Шатры, где обедали гости с царем после подвига с медведем, были приготовлены для царицы и для ее поезда. Когда воевода с передними панами прибыл в Москву, нареченная царица находилась в Вязьме, где стоял дворец Бориса. Это был обширный двор, обведенный рвом, огороженный деревянным частоколом, с шестью башенками с заостренными верхами[364]; в нем находились царский дом со службами и каменная церковь, очень красивая, с богатым иконостасом и утварью. Тут пробыла Марина три дня, потом выехала и, доехавши за несколько верст от Москвы, остановилась в приготовленных для нее шатрах, тех самых, где угощал царь панов после медвежьей травли. Здесь собственно для нее был раскинут особый нарядный шатер, а около него много других обширных шатров для помещения ее свиты. Весь этот стан устроен был так, что снаружи купа шатров казалась замком; она обведена была полотняною стеною; натянутое на длинных шестах полотно изображало башни, расставленные по стене. Марина со своим поездом прожила в этих шатрах целых два дня. Гости и купцы приезжали из Москвы поклониться будущей государыне и подносили ей подарки, те – дорогие сосуды, другие – богатые материи. В это время в Москве приготовляли ей почетный въезд на день 3 мая. Накануне того дня воевода приехал из Москвы к дочери, чтоб с нею вместе участвовать в торжественном въезде.
Разом с Мариной ехавшие к московскому государю послы Речи Посполитой, Олесницкий и Гонсевский, поехали вперед и достигли Москвы прежде нареченной царицы. Они переправились через Москву-реку по мосту, устроенному на лодках; за рекою увидели приготовленные для царицы шатры. По выгону стояла и бегала пестрая толпа народа, и русских, и поляков; ездили верхом, бегали пешком – везде суета, крики… Послов встретили князь Григорий Константинович Волконский и дьяк Андрей Иванов и объявили, что назначены приставами к ним. Им привели царских коней. Когда они ехали в Москву, стрельцы стояли в строю и отдавали им честь. Так, приехавши в столицу, они со всею посольскою свитой прибыли на посольский двор.
Вслед за послами ехал обоз Марины, а потом ехала и сама Марина. Поезд переехал по тому же мосту на лодках[365] и остановился у шатров, раскинутых на зеленевшем лугу. На мосту стояли человек сто барабанщиков и трубачей; гудели в литавры, бубны, сурьмы. Такого рода национальная музыка казалась иностранцам собачьим воем или кошачьим мяуканьем. Тысяча всадников стояла в строю около этих шатров. Польская нимфа, как называет ее современник, села в шатре на богатом кресле; ее окружили ее дамы и кавалеры. Подъехала к шатру великолепная карета, за нею верхом бояре и думные дворяне в драгоценных нарядах. За каждым ехала толпа слуг, также красиво одетых. Они оставили конюхам своих коней, блиставших серебром и золотом своих сбруй при ярком весеннем солнце, вошли в шатер и били челом новой государыне. На челе их был Мстиславский, как самый важнейший член Боярской думы или сената. Все приносили ей поздравление с приездом, кланялись до земли; в заключение Мстиславский объявил, что его цесарское величество, ее жених, прислал за нею карету, просил сесть и ехать в свою столицу. Все поздравлявшие царицу вышли из шатра без шапок и стояли с почтением, пока царица не села в карету. В другом шатре поздравляли с приездом Мнишека и подвели ему в подарок коня со сбруею; чепрак, узда, нагрудник, наколенки, стремена – все было разукрашено золотом; сверх того, поднесли футляр с двенадцатью золотыми чарками и разными драгоценными мелочами, ценою, как говорили, на сто тысяч злотых. Царица, сопровождаемая Мстиславским, села в подвезенную к шатру карету, запряженную двенадцатью белыми в яблоках лошадьми. От шатров, откуда вышла царица, дорога лежала прямо к Земляному городу. До самого города, по лугу, стояли рядами стрельцы в красных суконных кафтанах с белыми перевязами на груди и держали длинные ружья с красными ложами; далее стояли в два ряда конные стрельцы и дети боярские; на одной стороне были с луками и стрелами, на другой с ружьями, привязанными к седлам; они также были одеты в красные кафтаны. Потом стояли двести польских гусар под начальством Домарацкого, на конях с пиками, у которых древка были раскрашены красною краскою, а близ острия были привязаны белые значки. Поезд должен был ехать между рядами этих воинов. Поляки били в литавры и играли на духовых военных инструментах. Вступивши в Москву, поезд следовал чрез Земляной город, потом въехал Никитскими воротами в Белый, оттуда в Китай-город, на Лобное место и наконец в Кремль. Прежде всех ехали те дворяне и дети боярские, которые высылаемы были на границу и три месяца проводили в нужде и лишениях, дожидаясь государыни. Потом шли пешие польские гайдуки, или стрелки, числом триста; за плечами у них были ружья, а при боке сабли. Они были одеты в голубые жупаны с серебряными нашивками и с белыми перьями на шапках-магирках; народ был рослый, на подбор. Они играли на трубах и били в барабаны. За ними ехали двести польских гусар сандомирского воеводы, по десяти человек в ряд, на статных венгерских конях, с крыльями за плечами, с позолоченными щитами, на которых виднелись изображения драконов, и с поднятыми вверх копьями; на одних из этих копий были белые, на других красные значки. За ними вели, по одним известиям, трех, по другим – двенадцать лошадей отличной породы, посланных в дар невесте[366].
За ними следовали паны, сопровождавшие воеводу: здесь были князь Вишневецкий, Тарлы, трое Стадницких (Мартин, Андрей и Матьяш), Любомирский, Немоевский, Лаврины и другие; каждый со своей ассистенцией, и каждый хотел выказаться пред многочисленною толпою своим нарядом, нарядом слуг и убранством лошадей. Сзади всех их ехал верхом Мнишек в малиновом кафтане, опушенном соболем, в шапке с богатым пером; шпоры и стремена были золотые с бирюзою. За Мнишеком следовал арап, одетый по-турецки. Потом, за отцом, ехала дочь в карете, запряженной двенадцатью лошадьми, все белой масти с черными яблоками. На козлах не сидели, но каждую лошадь вел за узду особый конюх, и все конюхи были одеты одинаково. Карета снаружи была окрашена красною краскою с серебряными накладками, колеса ее были позолочены, а внутри она была обита красным бархатом. В ней на подушках, по краям унизанных жемчугом, в белом атласном платье, вся осыпанная каменьями и жемчугами, сидела Марина вдвоем со старостиной сохачевскою, которая помещалась против нее. Подле самой кареты шли шесть лакеев в зеленых кабатах и штанах и в красных внакидку плащах, а поодаль, по обеим сторонам кареты, шли немецкие алебардщики московского царя и московские стрельцы. За каретой, в которой сидела Марина, ехала другая карета, ее собственная, в которой она прибыла из Польши; ее везли восемь лошадей белой масти; карета была снаружи обита малиновым бархатом, а внутри красным золотоглавом; в ней устроены были четыре стула для сиденья с подушками. Возницы были одеты в жупаны и ферези красного атласа; вся сбруя на лошадях была красного бархата; карета была пустая. За нею следовала третья карета, запряженная восемью серыми лошадьми; упряжь была бархатная с серебряною позолоченною накладкою, а возницы одеты в черные бархатные жупаны, на которые накинуты были красные атласные ферязи. Там сидели четыре знатные дамы (княгиня Коширская, Тарлова, Гербуртова и Казановская). За этой каретой следовали два брожка (род коляски с высоким верхом), в которых тоже сидели дамы: один, из резного дерева, позолоченный, обит был красным бархатом, возницы в зеленых атласах; другой обит был черным бархатом, возницы были одеты в черные бархатные ферязи; каждый везли шесть лошадей. За ними ехало несколько карет, где сидели старушки и женская прислуга Марины. За всеми этими каретами шла толпа московского народа всякого звания, высыпавшая из домов столицы глядеть на церемонию. Когда поезд въехал на Лобное место, вся площадь пестрела разнообразными восточными нарядами; тут были и персы, и грузины, и арапы, турки и татары, которых всегда можно было найти в торговой Москве; их расставили нарочно для того, чтоб они увеличивали разнообразие. Вдоль Кремля от Фроловских до Никольских ворот играли музыканты и песенники пели хором польскую песню:
W kazdym czasie, tak w szczksciu jak i nieszczksciu[367]. Музыка сопровождалась боем в литавры и бубны[368].
Так въехала карета Марины в Кремль и остановилась у Вознесенского монастыря. Здесь ей приготовлено было помещение до брака. Там жила мать Димитрия, будущая ее свекровь. Следовало по обычаям края, чтоб невестка прежде приехала к ней и поселилась у новой своей матери[369]. Инокиня Марфа встретила ее, как хозяйка, с радушием. Другие кареты разъехались по тем помещениям, которые были им отведены. Царь был во все продолжение торжественного въезда в толпе народа и вслед за невестою приехал в Вознесенский монастырь, где имел с ней первое свидание после долгой разлуки[370].
Приезд Марины и с нею огромной польской свиты отозвался не совсем радостным впечатлением на многих из москвичей. Поляков развели по квартирам в городе, брали для этого дома не только у гостей и торговых людей, но и у дворян, и даже у самых бояр; так, Нагие должны были принять к себе гостей[371]. Неизвестно, сочтено ли было это повинностью домовладельцев – службою царю или выплачены им деньги, но во всяком случае многим было неприятно вторжение в дом людей, различных по образу жизни и нравам, в особенности когда из этих гостей было много наглых, готовых на разного рода своевольства и беспутства. Неприятно показалось москвичам, когда они увидели, что поляки, приехавшие в свите Марины, стали вынимать из своих повозок ружья, пистолеты и сабли; у иного было по пяти, по шести ружей[372]. Москвичи обращались к немцам и спрашивали: «Разве в ваших заморских землях на свадьбу ездят с оружием?» Шляхтичи смотрели с высокомерием на русских: подобно всем западным иноземцам, они считали их варварами, племенем ниже других и по вере, и по образованию; обычаи московские казались для них отвратительными, а на себя они смотрели как на цивилизаторов. Другие иноземцы, как, например, немцы, в этом отношении были сдержаннее и не всегда высказывали, что думали, но умели помолчать и притаиться. Поляки же, с их живым характером, с их склонностью высказываться и ставить себя выше тех, с кем имели дело, нарочно пользовались случаем заявлять о своем превосходстве. В особенности теперь это было неизбежно: они гордились тем, что царь на их стороне, что они некоторым образом дали московской земле царя. Еще не доехав до Москвы, на дороге они заводили ссоры с жителями: в Можайске посольские люди вышли покупать пиво, хотели заставить шинкаря взять литовские деньги, и за это завелась такая ссора, что между московскими людьми и поляками дошло до ножей. С самыми послами возникло недоразумение за требования корма, и Афанасий Власьев написал довольно колкое письмо к послам, а те отвечали ему таким же, которого смысл, по-видимому, выражал мысль: мы-де не боимся твоего государя… Тотчас же по въезде в Москву поляки так были невоздержны в речах, так заносчивы и высокомерны, что врагам царя легко было бросить в народе мысль, будто в тот раз польские послы приехали для того, что царь хочет отдать Литве часть государства по Смоленск. Эти толки распространились, и о них донесли царю. «Не только Смоленска, – сказал царь в собрании думных людей своих, – одной пяди земли русской я не отдам к Литве»[373].
На другой день, 3 мая, царь сам хотел осадить высокомерие своих союзников. Он назначил торжественный прием послов короля Сигизмунда и родных Марины. Место для приема было приготовлено неизвестно в какой палате из двух – в Грановитой или Золотой; современные источники говорят только, что это происходило в обычной палате[374]. Царь сидел на троне, в белой одежде с белыми разводами, усаженной жемчугами и камнями; на груди у него висели золотые цепи; трон у него по-прежнему был серебряный, с позолотою. Патриарх с духовенством, бояре и думные люди сидели в таком же порядке, как во время приема Мнишека; те же рынды, тот же мечник с обнаженным мечом; один из думных держал то яблоко, то скипетр и попеременно подавал то и другое царю в руки. Прежде ввели родственников будущей царицы; на челе их был Мартин Стадницкий, дворецкий царицы (гофмейстер, ochmistrz); он говорил царю от имени всех такую речь:
«Ближние по крови и весь двор ее величества обрученной невесты вашего царского величества чрез меня приносят низкий поклон вашему царскому величеству. В настоящие времена упадка царств христианских Бог на страх неверным даровал христианам утешение в том, что, подвергнувши ваше величество искушениям, которыми обычно укрепляет своих избранников, восхотел соединить ваше царское величество родственным союзом с народом, мало различным от вашего народа по языку, обычаям, от веков равным по силе, великодушию, храбрости и мужеству. Это совершается чрез посредство дома сенатора королевства польского, о котором нет нужды распространяться, ибо ваше величество привел Бог лично видеть дом и значение его милости, пана воеводы сандомирского, у его величества короля, испытать его ум, совестливость, проницательность и способность приносить пользу другим и себе, его связи с важнейшими особами, а более всего – доверие и милость короля, которыми пан воевода пользуется более всех в Польском королевстве. Из такого знатного дома вашему величеству угодно было избрать себе подругу жизни. Да не удивляется никто этому браку московского государя с польскою девицею: Бог из давних времен являл такую волю над вашим государством. Прадед вашего величества имел супругою дочь Витольда, а мать вашего, блаженной памяти, родителя разве не была ли Глинская? Были ль какие-нибудь несчастия от таких союзов предкам вашего величества? И мы, при милости Божией, уповаем на счастливый исход этого дела. Сам Господь Бог чудотворно обратил сердце вашего царского величества к тому народу, с которым роднились предки ваши. Теперь угаснут притворство и недоверие между поляками и русскими, прекратятся жестокие и варварские кровопролития между нами, и взаимные силы обоих народов, с благословения Божия, обратятся с успехом против неверных. Этого желаем не только мы, но все христианские народы того желают. Пусть же Господь Бог, ниспославший силу вашему величеству, дарует вам спасительные советы и возвысит могущество вашего престола, дабы ваше величество, исшедши из страны полуночной, ниспровергли луну и приобрели бы славу в краях полуденных, а в столице предков ваших узрели бы в изобилии и чести свое потомство!»
Ему отвечал Афанасий Власьев приличною, дружескою речью от лица государя[375]. Все прибывшие поляки целовали царскую руку. В числе их был приехавший с прочими иезуит Каспар Савицкий, обращавший в Кракове Димитрия в католичество[376]. Потом пригласили на аудиенцию послов.
Они приехали в Кремль верхом и встали с лошадей, по приглашению приставов, у царского двора; чрез двор надобно было идти пешком. Пред входом стояли в два ряда алебардщики под предводительством француза Маржерета. Там встретил их старый Мнишек; послы предуведомили его, что желают повидаться с ним прежде, чем будут допущены к царю. Он сказал, что слышал, будто царь не хочет принимать королевской грамоты, потому что в ней его титулуют великим князем, а не цесарем. Послы просили воеводу, чтоб он ходатайствовал у царя и постарался, как родственник, наклонить его к уступкам. Воевода сказал, что, судя по настроению царя, он мало надеется на успех, и отошел. Прежде, будучи еще в Польше, он сам в письме к Димитрию убеждал его быть умереннее в поддержке своего достоинства; теперь он стал так близок к царю, что интересы последнего становились ему дороги. Послы вошли. Окольничий Григорий Микулин с товарищем представлял послов царю. Этот окольничий провозгласил, что послы королевские Николай Олесницкий и Александр Гонсевский челом бьют великому государю Димитрию Ивановичу, цесарю, великому князю всей Руси и всех татарских царств и иных подчиненных Московскому царству государств государю, царю и обладателю. Олесницкий известил, что король Сигизмунд III посылает ему поздравление, изъявляет братскую любовь и желает всякого счастья великому князю московскому. Как только услышал Димитрий, что Олесницкий именует его только великим князем и не называет цесарем, тотчас приподнялся с места, посмотрел вверх и дал знак одному из бояр, чтоб тот снял с его головы корону. Это значило, что он хочет сам вступить в прение с послами. Но он не помешал окончить Олесницкому речи. Олесницкий, проговоривши что нужно, подал Власьеву грамоту короля. Власьев подошел с нею к царю, показал надпись на обертке; царь обменялся с ним потихоньку словами; потом Афанасий Власьев отошел с нераспечатанною грамотою от царя, подошел к послам и, отдавая грамоту, сказал:
«Николай и Александр, послы от его величества Сигизмунда короля польского и великого князя литовского к его величеству непобедимому самодержцу! Вы вручили нам грамоту, на которой нет титула цесарского величества; эта грамота писана от его величества короля к какому-то князю всей Руси. Его величество – цесарь на своих государствах; а вы везите эту грамоту и отдайте его величеству королю своему».
Олесницкий взял грамоту и отвечал:
«Я принимаю с надлежащим почтением грамоту в том виде, в каком дал ее в руки Афанасия Ивановича, и возвращу ее королю, которым ваше величество пренебрегаете, когда не хотите принимать его грамоты. Это первый случай во всем христианском мире, чтоб монарх не оказывал справедливого уважения к королевскому титулу, признаваемому много столетий всеми государствами света, и не принимал королевской грамоты. Ваше господарское величество не воздаете должного его величеству королю и Речи Посполитой, сидя на том престоле, на котором вы посажены при дивном содействии Божием, милостью польского короля и помощью польского народа. Ваше господарское величество слишком скоро забыли эти благодеяния и оскорбляете не только его королевское величество, всю Речь Посполитую, нас, послов его величества, но и тех честных поляков, которые стоят пред лицом вашего величества, и все отечество наше. Мы не станем более излагать цели нашего посольства и просим приказать проводить нас к нашему помещению».
Царь отвечал на эту колкую речь так:
«Неприлично монархам, сидя на троне, вступать в разговоры с послами; но нас приводит к тому уменьшение титулов со стороны польского короля. Недавно был у нас посланник: он и теперь в новом посольстве к нам; мы уже толковали с ним об уменьшении нашего титула. Повторяю прежнее: мы не князь, не господарь, не царь. Мы император на своих пространных государствах, мы приняли этот титул от самого Бога и пользуемся им не на словах, как некоторые делают, а на самом деле, ибо ни ассирийские, ни индийские монархи, ни римские цесари не имели более справедливого права на свой титул, как мы. Не только мы не были князем или господарем, но, по милости Божией, имеем под собою служащих нам князей, господарей и даже царей. Нет нам равного в краях полуночных; здесь нами повелевает один Бог; и мы сами так себя именуем, и все монархи и императоры писали к нам с таким титулом; только его величество король уменьшает нашу честь, и мы свидетельствуемся Богом, что не от нас, а от вины польского короля может возникнуть вражда и кровопролитие между нами!»
Олесницкий отвечал:
«Ваше величество заметили, что неприлично монархам, сидя на троне, вступать в разговоры с подданными. Это правда. Но и послам неприлично входить в разговоры, несообразные с данною им инструкциею. Я хотя на красноречие не так способен, как ваше величество, но если этого требуется, то я буду защищать достоинство короля и Речи Посполитой, как прилично поляку, человеку из свободного народа. Если король не даст вашему господарскому величеству императорского титула, то потому, что никто из предков его величества не давал его предкам вашего величества; это доказывается коронными и литовскими метриками; да и сами бояре ваши – люди старые, знают, что другого титула не давалось, кроме того, каким мы называем вас от имени короля. Ваше величество не посылали для того нарочных послов, а хотя и сообщали об этом предмете чрез посланника нашего, старосту велижского, потом чрез посла вашего величества Афанасья Власьева, но ведется обычай, что если монарх пожелает чего-нибудь нового от другого монарха, то посылает нарочных послов и тогда получает требуемое, если справедливого требует. Ваше величество должны бы знать это. Потом – староста велижский приезжал сюда за другим делом, и ваше господарское величество хотя заявили ему об этом, но в его воле было доложить и не доложить об этом королю. Афанасий Власьев послан был также совсем за другим делом. Сверх того, такой предмет – дело сейма; а с тех пор, как вы на престоле, король еще не собирал сейма. Его королевское величество хотя и управляет обширными государствами, но без дозволения коронных чинов не может ничего своевольно уничтожить или постановить что-нибудь новое. Напрасно, ваше господарское величество, так горячитесь за этот титул и вступаете в несогласие с его величеством королем: я свидетельствуюсь пред Богом, пред вашим господарским величеством и пред думными боярами, что ваше господарское величество, а не его величество король, наш государь милосердный, подадите повод к кровопролитию, если ему суждено произойти за титул. Впрочем, мы теперь ничего более не просим, кроме отпуска!»
Царь говорил:
«Я знаю, как назывались наши предки, и мог бы доказать письменно, но теперь не место. Мы прикажем думным боярам говорить с вами об этом, и тогда покажется, каким титулом писались предки наши. Но король уменьшением нашего титула оскорбляет не только нас, но и самого Бога, и все христианство. Ну что если бы кто-нибудь не назвал вас паном Олесницким или не хотел бы именовать вас этим именем? Не подняли бы вы голоса? Вот так и я… Нет моего полного титула на письме – не возьму его. Мы уже объявили польскому королю, что он имеет в нас брата и такого друга, какого у Польши до сих пор не было. Но теперь нам приходится от польского короля остерегаться более, чем от какого другого неверного монарха. Сейм у вас окончился: я это знаю; вас с сейма отправили ко мне, да и то еще вы не скоро выехали. И то я знаю, что кое-какие из ваших советуют его величеству королю не давать мне титула. Впрочем, мы не считаем удобным состязаться с вами об этом».
Олесницкий сказал:
«И мы не хотим вдаваться в дальнейшие разговоры, ибо ваше господарское величество ссылаетесь на своих старых бояр, которым поручите с нами говорить о титуле; отлагаем это до разговоров с ними; но есть у нас еще другие поручения от короля его величества».
Послы, сказавши это, отходили, показывая вид, что хотя имеют еще что-то сказать, да, к сожалению, не могут, потому что московский государь не хочет их слушать. Но царь сказал Олесницкому:
«Пан староста малогосский! Я помню доброжелательство ваше ко мне в землях его королевского величества вашего государя; вы оказывали ко мне расположение; поэтому не как послу, а как нашему приятелю я желаю оказать честь в моем государстве: подойдите к руке моей не как посол».
Он протянул руку. Олесницкий отвечал:
«Я очень благодарен за милость вашего господарского величества, но вы допускаете меня к руке не как посла; я этого не могу сделать и прошу ваше господарское величество не гневаться. Ваше господарское величество знали меня в Польше расположенным к вам другом и слугою, а его королевское величество пусть знает меня за своего верного подданного и доблестного слугу».
– Подойдите, пане малогосский! – повторил царь.
– Я не могу этого сделать! – отвечал Олесницкий и поворотился назад. Тогда царь закричал: «Подойдите как посол!»
– Подойду, – отвечал Олесницкий, – если ваше господарское величество возьмете грамоту его величества короля.
Царь произнес: «Возьму».
Тогда оба посла подошли к руке. Дьяк Власьев взял грамоту и читал перед царем, а потом дал такой ответ послам:
«Хотя подобной грамоты без полного титула и не следовало принимать, но теперь наступает время радости для цесарского величества; по этой причине его цесарское величество устраняет неприятное дело насчет того, что его титул неправильно написан, и принимает как королевскую грамоту, так равно и вас, послов. Но, возвратившись к королю вашему государю, извольте сообщить, чтоб он не писал таких грамот без царского титула. Его цесарское величество именно приказал отвечать вам, что вперед ни от короля государя вашего, ни от кого другого он не примет грамоты без цесарского титула. Теперь же извольте сообщить поручение, какое дал вам Сигизмунд король ваш».
Олесницкий припомнил, что царь посылал Власьева к королю относительно Марины, и сказал:
«Так как при обручении, которое совершено было посланником вашего господарского величества Афанасием Ивановичем с вельможною панною Мариною Мнишековною, воеводянкою сандомирскою, присутствовал лично король с сыном своим королевичем Владиславом и сестрою королевною шведскою, так и теперь в ознаменование своего братского доброжелательства и расположения изволил послать нас, послов своих, на бракосочетание вашего господарского величества и приказал нам быть на нем вместо своей особы».
Олесницкий начал речь, а Гонсевский кончил ее: он изложил, что царь присылал Афанасия Власьева изъяснить королю желание взаимного содействия к освобождению из рук неверных христианских народов, а потом присылал гонца с известием, что пошлет об этом нарочных послов в Польшу. «Есть вещи, – сказал Гонсевский, – о которых следует условиться и сойтись предварительно. Его величество король поручил нам переговорить о важных делах с боярами вашего господарского величества, которых ваше господарское величество изволите назначить, чтобы потом ваше господарское величество послам своим, которых изволите послать, могли дать достаточную инструкцию, дабы не тратить времени и дабы послы могли не только словами, но и делом довести это предприятие до конца, к великой чести Всевышнего Бога, к утверждению крепкой дружбы между его королевским величеством и вашим господарским величеством, к неувядаемой славе обоих народов, над которыми Господь Бог поставил вас, помазанников своих, к утешению всего христианства и к упадку и верной погибели неверных бусурманских орд».
После изложения предмета своего посольства послы сели на указанное им место. Афанасий Власьев дал ответ сначала на речь Олесницкого, что «за королевское позволение отпустить вельможную панну Марину к непобедимому самодержцу его цесарское величество благодарит и будет послов жаловать своею царскою милостью». Потом он отвечал на речь Гонсевского, что царь прикажет боярам переговорить с послами о государских делах.
Следовало, по дипломатическому обычаю, царю спросить о здоровье короля. Послы сказали Афанасию Власьеву:
«Обычай таков, что московские государи спрашивали о здоровье короля, вставши со своего места».
Царь услышал это и, не вставая с места, спросил:
«В добром ли здоровье его величество король государь ваш?»
Те отвечали:
«Отъезжая из Кракова, мы оставили его величество короля нашего в добром здоровье и в благополучном царствовании. Но ваше господарское величество извольте спрашивать о здоровье его величества короля, вставши с места».
«Пан малогосский! – сказал Димитрий. – У нас такой был обычай, что мы, когда услышим и узнаем о здоровье его королевского величества, тогда только с места встаем для принесения благодарности Богу».
Он приподнялся и сказал: «Радуемся доброму здоровью его королевского величества, нашего друга».
Потом послы являли подарки по реестру, которые представлялись собственно от послов: это были золотые цепи, несколько роструханов, ковров и несколько лошадей. После объявления подарков подходили к руке по очереди посольские дворяне и приветствовали царя. В заключение Афанасий Власьев сказал послам: «Его царское величество жалует вас своим обедом». Послов провели прежним порядком. Они уехали на свой посольский двор, а чрез несколько часов явился к ним царский чашник Василий Бутурлин, за ним шла толпа слуг; они несли множество кушаньев и напитков в серебряных позолоченных сосудах[377].
Требование титула не было одним тщеславием сидевшего на московском престоле; оно делалось по политическим соображениям. В тот век от титула зависело значение государя и его державы. Сигизмунд и вообще польское королевство хотели воспользоваться исключительными обстоятельствами вступления на престол тогдашнего царя. Надобно было противостоять этим стремлениям. Оставить домогательство титула – значило бы дать повод полякам делать Московской державе новые унижения. Но неловко было царю видеть перед собою оскорбленное лицо гостя, который некогда был к нему приветлив в то время, когда царь был изгнанником. Размолвка с польским посольством поставила бы в затруднительное положение и Мнишека, и всю его родню, омрачила бы светлость свадебного праздника. Димитрию в таких обстоятельствах, в каких он был, нельзя было не уступить. Он уступил не без достоинства: собственная его свадьба была довольно законным предлогом, чтобы отсрочить толки о титуле. Некоторые русские посмотрели на эту уступку неблагосклонно: являлось опасение, чтобы Димитрий на дальнейшее время не стал делать еще более уступок. По своему горячему характеру Димитрий заговорил с послами таким языком, после которого снисхождение казалось уже очень резким. Сама по себе эта временная уступка с надлежащею оговоркою, может быть, и не была бы сочтена предосудительною, если бы при этом не обвиняли царя в поблажке полякам за то, что он дозволил такой толпе чужеземцев разгоститься в московской столице.
Марина, живучи в Вознесенском монастыре, чувствовала себя неловко на своем новоселье. У нее не было католического священника; ей сказали, что не только каждый день, да и в праздники нельзя ей слушать своей обедни. Ей нельзя было даже ездить к отцу. Ее поместили в монастыре на несколько дней, как будто на затворничество, для того, чтоб народ думал, что молодая царица, приехавши в Москву, прежде всего знакомится с православною верою. Ходили толки, что она крестится в православную веру. Не так сама Марина, как ее женская свита, тяготилась этим положением: шляхтянки, приехавшие с нею, плакали, говорили, что они в неволе, что с ними Бог знает что станется в дикой стране, и бегали из монастыря в помещение паньи старостины сохачевской слушать римско-католическое богослужение как единственную отраду в своем злополучии. Когда принесли Марине кушать, она послала к Димитрию сказать, что не может есть московских яств. Царь тотчас послал ей польского повара и приказал отдать ему ключи от кладовых и погребов. Для развлечения царицы царь приказал в Вознесенский монастырь входить польским музыкантам и песенникам; это необычное в строе московской жизни нарушение тишины монастыря оскорбляло благочестивых москвичей.
В воскресенье, 4 мая, Димитрий давал великолепный обед родственникам Марины в новом доме своем; там, по обыкновению, после обеда были танцы и музыка.
В понедельник, 5 мая, Димитрий приехал к Марине и поднес ей в подарок шкатулку с разными вещами; говорят, что там было тысяч на пятьсот злотых. Марина не знала, что с этим делать, и раздаривала своим соотечественницам. В то же время он послал воеводе еще сто тысяч злотых и великолепные сани, обитые пестрым бархатом, с красным покрывалом; был при них ковер, подбитый соболями; козлы окованы были серебром, оглобли увиты бархатом; в сани была запряжена белая лошадь, а у хомута ее висело сорок соболей. В этих санях воевода должен был ехать во дворец в день венчания. Димитрий объявил своей невесте, что прежде совершения желанного брака он намерен короновать ее на царство, чтоб она сделалась царицей московской, еще будучи девицей, и, следовательно, независимо от прав по браку. Неизвестно, что навело его на эту мысль – честолюбие ли Марины и отца ее подействовало на царя или влюбленный до страсти юноша хотел всеми способами проявлять свою любовь к Марине, и его сердце выдумало это.
В ночь со вторника на среду Марину перевезли в приготовленные для нее царицыны палаты, убранные золотыми коврами и соединенные переходами с деревянным дворцом царя[378]. Выбрали для этого нарочно время ночное, чтоб менее было давки. Царица проехала сквозь два ряда царской иноземной стражи и стрельцов; перед ее каретою и за каретою несли зажженные факелы.