет посольство и отец приедет с невестой к сильному и могучему монарху. Мнишек нашел отговорку очень благовидную. Он сказал Димитрию так: «Чтоб доказать вам свое расположение, я откладываю вашу свадьбу до того времени, когда труп Годунова послужит ступенью вам на трон. Это совершенно против собственного моего желания и выгод, но я вас прошу: поступите так; это мой отеческий и дружеский совет. Сигизмунд готов вас поддерживать, и знаете ли, что у него на уме? Он надеется выдать за вас свою сестру, поэтому только он и благоприятствует несколько вашему предприятию. Другие паны воеводы будут завидовать нашему родству; многие рассчитывают на вас и перестанут помогать вам, когда узнают, что вы женитесь на моей дочери; а вам следует расти, а не малитися, увеличивать, а не уменьшать число своих союзников[78]. Не возражайте мне, я знаю лучше ваш путь. Я пойду с вами; пожертвую всем, что имею, за возвращение вам отеческого достояния»[79].
Удостоверившись, что дочь совершенно пленила Димитрия и, следовательно, можно теперь из него, как говорится, вить веревки, Мнишек потребовал крупную цену за свою красавицу. 23 мая 1604 года Димитрий вручил Мнишеку запись, где давал слово жениться на панне Марине по восшествии на престол и налагал на себя проклятие за неисполнение такого обещания; обещал прежде всего дать Мнишеку 100 000 польских злотых на подъем и уплатить долги его и для покупки убранств невесты и столового серебра; а потом обещал во владение будущей жене своей Новгород и Псков со всеми уездами этих государств и отрекался сам владеть в них. В этих землях предоставлялось ей давать своим служилым людям поместья и вотчины, ставить римско-католические монастыри, костелы и школы и содержать сколько угодно римско-католического духовенства. В записи прибавлялось, что это делается потому, что он сам будет стараться привести свое государство во единую веру Римско-католической церкви[80]. «Если я этого не сделаю в течение одного года, – было сказано в этой записи, – то вольно будет ей развестись со мною; а захочет – подождет более года». Такая запись была в порядке вещей того времени. В Литве и Польше при сговоре жених всегда давал своей невесте в вено сумму, назначал ее, и полагалось, что следовало заплатить ее на деле вдвое против того, а в залог оставлялась треть его имения; в случае смерти мужа и бездетности жена владела заложенною частью имения, а наследники имели право выплатить двойную сумму вена и возвратить в свой род имение. Кажется, и здесь Новгородская и Псковская земли отдавались в вено Марине как третья часть наследственного владения Димитриева. Сумма сто тысяч злотых, обещанная Мнишеку, также полагалась вдвое, и потому впоследствии Димитрий заплатил ему 200 000 злотых. Существует еще другая запись – от 12 июня 1604 года. Там претендент обещал дать самому Мнишеку в вечное и потомственное владение Смоленское и Северское княжества, за исключением половины Смоленской земли и шести городов Северской, которые отдавал польской короне ради дружелюбия с польским королем[81].
Существование такой записи было отвергаемо впоследствии польскими послами, спорившими с русскими боярами. Тогда они возражали, что Мнишек, сенатор Речи Посполитой, не мог принимать того, что уже принадлежало по праву Речи Посполитой. Но, видно, претендент не стеснялся обещать одно и то же и Речи Посполитой, и Мнишеку, для соблюдения приличия делил свой подарок пополам, но, как оказалось впоследствии, не думал исполнить того, что принужден был обещать им. Во всяком случае, видно, что и Сигизмунд, и Мнишеки распоряжались на счет претендента самым бесцеремонным образом Русскою землею, куда вели его на трон. Димитрий должен был на все соглашаться, у него не было денег; а Мнишек, удостоверившись, что Димитрий женится на его дочери, и получивши записи, начал деятельно работать, своим влиянием собрал денежные пожертвования; по его призыву сходились люди и давали на издержки в чаянии будущих благ[82].
Так Димитрий поневоле потакал окружавшей его среде и оставлял ей надежды, которые сам не считал осуществимыми. Несмотря на то что он получил письмо от папы еще в Кракове, он отвечал на него не ранее 30 июля[83]. Говорят, что при пособии Савицкого Димитрий тогда так наловчился в латинском словосочинении, что сам составлял письмо к папе[84]. В своем письме Димитрий «извинялся нездоровьем, мешавшим ему при других обстоятельствах, и в том числе при недостатке средств, предпринять свой поход в Московию, благодарил святого отца за внимание и благочестивые нравоучения, изъявлял намерение всегда помнить их и обещал, если Бог, защитник невинных, пособит ему возвратить похищенный престол, посвятить юность, здоровье и самую жизнь на пользу христианства и апостольского престола, стараясь вести подвластные ему народы к той же цели для восхваления имени Божия». В письме его не было ни явного принятия католичества или унии, ни положительного обещания за свой народ. Все ограничивалось двусмысленными изъявлениями расположения; католики могли толковать это к своей выгоде так, как будто Димитрий уже принял римско-католическую веру; Димитрий оставлял возможность на будущее время оставаться с одною терпимостью римско-католического вероисповедания, не давая ему исключительного первенства.
Живучи у сандомирского воеводы, Димитрий написал грамоты к московскому народу и послал их вперед, прежде чем он войдет в свое наследие. В этих грамотах он благодарил тех, которые ему помогли спастись, и увещевал народ русский отстать от Бориса и признать законного государя. Эти грамоты появились в украинных землях и подготовляли народ к появлению царевича. Борис принял чрезвычайные меры, чтоб ничего и никого не пропускать из Литвы; но грамоты Димитрия входили в Московское государство в мешках с хлебом, который привозился в Россию по случаю дороговизны[85]. Явилось множество незваных слуг и пособников претенденту, его воззвания переписывались и распространялись по дорогам, на улицах городов и посадов[86]. Послан был еще какой-то Свирский на Дон снова возбуждать донских казаков. Между тем двое Борисовых слуг прокрались в Самбор, с тем чтоб убить царского врага. Они прикинулись верными Димитрию и однажды в полночь намеревались извести его, а сами бежать. Один из них пошел седлать лошадей, другой взялся убить царевича. Но тот, который пошел за лошадьми, был пойман и признался. Тогда отыскали другого. На счастье Димитрия, он долго вечером сидел у Мнишека и не шел в свои покои, где его стерег убийца. На другой день казнили обоих заговорщиков и с тех пор берегли неусыпно царевича[87].
Под Глинянами сделан был сбор войска. Составилось ко́ло рыцарское, на нем выбрали начальником, или гетманом, Юрия Мнишека и трех полковников: Адама Жулицкого (800 человек), Станислава Гоголинского (1400 чел.) и Адама Дворжицкого (400 чел.)[88]. Передовою стражею начальствовал Неборский с двумястами человек пятигорцев. Полки делились на роты. Набралось тогда тысяч до трех человек. Они двинулись к Днепру. Тут присоединились к ним две тысячи днепровских казаков.
Что было тогда в Южной Руси буйного, развратного, враждебного гражданскому порядку и спокойствию, стекалось под знамя московского претендента. В сеймовых речах того времени каждый год жаловались на своевольство шаек в Южной Руси; неудачный исход бунтов Косинского и Наливайко несколько лет не допускал проявляться своевольству в слишком больших размерах, но не истребил его. Теперь появление московского царевича сделалось собирательною точкою для украинской удали; составленные в пользу его отряды, прежде чем вступили в Московское государство, успели себя выказать, как только собрались в условленное место. На сейме 1605 года говорили о сподвижниках Димитрия, что татары своими набегами не наделали столько бесчинств и горестей народу, сколько поборники московского царевича[89]. Замойский продолжал быть главным препятствием намерениям сандомирского воеводы и Вишневецких с их названым московским царевичем. Мнишек в мае писал к нему снова, представлял, что для успеха дела не следует тратить времени и можно было бы открыть военные действия без воли сейма, по воле короля и сенаторов, – можно надеяться на успех заранее, так как Бориса москвитяне не терпят и все обратятся к своему законному наследнику престола. «Это человек, – писал он, – богобоязненный и умный, полагает всю надежду на Бога и на польского короля и готов на всякие условия и договоры. Я не вижу необходимости стесняться договором, заключенным с Борисом, который достиг власти крамолами, а не по праву!» И названый Димитрий снова писал к Замойскому, хотя и огорчался, не получивши от него ответа на первое письмо. Он писал теперь: полагает, что Замойский не отвечал ему по поводу титулов, им принятых, но «я, – выражался он, – употребляю их потому, что Бог и предки мне их даровали». «Неприлично, – писал он также, – мне входить в рассуждения о том, что говорит королю совесть по поводу договора с Борисом, но посудите, должен ли я терять поэтому свое право?» Он умолял оказать ему в его бедном положении утешение присылкою ему письма. Замойский опять-таки оставил без ответа претендента, которому отнюдь не доверял, а к Мнишеку написал выговор за то, что он собирает около себя войско, не давая знать о том ему, законному главному начальнику всех военных дел в Речи Посполитой. «Уж и так, – выражался Замойский, – ропщут на вас за то, что от такого сбора людей причиняются неприятности жителям; если же вы этим навлечете какой-нибудь вред от неприятеля, то это будет приписываться вам. Следует, полагаю, вам подумать об этом. В Москве чуют и все хорошо знают, что у вас готовится. И они против вас приготовятся гораздо исправнее, чем кажется вам. Рассудите – может ли кто из частных лиц толковать по-своему присягу его величества короля? Сохрани Боже неудачи: тогда сомнительною будет для нас возможность возмездия москвитянам, так как вина будет наша, начало положится от нашей стороны несоблюдением мирного договора. Прибавлю: все полагают, что вы действуете противно воле короля, и я сам, будучи военным сановником, не получил от его величества никакого заявления в вашу пользу, напротив, из отзывов его величества уразумеваю противное. Это я писал вам уже не раз и более ничего не могу вам написать».
Приближаясь к Киеву, ополчение боялось князя Острожского, который, как видно, не благоволил предприятию. Отряд его следил за ополчением, и удальцы боялись, чтоб Острожский не ударил на них, держали наготове лошадей и не спали по ночам. Когда они дошли до Днепра близ Киева, то не нашли ни одного парома для переправы. Острожский с намерением велел угнать все паромы, которые обыкновенно стояли на перевозе. Перед тем незадолго к нему приезжал посланец от патриарха Иова, Афанасий Пальчиков, с грамотою, где патриарх уверял, что «называющий себя Димитрием – беглый дьякон; сам патриарх посвящал его, и весь освященный собор это знает. Впоследствии он впал в злые еретические дела и чернокнижие и, страшась справедливой казни, бежал». Патриарх убедительно просил не только не оказывать помощи «вору», но поймать его и прислать в Москву для достойного возмездия по делам его[90]. Острожский не отвечал на эту грамоту ничего. Киевский воевода не верил, чтоб претендент был истинный Димитрий, не хотел помогать его делу, но не хотел и раздражать Вишневецких, Мнишеков, у которых была огромная партия, а предпочел не мешаться в это дело никак.
Ополченцы ждали несколько дней у Днепра и послали искать паромов; наконец нашли их, переправились, потерявши только одного товарища, который в припадке горячки бросился в воду. В Остре присоединился к ним староста остерский Ратомский с толпой украинской вольницы.
«На левой стороне Днепра, – говорит соучастник[91], – нам пришлось идти посреди дубрав и веселых полей; все вокруг цвело изобилием, и мы себе все нужное получали к нашему удовольствию». Здесь явились к Димитрию в другой раз послы от донских казаков с изъявлением охоты служить спасенному чудесно царевичу всем вольным Доном. Они в доказательство своей верности привели к ногам его дворянина Петра Хрущова, посланного Борисом для возбуждения их против Димитрия. Пленник, приведенный к нему в кандалах, как только посмотрел на претендента, тотчас упал ему в ноги и говорил: «Теперь я вижу, что ты природный, истинный царевич; ты похож лицом на отца своего, государя царя Ивана Васильевича. Прости и помилуй нас, государь; по неведению нашему мы служили Борису, а как увидят тебя, все признают тебя». Димитрий понял, что в признании Хрущова мало искренности, и, освободив его от оков, держал, однако, несколько времени под стражею и допрашивал его. «Я, – сказал Хрущов, – жил далеко от Москвы, в Васильгороде, а в Москву меня призвали, и я был в Москве только пять дней, а потому не могу достаточно обо всем сказать». Он сообщил только то, что мог узнать в продолжение пяти дней. По его показанию, Борис по-прежнему старался, чтоб о Димитрии не говорили, и, пославши в Северскую землю войско под начальством Петра Шереметева и Михайла Салтыкова, дал им наказ охранять край не против царевича, а против перекопского царя. «Я, – говорил Хрущов, встречался с ними, был у Шереметева на обеде, а у Салтыкова на ужине, и сказал, что меня Борис послал к донским казакам побуждать их на того, кто назвался царевичем; а Шереметев пожал плечами и сказал мне: мы ничего не знаем, нас послали на татар, но мы догадываемся, что идем не против татар, а против другого; если он в самом деле природный царевич, то трудно будет против него воевать. А как я был в Москве, так Борис дознался, что двое господ, Василий Смирной да Меньшой Булгаков, пили за здоровье царевича; первого приказал убить в тюрьме, а другого утопить; только его еще не утопили, как я в Москве был». Хрущов сообщил также слух, что Борис ласкает и приближает к себе Смирно́го Отрепьева, который назвался родственником тому, кто явился царевичем; Борис его отправил в Польшу. И то было не при нем. Относительно расположения умов Хрущов радовал претендента, уверяя, что его письма и грамоты читаются народом с любовью[92].
Октября 16-го называвший себя царевичем Димитрием вступил в Московское государство и отправил Борису письмо, где припоминал его злодеяния, извещал о своем спасении, убеждал добровольно оставить престол и удалиться в монастырь и обнадеживал своим милосердием к нему и его семейству[93].
Разом с письмом к Борису посланы были с агентами по России воеводам, дьякам, служилым, гостям, торговым черным людям списки с другой грамоты, от имени претендента, такого содержания:
«Бог милосердый по своему произволению покрывал нас от изменника Бориса Годунова, хотевшего нас предать злой смерти, не восхотел исполнить злокозненного его замысла, укрыл меня, прироженого вашего государя, своею невидимою рукою и много лет хранил меня в судьбах своих; и я, царевич Димитрий, теперь приспел в мужество и иду с Божиею помощью на прародителей моих, на Московское государство и на все государства Российского царствия. Вспомните наше прирожение, православную христианскую веру и крестное целование, на чем вы целовали крест отцу нашему блаженной памяти государю царю и великому князю Ивану Васильевичу всея Руси и нам, детям его, – хотеть во всем добра; отложитесь ныне от изменника Бориса Годунова к нам и вперед уже служите, прямите и добра хотите нам, государю своему прироженому, как отцу нашему блаженные памяти государю царю и великому князю Ивану Васильевичу всея Руси; а я стану вас жаловать по своему царскому милосердому обычаю и буду вас свыше в чести держать, ибо мы хотим учинить все православное христианство в тишине и покое и в благоденственном житии»[94].
Отправив эти послания, нареченный Димитрий двинулся в Московскую землю.