Тема «Мережковский-гимназист» до сих пор не привлекала специального внимания исследователей. Обращаясь к ранним годам жизни писателя, биографы670 использовали сведения из одних и тех же автобиографических источников671. Это – мемуарная книга жены писателя, З. Н. Гиппиус, где рассказ о детстве Мережковского базируется на им же сообщенных кратких сведениях672. Это – «Автобиографическая заметка» (1913)673, со столь же краткими сведениями о детстве и юности, по сути дела являющаяся единственной автобиографией писателя674. И наконец, автобиографическая поэма «Старинные октавы», целиком посвященная детству и юности. Она в основном и будет предметом комментирования, а именно та часть, где речь идет о гимназии.
Поэма «Старинные октавы» (середина – конец 1890‑х) завершила серию поэм Мережковского «из современной жизни» с автобиографическим контекстом или отдельными автобиографическими мотивами. Образ гимназии исключительно в негативном ключе рисуется уже в первой из них, поэме «Вера»:
В гимназии невыносимый гнет
Схоластики пришлось узнать Сереже…
Словарь да синтаксис; из года в год
Он восемь лет твердил одно и то же.
Как из него не вышел идиот,
Как бедный мозг такую пытку вынес,
Непостижимо. «Panis, piscis, crinis», —
Вот вся наука… Иногда весной
Он ласточкам завидовал. Не учат
Они Aorist первый и второй,
Грамматикой латинской их не мучат.
Пока бедняга с жгучею тоской
Смотрел, как в синем небе реют птицы,
Он получал нули да единицы.
Когда зимой пленяло солнце взор
Сквозь дым багровый ласковым приветом,
И душный класс, и мрачный коридор
Был озарен янтарным полусветом, —
О, как Сережа рвался на простор,
И как хотел он, весь отдавшись бегу,
Лететь в санях по блещущему снегу!
Противопоставление душной гимназии миру природы легло в основу детского стихотворения «В школе» (март 1882), сохранившегося среди гимназических опусов поэта. Стихотворение выдержано в образно-стилистическом и просодическом ключе народнической поэзии, где гимназия предстает «душной и мрачной» «темницей» и ей противопоставлен мир свободы, солнца и моря:
Эти душные, мрачные стены,
Этот бледный, болезненный свет,
Что мерцает сквозь тусклые окны.
Нет простора и воздуха нет.
Нездоровы печальные лица,
Утомленные гнетом тоски.
Неподвижно, безмолвно и чинно
Молодые сидят старики. <…>
Заунывный, безжизненный голос
Утомительно-вяло звучит;
Надоевшие, мертвые речи
Он твердит, беспрерывно твердит.
Вереницею чисел ненужных
И рядами нам чуждых имен,
Подавляющей грудою книжек
Бедных юношей мозг иссушен. <…>
И раздастся свободная песня:
Мы желаний и силы полны,
Не хотим этой душной темницы,
Дайте света, любви и весны.
Полетел бы я к вечному солнцу,
Чтоб с восторгом святым окунуть
В лучезарное море сиянья
Молодую усталую грудь.
Полетел бы я к синему морю,
Оглянул бы его кругозор,
Мою грусть шумный ветер умчал бы
И развеял в прибрежный простор.
Это же противопоставление, но в ином стилистическом регистре неоднократно присутствует и в поэме «Старинные октавы» (см., например, строфы VIII–XI второй песни).
Поэма в целом построена на бинарных оппозициях, свойственных мышлению и творчеству Мережковского. Значительное место в ней занимает противопоставление летней и городской жизни675. Острова, где поэт с братьями и сестрами проводил каждое лето и где (в одном из дворцовых зданий на Елагином острове) он родился, в поэме становятся островами свободы («Люблю тебя, Елагин, старый друг», – II, 35). К условным «островам свободы» относится и Крымский полуостров, описанный в финале поэмы: в Ливадию Мережковский попал первый раз после окончания четвертого класса гимназии. Этому миру противостоит «мрачный» дом Бауэра, в центре столицы, в огромной «скучной, казенной квартире» которого прошло детство поэта. К этому же миру принадлежит гимназия, которая в поэме является квинтэссенцией «мертвенной скуки» и «невыносимого гнета схоластики». Духовная темница превращается в реальную в одном из кульминационных эпизодов поэмы – в рассказе о «сыром, холодном карцере», куда «сторожа» за ничтожную провинность отвели гимназиста-Мережковского.
Поэтическое пространство поэмы организует романтическая оппозиция – внутреннего мира героя и внешнего бытия. Внутренняя жизнь – книжные фантазии, детские молитвы, «безотчетные грезы», мистические страхи («неугасимый жар мистического бреда» – II, 49) и неизбывное одиночество, а позже, как выход из него – поэтическое творчество («от всех скорбей лекарство» – II, 44). Внешний мир в поэме – мир «людства», к которому относится не только гимназия с ее «убийственной зубрежкой и выправкой», с ее учителями, вызывающими страх, скуку и даже омерзение, с чуждыми автору соучениками676. К этому «внешнему миру» относились и все члены семьи (кроме матери): духовно далекие герою братья и сестры677 и деспотический отец, искоренявший «сердечную нежность» в семье678, гости, семейные празднества. «Злость» у героя поэмы вызывает даже «толпа» детей, играющих в Летнем саду у памятника Крылову; играм он предпочитает прогулку по «пустынной аллее» сада («Стремясь туда, где нет людей, к свободе», – II, 33). Центральное место в поэме занимает противопоставление образа матери и отца героя.
Следует иметь в виду, что идейный пласт поэмы «Старинные октавы» аккумулирует основные темы творчества Мережковского середины – конца 1890‑х годов, в частности двух первых романов трилогии «Христос и Антихрист». Это и уже упомянутая тема одиночества («Я не люблю родных моих, друзья / Мне чужды, брак – тяжелая обуза. / В томительной пустыне бытия / Гонимая отверженная Муза – / Единственная спутница моя», – II, 70). Это и образ скуки, который в поэме, как в романе «Воскресшие боги», приобретает метафизический и онтологический оттенок (см. XV и XVI строфы второй песни поэмы). Из мотивов третьего стихотворного сборника («Новые стихотворения: 1891–1895», 1896) здесь проходит также тема брака, как «семейной пытки, битвы без конца, без отдыха, где нет врагу прощенья» (II, 54) и т. д.
Главная оппозиция, нашедшая отражение в поэме и писавшихся одновременно романах, – противопоставление «нирванических» («шопенгауэрских») и бунтарских («ницшеанских») начал в мире. Оба эти мотива в поэме звучат приглушенно, но вполне прочитываются. Так, в начале поэмы (в седьмой строфе первой песни) поэт останавливается на двух типах творчества и отдает предпочтение не тревожному, бурному и страстному творческому началу, а «вечной святой тишине» (ср. глубокое мудрое спокойствие Леонардо и утверждение Юлиана, что Бог является «не в бурях, а в тишине»). Мотивы всепрощения и умиротворения пронизывают поэму.
В то же время лирическому герою поэмы присущи «ницшеанские черты». Например, ему свойственен антидемократизм: он признается, что ему на пасхальных гуляниях, куда его водила няня, «до тошноты» был «чужд и гадок» народ. Герой наделен ярко выраженными индивидуалистическими чертами: в его характере подчеркиваются гордость, веселье и отвага, презрение к филистерскому дачному миру и т. д. Все это выглядит в поэме вполне естественно, во всяком случае, без экзальтации, характерной для «ницшеанских» стихотворений третьего сборника, поскольку эти «героические» черты нарисованы через призму романтического воображения ребенка и пронизаны иронией679.
Рельефнее и уже без иронии декадентские мотивы звучат во второй песне «Старинных октав», которая, судя по всему, писалась одновременно с романом «Воскресшие боги» или сразу после его завершения.
Просматриваются в поэме и значимые для Мережковского этого периода темы Христа и Антихриста, христианства и язычества и религиозных сомнений. Тема Антихриста в разных песнях поэмы звучит по-разному. В первой – повествуется, как Он часто по ночам являлся мальчику, запуганному страшными рассказами няни «о бесах» и борьбе с ними «угодников святых» (что опять-таки соотносится с темой аскетического христианства в первом романе): «Все кто-то длинный, длинный и туманный, / Чернее мрака в комнате стоял…» (II, 21). Это ночное видение можно было бы признать за детские фантазии, но далее вдруг резко меняется тон повествования, и видение превращается в реальность, а незваный пришлец, так же, как Антихрист в романе «Смерть богов», получает божественное имя Неведомого («Он исчезал; но жду я новой встречи / С Неведомым и знаю, что опять / Его пред смертью должен увидать» – II, 21).
Бог и Демон, соединенные в первой песне поэмы в лице «Неведомого», во второй предстают как разные начала, причем автор осознает себя навеки приверженцем Злого Духа, духа свободы и мщения, тогда как традиционный Бог становится Богом казни. Мы имеем в виду авторский «комментарий» к отмеченному выше эпизоду наказания героя, за расстегнутую пуговицу на гимназическом «мундирчике» посаженного в карцер и там впервые «познавшего» «демона возмущенья», которого называет «темным» и «прекрасным Богом» и которому признается в верности:
Как жаждал сердцем правды я и мщенья!
Не все ль равно, за что восстать – за мир
И все его обиды и мученья,
Или за право расстегнуть мундир?
Тебя познал я, демон возмущенья:
Утратив сердца прежний детский мир,
Я чувствовал, – хотя был бунт напрасен, —
Что ты, Злой Дух, мой темный Бог – прекрасен!
Тебе остался верен я с тех пор…
К обсуждению роли демонического и божественного начал в человеческой душе Мережковский еще раз возвращается в конце поэмы, комментируя рассказ о своей детской влюбленности одновременно в барышню-«принцессу» («елагинскую фею») и прачку Лену. Противопоставление любви земной и любви небесной, «плоти» и «духа» предстает в поэме (строфы XC–XCIII) хоть и не без мягкого юмора, но более четко, чем в романах. Размышляя о двух безднах в душе человека, автор впервые фиксирует изначальную двойственность своей души и равную возможность для себя двух путей:
Зачем ты дал нам две души, Господь?
Друг друга ненавидя и страдая,
Напрасно в людях спорят дух и плоть,
Любовь небесная, любовь земная:
Одна другой не может побороть.
С Владыкой Тьмы враждует Ангел рая <…>
<…> О, если бы решить я только мог.
Кого душа моя сильнее любит,
Кто сердцу ближе: Демон или Бог!
Их двойственный соблазн меня погубит:
Я все еще стою меж двух дорог,
И с прачкой Леной борется богиня —
С кощунством вечным – вечная святыня.
Неоднократно в поэме Мережковский возвращается и к теме религиозных сомнений, рассказывая о муках неверия героя. И Бог в «Старинных октавах», как и в первом романе, предстает взорам ребенка суровым и непреклонным, подменяющим чаемое героем чудо смертью («Ужель подарок Бога – только смерть?» – II, 47). Имеется здесь и противопоставление «страшного лика Христова», который пугал мальчика в елагинской дворцовой церкви, зелени садов за ее окнами, завершающееся признанием: «Любовью, чуждой Богу, мир любя, / Язычником я чувствовал себя» (II, 64). «Языческие призраки былого» (c. II, 68) вновь являются в самом конце поэмы при описании крымских пейзажей.
В какой мере этот идейный каркас деформирует отраженную в поэме реальную биографию Мережковского? Конечно, невозможно отрицать истинность воссозданной в поэме семейной атмосферы, как неправомерно считать «безотрадность» и одиночество детских лет лишь данью литературной традиции или элементом дуалистического концепта. Сам поэт во вступительных октавах подчеркивает исповедальный характер поэмы, определяя ее жанр как «бесхитростный дневник»: «Бесхитростный дневник пишу, не повесть. / Зову на суд я жизнь мою и совесть» (II, 16).
Напомним, что З. Н. Гиппиус считала «Старинные октавы» лучшей автобиографией поэта, подчеркивая, что в ней дано «очень правдивое изображение его детства, юности, семьи»680. Отталкиваясь от свидетельства самого близкого человека, современные биографы повторяют оценки и пересказывают факты из поэмы в своих исследованиях. Однако в мемуарах, а тем более в поэтическом дневнике (художественном тексте) факты требуют документальной проверки, а субъективные оценки – корректировки. Лирический герой не равен реальному автору.
Цель настоящей работы – ввести в научный оборот документы и сведения, уточняющие и дополняющие известные автобиографические факты, которые, в частности, следовало бы учесть в связи с подготовкой «Летописи жизни и творчества Д. С. Мережковского (1865–1941)»681, а также для создания в перспективе полноценной научной биографии писателя.
Третья петербургская мужская гимназия считалась «самой классической из классических»682. Она располагалась на углу Мещанской улицы и Демидова переулка (современный адрес: Казанская улица, 27; учебный корпус: Гагаринская улица, 23). Гимназия была преобразована в 1822 году по проекту С. С. Уварова из Учительского института683 и продолжала оставаться единственной в Петербурге гимназией с двумя древними языками вплоть до 1918 года, то есть и после отмены «классического» образования в 1849 году, и после смягчения «толстовско-деляновской» классической системы в 1890‑е годы, и после коренного пересмотра классического образования в 1901 году.
Гимназия имела репутацию одного из лучших учебных заведений Петербурга. Но именно ее классический статус, столь непопулярный в либеральных кругах интеллигенции, был определяющим при оценке методики обучения в ней, отразившейся и в приведенных выше стихах поэмы «Вера», и в негативных характеристиках гимназии в «Старинных октавах». Наиболее четко и кратко эта оценка сформулирована в «Автобиографической заметке», которую постоянно цитируют биографы Мережковского:
Я воспитывался в (петербургской) 3‑й классической гимназии. То был конец семидесятых и начало восьмидесятых годов, – самое глухое время классицизма: никакого воспитания, только убийственная зубрежка и выправка. Директор – выживший из ума, старый немец Лемониус, очень похожий на свою фамилию. Учителя – карьеристы. Никого из них добром помянуть не могу, кроме латинского учителя Кесслера, автора известной грамматики; он тоже добра нам не делал, но, по крайней мере, смотрел на нас глазами добрыми684.
Что же из себя на самом деле являла эта гимназия, каковы были ее программы, методы преподавания и учителя?
Мережковский учился по новому учебному плану 1872 года, который был разработан после внедрения классической системы. План предусматривал введение (а для Третьей гимназии – увеличение) часов на изучение древних языков (они вместе с математикой были признаны профилирующими предметами гимназического курса) за счет сокращения часов по истории, Закону Божьему и новым языкам и изъятия естественнонаучных дисциплин, а также рисования, черчения и чистописания. Кроме того, как раз в год поступления Мережковского в гимназию (1875) семилетний курс был расширен до восьмилетнего.
Однако в 1877 году учебные планы снова подверглись пересмотру. Главные перемены коснулись истории и словесности. По новой программе был введен шестилетний курс истории. Она изучалась с третьего по восьмой классы, и, кроме древней истории, в план был включен систематический курс всеобщей и русской истории, а также расширен курс истории Средних веков с изучением фактов из славянской и византийской истории. В качестве домашних заданий, судя по всему, предлагалось писать пересказы и рефераты по пройденным темам. В фонде Мережковского сохранилось несколько его сочинений по истории Древней Греции и Рима. Новая программа по русскому языку и словесности предусматривала изучение грамматики с 1‑го по 4‑й класс (с начальными сведениями по грамматике старославянского языка в 4‑м классе). С 5‑го класса начались уроки по теории и истории литературы – обширный и полновесный курс, тогда как прежде словесность сводилась к кратким замечаниям при чтении образцовых произведений древнерусской и русской литературы. К гимназическим занятиям по истории и русской словесности мы вернемся в дальнейшем.
Эти предметы не упомянуты в поэме. Однако представляется не случайным, что у будущего автора историко-литературных исследований и критико-литературных статей, а также исторического романа о римском императоре-отступнике в архиве бережно сохранилось более двух десятков гимназических сочинений и изложений, где он впервые обращается к этим предметам. По всей видимости, Мережковской относился к своим детским работам не без ностальгии и сантиментов, как и к первым поэтическим творениям, в большом объеме отложившимся в его фонде685. Серьезное отношение к сохранности архива, вероятно, было связано и с опытом собственных источниковедческих разысканий при создании историко-литературных монографий и исторических романов686.
Число предметов увеличивалось от класса к классу687. В первом классе изучали: Закон Божий, русский язык, латынь, математику (арифметику) и географию. Во втором прибавились иностранные языки: французский и немецкий. Укажем в скобках, что при поступлении в гимназию один из родителей (или наставник) ученика в «Прошении» указывал, будет ли его подопечный изучать оба этих языка или какой-то один, и какой именно. Отец Дмитрия в этом прошении указал оба языка688. В третьем классе прибавились греческий язык и история; а вместе с арифметикой – алгебра, в четвертом, наряду с алгеброй, – геометрия, в пятом классе русский язык сменился словесностью, в шестом классе прибавляется физика, в седьмом – тригонометрия, а в восьмом – математическая география (то есть отдел космографии, основы астрономии) и логика.
В первый класс могли поступать мальчики, достигшие 10 лет. При гимназии в эти годы был открыт одногодичный приготовительный класс, куда принимали с 9 лет.
Кроме того, в гимназии с самого момента ее основания был открыт пансион для детей из малообеспеченных семей, а также для детей дворян и чиновников, живущих в провинции, и, по воспоминаниям бывших пансионеров, между ними (в отличие от «приходящих учеников») была особая сплоченность и дружба. Пансионеры отпускались домой (или в семьи столичных родственников) только на выходной день и «содержались на казенном коште», то есть на казенном питании. «Приходящие» ученики приносили завтрак из дома689.
Гимназия славилась своим образованием и гордилась тем, что из ее стен вышло много известных государственных и общественных деятелей (крупных сановников, знаменитых юристов, дипломатов, сенаторов, губернаторов и т. д.), хоть она изначально была демократической и дешевой690: ставка делалась на «несостоятельные семейства»691. Социальный состав ее учеников был очень пестрым, и детей из привилегированных семей было очевидное меньшинство (в отличие, например, от Первой гимназии). И, что интересно, дети из провинциальных и наименее обеспеченных семей, как правило, оказывались медалистами и учились более ревностно. По воспоминаниям пансионеров, они регулярно после занятий готовили уроки в специальных учебных комнатах и повторяли задание перед уроками рано утром. За этим следили гувернеры и воспитатели, а кроме того, у пансионеров было меньше отвлечений и развлечений, чем у «приходящих», хоть на переменах они были куда более шумными, часто затевали драки и шалости и чаще подвергались наказаниям.
56‑й выпуск (выпуск Дмитрия Мережковского) соответствовал общему социальному составу гимназии. Из 15 учеников, окончивших ее в 1883 году, пятеро (среди них Дмитрий и Александр Мережковские) были из семей крупных чиновников и военных. Кстати, к этому социальному кругу принадлежал упомянутый Мережковским в рукописном варианте автобиографии Корибут-Кубитович, «очень благородный юноша», с которым поэт сошелся «несколько ближе других» (как удалось установить, он приходился двоюродным братом Д. В. Философову)692. Остальные воспитанники были из семей мелкого чиновничества и недворянского сословия. Двое медалистов – соответственно из купцов и мещан, еще один ученик – из духовного звания (тот самый Евгений Соловьев, которого Мережковский упоминает в «Автобиографической заметке»)693, а более трети списка (6 человек) – дети мелких чиновников; об одном из учеников этого класса сведений вообще не сохранилось694.
Интересно отметить социологический парадокс. Из выпускников Третьей классической гимназии, ставших знаменитыми деятелями науки и культуры, собственно филологов и историков оказалось почти вдвое меньше, чем «естественников»: медиков, физиков, математиков и инженеров (16 против 31), что, безусловно, свидетельствует не только о высоком уровне преподавания точных наук, но и о нежелании большинства выпускников продолжить специализироваться в классическом образовании.
Ретроспективные оценки системы воспитания в гимназии и отзывы о ее педагогах были неоднозначны. Но оценка качества образования в целом была высокой. Приведем замечание беспристрастного и авторитетного «судьи», А. Ф. Кони:
Хотя я не принадлежал к воспитанникам III-й гимназии <…>, но, в качестве петербургского старожила, был всегда исполнен особого уважения именно к III-й гимназии. Она всем казалась самою серьезною по направлению и, вместе с тем, самою трудною, так как в ней, кроме латинского языка, обязательного для всех гимназий Уваровского типа, было широко поставлено преподавание греческого языка. Житейские встречи с бывшими ее воспитанниками подтверждали основательность даваемого ею образования. <…> Несмотря на ее классический характер, из нее выходили на арену высшего образования люди разнообразных в будущем профессий. Между ними оказались медики, математики и естествоиспытатели, хотя все-таки преимущественно юристы, приученные классиками и их языком к ясному, точному и сжатому выражению своих мыслей, что столь необходимо для деятельности, в которой живое слово играет такую роль, – выходили педагоги, как носители и развиватели приемов, завещанных III-й гимназией – выходили представители искусства, так тесно связанного в своих источниках с античным миром695.
Если же обратиться к воспоминаниям известных выпускников, то и те из них, кто отрицал систему классического образования, в целом положительно оценивали плоды обучения в этой гимназии.
Вот какую оценку образованию в своей alma mater дал В. А. Оппель, знаменитый профессор медицины, хирург и основатель отечественной эндокринологии. Он был младше Мережковского, но учился по той же классической системе и у тех же учителей:
Если я спрошу себя, питаю ли я к классическому образованию какую-нибудь привязанность, то спокойно отвечу: никакой. Это не значит, что в моей памяти нет места для приятных, радостных воспоминаний. Это не значит, что я отрицательно отношусь ко всем педагогам, которые меня обучали «классическим» предметам. <…> Среди моих воспоминаний много отрадного. Я благодарен гимназии, что она меня все-таки научила учиться, научила и мыслить, но ко всей системе классического образования в той постановке, которая существовала с тяжелой руки графа Толстого, я до сих пор не питаю ничего, кроме ненависти.
И далее он так завершает свои воспоминания:
3‑я С.-Петербургская классическая гимназия <…>, благодаря умелому подбору умных преподавателей, давала чуть не лучшее образование и давала учеников, которые, после окончания гимназии, умели мыслить и работать. Гимназия многим сохранила самое ценное в деятельности человека – уменье мыслить. При том гнете, который существовал, это было главным. Главное гимназия сделала696.
Приведем еще свидетельство историка, то есть представителя «филологического направления», В. О. Страховича. Говоря о бытовавшем негативном отношении к классическому образованию среди учеников гимназии, он признается:
В этом отношении я представляю исключение, так как у меня нет недоброго чувства к моей тогдашней alma mater. Объясняю это <…>: во-первых – хорошими традициями гимназии, а во-вторых – хорошим составом преподавателей. Если отделить высшую политику и циркулярные предписания министерства, нивелирующие гимназии всей России <…>, то можно положительно сказать, что учебное и воспитательное дело обстояло в ней много лучше и гуманнее, чем можно было ожидать при существовавших условиях. Учебное дело, правильнее, учеба была поставлена хорошо <…>. Каждый педагог учил в меру своих сил и приобретенных знаний, но ни один из них никогда не пытался, хотя бы намеком, повлиять на наши политические и общественные взгляды. <…> В дисциплине не было ни чрезмерной строгости, ни боязливых поблажек, доводящих нередко до распущенности. И вот этот «умеренный режим» я ставлю за счет директора В. Хр. Лемониуса. Очевидно, такой порядок был им заведен за много лет назад, во дни его директорской молодости, совпадавшей с началом эпохи великих реформ, и таковым держался, по инерции, до наших дней697.
Эти объективные и взвешенные суждения о гимназии (и о директоре) расходятся с приведенными выше негативными характеристиками, данными Мережковским. Можно предположить, что определенную роль здесь сыграли воспоминания первых лет обучения, которые оставили тяжелый след в памяти не только Мережковского. Позитивные же воспоминания о старших классах не встраивались в общий дискурс, в ту дихотомическую структуру поэмы, о которой мы говорили выше. Что же касается «Автобиографической заметки», то в ней Мережковский явно ориентируется на художественно деформированную картину гимназического обучения, которая нарисована в поэме, отчасти вследствие понятной амнезии, отчасти сознательно «следуя символическому принципу жизнетворчества и реализуя собственный тезис о том, что лучшая из автобиографий – произведения писателя»698.
Действительно, судя по воспоминаниям гимназистов, обучение в младших классах было намного тяжелее, чем в старших. Перегруженность школьной программы влекла переутомление учеников, поскольку при новой системе именно на младшие классы приходилась огромная языковая нагрузка по древним языкам. В первый класс поступали уже подготовленные домашним образованием мальчики, умевшие писать и читать, знавшие азы арифметики, читавшие (а иногда и говорившие) на одном или двух иностранных языках. Но груз механического заучивания слов и грамматических правил мертвых языков и чрезвычайно высокие требования, предъявляемые к гимназистам Третьей гимназии, – все это для многих оказалось непосильным. На младшие классы, кроме того, падало изучение грамматик русского, старославянского и новых языков. Нельзя не учитывать и стресс от новой обстановки казенного заведения, от общения со множеством разношерстных одноклассников и от дисциплинарных требований (например, неукоснительного ношения формы везде, кроме дома), казавшихся казарменно суровыми после домашнего воспитания.
Следует также учесть, что в Третьей гимназии, по традиции, уроки начинались раньше, чем в других гимназиях Петербурга, не с девяти, а с половины девятого, то есть примерно половину учебного года (поздней осенью и зимой) в суровом петербургском климате ученики приходили в школу до рассвета. И первыми уроками в эти темные часы были именно древние языки, что не могло не влиять на психику ребенка.
Вот как вспоминал об этом знаменитый медик, основоположник учения об инфекционных заболеваниях Н. Я. Чистович699:
В воспоминаниях моих первые годы гимназии оставили тяжелое впечатление. Это был период утрированного классицизма, видевшего задачей преподавания не усвоение миросозерцания классических авторов, а исключительно изучение самых языков, тонкостей их грамматики. <…> Мы усвоили грамматику этих языков так, что могли хорошо переводить не только с латинского и греческого на русский, но и обратно. Ценой невероятных усилий мы овладевали этими мертвыми языками, свободно читали классических авторов, но, к сожалению, нас очень мало знакомили с духом читаемых произведений <…>. Первые годы гимназии были почти сплошною зубрежью: зубрили латинские слова и грамматику, зубрили по-гречески, по-немецки, по-французски. Зубрили и географию. И так шли первые пять лет: утром отсиживали 5 часов на уроках, вечером должны были готовить уроки по 5 предметам, и так изо дня в день. Эта монотонность детской жизни и непрерывный труд были так нелепы и противоестественны, что, я помню, мой брат Алексей говорил, что завидует собакам, что они свободно бегают, а он вынужден сидеть весь день. Требования были так велики, что большая часть воспитанников не доходила до конца курса. Из моего первого класса до конца курса, не оставаясь на второй год, дошло только двое <…>. Это непрерывное сиденье над ничего не говорящими сердцу древними языками и вся бездушная система Толстовской школы вела к тому, что у воспитанников гимназии назревало отрицательное отношение к ней, у некоторых доходившее почти до ненависти. <…> И, действительно, <…> первые пять классов гимназии были сплошным страданием700.
В одной из черновых школьных тетрадей Мережковского сохранилось расписание уроков за пятый класс, которое подтверждает мемуарные свидетельства Чистовича. Правда, древние языки в пятом классе уже не являли собой одну ничем не одухотворенную грамматику701, но при разборе и чтении античных авторов акцент все равно делался на грамматику и синтаксис. В расписании они поставлены первыми уроками четыре дня в неделю.
Понедельник
Латынь – Саллюстий
Математика – алгебра
Греческий – Киропедия
История
Французский – перевод с французского
Вторник
Греческий – Киропедия
Латынь – Овидий
Русский
Математика – геометрия
Закон Божий
Среда
Немецкий – перевод с немецкого
Греческий – грамматика (тетрадь)
Французский – грамматика, перевод с русского
Латынь – грамматика
Математика – алгебра
Четверг
Греческий – Киропедия
Немецкий – перевод с русского
Латынь – Саллюстий
Французский – грамматика
Русский
Пятница
Греческий – Киропедия
Латынь – Овидий
Русский
Математика – геометрия
Закон Божий
Суббота
Немецкий – готика
Греческий – грамматика (тетрадь)
История
Латынь – грамматика702
Таким образом, уроки по древним языкам были каждый день: по 6 часов латыни и по 6 часов греческого в неделю, из которых по 2 часа выделялось на грамматику, а 4 часа на чтение и разбор текста.
На уроках греческого 4 часа переводили и разбирали «Киропедию» Ксенофонта. Судя по программе преподавания греческого языка703, речь идет о чтении и разборе пятой книги. Однако в той же тетради Мережковского за пятый класс, среди черновиков домашних заданий, имеется много разрозненных страниц переводов из других книг «Киропедии» (например, третьей)704. На уроках латыни – 2 часа читали и разбирали «Югуртинскую войну» («Bellum Iugurthinum») Гая Саллюстия705 и 2 часа Овидия; в черновом варианте программы по латыни пояснялось:
Чтение «Метаморфоз» Овидия из VI книги с 176–318 стих (Niobe) с предварительными сведениями о жизни <и> произведениях Овидия и главнейшие правила латинской просодии706.
Специально не останавливаясь на других предметах за пятый класс, продолжим цитату Чистовича:
Оживать мы стали лишь с 6‑го класса, когда между преподавателями стали попадаться истинные педагоги. О них считаю своим долгом сказать несколько слов707.
Именно «истинные педагоги» остались в памяти многих учеников. В их оценке мемуаристы проявляли редкое единодушие. Впрочем, они, как правило, сходились и в оценке плохих учителей.
Портреты учителей даны во второй песне поэмы. Следуя в комментаторских заметках за текстом «Старинных октав», отметим сначала несколько реалий, требующих комментария в первой песне, где речь идет именно о младших годах обучения.
Стихи, посвященные гимназическим занятиям, появляются в конце первой песни:
Стучится дождь однообразно в стекла.
К экзаменам готовлюсь я давно,
Зевая, год рожденья Фемистокла
Твержу уныло и смотрю в окно:
В грязи шагая, охтинка промокла…
И сердце скукой мертвою полно.
Решить не в силах трудную задачу,
Над грифельной доской едва не плачу.
Можно было бы предположить, что здесь речь идет о подготовке к экзаменам для поступления в гимназию, так как следом идет строфа:
Но вот пришел великий грозный час:
Вступая в храм классической науки,
Чтобы держать экзамен в первый класс, —
Я полон дикой робости и муки.
Смотрю в тетрадь, не подымая глаз,
Лицо в чернилах у меня и руки,
И под диктовку в слове «осенять»
Не знаю, что поставить – е иль ѣ.
Однако две эти строфы хронологически не связаны между собой. Биография Фемистокла, даты жизни которого герой «уныло» зубрит, не имеет отношения к вступительному экзамену. Скорее всего, речь идет о подготовке к экзамену по истории Древней Греции, которую изучали в общем курсе истории в третьем классе708. Трудная задача, вероятно, относится к алгебре, которую, как мы указывали ранее, так же как и историю, начали изучать в том же третьем классе.
Что же касается вступительных экзаменов, то их Дмитрий держал 1 августа 1875 года: этим числом подписано прошение отца, С. И. Мережковского, на имя директора гимназии В. Х. Лемониуса о приеме его «сына Дмитрия» «в вверенную Вам гимназию»709. Дмитрий сдавал (как и все поступающие в первый класс) Закон Божий, русский язык и арифметику. В процитированной выше строфе речь идет о диктанте (письменном экзамене) по русскому языку. Будущий поэт не продемонстрировал особой грамотности, получив по русскому тройку с минусом. В журнале под заглавием «Экзаменационные отметки за 1874–1875 гг.» в списке «вновь поступивших» имеется запись: «Мережковский Дмитрий 10 л<ет>. Закон Божий – 5, Русский – 3–, Математика – 4»710.
Заметим кстати, что в сохранившихся письменных работах Мережковского, гимназиста младших классов711, большое количество ошибок именно на написание «е» и «ѣ».
Итак, в первой песне всплывают воспоминания о поступлении в гимназию, о младших классах, о казенной обстановке, скуке и бессмысленности «свирепого» классического образования:
Я помню место на второй скамейке,
Под картою Австралии, для книг
Мой пыльный ящик, карандаш, линейки,
Казенной формы узкий воротник,
Мучительный для детской тонкой шейки.
Спряжение глаголов я постиг
С большим трудом; и вот я – в новом мире,
Где божество – директор в вицмундире.
От слез дрожал неверный голосок,
Когда твердил я: lupus… conspicavit…
In rupe pascebatur… и не мог
Припомнить дальше; единицу ставит
Мне золотушный немец-педагог.
Томительная скука сердце давит:
Потратили мы чуть не целый год,
Чтобы понять отличье quin и quod;
А говорить по-русски не умели.
И, в сокровенный смысл частицы ut
Стараясь вникнуть, с каждым днем глупели.
Гимнастика ума – полезный труд,
Направленный к одной великой цели:
Нам выправку казенную дадут
Для русского чиновничьего строя,
Бумаг, служебных дел и геморроя.
Так укрощали в молодых сердцах
Вольнолюбивых мыслей дух зловредный;
Теперь уже о девственных лесах,
О странствиях далеких мальчик бедный
Не помышлял: потухла жизнь в очах.
В мундир затянут, худенький и бледный,
По петербургской слякоти пешком
Я возвращался в наш холодный дом.
Некоторые детали в приведенных строфах требуют реального комментария. Безусловно, в них речь идет о младших классах, когда изучались части речи и грамматические правила употребления и различения латинских союзов, местоимений и частиц712. Точную отсылку на время действия дает строфа XC, в которой герой вспоминает ответ на уроке латыни.
Фраза «Lupus conspicavit… In rupe pascebatur» («Волк заметив… на скале пасшуюся», лат.) является неточным переложением начала прозаического пересказа на латинский язык басни Эзопа «Волк и Коза» («Lupus et capra»): «Lupus, capram conspicatus est, quae in rupe pascebatur» (у Мережковского пропущены три слова и ради рифмы искажено окончание глагола – conspicavit вместо conspicatus). Этот текст из «Хрестоматии при грамматике Кюнера»713 заучивался по программе латинского языка во втором полугодии второго класса714.
Что же касается латиниста («золотушный немец-педагог»), поставившего герою единицу, то, по всей видимости, речь идет об Александре Андреевиче Кеммерлинге (1852–1916)715, преподавателе древних языков (с 1876 года) в младших классах. Он преподавал в гимназии латынь и греческий (с первого по третий класс): его подпись стоит на экзаменационном листе у Мережковского-третьеклассника716. Бывшие ученики гимназии вспоминали, какой ужас он вызывал у них и как «свирепо» ставил нули и единицы:
Это было что-то небольшое, невзрачное, что-то шершавое и лохматое, украшенное малинового цвета носом и очками. Его уроки <…> были самыми ранними уроками. В зимнее время в эти часы полутьма. В классе зажжены керосиновые лампы, свисающие с потолка, с абажурами. Гимназисты полусонные, напуганные, не шумят, а только шепчутся717.
Кеммерлинг относился к типу «мучителей-педантов», которых в Третьей гимназии среди педагогов, к счастью, было немного:
Он <…> был слегка кривобок, лицо у него было красноватое, несколько напоминавшее куафюрою и обликом очень искаженный портрет Пушкина, с золотыми очками на носу. Говорил он по-русски <…> с некоторым немецким акцентом. Тиранил он учеников ужасно.<…> Когда он входил в класс, большинство воспитанников находилось в лихорадочном состоянии. Медленно разгибал он журнал, как-то угрожающе ударял по кафедре большим перстнем с вензелем, медленно клал на кафедру золотые часы, открывал их и произносил такую страшную фразу: «Кто, по произнесении мною русского текста, будучи вызван, будет медлить более одной минуты, получит единицу, кто сделает ошибку против синтаксиса, получит единицу, кто сделает ошибку против грамматики, получит нуль». После такого вступления он брал немецкую книгу, из которой делал сам тут же перевод фразы на русский язык. Фразы были тяжелые, удобопонятные лишь для тех, кто освоился с его своеобразным языком. Произносилась фраза, вроде следующей: «Ведь известно, что в древнем Вавилоне сложенные из кирпича стены были столь широки, что две расскакавшиеся квадриги навстречу друг другу могли проехать, не задев одна другую концом оси»718. Затем он вел пером по списку учеников, положительно замиравших от чаяния грядущих зол. <…> Вызывался один, другой, третий ученик. Поочередно они вставали, лепетали слова, судорожно пытались справиться с фразою, под страшным взором Кеммерлинга, и гибли, гибли, – получая единицы и нули. Как жестоко суров был он в отношении баллов, видно из такой справки: из 30 воспитанников V класса к концу учебного года 22 имели неудовлетворительные отметки по латыни и обречены были или оставаться на второй год, или держать осенью переэкзаменовку719.
Приведем характеристику этого педагога из мемуаров уже цитировавшегося выше В. О. Страховича:
Это был не умный и неуравновешенный человек, которого и близко к детям подпускать было нельзя, а между тем он более десятка лет был преподавателем и классным наставником именно младших классов. <…> Кеммерлинга можно было перевести в старшие или хотя бы в средние классы, если казалось жестоким удалить его вовсе из гимназии, что он вполне заслуживал. <…> Старшие ученики сумели бы постоять за себя; но малыши, отданные ему под руководство, ничего не могли предпринять, кроме слез, молитв и постоянного трепета перед грядущим классным наставником. Кеммерлинг не щадил ни самолюбия, ни человеческого достоинства ребятишек, был придирчив и жесток. Он пугал ребят своим страшным криком, обращавшимся на высоких нотах в визг, своим багровым от крика, прыщеватым лицом, своими угрозами и наказаниями720.
У Кеммерлинга Мережковский по латыни имел в среднем четверку, то есть учился хорошо и старательно, описанная в поэме сцена вряд ли имела к нему отношение. Скорее всего, он воспроизводил одну из типичных ситуаций на уроке древних языков в младшем классе, которая навеки запала в его душу.
Можно попытаться прокомментировать и идущие следом октавы поэмы, также имеющие отношение к гимназии: в них рисуется подготовка домашнего задания или, скорее, подготовка к экзамену и вновь недобрым словом помянуты гимназия и учителя:
В тот час, как темной грифельной доски
И словарей коснулся луч последний
Туманного заката, и тоски
Напев был полон в комнате соседней
Старухи няни, штопавшей чулки, —
Далекий шум послышался в передней…
Мне было скучно, и на груды книг
Я головой усталою поник…
Вдруг голос мамы, шорох платья милый,
Ее шагов знакомый легкий звук…
Я побледнел и алгебры постылой
Учебник на пол выронил из рук.
Не от любви с неудержимой силой
Забилось сердце, – это был испуг;
Я в классицизме, в мертвом книжном хламе
Так одичал, что позабыл о маме
За год разлуки: как угрюмый зверь,
Со злобою смотрел на злые лица
Учителей; казалася теперь
Мне падежей неправильных таблица
Важней любви… От матери за дверь
Я спрятался; как пойманная птица,
Дрожал в углу, безмолвие храня, —
И вдруг она увидела меня…
Но я уж сам к ней бросился в объятья,
Про все забыв, – сестер не слышал крик
И не видал, как прибежали братья,
Закрыв глаза, к ее груди приник…
Скорее всего, эта драматическая встреча произошла в конце обучения Мережковского в 4‑м классе. Именно весь 1878/1879 учебный год он не видел матери. С лета 1878 по лето 1879 года отец по долгу службы жил в Ливадии вместе с женой, которую всегда брал с собой в длительные командировки721. Судя по датам в формулярном списке, С. И. Мережковский вернулся на службу в Петербург в начале июня 1879 года, а до середины июня в гимназии шли экзамены722. Кстати, на устном и письменном экзаменах по «алгебре постылой» за четвертый класс Дмитрий получил четверки.
На этом кончаются упоминания гимназии в первой песне поэмы. Приведем отметки Мережковского за четыре первых года обучения (первую половину гимназического курса), которые выводились по пятибалльной системе, но с добавочными дробями, указывающими на более высокую оценку знаний, чем выставленный балл. За первый (1875/1876 учебный год) и четвертый классы (1878/1879 учебный год) сохранились отметки по успеваемости за год, а также на экзаменах и общие; за второй и третий классы (1876/1877 и 1877/1878 учебный год) – только суммарные отметки.
1‑й класс723
Закон Божий 5
Русский 3
Латынь 4
Математика 4
Геогр. 4
2‑й класс724
Закон Божий 5
Русск. 3
Латынь 4
Матем. 3
Геогр. 4
Франц. 4
Нем. 3
3‑й класс725
Закон Божий 5
Русск. 4
Латынь726 4
Греч. 3
Математ. 3
История 3
Геогр. 4
Франц. 4
Нем. 3
4‑й класс727
Закон Божий 5
Русск. 4
Латынь 4
Греч. 4
Мат. 4
Истор. 4
Геогр. 3
Франц. 4
Нем. 5
Закон Божий: За год 3⅓; Экз. 5; Общая 5; Педагог Ветвеницкий
Русск. язык: За год 3; Экз. письм. 4; Экз. уст. 4; Общая 4
Латынь: За год 3¼; Экз. письм. 4–; Экз. уст. 5; Общая 4
Греческий: За год 3; Экз. письм. 3; Экз. уст. 4; Общая 4
Математика: За год 3¾; Экз. письм. 4; Экз. уст. 4; Общая 4
География: За год 3; Экз. 3; Общая 3; <Педагог не вписан. – К. К.>
Во второй песне «Старинных октав» гимназические занятия впервые появляются в стихах, по поводу которых следует сделать небольшую ремарку.
Отец любил детей, но издали:
Он каждую субботу педантично,
Просматривая баллы, за нули
Нотации читать умел отлично.
Эти стихи получили художественное толкование в книге Ю. В. Зобнина, увидевшего в них проявление особой заботы отца об успехах сыновей. Отец, по мнению исследователя, входит «во все подробности <…> детского труда»; «пространно обсуждая успехи и неудачи <…>, он прозорливо угадывает личные пристрастия и склонности каждого, незаметно и заботливо направляя усилия в правильное русло»729. Однако, судя по контексту, автор хотел сказать этими стихами как раз противоположное: нотации за нули – тоскливый еженедельный ритуал, атрибут «унылой картины», олицетворение «немой скуки долгих вечеров», царящей в «мрачном и холодном доме» (см. предыдущие строфы XV и XVI). Заметим, кстати, что проверка отметок входила в формальные обязанности отца или опекуна воспитанников третьей гимназии: С. И. Мережковский, определяя сыновей в это учебное заведение, давал письменное обязательство не только «снабжать их формой, учебниками и вносить плату за обучение», но и «следить за процессом обучения»730. И в конце каждой недели инспектор раздавал ученикам «недельные ведомости с отметками, для предъявления родителям»731.
В сохранившемся плане второй песни поэмы имеется пункт: «Характеристика Саши, Сережи, Коли, Кости»732. Остановимся на трех первых братьях, обучавшихся в той же Третьей гимназии733. Двум из трех упомянутых братьев в поэме уделено по октаве, а третьему – две.
С Сергеем мы ходили в тот же класс.
Напоминая бойкую лисичку,
Зрачки зеленоватых быстрых глаз
Лукаво щурить он имел привычку;
Лицо в веснушках помню как сейчас,
Пронырливый и острый носик; кличку
Всему давал он метко; был актер
И дипломат, насмешлив и хитер.
Сразу отметим неточность: Сергей Сергеевич Мережковский (1863–1930), будущий микробиолог и бактериолог, поступил в первый класс Третьей гимназии в 1873 году, то есть двумя годами ранее Дмитрия. Однако на следующий год, не будучи аттестован734, он остался на второй год во втором классе, и в четвертом классе снова был оставлен на второй год, получив двойки по русскому, латыни и греческому735. Далее его имя не встречается ни в «Журналах четвертных оценок», ни в «Экзаменационных списках и ведомостях». Видимо, из‑за неуспеваемости по древним языкам он перешел в другое учебное заведение.
А неуклюжий Саша, молчаливый,
С лицом румяным и тупым, в очках, —
Как медвежонок, дикий и ленивый;
В монахи собирался он, в делах
Земных не видя толку; горделивый
Тот замысел погиб, и стал монах —
Немало в жизни всяких превращений —
Чиновником особых поручений.
Александр Сергеевич Мережковский (1862–?), впоследствии мировой посредник и младший ревизор контрольной палаты736; в 1874 году поступил сразу во второй класс (ему было 12 лет)737, но дважды оставался на второй год: в третьем классе, имея двойки по русскому, латыни, греческому и математике738, и в пятом классе, получив двойки по латыни и греческому739. Таким образом, Саша сначала оказался в одном (третьем) классе с Сергеем, а потом в одном (пятом) классе – с Дмитрием и вместе с ним закончил в 1883 году гимназию с таким же общим баллом, как младший брат740.
Благоразумен, важен, как старик,
Был Коля гимназистом идеальным;
Премудрость всех учебников постиг.
С лицом худым, бескровным и печальным,
Питая страсть, как первый ученик,
К пятеркам с плюсом и листам похвальным,
Смиряться он умел, терпеть и ждать
И всякому начальству угождать.
Николай Сергеевич Мережковский (1860–?), чиновник при градоначальнике Санкт-Петербурга, а потом секретарь при командире Отдельного корпуса жандармов, статский советник в отставке741. Поступил в гимназию в 1871 году и, действительно, судя по «Экзаменационным спискам и ведомостям», за все годы обучения имел почти исключительно четверки и пятерки (только в шестом классе получил единственную тройку по математике)742. Он окончил гимназию с серебряной медалью, имея в аттестате большинство пятерок. В характеристике, приложенной к аттестату, значилось: «Работы его по латинскому языку были лучшими, а по другим предметам – в числе лучших. Особенно любил древние языки»743.
Николай явно имел способности к языкам, в частности, известно, что кроме латыни он был лучшим учеником в гимназии по французскому. В воспоминаниях историка и археографа В. Г. Дружинина рассказывается о чествовании 52‑м выпуском учеников (1879 года) любимых учителей, среди которых был учитель французского языка Г. Г. Вильд744. И выпускнику Николаю Мережковскому, как лучшему и любимому ученику «француза», поручили произнести в его честь спич на французском языке745.
Вероятно, Николай помогал младшему брату, который был менее успешен в языках, готовить домашние задания по-французски. В тетради Дмитрия с черновыми домашними работами за пятый класс746 можно не однажды заметить правку ошибок в словах и грамматике на черновиках французских изложений, сделанную более взрослым, но похожим почерком и теми же чернилами. Она была сделана кем-то из домашних – скорее всего, Николаем. Интересно, что когда в старших классах у Мережковского французский начал преподавать тот же Вильд, Дмитрий постепенно из троечника стал отличником747.
Образ Николая в поэме не однозначен. Описанный не без сарказма в процитированной XX октаве, он предстает в следующей строфе духовно близким автору – романтиком и мистиком:
Но иногда, романтик добродушный,
Про все забыв, каких-то ведьм и фей,
И рыцарей, и замок их воздушный
Чертил пером в тиши воскресных дней748,
Воображенью странному послушный,
Он на полях латинских словарей,
Влюбленный в этот мир необычайный:
Он верил в сны, пророчества и тайны…
У нас в крови – неугасимый жар
Мистического бреда; это – сходство
Семейное, опасный людям дар,
Наследственный недуг иль превосходство,
Под пеплом жизни тлеющий пожар, —
Не ведаю – талант или уродство…
Вольнолюбивый, непокорный дух,
Доныне в нас огонь твой не потух749.
В плане второй песни поэмы «Старинные октавы» имеется пункт: «Учителя. Лимониус. Кесслер. Бюрик. Семенников»750. Трем первым преподавателям («классикам») в поэме посвящены специальные строфы, а последний педагог в поэме не упомянут, и, по всей видимости, не случайно.
Петр Петрович Семенников (1838–1900) начал преподавать в Третьей гимназии с лета 1872 года. Судя по его личному делу, у него не сложились отношения с директором Лемониусом, и под предлогом «нервного недомогания» он в 1881 году вынужден был уволиться751.
Мережковскому Семенников преподавал математику с 1‑го по 6‑й класс. Петр Петрович был общим любимцем гимназистов. Кроме того, что он прекрасно и очень внятно преподавал свой предмет, он еще был просветителем, инициатором частного библиотечного дела в Петербурге, основателем нескольких городских библиотек для чтения (очень хорошо подобранных, созданных, чтобы облегчить людям «нахождение необходимых им пособий»)752, учредителем библиографического общества и автором библиографических и историко-литературных работ. Известно доверительное и благодарственное письмо к нему И. Ф. Анненского753.
Мы уважали его, как чрезвычайно добросовестного преподавателя. Но особенно любили и ценили его за воспитательные беседы, которые он от время до времени вел с воспитанниками старших классов в часы уроков, если то позволяло своевременное прохождение курса. Беседы велись на нравственные и житейские темы и заставляли юношей задумываться над многими житейскими вопросами, —
вспоминает В. Г. Дружинин754.
Однако в окончательном тексте поэмы П. П. Семенникову не нашлось места. В созданный поэтом образ гимназии как бездушной казенной темницы он не вписывался.
Первым из учителей и в плане, и в тексте поэмы воссоздан образ директора и «грециста»:
Лимониус, директор, глух и стар,
Софокла нам читал и Одиссею,
Нас усыплять имея редкий дар;
Но до сих пор пред ним благоговею,
Лишь вспомню, с крепким запахом сигар,
Я вицмундир перед скамьей моею
И тонкий пух седых его волос,
И в голубых очках багровый нос.
Урок по спрятанной в рукав бумажке,
Бывало, всякий бойко отвечал.
При нем играли в карты мы и в шашки:
Нам добродушный немец все прощал;
Но вдруг за белый воротник рубашки
Неформенной, за галстук он кричал
С нежданным пылом ярости безмерной
И тем внушал нам трепет суеверный.
Настоящая фамилия директора была Лемониус. Лимониусом прозвали его гимназисты, которые почти всем учителям и воспитателям давали клички, а директора еще «изображали графически <…>: рисовался лимон, рядом с рисунком с правой стороны ставилась буква „и“ и затем изображался ус»755. В годы обучения Мережковского Лемониус имел небольшую педагогическую нагрузку: преподавал греческий язык только в старших классах.
Вильгельм (Василий) Христианович Лемониус (1817–1903) происходил из петербургских немцев. Судя по формулярному списку отца, хранящемуся в личном деле директора756, Христиан Лемониус был в какой-то мере коллегой отца Мережковского, служа в той же Придворной Его Величества конторе, но только значительно раньше и рангом ниже: в 1830‑е годы он исполнял должность бухгалтера и казначея конторы и, в отличие от Сергея Ивановича (тайного советника), дослужился только до надворного.
В. Х. Лемониус в 1837 году золотым медалистом закончил ту же Третью гимназию, потом историко-филологический факультет Петербургского университета со степенью кандидата (1841), и как лучший студент был отправлен для продолжения классического образования в Берлинский университет. В возрасте 26 лет (в начале 1844 года) был определен старшим учителем латинского языка в свою родную Третью гимназию, а затем в ней же получил должность старшего учителя греческого (с 1850 года). Одновременно он занимал еще несколько должностей: как латинист и заместитель директора в училище при лютеранской церкви Святой Анны, с 1845 года757, а также получил вакансию лектора латинского языка в Императорской медико-хирургической академии758, сдав экзамен на магистра греческой и римской словесности при Петербургском университете759 (в 1850 году). Тройная педагогическая нагрузка, видимо, объяснялась особым радением Лемониуса о классическом образовании760, поскольку учителей древних языков в России тогда не хватало. И только заняв пост директора (29 января 1859 года), он отказался от многолетней преподавательской практики в трех учебных заведениях одновременно.
Лемониус заслуженно пользовался непререкаемым научным и педагогическим авторитетом среди коллег и чиновников Министерства просвещения. О том, что он смолоду не щадил себя, свидетельствует тот факт, что уже в 1845 году начал страдать «геморроидальным заболеванием»761 и «по Высочайшей воле» был отправлен на Карлсбадские минеральные воды на излечение. В 1866 году ему было «Высочайше поручено» провести проверку образования в женских гимназиях императрицы Марии762, а в 1870–1871 годах он был привлечен к разработке нового устава классических гимназий763 в Комиссию по реформе средней школы, под эгидой графа С. Г. Строганова предпринятой гр. Д. А. Толстым. В начале 1871 года он был откомандирован в Берлин для знакомства с высшим женским образованием в Германии764; с этого же года он состоял членом Ученого комитета Министерства народного просвещения, принимая участие во многих педагогических начинаниях: в разработке программ, в составлении новых учебников по латинскому и греческому языкам, в реформе женского среднего и высшего образования (деятельно работал в Комиссии по вопросу об учреждении в России высших женских курсов), а также в организации реальных училищ, училищ для обучения слепых детей и т. д.765 С 30 ноября 1896 года именным высочайшим указом был назначен членом Совета министров народного просвещения с чином тайного советника766.
Портрет директора нарисован в поэме хоть и несколько шаржировано, но точно. Таким запомнился он и выпускникам гимназии:
В мое время это был уже глубокий старик. Довольно высокого роста, прямой, как палка, с совершенно белыми, длинноватыми волосами, окаймляющими изрядную лысину, с гладко выбритым подбородком и усами, с белоснежными баками, с синевато-красным большим носом, при очках, весь пропахнувший сигарным дымом, с пожелтевшими от курения сигар пальцами… —
так вспоминал директора В. А. Оппель, закончивший Третью гимназию на восемь лет позже Мережковского767.
И почти таким же предстает Лемониус в мемуарах учившегося на год позже Мережковского Б. К. Ордина:
Главным лицом в древнем мире 3‑й гимназии был ее директор Вильгельм Христианович Лемониус, – личность, несомненно, вполне историческая, но вместе с тем как бы мифическая и легендарная. Несмотря на темно-синие очки, темно-синий вицмундир и табачный дух, исходивший от его платья и от большого клетчатого носового платка (он был одним из последних Могикан, нюхавших еще табак), для многих гимназистов моего времени в нем сочетались черты если не древнего героя, то чего-то сказочного. Для многих он обладал божественными, по Гомеру, чертами: он был как будто <…> «вечно несокрушимый», и он, казалось, обладал некоторыми свойствами вечности768: я и мои сверстники знали и слышали от старших, от наших дядей и отцов, что не было времени, когда бы в 3‑й гимназии не было Лемониуса <…>. Лемониус, казалось, как какой-то библейский Мельхиседек, пребывал вовеки769.
Итак, когда Мережковский поступил в Третью гимназию, Лемониус уже 16 лет директорствовал и более 30 лет преподавал древние языки. В начале своей педагогической деятельности он, судя по мемуарам выпускника гимназии К. К. Сент-Илера, учившегося на 30 лет раньше Мережковского, был «превосходным преподавателем». Тогда он преподавал в разных классах латынь и греческий. Ученик с благодарностью вспоминает, что под руководством Лемониуса его третий класс «сильно продвинулся» в греческом: был пройден «весь элементарный курс грамматики», а кроме того ученики
довольно много переводили из Корнелия Непота. Нас научили готовиться к переводам, отыскивать слова в лексиконе, разбирать латинский текст по частям предложения, отыскивать главные и придаточные предложения и т. д.770
Однако во времена Мережковского Лемониус являл собой тип «человека в футляре» и, как вспоминал Н. Я. Чистович, будучи «классически образованным», едва ли понимал и интересовался «чем-нибудь вне своего классически монотонного существования»771.
Немало потрудившийся на своем веку В. X. Лемониус бесспорно долгие годы был как бы знаменем классицизма. Но в годы прохождения мною <…> курса гимназии он уже ничего нового в преподавание не вносил, —
вспоминал Б. К. Ордин772.
Софокла нам читал и Одиссею… – Мережковский здесь допускает неточность. Действительно, на уроках греческого у Лемониуса читали Софокла и Гомера, но не «Одиссею», а «Илиаду». Пользуясь рукописной программой по греческому и экзаменационными листами, можно уточнить эти курсы. В седьмом классе Мережковский проходил под руководством Лемониуса «Илиаду» (начиная с первой песни), а в восьмом – трагедию Софокла «Филоктет»773. Об этом свидетельствуют и вопросы по греческому языку на выпускном экзамене – у Мережковского в экзаменационном листе напротив греческого в качестве первого вопроса записано: «Il<iada>. VII 91–120»774.
Обстановка на уроках и манера преподавания Лемониуса передана Мережковским точно. Она запечатлена и в мемуарах воспитанников, обучавшихся с ним по одной программе:
В VII классе, т. е. предпоследнем, он читал с нами «Илиаду» Гомера, а в VIII классе «Филоктета» Софокла. Чтение состояло в том, что вызывавшиеся по алфавиту воспитанники читали последовательно по десятку стихов и переводили. Любители, к числу которых принадлежал я, обыкновенно выручали товарищей, отрицательно относившихся к классикам. Это делалось тем проще; что Лемониус <…> никак не мог выучиться разбирать нас, и потому бывали и нередко случаи, что я, например, переводил Гомера за хронически игнорировавшего его моего товарища, Сергея Рябинкина775.
Методу занятий у Лемониуса вспоминали еще несколько учеников. Так, например, предстает она в воспоминаниях Н. Я. Чистовича:
Он читал нам исключительно Гомера. Уроки заключались в том, что мы ему переводили отрывок из Одиссеи или Илиады, а он нам объяснял особенности ионического диалекта, на котором написаны эти произведения, и объяснял значение прочитанного по примечаниям к читаемому тексту. А так как у некоторых из нас было то же самое издание, то мы отлично видели, что все свои сообщаемые знания он почерпал из этих примечаний. Человек он был добрый, никому зла не делал, но и пользы мы от него не чувствовали776.
И через девять лет, как явствует из воспоминаний В. А. Оппеля, Лемониус оставался столь же добродушно-нетребовательным на уроках:
Давая уроки, он никогда не пользовался кафедрой. Он садился на стул перед средней из переднего ряда парт, раскладывал большое издание Гомера с примечаниями и таким образом проводил свой час, спрашивая заданное. Гимназисты отлично учитывали его мирное настроение: процветали подстрочники, уроки готовились, следовательно, самым примитивным образом. Был удовлетворен Лемониус, были удовлетворены гимназисты. Уроки шли мирно и безмятежно777.
В связи с разбором Лемониусом трагедии «Филоктет» Б. К. Ордину запомнились некоторые комические моменты:
В VIII классе «Филоктет» Софокла дал нам, рядом с тем возвышенным интересом, который представляет собою знакомство с высокими греческими трагиками, ряд веселых настроений и эпизодов. Прежде всего, Лемониус, в 1850 г. написавший на латинском языке диссертацию: «De parasceniis. Dissertatio philologica et archeologica»778, считал себя знатоком греческой сцены и читал нам вступительную лекцию об устройстве древнегреческого театра. Не обладая уменьем хорошо чертить, он на классной доске мелом довольно плачевно изображал план театра, причем гимназисты забавлялись, как неудачно проводимыми им линиями, так и несоответственными названиями, которые он давал чертимому. Так, он вписывал в круг (напоминавший неудачный блин) «куб» (вместо квадрата), проводил «касающую» вместо «касательной» и т. п. Бурное сочувствие страдальческим воплям Филоктета вызывали смачно читавшиеся Лемониусом восклицания: «παππαπαππαπα» (ст. 754779), «παππαϊ, φεὖ»780, «ατταταϊ» (ст. 785–790)781, и радостно улыбались лица, когда Филоктет в последних стихах (1454) упоминает: «Νύμφαι ἐνυδροι Λειμωνιάδες» («Нимфы, живущие в воде, луговые», «Леймониады»)782, в которых приветствовали родственниц Лемониуса783.
В качестве постскриптума следует отметить, что эмоциональное чтение Лемониусом трагедии Софокла, как и его лекции о древнегреческом театре, которые наверняка слушал в подобном исполнении в последнем классе гимназии и Мережковский (учившийся на год раньше мемуариста), вряд ли можно характеризовать стихом «Нас усыплять имея редкий дар». И лекции, и разбор трагедии могли заразить поэта «возвышенным интересом, который представляет собою знакомство с высокими греческими трагиками» (по словам того же мемуариста): напомним, что в университете Мережковский записался на курс по Софоклу к крупнейшему специалисту по античному театру П. В. Никитину784, а через несколько лет стал известен именно как вдохновенный переводчик трех трагедий Софокла («Эдип-царь», «Антигона» и «Эдип в Колоне»). Впрочем, в какой мере этому способствовал курс Лемониуса, сказать трудно.
«С нежданным пылом ярости безмерной…» и т. д. Эти стихи о яростных «разносах», которые директор устраивал ученикам «за белый воротник рубашки неформенной» или «за галстук», плохо согласуются с образом благодушного директора.
Ученики в воспоминаниях подчеркивали: Лемониус
был человек чрезвычайной доброты; он прекрасно относился к воспитанникам. Его за это ценили гимназисты, что бывает редко; обыкновенно, оценка педагогов производится гораздо поздней, в зрелом возрасте. Но к Лемониусу <…> все относились с почтением. Впоследствии мы узнали, что он пользовался большим уважением педагогов за то, что, не щадя себя, при всяких нападках на них со стороны Округа и даже Министерства, всячески их защищал и отстаивал <…>. Был даже случай, когда он подал в отставку, заступаясь за педагога своей гимназии, и таким способом спас его. Надо заметить, что почитали его и пансионеры, которые, как живущие в гимназии, всегда строже судили свое начальство. Кроме пребывания в гимназии во время занятий и уроков в старших классах, Лемониус посещал часто вечерние занятия пансионеров, причем одет был уже не в вицмундире, а в простой домашней куртке. Он обходил столы, за которыми занимались воспитанники, присматривался к работам их, вступал с ними в беседы, был всегда ласков785.
Это же отмечал и другой мемуарист:
В общем В. X. Лемониус был очень благодушен и <…> почти никогда не пушил нас и хронически повторял прилежно учившимся воспитанникам, отвечавшим ему и за себя, и за плохих: «Очень хорошо!»786.
Таким образом, Лемониуса не боялись, он не унижал учеников, хотя, действительно, будучи человеком формации «шестидесятников», недолюбливал франтов, и тот же Ордин вспоминал: «Директор Лемониус как-то при мне за элегантную куртку с металлическими пуговицами сделал замечание благообразному Баумгарту787, назвав его „Какой-то Адонис!“»788. Однако ни крика, ни «ярости безмерной» никто из учеников от Лемониуса не слышал. Мережковский явно сгустил краски. Вероятно, поэт в образе директора гимназии дал некий собирательный образ воспитателей и наставников, многими из которых «изящный покрой и металлические пуговицы, не говоря уж от воротника до груди, строго преследовались»789.
Вслед за Лемониусом в тексте поэмы (как и в плане) дан образ латиниста Кесслера; он единственный из педагогов удостоен в поэме высокой оценки:
Честнейший немец Кесслер – латинист,
Заросший волосами, бородатый,
На вид угрюм, но сердцем добр и чист, —
Как древние Катоны, Цинциннаты
И Сцеволы; большой идеалист,
Из года в год, отчаяньем объятый,
Всем существом грамматику любя,
Он нас терзал и не жалел себя.
Ответов ждал со страхом и томленьем,
Краснея сам, смущаясь и дрожа:
Ему казалась личным оскорбленьем
Неправильная форма падежа,
Ему глагол с неверным удареньем
Из наших уст был как удар ножа.
Земному чуждый, пламенный фанатик,
Писал он ряд ученейших грамматик.
Сравнения Кесслера с образцами римской доблести, стойкости и скромности были кратко повторены в черновом варианте «Автобиографической заметки»: «Мне казалось, что благородный, честный, прямой и простой, он сам похож на древнего римлянина»790. Эти характеристики латиниста совпадают не только с отзывами выпускников, но и с характеристиками в его личном деле791.
Эрнест Эрнестович Кесслер (1842–1896) происходил из остзейских немцев («Честнейший немец»); он окончил в 1863 году историко-филологический факультет Дерптского университета, потом как казенный стипендиат окончил педагогические курсы и был командирован в частный пансионат небольшого лифляндского села, а после получения степени кандидата (в Дерптском университете в 1865 году) был переведен учителем латинского языка в классическую Могилевскую гимназию, совмещая педагогическую работу с работой классного наставника и библиотекаря. Оттуда в 1873 году был перемещен в Третью петербургскую гимназию. С 1879 года он также преподавал латинский язык в гимназии Ф. Ф. Бычкова по найму792, а с 1893 года значился преподавателем Историко-филологического института793. В Третьей гимназии он прослужил до самой смерти и, как сказано в одном из документов личного дела, скончался «почти при исполнении своих обязанностей» «из‑за переутомления, от напряженных и усиленных занятий» (см. приложенное к делу свидетельство врача)794. После 20-летней выслуги лет (в 1883 году) он был оставлен на должности латиниста еще на пять лет (до 1889 года), потом еще, а в 1894‑м – снова на тот же срок795. В его личном деле сохранилось три письма директора Лемониуса управляющему Петербургским учебным округом с прекрасными характеристиками Кесслера. В первом, от 1 января 1878 года, в связи с предложением дать ему звание заслуженного преподавателя (несмотря на стаж, который был ниже, чем у некоторых других преподавателей гимназии), Лемониус писал:
Принимая во внимание отлично-полезную и усердную службу преподавателя латинского языка <…>, обратившего на себя внимание и ученым трудом своим, удостоенным Петровской премии, и усматривая, что и вообще на учебной службе он находится уже почти 18 лет (с января 1864 г.), я считаю справедливым представить ему вполне заслуженное им означенное звание…
И далее директор указывал, что Кесслер превосходит многих учителей «по учебно-воспитательной деятельности, как составитель учебной книги, которая приносит пользу учащимся и за стенами 3 СПб. гимназии»796. Во втором прошении (1889), настаивая на вторичном «оставлении» латиниста в гимназии, директор писал:
Зная г. Кесслера по отзывам самых компетентных в этом деле лиц как человека, отличающегося педагогическими и нравственными качествами, и из предоставленного им в Филологическое общество учебно-литературного труда, лично убедившись в положительности филологических его познаний, я покорнейше прошу Ваше превосходительство <…> утвердить г. Кесслера в должности преподавателя латинского языка в высших классах 3 СПб гимназии797.
Настаивая на этой своей просьбе в следующем «прошении», Лемониус писал:
Г. Кесслер, за время пребывания в гимназии, своими педагогическими способностями снискал уважение как учащихся, так ровно и товарищей, и, можно сказать, служит украшением гимназии798.
А в последнем «прошении», написанном уже после смерти учителя, ходатайствуя о пенсии его вдове799, Лемониус поднимается до высокой патетики, называя Кесслера
образцом представителей педагогики, успевшим поднять свой предмет на необычайно высокий уровень, подавая своим сотрудникам пример высшей исправности, честности и добросовестности, и приобрел у своих учеников непоколебимый авторитет и глубокое уважение800.
Отзывы учеников подтверждают слова директора.
Латинский язык преподавал Э. Э. Кесслер, автор прекрасного руководства к изучению латинского синтаксиса, преподаватель Историко-филологического института, где студенты ценили его и любили, как и гимназисты, за обширные знания и за справедливое отношение к ученикам, несмотря на большую строгость и требовательность в отношении к его предмету, – вспоминал В. Г. Дружинин. – Он особенно как-то умел прививать знание предмета и внушать к нему интерес и любовь даже среди гимназистов, которые потом в университете избирали себе специальностью естественные науки. И эта любовь оставалась на всю жизнь, чему можно привести многочисленные примеры. При этих условиях знание латинского языка было выдающееся среди других гимназий. Кесслер достигал не только уменья переводить и понимать прочитанное из автора, но и пересказывать собственными словами на языке подлинника801.
Но наиболее развернутая характеристика Кесслера встречается в воспоминаниях Бориса Ордина, здесь же нарисован его портрет, совпадающий с обликом латиниста в поэме «Старинные октавы»:
Но первым из dei maiores, своего рода Зевсом, или Юпитером, на преподавательском Олимпе гимназии моего времени был самый выдающийся преподаватель 3‑й гимназии – знаменитый в наших глазах латинист – Эрнест Эрнестович Кесслер. Небольшого роста, широкоплечий, с умным лицом, обрамленным довольно густыми темными волосами, с большим умным лбом и строгими, иногда на мгновение вспыхивавшими остроумием или насмешкою глазами, обыкновенно серьезно смотревшими сквозь большие золотые очки, Э. Э. Кесслер одним своим обликом производил на учеников самое дисциплинирующее влияние.
Его урока ждали с трепетом, иногда с замиранием сердца; но этот трепет проистекал вовсе не от страха перед суровостью или строгостью, а был естественным явлением: природное достоинство, большие знания, вследствие этого большой авторитет преподавателя были вне сомнения. Он знал свой предмет великолепно. Известны его грамматика, синтаксис и особо изданные и обработанные для русских гимназистов старших классов «Radke’s Materialien»802, т. е. особо избранные и составленные по Цицерону и другим классикам русские статьи, полные всяких грамматических и синтаксических трудностей, для перевода на латинский язык. На уроках Э. Э. Кесслера не бывало ни шума, ни глупой возни, ни пререканий. С момента, когда дежурный по классу шепотом сообщал: «Кесслер идет!», все замолкало и приходило в порядок. Он входил в класс, легким движением глаз и головы приветствовал вытянувшихся для его встречи учеников, садился на кафедру, пробегал журнал, в котором делал установленные пометки, и сейчас же принимался за урок, который у него шел постоянно напряженным темпом, при сосредоточенном внимании большинства класса. Языков не распускали, a «favebant linguis»803, т. е. говорил только один отвечающий, а все прочие молчали. <…> Получить от него похвалу или пятерку было лестно и приятно. Какой смех и оживление охватывало класс, когда Э. Э. Кесслер, никогда не травивший и не преследовавший пристрастно учеников, со свойственным ему юмором, по необходимости, изобличал учеников в их незнании или нерадивости. В общем, латинским языком занимались усердно, и большинство шло удовлетворительно804.
Кесслер начал преподавать у Дмитрия Мережковского латынь с четвертого класса, а в старших классах был наставником выпуска805. Из текстов, которые читались на уроках по латыни в программе Третьей гимназии806, указаны следующие.
4 класс
Чтение Юлия Цезаря De bello Gallico VII кн. Прочтено будет около 70 глав807.
Как подготовление к чтению Овидия, будут сообщены главнейшие правила латинской просодии. 1 урок.
В примечаниях к чтению Цезаря будут сообщаемы географические, исторические и особенно стилистические сведения. От учеников будет требоваться отчет в содержании отдельных глав писателя и, по возможности, по-латыни808.
5 класс
Sallustius De bello Iugurthino <liber>.
Ovidius. Отрывки809.
6 класс
Vergil<ius>. Aen<neis> I810.
Cicero pro Archia poёta811.
7 класс
Vergil<ius> IX, X812.
Livius II с. 176 qq813.
8 класс
Cicero de officiis814.
Horatius. Carmina (в 1 полугодие)815.
Horatius. Satirae et epistolae (во 2 полугодие)816.
Мережковский в средних классах занимался по латыни усердно, а в четвертом классе (с приходом Кесслера) по устному экзамену получил столь редкую у латиниста пятерку817. В четвертом, пятом и шестом классах он учился на среднюю четверку, однако в старших, видимо увлекшись другими предметами и собственным творчеством, скатился на тройку. В аттестате за общий курс обучения на педагогическом совете ему была выставлена тройка, но на выпускном экзамене он получил у Кесслера четверку818.
Следует отметить одну немаловажную деталь. В стихах поэмы Кесслер предстает как «фанатик» грамматики, тогда как выпускники гимназии подчеркивали, что «в старших классах, благодаря, может быть, всего более Кесслеру, некоторые из нас полюбили древних классиков и познакомились с античным миром»819. Об интересе Мережковского к изучаемой на уроках Кесслера латинской поэзии свидетельствуют его гимназические переводы из Овидия820 и Горация821.
«Писал он ряд ученейших грамматик…» Кесслеру принадлежали следующие учебники и пособия:
1) Упражнения в переводе с русского на латинский с примечаниями для высшего класса гимназий по Radke’s Materilen zum Uebersetzen in’s latenische. Обработ. Э. Кесслер и Вл. Краузе. СПб., 1881.
2) Краткая грамматика латинского языка. СПб., 1878 (книга продолжала многократно издаваться вплоть до 1917 года).
3) Синтаксис латинского языка. СПб., 1874 (книга продолжала многократно издаваться с дополнениями и исправлениями автора до 1888 года). Была отмечена премией Петра Великого.
Этот учитель под слегка искаженной фамилией «Бюрик» фигурирует и в упомянутом выше плане, и во второй песне поэмы:
Читал Платона Бюрик – не педант,
Напротив, весельчак, но злейший в мире,
Весь белый, бритый, выхоленный франт,
В обрызганном духами вицмундире;
К жестоким шуткам он имел талант:
Того, кто знал урок, оставив в мире,
Он робкого лентяя выбирал
И долго с ним, как с мышью кот, играл.
Несчастный мальчик, с мнимою отвагой,
К доске, уже бледнея, подходил;
Тот одобрял его, шутил с беднягой
И понемногу в дебри заводил,
Не торопясь; но покрывались влагой
Глаза его, он медленно цедил
Слова сквозь зубы и в дремоте сладкой
Ласкал тихонько подбородок гладкий.
Как выступал на лбу ученика
Холодный пот, с улыбкой сладострастной
Следил, и мухой в лапках паука
Тот бился все еще в борьбе напрасной:
Томила жертву смертная тоска;
«Скорей бы нуль!» – мечтал уже несчастный,
В схоластике блуждая без руля,
А смерти нет, и нет ему нуля!
Герман (Георгий Васильевич) Бюриг (1848 – после 1901), из остзейских немцев, сын коллежского советника, уроженец города Пернова (ныне г. Пярну); выпускник историко-филологического факультета Дерптского университета в 1870 году. В августе 1874 года он был допущен к должности преподавателя греческого языка в Третьей гимназии822. Из его личного дела следует, что он каждые вакации проводил в Лифляндии и в различных городах Остзейских губерний823. В 1877 году «вступает в законный брак с Людмилою Эрнестовною Кесслер»824 (по всей видимости, сестрою Кесслера). С 1884 года значится также воспитателем приготовительного класса Училища правоведения, где ему исходатайствовали пожалование орденом Анны 2‑й степени (1891) и в день Священной Коронации – орденом Владимира 3‑й степени (1896)825. По его личному делу видно, что в Третьей гимназии он никак особенно себя не проявил. Можно предположить, что он был знаком с Кесслером еще по Дерптскому университету и что именно Кесслер предложил его кандидатуру Лемониусу на освободившуюся вакантную должность учителя греческого языка. Засилье в гимназии среди преподавателей древних языков немцев во многом объяснялось тем, что возникшую после введения толстовской классической системы потребность гимназий в «классиках» русские университеты удовлетворить не могли. Поэтому охотно приглашались специалисты из немецких университетов или из Дерптского, где читали профессора Лейпцигского университета и «классиков» готовили по системе немецких университетов; в частности, там было две «древне-классические» кафедры.
«Читал Платона Бюрик…» Диалоги Платона в гимназических программах этих лет не значатся826. Бюриг «читал» у Мережковского в шестом классе первую книгу Ксенофонта «Меморабилии» («Воспоминания о Сократе»)827 и XIV и XV песни «Одиссеи» Гомера (первое полугодие), «Разговоры в царстве мертвых» Лукиана и следующие песни «Одиссеи» (второе полугодие). В седьмом и восьмом классах он читал с учениками VI и VII книги «Истории» Геродота (в седьмом классе), а в восьмом классе – «Олинфские речи» Демосфена828. Платон появился в стихе, возможно, не потому, что хорошо «ложился» в ямбическую строку, но потому, что чтение бесед Сократа в изложении Ксенофонта (в «Меморабилиях»), в связи с аберрацией памяти, запомнилось Мережковскому как чтение бесед Сократа в диалогах Платона. Курс Платона Мережковский слушал в университете829.
Гимназисты не любили Бюрига за фанаберию (с привкусом русофобии) и кичливость.
Из близких к начальству лиц нужно упомянуть еще Германа Васильевича Бюрига, учителя греческого языка, не пользовавшегося у нас любовью и относившегося к нам с высокомерным презрением культурного тевтона к дикарям. Когда ему задавали вопрос, он говорил: «Что за необразованные вопросы, точно из деревни»830.
Эти же качества подчеркивает в нем и Мережковский.
Внешний облик Бюрига тоже передан в поэме точно. Вот как его описывает Борис Ордин:
Говоря о «греках», упомяну о преподавателе в старших классах, Германе Васильевиче Бюриге. Он был всегда важен, напыщен, хорошо выбрит и одет в хороший виц фрак, а его серые, холодно глядевшие через очки, глаза хронически выражали презрение к этим «русским» гимназистам, поведение которых он часто называл «довольно подлым» («Gemeine Behandlung»). <…> он был <…> весьма надут, придавал себе вид какого-то бюрократа высокого ранга, но познания его ограничивались уменьем пользоваться примечаниями хороших немецких изданий. Когда я приобрел Геродота того самого издания <…>, которое было у Бюрига, я оказался постигшим всю эллинскую премудрость. Гимназисты, отлично понимая пустую надутость Бюрига, с удовольствием читали строки, в которых надутость и чванство остроумно высмеиваются Лукианом Самосатским в его знаменитых «Разговорах мертвых» («Διάλογοι τῶν νεχρῶν»831), и по-свойски реагировали на эти черты Бюрига. Их забавляло дурачить надутого балта <…> и они всячески изощрялись, придумывая разные хитрости832.
Надменность и неучтивость по отношению к ученикам старших классов, «ошибочно принимаемые за требовательность и строгость», вызывали у гимназистов неприятие преподавателя и не располагали их к его предмету.
«К жестоким шуткам он имел талант…» Следует заметить, что никто из выпускников, вспоминавших гимназию, не обвинял Бюрига в изощренном издевательстве над слабыми учениками. Более того, в книге «До университета» А. Ярош, который, по свидетельству гимназистов, очень точно описал Бюрига в своем романе833, подчеркивал:
Можно с уверенностью сказать, что он никогда не делал никому зла с удовольствием, из любви к искусству. Но он был груб по своей природе и, привыкнув с молодых лет видеть в своих учениках врагов, стремящихся его обмануть, он направил все свои педагогические способности на то, чтобы так или иначе победить своих врагов, и достигал это грубостью и излишней строгостью834.
Итак, в отличие от латыни, с греческими преподавателями Мережковскому не очень повезло. Ни «страшный» Кеммерлинг, ни усыпляющий чтением Гомера Лемониус, ни заносчивый Бюриг не могли пробудить в учениках любви к греческому языку. И Мережковский, вслед за другими воспитанниками Третьей гимназии, учившимися у этих «грецистов», мог сказать, что «бедный греческий язык, как и читаемые на нем писатели», остались ему «чуждыми почти совершенно», и «поступив на филологический факультет», он должен был «учиться по-гречески сызнова»835.
По греческому языку Мережковский во всех классах имел тройку, а иногда и тройку с минусом836, что косвенно свидетельствует об отсутствии интереса в гимназические годы к этому предмету.
Имени Попова нет среди списка учителей в плане второй песни «Старинных октав». Запланированный здесь рассказ об учителе математики в младших классах (Семенникове) в окончательном тексте поэмы был заменен на характеристику учителя математики в старших классах. С этим персонажем связан самый драматический эпизод в поэме, относящийся к гимназической жизни героя:
Но в старших классах алгебры учитель
Был хуже немцев – русский буквоед,
Попов, родной казенщины блюститель;
Храня военной выправки завет,
Незлобивый старательный мучитель,
Он страшен был душе моей, как бред…
В лице – подобье бледной мертвой маски —
Мерцали хитрые свиные глазки.
В нем было все противно: глупый нос
И на челе торжественном и плоском
Начальственная важность, цвет волос,
Прилизанных и редких с желтым лоском;
Он – неуклюж, горбат, и хром, и кос, —
Казался жалким странным недоноском.
Всегда покорен и застенчив, раз
Я дерзким бунтом удивил наш класс.
Мне от Попова слушать надоело —
«Ровней держитесь, выпрямите грудь!»
Я на скамью – неслыханное дело —
Сел, опершись локтем, чтоб отдохнуть,
И пуговиц, ему ответив смело,
На сюртуке дерзнул не застегнуть;
Он закричал, но я решил упрямо:
Умру, не застегну, не сяду прямо!
Лимониус с инспектором пришли,
И сторожа меня на новоселье
В сырой, холодный карцер повели
И заперли на ключ в позорной келье, —
Жилище крыс, но там, во тьме, в пыли,
Я чувствовал нежданное веселье:
Подвижником себя воображал
И в лихорадке сладостной дрожал.
И далее идут цитированные нами выше строфы, со значимым для Мережковского середины 1890‑х годов размышлением о бунтарском начале в душе героя-ребенка и о демонической и божественной началах в человеческой душе:
Как жаждал сердцем правды я и мщенья!
Не все ль равно за что восстать – за мир
И все его обиды и мученья
Или за право расстегнуть мундир?
Тебя познал я, демон возмущенья:
Утратив сердца прежний детский мир,
Я чувствовал, – хотя был бунт напрасен, —
Что ты, Злой Дух, мой темный Бог – прекрасен!
Тебе остался верен я с тех пор,
И, соблазненный ангелом суровым,
Не покорясь, всю жизнь веду я спор
Из-за несчастных пуговиц с Поповым:
Душа безумно рвется на простор.
За то, что я к мирам стремился новым,
За то, что рабства я терпеть не мог, —
Меня казнил Лимониус и Бог.
Владимир Алексеевич Попов (1844–1911) – преподаватель математики в Третьей гимназии. После окончания математического отделения в Петербургском университете (1866) преподавал в Могилевской, а потом в Псковской гимназиях. В начале 1882 года перешел в Третью петербургскую гимназию на место покинувшего ее Семенникова837.
Таким образом, Попов, действительно, вел у Мережковского уроки «в старших классах», но всего полтора года: во втором полугодии седьмого (с января по май 1882 года) и в обоих полугодиях восьмого класса (1882/83 уч. г.). Преподавал он не одну «алгебру», а сразу пять дисциплин: в седьмом классе – алгебру, тригонометрию и физику, а в восьмом, кроме того, еще и повторный курс геометрии и математическую географию.
Нарисованный Мережковским портрет, судя по воспоминаниям выпускников гимназии, очень точен. Вот как описывает внешний облик «математика» Борис Ордин:
Небольшого роста, с рыжеватыми волосами, расчесанными на две стороны, с пробором посереди, как носят старые женщины, с рыжеватою же бородкою и в очках, оправленных в золото, над несколько лоснившимся, красноватым, толстым носом, он был человек порядка, педантически исполнявший все обязанности преподавательской должности, – всегда аккуратный, всегда в виц фраке казенного синего цвета. Несколько сутуловатый, с серыми, как-то сухо и «формально» смотревшими глазами, слегка картавивший, он напоминал собою не то духовную особу – такие бывают викарные архиереи или иеромонахи-казначеи – не то пожилую особу женского пола. Гимназисты уверяли, что прическу его прилизывала корова сперва на одну, а потом на другую сторону, – а странная его походка – он шел, приседая на каждом шагу, точно на шарнирах, – вызвала весьма верное, по впечатлению, прозвище, присвоенное ему гимназистами: «Шило в …», – некоторой части тела. Вздрагивание при каждом шаге, действительно, вызывало представление о том, что какое-то острие при каждом шаге причиняло ему укол838.
Не только фигура, но и уроки Попова, особенно физика, носили подчас курьезный характер. Преподавание собственно математических дисциплин шло «правильно и систематично»:
объяснения <…> задавалось «отсюда до сюда» пройти по учебнику и затем шло опрашивание учеников; кроме того были классные работы – решение задач – «ех tempore», хоть и без огня и таланта, «шаблонно и рутинно»839.
Но математическую географию он, по свидетельству учеников, знал плохо840, а уроки физики часто сопровождались ученическими дразнилками и розыгрышами.
Объясняя устройство батареи из элементов Лекланше, он чертил цепь их на классной доске и, по мере нанесения элементов на доску, повторял: «уголь с углем, цинк с цинком, уголь с углем, цинк с цинком»… <…> такие его однотонные декламации, при том, что он стоял спиною к классу, вызывали веселое настроение класса, хором повторявшего за ним в каданс упомянутые слова. Он сердился и прекращал черчение. Объясняя какое-то химическое явление, он употреблял такую пышную фразу: «соединяется с телом белым, именуемым в общежитии мелом». Легко себе представить, как увеселялись по этому случаю гимназисты.
Необычайным «Spectacle Gala» бывал день «демонстрации физических опытов», – продолжает тот же мемуарист. – Из физического кабинета приносились разные приборы. Главный интерес традиционно вызывали электрическая машина, из которой через цепь воспитанников пробегала коловшая каждого искра, которая заставляла прыгать бузинные шарики, а особенно «обыкновенный» и «воздушный» насосы. Для последнего заранее излавливалась сторожем жертва – крыса, а для первого приносилось ведро воды. В. А. Попов серьезнейшим образом отдавался объяснениям на приборах разных вопросов пройденного курса, а гимназисты полны были желаний самых школьнических. Воспитанники, «изучавшие» пневматический насос и губившие безжалостно крысу, так «действовали», что Попов, опасаясь за целость прибора, взволнованно кричал: «Уопнет! Уопнет» («Лопнет, лопнет»). Между тем компания, «изучавшая» пожарный насос, увлекалась до того, что скоро класс превращался в озеро, со стен текли ручьи и, по необходимости, среди крика, хохота, негодующих возгласов Попова, «демонстрация» кончалась за невозможностью стоять на залитом водою полу841.
Этой комической фигуре «математика», на уроках которого дисциплина явно «хромала» (как и он сам), никак не соответствует созданный в поэме образ «блюстителя» порядка, требующего от старшеклассников военной выправки. Мемуаристы отмечали, что с воспитанниками Попов «был очень вежлив, но сух и холоден»842. Следует также иметь в виду, что учитель имел право записать провинившегося ученика в журнал, но наказания осуществляли классные наставники (напомню, что наставником у Мережковского был Кесслер). Что касается Лемониуса, то, рассказывая о карцерах, мемуаристы подчеркивали, что директор сам никогда никого не наказывал, пугалом для воспитанников-пансионеров были немцы-наставники (в пансионе) и инспектор843. Стих «Меня казнил Лимониус», даже фигурально выражаясь, далеко от истины.
Кроме того, в карцер сажали учеников, совершивших серьезный проступок. И в основном это касалось младших воспитанников, наказание карцером юношей старших классов применялось в исключительных случаях (незастегнутые пуговицы на мундире к таковым не относились), тем более когда речь шла о «приходящих» учениках. Отметим, кстати, что в эпизоде с карцером лирический герой совсем не выглядит юношей семнадцати-восемнадцати лет, а именно столько было Мережковскому, когда в гимназию пришел Попов. Ну и наконец, кажется странным, что инцидент с карцером, один из наиболее значимых гимназических эпизодов в поэме, отсутствует в плане второй песни, где автор по памяти перечисляет самые важные события детства и юности.
Все это заставляет усомниться в реальности описанного в поэме инцидента. Сомнения подтверждает сохранившийся в фондах Третьей гимназии «Кондуитный журнал» за 1881–1884 годы, соответственно фиксирующий проступки и наказания учеников и за те полтора года (1882–1883), которые Мережковский учился у Попова. В кондуите имени Мережковского не встречается844.
Заметим, что карцер (и не один) в гимназии был845. По воспоминаниям Н. Я. Чистовича, карцер «было первое, что поразило» его «детскую душу», когда в первый же день его пребывания в гимназии инспектор
вызвал самого маленького из учеников Бриггера и объявил ему, что он должен идти в карцер и просидеть в нем целый день. В чем была вина бедного Бриггера, я так и не узнал846.
Можно предположить, что Мережковский также бывал свидетелем «расправы» над маленькими пансионерами, мог представлять себя на их месте. Но образ героя-бунтаря и процитированное размышление о демоническом и божественном началах в человеческой душе необходимы были для обозначения важной для Мережковского этого периода темы Христа и Антихриста. К реальной биографии Мережковского-старшеклассника рассказанный эпизод не имел никакого отношения847.
Следуя композиции предыдущих главок, укажем, что по предметам В. А. Попова Мережковский имел в среднем отметку между тройкой и четверкой. На выпускном экзамене по математике за письменную и устную работы Мережковский получил четверки, а по физике и математической географии – тройки (см. отметки далее).
В «Старинных октавах» упоминается еще законоучитель, которому дана обобщенно-отрицательная характеристика:
В те дни уж я томился у преддверья
Сомнений горьких, и когда наш поп,
Находчивый и полный лицемерья,
Доказывал, наморщив умный лоб,
Чтоб истребить в нас плевелы неверья,
Научною теорией потоп
Иль логикой – существованье Бога, —
Рождалась в сердце вещая тревога.
Далее настоятель гимназической церкви упоминается в связи с рассказом о внутренних переживаниях и мучительных религиозных сомнениях героя перед исповедью в младших классах848.
Речь идет о преподавателе Закона Божия священнике Константине Ивановиче Ветвеницком (1845–1920), который одновременно был и настоятелем гимназической церкви849. Он не был строг и требователен, и, судя по ведомостям, почти все ученики получали у него и в году, и на экзаменах хорошие отметки. Мережковский имел у него почти одни пятерки. Выпускники в воспоминаниях не фиксировали на нем внимания, только Борис Ордин вскользь дал ему характеристику как человеку «добрейшему, но не имевшему большого веса в глазах гимназистов»850.
Понятно, что резко негативная оценка законоучителя относится к области авторефлексии уже зрелого поэта, а образ лирического героя поэмы «Старинные октавы» с чертами свободолюбивого бунтарства и мучительными религиозными сомнениями не был тождественен реальному Мережковскому-гимназисту. Это подтверждает и знакомство с его гимназическим творчеством, в котором нашли отражение наивная детская вера, зиждущаяся на религиозной ортодоксии и православной церковности, то есть вера, не прошедшая через «горнило сомнения», как и в целом казенно-патриотические настроения его стихотворений, посвященных покушению и убийству государя императора (здесь сказалось семейное воспитание)851.
Гимназические реалии в «Старинных октавах» этим исчерпываются. Но, чтобы наиболее полно раскрыть заявленную тему статьи, следует обратиться к важным фактам гимназической жизни Мережковского, оставшимся за рамками поэмы.
В «Автобиографической заметке», говоря о начале своего творчества, Мережковский вскользь называет имя учителя русского языка:
Лет 13-ти начал писать стихи. Помню две первые строчки первого стихотворения:
Сбежали тучи с небосвода,
И засияла в нем лазурь.
Это было подражание «Бахчисарайскому фонтану». Тогда же написал первую критическую статью, классное сочинение на «Слово о полку Игореве», за которое учитель русского языка Мохначев очень хвалил меня и поставил пятерку. Я чувствовал такую авторскую гордость, которой потом уже никогда не испытывал852.
Как нам представляется, этот учитель сыграл существенную роль в гимназической жизни Мережковского-старшеклассника.
Александр Дмитриевич Мохначев (1840–1912) окончил Третью гимназию в 1858 году. По окончании историко-филологического факультета Петербургского университета (1862) и написания кандидатского сочинения с отличием (1864)853 он был определен преподавателем русской словесности, церковнославянского языка и французского языка в Архангельскую гимназию (1864–1870), а 3 января 1870 года перешел сверхштатным учителем русской словесности в свою Третью гимназию854. Мохначев, как можно предположить, нуждался (к 1870 году имел уже троих детей)855 и параллельно преподавал по найму в приготовительных классах Николаевского кавалерийского училища (1870–1873)856. 16 сентября 1871 года он был переведен в штат Третьей гимназии преподавателем русского языка, а 30 января 1878 года перемещен преподавателем русской словесности на освободившееся вакантное место (после смерти преподавателя Н. Е. Вестенрика857). С 1879 года занимал также должность классного наставника и секретаря педагогического совета Третьей гимназии. 12 марта 1886 года назначен окружным инспектором Санкт-Петербургского учебного округа858.
Еще одно упоминание учителя словесности встречается позже в записной книжке Мережковского от августа 1891 года:
На днях я встретил моего гимназического учителя, которого не видел уже десять лет. Я помню его в гимназии еще совсем молодым человеком, помню с каким пафосом читал он нам либеральные монологи Чацкого859.
Итак, Мохначев запомнился Мережковскому как молодой преподаватель, исполненный либерального пафоса, знакомящий учеников на уроках словесности с произведением, которое в министерских программах словесности не рекомендовалось.
Эту краткую оценку «словесника» дополняют воспоминания бывших воспитанников гимназии, которые называли А. Д. Мохначева, наряду с такими преподавателями, как Э. Э. Кесслер и Я. Г. Гуревич, одним из самых талантливых и уважаемых учителей гимназии, умевших «увлечь и воспламенить»860 своим предметом класс.
О том, что уроки Мохначева «доставляли» ученикам «истинное наслаждение», вспоминал Н. Я. Чистович:
Программа того времени была такова, что главное внимание уделялось лишь старой русской литературе и до современных писателей, как Некрасов, Достоевский, Тургенев, Гончаров, и не доходит. Надо было иметь большой талант, чтобы при таких условиях сделать свои уроки интересными. И Мохначев достиг этого861.
Судя по всему, в старших классах он вел занятия в виде лекций, которые, по воспоминаниям В. Г. Дружинина, «слушались с большим увлечением. Заметив в воспитаннике склонность к своему предмету, или вообще к чтению», Мохначев
открывал ему доступ к фундаментальной гимназической библиотеке, в то время хорошо обставленной. На уроках нам показывали факсимиле древних памятников письма по изданиям Общества любителей древней письменности, которые имелись в библиотеке, так как гимназия получала их по подписке862.
Если Чистович и Дружинин рассказывают о заинтересовавших их лекциях Мохначева по древнерусской литературе, то Борису Ордину запомнились уроки по новой русской литературе. В его воспоминаниях Мохначев предстает как лишенный казенщины и педантизма, любящий свой предмет и предпочитавший знакомить учеников с произведениями сверх гимназической программы.
Талантливым и начитанным в русской словесности был преподаватель русской литературы Александр Дмитриевич Мохначев, бывший позднее окружным инспектором С.-Петербургского учебного округа. Высокого роста, с умным и смелым, часто насмешливым, по отношению к ученикам выражением лица и карих глаз, слегка коверкавший букву «Л» – он восхищал воспитанников своим мастерским чтением русских классиков. Он часто опаздывал на уроки, и нередко, предпочитая чтение хорошего автора слушанию плохих ответов, сдавался на наши просьбы и читал нам отрывки, то из Гоголя, то из Тургенева и других – вызывая восторженный смех класса…863
Следует иметь в виду, что, судя по министерским программам того времени, изучение творчества писателей-современников было исключено, отечественная литература заканчивалась вступлением в пушкинский период864.
Можно попытаться реконструировать отношения между Мохначевым и Мережковским по некоторым косвенным сведениям и свидетельствам соучеников.
Мохначев принадлежал к 31‑му выпуску учеников Третьей гимназии, окончивших обучение в 1858 году. Он учился в одном классе с будущим известным педагогом В. П. Острогорским865, оставившим воспоминания о времени обучения. В эти годы учителем словесности в Третьей гимназии был молодой педагог В. Я. Стоюнин, образ которого и его манера общения с учениками оставили в памяти выпускников неизгладимое впечатление. Мохначев, вероятно, мог сказать, вслед за Острогорским, что «его светлая личность» повлияла на выбор его педагогического призвания и служила ему «идеалом учителя и человека»866.
Вот как описывает методику преподавания Стоюнина Острогорский:
Кроме изучения стихов и прозаических отрывков, с четвертого же класса начались очень заинтересовавшие нас небольшие самостоятельные сочинения, которые, обыкновенно, тут же прочитывались и обсуждались сообща в классе, под руководством преподавателя, причем к обсуждению призывался весь класс; сам же преподаватель только направлял нас, указывал погрешности и помогал их исправлению. И что особенно нравилось нам, 14–15-летним мальчикам – это то, что учитель обращался с нами, как со взрослыми, никогда не смеясь над нашим невежеством. Так заинтересовались мы понемногу и книгой, стали присматриваться к самым способам выражения, начали инстинктивно чувствовать силу и красоту языка, а вместе с тем приучались разбирать самый строй сочинения, т. е. его тему, план, части. <…> Сочинения и их разбор в классе по-прежнему занимали самое видное место, и вот некоторые из нас осмелились представить на суд учителя свои стихотворные опыты. Не смеясь над слабыми произведениями нашей школьной музы, явно подражавшими изучаемым образцам, он серьезно останавливался на их форме и содержании, показывал всю трудность этой формы и ничтожность, бедность или надуманность наших поэтических вымыслов с вымышленными же чувствами <…>. Всем этим воспитывался в нас литературный интерес – единственный, кажется, умственный интерес в гимназии…867
Уроки словесности у Стоюнина строились на беседах о прочитанном произведении и домашних письменных работах над ними, которые потом разбирались учителем и классом на уроках868. При этом он считал, что «начинать чтения и разборы удобней с произведений, близких нашей современности»869.
Если предположить, что Мохначев во многом следовал по стопам своего учителя, то фразу в «Автобиографической заметке» о похвалах сочинения перед всем классом можно прочитать как разбор домашнего сочинения Мережковского. Кроме того, как и его наставник, Мохначев пользовался свободой и самостоятельностью в выборе тем как для разборов и сочинений, так и для своих лекций. Но что особенно важно, Мохначев унаследовал от Стоюнина желание поощрять учеников к творчеству и устанавливать доверительные отношения с юными поэтами. Известно, что учитель словесности не только знал о том, что Мережковский пишет стихи, но и сделал его в старших классах своего рода школьной знаменитостью.
Очень громка была слава «золотого пера», окружавшая Д. С. Мережковского, воспитанника LVI выпуска (1883 г.), – вспоминает Борис Ордин. – Он был одним из немногих, почти единственный успевший вызвать полное одобрение А. Д. Мохначева, который верно и скоро оценил его литературное дарование870.
Об этом же упоминает М. А. Лятский, первый биограф поэта. Ссылаясь на устные воспоминания соучеников Мережковского, он писал:
Товарищи по гимназии знали, что Мережковский пишет стихи, что у него их целые тетради, но сам он крайне неохотно распространялся о своем сочинительстве и только после настоятельных просьб соглашался читать свои произведения на ученических собраниях871.
Здесь же Лятский, со слов тех же выпускников, отмечает, что за Мережковским закрепились клички «поэт» и «мечтатель» и что в старших классах
он часто затевал споры с товарищами о какой-нибудь книге, о том или ином писателе, причем проявлял обширную начитанность, меткость и оригинальность суждений872.
Все сказанное корректирует представление об абсолютном одиночестве Мережковского в гимназии, акцентированное в «Старинных октавах», так же как и утверждение, что своим образованием он «обязан только себе»873.
И если вернуться к упоминанию Мохначева в «Автобиографической заметке», то кажется неслучайным, что его имя появилось сразу после рассказа о начале поэтического творчества. Можно с уверенностью утверждать, что именно Мохначеву принадлежат критические замечания почти к каждому стихотворению на литографированном сборнике избранных ранних стихотворений Мережковского874. Следует иметь в виду, что семь стихотворных текстов, написанных в старших классах, были тогда же (в 1880 и 1881 годах) опубликованы в журнале «Живописное обозрение» и в литературном сборнике «Отклик», что могло быть известно Мохначеву.
Начало своего критического поприща Мережковский здесь возводит к удачному школьному сочинению. Правда, сочинений о «Слове о полку Игореве» среди сохранившихся ученических работ обнаружить не удалось, но представляется не лишним привести список отложившихся в архиве Мережковского гимназических сочинений и изложений по русской словесности. Как можно заметить, кроме изложений произведений русских классиков и сочинений (рассуждений) на заданную тему, в Третьей гимназии на уроках словесности предлагалось изложить эпизоды из сочинений, изучаемых на уроках древних языков или уроках истории875.
Изложения третьего класса:
Стихотворение Пушкина «Песнь о вещем Олеге»:
«Олег, вследствие предсказания кудесника расстается с конем» – отметка «3».
«О том, как сбылось предсказание кудесника, данное Олегу» – отметка «4»876.
Баллада В. А. Жуковского «Ивиковы журавли»
«Убийство Ивика» – отметка «3+».
«Открытие преступления» – отметка «4–» с пометой Мохначева: «Изложение хорошее – не хорошо, что много ошибок»877.
Изложение материала из русской истории: «Куликовская битва»:
«События, предшествующие битве» – отметка «4–».
«Битва и победа» – правка и отметка отсутствуют878.
Сочинения четвертого класса:
«Комната со стороны ее изящества», собственные рассуждения на указанную тему – отметка «3+»879.
«Польза железа», собственные рассуждения на указанную тему – правка и отметка отсутствуют880.
«Аристид», изложение из сочинений по латинскому автору – отметка «4=»881.
«Сравнение первой половины года со второй», собственное рассуждение на указанную тему – отметка «3»882.
«Крестовые походы». Изложение материала из всеобщей истории – правка и отметка отсутствуют883.
Сочинения пятого класса:
«Разбор народной песни „Ах ты поле, мое поле“» – правка и отметка отсутствуют884.
«Польза и удовольствие путешествия», сочинение на указанную тему – отметка «4–»885.
«Сочинение Пушкина „Утопленник“». Черновик886.
«Разбор синонимов „изобретение“ и „открытие“». Черновик887.
Сочинения старшеклассника
«Значение Ломоносова как писателя на основании VIII оды» Черновик888.
«Кантемир как сатирик» – правка и отметка отсутствуют889.
«Взгляд Пушкина на свое поэтическое призвание» – отметка «5»890.
«План разбора стихотворения „Анчар“» – правка и отметка отсутствуют891.
Сохранились также черновые записи под заглавием «Тартюф»892 – вероятно, наброски к докладу на гимназическом «Мольеровском кружке», который собирался на квартире Мережковского893.
Как видно, за изложения и сочинения писатель в третьем, четвертом и пятом классах получает тройки и четверки, но эти баллы говорят не о качестве сочинения, а о низкой грамотности будущего поэта.
Напомним, что Мохначев начинает вести у Мережковского уроки с третьего класса. И если в первом и втором классах Мережковский по русскому языку имел тройки894, то с приходом Мохначева в третьем, четвертом, пятом и шестом у него – общий бал и экзаменационные отметки – четверки, а в двух последних классах Мережковский по русской словесности становится отличником895.
Далее приведем список художественных произведений, которые по программе предлагались к изучению на уроках словесности в Третьей гимназии. Правда, как мы видели, Мохначев не следовал педантично программе, читая и не входящие в программу произведения и разбирая произведения не в той последовательности, как было предусмотрено по программе. Например, изложение баллады «Ивиковы журавли» Мережковский писал в третьем классе, тогда как по программе эта баллада Жуковского должна была изучаться в шестом или восьмом классах896 и т. д., а стихотворений Пушкина «Анчар» и «Песни о вещем Олеге», как и народной песни «Ах ты поле, мое поле…», в программе нет.
Список художественных текстов 897
Фольклор: «Былина об Илье Муромце» (6 класс) и «Песни калик перехожих» (7 класс).
Мировая литература: Отрывки из «Илиады (6 класс), «Антигона» – Софокла (7 класс), «Король Лир» – Шекспира (7 класс), «К Мельпомене» – Горация898, пер. Дмитриева (7 класс)899.
Древнерусская литература (в 7 классе): «Остромирово Евангелие», «Нестора летопись», «Домострой», «Поучение Владимира Мономаха», «Слово о полку Игореве», Отрывки из «Истории об Иоанне Грозном» – Курбского <так!>.
Литература XVIII века 900: «Недоросль» Фонвизина (6 класс), «1‑я Сатира» Кантемира (7 или 8 класс), «Ода на восшествие на престол Елизаветы Петровны» Ломоносова (7 класс), «Видение Мурзы» Державина (7 класс), «Фелица» Державина (7 класс), «Бог» Державина (7 класс), «Памятник» Державина (6 или 7 классы), «Письма русского путешественника» (Письмо из Твери, письмо от 9 августа 1789 г. Письмо из Парижа 1790 г., из Лондона 1790 года) и «История Государства Российского» Карамзина (8 класс).
Литература начала XIX века:
Жуковский: «Ивиковы журавли» (6 или 8 классы), «Опять ты здесь, мой благодатный Гений» (8 класс), «Рыцарь Тогенбург» (8 класс), «Светлана» (8 класс), «Торжество победителей» (8 класс), «Жалоба Цереры» (8 класс);
Пушкин: «Капитанская дочка» (6 класс), «Утопленник» (6 класс), «Пророк» (6 и 8 класс), «Борис Годунов» (7 или 8 классы) «Памятник» (8 класс), «Поэту» (8 класс), «Поэт и Чернь» (8 класс), «Эхо» (8 класс), «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» (8 класс), «Опять на родине»901 (8 класс), «Безумных лет угасшее веселье…» (8 класс), «Евгений Онегин» (8 класс), «Руслан и Людмила» (8 класс);
Гоголь: «Старосветские помещики» (6 класс), «Ревизор» (7 или 8 классы), «Тарас Бульба» (8 класс), «Мертвые души» (8 класс);
Крылов: Басни (6 класс);
Лермонтов: «Пророк» (6 класс), «Песня о купце Калашникове» (8 класс), «Мцыри» (8 класс).
В заключение скажем два слова об уроках истории. Их вел у Мережковского знаменитый историк и педагог Я. Г. Гуревич. Он перешел в Третью гимназию в 1875 году и был назначен преподавателем истории в старших классах, то есть вел историю с пятого класса902. Мережковский имел у него твердую четверку, а в последнем классе за вторую четверть даже пятерку.
Изучение истории в третьем и четвертом классах носило пропедевтический характер: в третьем классе изучалась история Древнего мира, а в четвертом – история русского и европейского Средневековья. С пятого класса началось углубленное изучение истории Древней Греции и Рима по учебнику самого Гуревича903. Дружинин вспоминал:
Его уроки проходили с большим интересом; он внушал желание расширять знания чтением пособий по своему предмету и нередко обращал уроки в чтение выдающихся сочинений по истории904.
Именно Гуревич, по воспоминаниям выпускников, привил им любовь к античному миру905.
Чтобы получить представление о серьезности изучения истории в Третьей гимназии, процитируем фрагмент из «Программы по истории» за шестой класс, где подробно перечислены темы:
Пройдено будет из всеобщей истори906 по руководству Рождественского все, что относится к периоду реформации и реакции католицизма и к веку Людовика XIV; причем прочитаны будут некоторые статьи из исторической хрестоматии Гуревича по новой истории, относящиеся к реформационному периоду и составленные по сочинениям Ранке, Гейссера, Прескотта, Мотлея, Грина и Макколея, и обращено будет особенное внимание на влияние черт сродства и различия в личности и деятельности главных деятелей реформации: Лютера, Цвингли и Кальвина и в общем ходе реформационного движения в различных государствах З<ападной> Европы. Средневековая история повторена будет в объеме руководства Рождественского.
Из отечественной истории907 пройден будет вновь очерк событий от Иоанна Грозного и до преемников Петра Великого, и повторен курс отечественной истории, пройденной в V классе по руководству Рождественского, т. е. до Иоанна Грозного. При этом прочитаны будут в классе параллельные отрывки из Карамзина и Соловьева, относящиеся к развитию характера Иоанна Грозного и к смутному времени, а также некоторые главы из первоначальных источников, относящихся к эпохе, предшествующей реформам Петра Великого, и к эпохе преобразований, а именно из соч. Котошихина, Голикова, из дневника Корба, из заметок Бухгольца, из переписки Петра Великого с Лейбницем и т. п.908
На уроках истории практиковались не только устные ответы, но и письменные изложения отдельных эпизодов истории и конспектирование целых исторических периодов и эпох, которые задавались в качестве домашних заданий. Часть таких изложений и конспектов по истории Древней Греции и Рима сохранилась в фонде Мережковского909.
И наконец, приведем отметки Мережковского за четыре последних года обучения (с пятого по восьмой классы), а также ведомость его выпускных экзаменов и аттестат зрелости.
5‑й класс 910
6‑й класс 911
* Значок указывает на знание выше, чем удовлетворительно.
Экзаменационные отметки 912
Педагоги:
Закон Божий – Веневицкий, Русский язык – Мохначев, Латынь – Кесслер, Греческий – Бюриг, Математика+Физика – Семенников, История – Гуревич, Немецкий – Буш. Остальных подписей нет.
7‑й класс 913
Экзаменационные отметки 914
* Отметка выставлена Мохначевым красными чернилами.
Педагоги:
Латынь – Кесслер, История – Гуревич, Французский – Вильд. Остальных подписей нет.
8‑й класс 915
Экзаменационные отметки 916
Экзаменационные отметки по выпускным испытаниям за 1882–1883 917
* Яхонтов Иван Константинович (1819–1888), протоиерей Никольского собора, помощник главного наблюдателя за преподаванием Закона Божия в учебных заведениях Министерства народного просвещения с 1878 года, духовный писатель и педагог, автор ряда книг, в том числе брошюры «Слово о поминовении Ф. М. Достоевского» (1881). – прим. К. К.
С.-ПЕТЕРБУРГСКОГО УЧЕБНОГО ОКРУГА
от ТРЕТЬЕЙ С. ПЕТЕРБУРГСКОЙ ГИМНАЗИИ
АТТЕСТАТ ЗРЕЛОСТИ918
Дан сей Дмитрию Мережковскому
вероисповедания православного
сыну Тайного советника
родившемуся 2‑го Августа 1865 года
обучавшемуся 8 лет в 3‑й С-Петербургской Гимназии
и пробывшему в VIII классе 1 год, в том,
1) что на основании наблюдений за все время обучения его в 3‑й С.-Петербургской Гимназии, поведение его вообще было отличное исправность в посещении и приготовлении, прилежание удовлетворительное и любознательность хорошая и
2) что он обнаружил нижеследующие познания:
На основании чего и выдан ему сей аттестат зрелости, предоставляющий ему все права, обозначенные в §§ 130–132 ВЫСОЧАЙШЕ утвержденного 30 Июля 1871 года Устава Гимназий и Прогимназий.
С.-Петербург Мая 29 дня 1883 года
Директор В. Лемониус
Инспектор А. Крутков
Преподаватели: Я. Гуревич919
Законоуч. и Свящ. К. Ветвеницкий
Математики и Физики В. Попов
Математики Г. Суслов
Почет. 3‑й Латинского языка СПб гимназии <учитель>
Э. Кесслер
„–„ – Райман
Русского яз. А. Барбашев
Истории В. Геннинг
Греческого яз. А. Образцов
Русского яз. П. Ветвеницкий
Греческого яз. Г. Бюриг
Французского яз. Г. Вильд
Немецкого яз. Э. Буш
Секретарь Совета А. Мохначев
Как можно видеть, в гимназических ведомостях зафиксированы вопросы, заданные Мережковскому на экзаменах. К сожалению, ряд экзаменационных листов не сохранился, например, нет листа с вопросами по словесности, французскому и немецкому. Отметим, что на выпускных экзаменах в экзаменационных листах часто имеются подписи учителей, которые не преподавали у Мережковского, но присутствовали на его ответе. Кроме того, на выпускных экзаменах должны были присутствовать и приглашенные преподаватели из других учебных заведений: перечень приглашенных на выпускные экзамены лучших университетских профессоров говорит об уровне и серьезности испытаний920.
Мережковский готовился к экзаменам серьезно. В апрельском письме к С. Я. Надсону он писал:
Сегодня у нас в гимназии кончились классы. Буду готовиться к экзаменам по 8 часов в день. Вы, Семен Яковлевич, и вообразить себе не можете, какая египетская работа предстоит мне…921
Большой свод архивных сведений, извлеченных из фонда третьей гимназии и личного архивного фонда писателя, позволили установить, что в гимназии широко практиковались письменные переводы, пересказы и изложения художественных и исторических текстов. Это были не только переводы с новых и древних языков на русский, но и переводы с русского на изучаемые языки, c одного древнего языка на другой, c древнего языка на один из новых922, а также вольное изложение того или иного иностранного текста на языке подлинника.
На творчество Мережковского гимназические практики переводов и переложений не могли не оказать определенного воздействия. Полифония языковых пластов и разнообразие культурных кодов стали истоком поликультурной ориентации его поэзии и прозы. Это отмечали, в частности, критики, называя отличительной чертой поэзии Мережковского обильное использование переложений и пересказов произведений мировой культуры923.
Эксплуатацию тем, сюжетов и мотивов из различных источников можно отметить уже в гимназических стихотворениях. Это и прямые переводы из мировой поэзии (Гейне, Гёте, Гораций, Доде924, Ю. Кернер, А. Мюссе, Т. Тассо, Карл Эгон фон Эберт), и стихотворные переложения различных легенд и мифов (античных, буддийских, индуистских, библейских, евангельских, мусульманских и т. д.) и подражания им. Иногда основу стихотворных произведений составляют хрестоматийные тексты, изучавшиеся в гимназическом курсе, в стилистической переработке, образной, просодической и жанровой перекодировке. На фоне наивной эпигонской лирики Мережковского-гимназиста эти поэтические переводы-переложения выглядят подчас более профессионально.
Прежде всего, отметим небольшой круг текстов, связанных с чтением и разбором «Метаморфоз» Овидия на занятиях латынью у замечательного латиниста Э. Э. Кесслера в пятом классе. Среди гимназических опусов сохранилось три поэтических текста, имеющих отношение к изложению мифа о Фаэтоне во второй книге этой поэмы. Первый – стихотворение под заглавием «Климена и Элиады»(II, 681), которое можно соотнести со ст. 333–366; второй текст под заглавием «Горесть Климены» (II, 283) – являющийся сокращенной переработкой первого стихотворения (соотносится со ст. 333–339); третий – под заглавием «Фаэтон» – стихотворный перевод начала второй книги (ст. 1–11) (II, 602).
Стихотворение «Горесть Климены» Мережковский определил как «подражание». Стихотворение скорее выдержано в ключе эпических поэм Гомера, чем в лаконичной, как бы недосказанной манере Овидия, и более чем в два раза по объему превышает фрагмент подлинника за счет привнесения эмоциональных эпитетов и драматических подробностей, отсутствующих в оригинале925:
…Грустно, с слезами Климена, свершивши молитвы,
Горю такому приличные, стала отыскивать тело.
Или хоть кости драгие погибшего милого сына.
Шла она долго в печали безумной, рыдая и плача,
Перси и кудри свои и одежду терзая всечастно.
Раз подошла она к брегу реки чужеземной,
Камень могильный стоял на песке там, и кости лежали,
И Фаэтона священное имя на нем прочитавши,
С криком ужасным она на земле распласталась недвижно.
С страстной любовью над камнем могильным склонилась Климена,
Вместе с блаженством и с мукою милое имя читала,
Белые перси открывши, она прижимала к нему их,
С воплем отчаянья мрамор могильный, немой, безответный
Пламенной грудью ласкала и грела в объятиях теплых.
Мертвые кости она целовала так долго, так страстно,
Как не целует любовница друга в минуту восторгов…
Еще дальше от оригинала отстоит стихотворение «Нарцисс» (II, 475)926, написанное Мережковским через год. Сюжет из третьей книги «Метаморфоз» здесь сильно редуцирован: эпизоды о рождении Нарцисса и о неразделенной любви к нему нимфы Эхо отсутствуют, изменена стилистика и просодия – и по сути дела перед нами самостоятельная стихотворная версия древнегреческого мифа.
К отдельной группе гимназических «переводов» и «переделок» следует отнести крупные произведения на былинные сюжеты. Они были написаны Мережковским в пятом и шестом классах, когда на уроках русской словесности изучались и разбирались произведения устного народного творчества. На эти же годы, судя по всему, как раз приходится пик интереса поэта к фольклору и мифологии. Среди его поэтических опусов этого времени, кроме переложения библейских и евангельских сюжетов, сур из Корана, античных и восточных мифов, встречаются также стихотворные изложения греческих и татарских народных легенд и поверий, которые гимназист собирал во время поездок по Крыму, как раз в средних классах гимназии.
Самая близкая имитация былинного текста – «Песня про Илейку да Добрынюшку, про братцев названных» (II, 441)927. Она написана былинным стихом, с использованием былинной лексики, и представляет собой контаминацию нескольких былинных сюжетов о русских богатырях. Автор в то время был в шестом классе, и именно в курсе шестого класса гимназисты разбирали былины об Илье Муромце928. Тогда же было написано и построенное на фольклорных образах, с имитацией былинной просодии стихотворение «Дуб»929.
Если «Песню про Илейку…» можно назвать «подражанием», то к другим текстам на былинные сюжеты это слово применить сложно. Так, невозможно назвать имитацией былинного текста стихотворение «Святогор» (II, 321)930. Хоть оно и имеет подзаголовок «былина» и хоть сюжет его отсылает к тексту былины «Святогор и Илья Муромец», но и ритмически, и стилистически стихотворение, по сути дела, является балладой. Еще большей трансформации подвергнуты былинные тексты о Соловье Будимировиче в стихотворении «Песнь о Будимире» (II, 378)931, которое имеет тот же подзаголовок, но в нем не только не соблюден былинный размер, но и сам текст (контаминация нескольких сюжетов) переработан в сентиментально-романтическом ключе.
И уже чисто литературным переложением является стихотворение «Михайло По́тык»932. Текст былины, под заглавием «Поток Михайло Иванович», мог быть известен Мережковскому из хрестоматии П. Полевого933, которая предлагалась для старших классов Третьей гимназии по программе словесности934. Но Мережковский использует только имя героя былины (в беловом автографе отсылая к былинному названию935) и ее зачин. Сам же мистический сюжет, с языческими мотивом совместного погребения умершей коварной жены-оборотня, по имени Авдотьюшка Лиховидьевна, и ее живого супруга, богатыря Михайло Потыка, осложненный сказочным мотивом сражения под землей со змеем (драконом) и мотивом воскрешения, – все это остается за пределами стихотворения. Зачин же до неузнаваемости модифицирован и олитературен (с отсылкой к эпизоду из «Сказки о царе Салтане» Пушкина). Несколько былинных строк об охоте Михайло оформляются в объемный законченный эротический текст – о любви богатыря и лебедя, предваряющий нарратив известного позднего стихотворения Мережковского «Леда», источник которого имеет совсем другой локус.
Выезжал Михайло По́тык
По родным степям гулять
И для князя серых уток,
Белых лебедей стрелять.
Богатырь в дубраве едет;
А вокруг Господинь рай:
И цветет, и зеленеет,
И поет роскошный май…
Много гаму в чаще свежей,
Пышет негою цветок,
Жук гудит, ручей лепечет,
Дышит влажный ветерок.
Близко взморье, вечер рдеет,
Орумянилась листва,
Меж стволов сиянье брызжет,
И мелькает синева.
Наконец, простор великий
Весь раскрылся перед ним, —
Вскрикнул, шапку снял Михайло,
Стал глядеть он недвижим…
Сколько красок переливных,
Сколько чудной ширины!
Солнце алое заходит
В лоно синей глубины;
Теплых заводей изгибы
Камышом обрамлены;
И едва-едва-то слышен
Полусонный бред волны…
Видит По́тык по кристаллу
Среброструйных светлых вод,
Величаво колыхаясь,
Лебедь белая плывет.
Лебедь белая в коронку,
В золотую, убралась,
Шея стройно перегнулась,
Грудь высоко поднялась.
Все-то, все в ней так приглядно,
Что не может краше быть.
Захотелося Михайле
Эту лебедь раздобыть!..
«Ты, лебедка, пригодишься
Княженецкому столу!» —
Мыслил По́тык, на тугой лук
Он накладывал стрелу.
Но раздался звук чудесный,
Яркой трелью прозвенел,
Голос песнею небесной,
Изнывая, полетел!..
Это ль голос лебединый?
Полн призывом и мольбой,
Полон былию старинной,
И отрадой, и тоской.
Вон рои прибрежных лилий
Призадумалися вдруг;
И головки наклонили
От блаженства и от мук.
Вон спешит лучом последним
Зорька лебедь приласкать;
Стала звездочка, бледнея,
От восторга трепетать…
Жадно, жадно По́тык внемлет,
Разгорелися глаза,
А уста полуоткрыты,
Блещет сладкая слеза…
И давным-давно скатилась
Стрелка меткая из рук,
На песок скользнул прибрежный
Богатырский мощный лук.
Песня смолкла; По́тык вздрогнул;
В изумрудных камышах
Что-то близко зашуршало,
Заплескалося в струях…
И спрыгнул с коня Михайло,
В воду он ступил ногой.
Встречу лебедь забелела
Грудью выгнутой, крутой.
И коронка золотая
Блещет скатным жемчугом.
И на белых крыльях перья
Отливают серебром.
Лебедь смотрит на Михайлу
И с доверьем, и с мольбой, —
Мощный По́тык устыдился,
Что грозил он ей стрелой…
И взаправду ль это лебедь?
Что же сердце так дрожит,
Новым чувством изнывает,
Рвется, молит и кипит?
Богатырь склонился тихо,
Шею птицы обнял вдруг…
И она, ласкаясь, ею
Обвила его вокруг.
И восторгом, и надеждой
Упоен и опьянен:
«Ох! Рассыпьтесь злые чары!»
Вне себя воскликнул он…
И о чудо! Проскользнуло
Между рук его в тот миг,
Будто тело молодое,
И раздался резвый крик.
Дева юная стояла
Перед ним в нагой красе.
Стан волшебный скрыт стыдливо
В русой, шелковой косе.
Над челом корона блещет,
Губки рдеют и горят
Благодарною улыбкой;
Много чудного сулят!..
А уж в очи кто заглянет —
Тот как раз сойдет с ума:
Так страшит, чарует, мучит
Их синеющая тьма.
Вдруг в лобзании невольном
Их уста, дрожа, слились,
Грудь к груди прижалась страстно,
Руки жаркие сплелись.
Глухоморие пустынно,
Вкруг – немая тишина
Только ночь с небес струится,
Бредит сонная волна…
Кроме былинных сюжетов, для балладных жанров Мережковский использовал и переложение исторических сюжетов, также из гимназической программы. Так, источником стихотворения «Молчан Митьков» явился сюжет из третьей главы («Продолжение царствования Иоанна Грозного») «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина:
Однако ж и в сие время и на сих пирах убийственных еще слышался иногда голос человеческий, вырывались слова великодушной смелости. Муж храбрый именем Молчан Митьков, нудимый Иоанном выпить чашу крепкого меда, воскликнул в горести: «О Царь! Ты велишь нам вместе с тобою пить мед, смешанный с кровию наших братьев, Христиан правоверных!» Иоанн вонзил в него свой острый жезл. Митьков перекрестился и с молитвою умер936.
Приведем текст стихотворения.
То гром ли адской цепи, иль кубков грешный звон,
То песни ли хмельные, иль Руси тяжкий стон.
Сегодня льешь ты вина, о грозный Иоанн,
Как лил ты кровь недавно и слезы христиан.
Парча, жемчуг и злато в сиянье свеч горят,
И яствами сверкают столы меж колоннад.
Царь много выпил кубков, да мед-то не хмелён.
Ах крови, жаркой крови давно вновь жаждал он.
Зачем же вся дружина от меда от того
В хмельном бреду не видит, не слышит ничего.
Один меж них не весел, с поникшей головой.
То славный витязь Митьков, боярин молодой.
Ужели не по вкусу шипучий царский мед,
Уж не измена ль злая боярина грызет.
С змеиною улыбой царь кравчего позвал,
Боярину свой кубок отдать он приказал.
И мед ему с поклоном был кравчим поднесен,
И Митьков принял чашу и встал, не дрогнув, он.
Лишь волей неизменной сверкнул прекрасный взор,
В нем юная отвага и гордый в нем укор.
«О царь, твой кубок страшен, твой мед окровавлён.
Сожжет отравой адской мне грудь, пожалуй, он».
И кубок брошен на пол – катился и звенел.
И вскрикнул царь от гнева, и весь он посинел.
И поднялась на воздух дрожащая рука,
И свиснув над главами, вонзилась в грудь клюка.
Боярин покачнулся, но крик он подавил.
И знамением крестным себя он осенил.
Он падал, холодея, струей лилася кровь,
Но с шепотом предсмертным приподнялся он вновь.
«О царь, прости раба ты и злом не вспоминай,
Тебя люблю и чту я, теперь ты все узнай.
Иду молить пред небом за нашего царя.
О Русь, о Русь, как сладко погибнуть за тебя»
Главы из «Истории», касающиеся царствования Ивана Грозного, проходили в курсе русской словесности и в курсе русской истории в шестом классе937. На сюжет из времен Ивана Грозного тогда же была написана и большая оригинальная баллада Мережковского – «Дочь боярина Матвея» (II, 306–308) в стиле исторических баллад А. К. Толстого. Следует заметить, что тематика и стиль «russe» всех этих гимназических творений совершенно не соответствуют вектору поэзии зрелого Мережковского938.
Еще одним примером перекодировки жанра является обнаруженный нами загадочный поэтический опус юного Мережковского, замысел которого, как оказалось, также восходил к ученическим занятиям.
В одной из тетрадей, под названием «Юношеские опыты. Стихи и проза. Д. Мережковский. 1880», относящихся к пятому-шестому классам, среди незаконченных набросков поэтических произведений сохранилось начало стихотворной драмы, героем которой был знаменитый нидерландский художник Питер Пауль Рубенс и его не менее знаменитые ученики Антонис ван Дейк, Теодор ван Тульден (здесь транскрибирован как Ван-Тульдис) и Якоб Йорданс (здесь в транскрипции: Жорденс). Приведем весь фрагмент целиком.
Рубенс
Ван-Дейк, Ван-Тульдис – все скорей ко мне,
Хочу вам диво показать я, дети.
Я небу благодарен, что забрел
Сюда, по узкой лесенке на хоры.
Взгляните, тут в пыли и в паутине
Созданье чудное таится скромно,
Создание, которому должно бы
Блистать над миром славою безмерной.
Взгляните, что за краски, что за кисть,
Взгляните, сколько вдохновенья дышит —
Высокой страсти, чудного огня —
На этом позабытом полотне.
А этот взор спокойны<й> величавый,
Он жжет мне душу пламенем небесным.
Весь мир моих созданий, светлых, ярких,
Роскошных, юных, полных упоенья,
Мне кажется ребячески-ничтожным
Пред взглядом полумертвого монаха,
Где столько жизни, бесконечной жизни,
Где блещет луч блаженства неземного.
Друзья, мне кажется, что нужно больше,
Чем вдохновенья смертного, чтоб быть творцом
Подобного бессмертного созданья.
Да! Жажда совершенства, что давно
Меня томила тайным жгучим ядом,
Я чувствую, теперь утолена.
О, дети, как счастлив я упиваться
Недосягаемой красою этой.
О, дети, я блажен теперь вполне.
Ван-Дейк
Но кто ж творец картины этой дивной?
Жорденс
Вот здесь монах какой-то пред Мадонной
Прилежно молится, я попрошу его
Позвать приора – тот наверно скажет.
Прикажешь ли, учитель?
Рубенс
Поскорей,
Мой милый Жорденс, сам я позабыл
Творца, его твореньем восхищенный.
Жорденс
(обращаясь к монаху)
Честной отец, простите мне, что я
Молитву вашу перервать осмелюсь,
Чтоб вы приора к нам бы попросили:
Имеем важное к нему мы дело.
Монах
Синьор, тотчас исполню вашу просьбу.
(Уходит.)
Рубенс
Я человек, как все, пожалуй, зависть
Была бы мне доступна, но клянусь
Перед божественным созданьем этим
Безумно было бы завидовать, ведь <я>
Не вздумал бы соперничать в сиянье
Чудесных красок с радугой небесной
Иль с солнцем ослепительно блестящим.
Итак, я свету должен возвратить
Великий гений, чудом Провиденья
Спасаешь ты избранников своих.
(Входит приор.)
На этой ремарке текст обрывается. Попытка откомментировать этот отрывок, то есть найти источник и восстановить замысел незаконченной драмы, казалось, были обречены на неудачу. Поиски по названию драмы и по библиографиям литературы о Рубенсе результатов не дали. Разрешить эту эвристическую задачу помог фронтальный просмотр гимназических материалов.
В одной из общих тетрадей Мережковского-пятиклассника939 с заданиями по различным предметам имеется черновой набросок прозаического текста на французском языке, крайне неразборчивый и грязный, с таким количеством правок и ошибок, что прочитать и понять его смысл, казалось, невозможно. Первое предположение было, что это extemporale – распространенный в гимназии тип письменных переводов без подготовки какого-то русского текста на древние или новые языки (в данном случае на французский). Никаких ассоциаций при расшифровке названия, написанного сразу с несколькими ошибками («Le chefdœuvre anonime» вместо «Le chef-d’œuvre anonyme») также не возникло. Неоднократно возвращаясь к этому грязному черновику, с недописанными словами и прерванными на середине предложениями, удалось прочесть несколько первых фраз:
Un jour, <нрзб.> entrant [en] un couvent dans les environs de Madrid remarque un tableau qui le frappa du premier coup d’oeil par sa beauté extraordinaire. Il resta sans mot dire en regardant avec admiration et avec veneration les traits sombres à moitié effaces du tableau. Après quelques moments de silence il poussa un cri d’ admiration…940
Отмеченное неразборчивое слово было именем собственным, но поверх него было вписано и вымарано жирными чернилами другое слово, под которым можно было условно разобрать только первые буквы, которые читались как «Ku». Однако прочитанное слово «Madrid» вызвало в памяти набросок детской драмы, что позволило скорее догадаться, чем прочитать имя собственное. Это было коряво написанное слово «Rubens».
С большой долей вероятности можно было предположить, что текст, легший в основу этого черновика, был источником наброска стихотворной драмы «Погибший гений», а французский текст, как мы первоначально предположили, являлся переводом какого-то русского текста, под условным названием «Безымянный (анонимный) шедевр».
Источник удалось найти, обратившись к «Программе по французскому языку», сохранившейся в фонде Третьей гимназии. Работа в пятом классе выглядит таким образом (корявость стиля объясняется тем, что ее писал не носитель русского языка):
В 5 классе:
I. Французская грамматика Ноэля и Шапсаля с русским переводом Гуро повторяется вполне в течение года, частями более или менее обширными, по мере трудности, излагается учениками свободно в виде ответов на вопросы, при объяснении примеров, то по-французски, то по-русски.
II. Перевод с французского на русский язык Levrier et Demménie. Narrations с приготовлением по книге по 2 номера всякий раз, а потом (после 30-го) один только номер, но с повторением 2‑х или 3‑х номеров из предшествующих. Ученики или рассказывают их наизусть, или пишут по-французски (minimum 1 новый номер) или более или менее свободно или с помощью вопросов без перевода, или с русским переводом.
III. C русского на французский язык Басистова Хрестоматия (курс II) каждый раз по ½ стран<ицы>. Ученик должен приискивать слова, записывать их в особенную тетрадь и затем заучивать наизусть941.
Прежде всего нас заинтересовала упомянутая русская хрестоматия П. Е. Басистова «Для разборов и письменных упражнений», поскольку именно тексты из нее, по полстраницы в день, предлагалось переводить с русского языка на французский. Хрестоматия эта вышла в 1868 году, а впоследствии переиздавалась, исправлялась и дополнялась. Однако просмотр всех восьми изданий, которыми мог пользоваться Мережковский на уроках в пятом классе, не привел к разрешению загадки. Никакого текста про анонимный шедевр там не было.
Книга, указанная в первом пункте программы, – учебник «Французской грамматики» Ноэля и Шапсаля942 – содержала грамматические правила и упражнения. Законченных текстов для переводов там не было.
Во втором пункте программы, как нам сначала показалось, речь идет о переводе французских текстов на русский язык. Здесь маловразумительно сказано, что каждый ученик к занятию по французскому языку должен подготовить перевод с французского на русский «двух номеров» (то есть, вероятно, двух текстов) из учебного пособия под названием «Narrations». Однако далее ученикам предлагалось выучить наизусть «один номер» (что, скорее всего, относилось к какому-то поэтическому произведению) или подготовить письменный свободный пересказ какого-то одного «номера» – то есть какого-то одного «повествования» («narration»). Именно так, вероятно, можно было понять фразу: «более ли менее свободно пишут по-французски (minimum 1 новый номер)».
Если предположить, что грязный черновик французского текста мог быть не переводом с русского на французский (как мы полагали), а наброском письменного пересказа французского текста, в духе тех изложений, которые практиковались на языковых уроках в Третьей гимназии, то его источник мог находиться среди указанных «narrations».
Сокращенная запись учебного пособия расшифровывается как издание: Narrations et exercices de mémoire en prose et en verse ou Choix de morceaux propres a faciliter l’étude pratique de la langue française / Par H. Demmenie et J. Levrier943. И в этой хрестоматии на с. 118–120 была обнаружена та самая новелла, под названием «Le chef-d’œuvre anonyme», которую пятиклассник Мережковский выбрал для французского изложения. Приведем текст новеллы, чтобы восстановить сюжет недописанной драмы о Рубенсе.
LE CHEF-D’ŒUVRE ANONYME
Un jour, Rubens, parcourant les environs de Madrid, entra dans un couvent de règle fort austère, et remarqua, non sans surprise, dans le chœur pauvre et humble du monastère, un tableau qui révélait le talent le plus sublime. Cette peinture représentait la mort d’un moine. Rubens appela ses élèves, leur montra le tableau, et tous partagèrent son admiration.
«Et quel peut être l’auteur de cette œuvre?» – demanda Van Dyck, l’élève favori de Rubens.
«Un nom était écrit au bas du tableau, mais on l’a soigneusement efface», – répondit Van Thulden.
Rubens fit engager le prieur à venir lui parler, et demanda au vieux moine le nom de l’artiste auquel il devait son admiration.
«Le peintre n’est plus de ce monde».
«Mort! s’écria Rubens. Mort!… Et personne ne l’a connu jusqu’ici, personne n’a redit, avec admiration, son nom qui devait être immortel; son nom devant lequel s’effacerait peut-être le mien! Et pourtant, ajouta l’artiste avec un noble orgueil, pourtant, mon père, je suis Paul Rubens».
A ce nom, le visage pâle du prieur s’anima d’une chaleur inconnue. Ses yeux étincelèrent et il attacha sur Rubens des regards où se révélait plus que de la curiosité; mais cette exaltation ne dura qu’un moment. Le moine baissa les yeux, croisa sur sa poitrine les bras qu’il avait élevés vers le ciel dans un moment d’enthousiasme, et il répéta:
«L’artiste n’est plus de ce monde.
«Son nom, mon père, son nom, que je puisse l’apprendre à l’univers, que je puisse lui donner la gloire qui lui est due!» Et Rubens, Van Dyck, Jacques Jordaens, Van Thulden, ses élèves, j’allais presque dire ses rivaux, entouraient le prieur et le suppliaient instamment de leur nommer l’auteur de ce tableau.
Le moine tremblait; une sueur froide coulait de son front sur ses joues amaigries, et ses lèvres se contractaient convulsivement, comme prêtes à révéler le mystère dont il possédait le secret.
«Son nom, son nom?»– répéta Rubens.
Le moine fit de la main un geste solennel.
«Écoutez-moi, – dit-il; – vous m’avez mal compris. Je vous ai dit que l’auteur de ce tableau n’était plus de ce monde; mais je n’ai point voulu dire qu’il fût mort».
«Il vit! Il vit! Oh! faites-le-nous connaître! faites-le-nous connaître!»
«Il a renoncé aux choses de la terre! il est dans un cloître, il est moine».
«Moine! mon père! moine! Oh! dites-moi dans quel couvent; car il faut qu’il en sorte. Quand Dieu marque un homme du sceau du génie, il ne faut pas que cet homme s’ensevelisse dans la solitude. Dieu lui a donné une mission sublime, il faut qu’il l’accomplisse. Nommez-moi le cloître où il se cache, et j’irai l’en retirer et lui montrer la gloire qui l’attend! S’il me refuse, je lui ferai ordonner par notre Saint-Père le pape de rentrer dans le monde et de reprendre ses pinceaux. Le pape m’aime, mon père! le pape écoutera ma voix».
«Je ne vous dirai ni son nom, ni le cloître où il s’est réfugié, répliqua le moine d’un ton résolu».
«Le pape vous en donnera l’ordre!» – s’écria Rubens exasperé.
«Ecoutez-moi, – dit le moine, – écoutez-moi, au nom du Ciel! Croyez-vous que cet homme, avant de quitter le monde, avant de renoncer à la fortune et à la gloire, n’ait point fortement lutté contre une résolution semblable? Croyez-vous qu’il n’ait point fallu d’amères déceptions, de cruelles douleurs, pour qu’il reconnût enfin, – dit-il en se frappant la poitrine, – que tout ici-bas n’est que vanité? Laissez-le donc mourir dans l’asile qu’il a trouvé contre le monde et ses désespoirs. Du reste, vos efforts n’aboutiraient à rien: c’est une tentation dont il resterait victorieux, – ajouta-t-il en faisant le signe de la croix; – car Dieu ne lui retirera point son aide; Dieu qui dans sa miséricorde, a daigné l’appeler à lui, ne le chassera point de sa présence.
«Mais, mon père, c’est à l’immortalité qu’il renounce».
«L’immortalité n’est rien en présence de l’éternité». Et le moine rabattit son capuchon sur son visage et changea d’entretien de manière à empêcher Rubens d’insister davantage.
Le célèbre Flamand sortit du cloître avec son brillant cortège d’élèves, et tous retournèrent à Madrid, rêveurs et silencieux.
Le prieur, rentré dans sa cellule, se mit à genoux sur la natte de paille qui lui servait de lit, et fit à Dieu une fervente prière.
Ensuite il rassembla des pinceaux, des couleurs et un chevalet gisant dans sa cellule, et les jeta dans la rivière qui passait sous ses fenêtres. Il regarda quelque temps avec mélancolie l’eau qui entraînait ces objets avec elle.
Quand ils eurent disparu, il vint se remettre en oraison sur la natte de paille et devant son crucifix de bois.
Перевод
АНОНИМНЫЙ ШЕДЕВР
Однажды Рубенс, прогуливаясь по пригородам Мадрида, забрел в монастырь, известный своим суровым уставом, и к своему изумлению обнаружил в бедной и весьма скромно украшенной монастырской капелле картину, написанную с высочайшим талантом. Полотно сие изображало смерть монаха. Подозвав учеников, Рубенс показал им картину, и все они разделили его восхищение.
«Но кто же автор сего творения?» – спросил Ван Дейк, любимый ученик Рубенса.
«Прежде имя художника значилось в нижнем углу картины, – отвечал Теодор ван Тульден, – но его тщательно стерли».
Рубенс попросил позвать приора, а когда старый монах вышел с ним поговорить, попросил назвать ему имя художника, чье творение столь его восхитило.
«Он уже не в сем мире», – ответствовал приор.
«Мертв! – вскричал Рубенс. – Мертв!.. И никто его так и не узнал, никто не повторял с восхищением его имя, которое должно было стать бессмертным; имя, перед которым, возможно, померкло бы мое! А я, меж тем, – добавил он с благородной гордостью, – я меж тем, святой отец, не кто иной, как Пауль Рубенс!»
При звуке этого имени бледное лицо приора вспыхнуло прежде невиданным румянцем. Его глаза блеснули, и он остановил на Рубенсе взгляд, в котором отражалось нечто большее, чем любопытство; однако возбуждение это длилось всего мгновение. Монах потупил взор, скрестил на груди руки, которые он в момент энтузиазма воздел к небу, и повторил: «Художника больше нет в этом мире».
«Его имя, отец, имя! Назовите мне его имя, чтобы я мог поведать о нем вселенной, воздать ему славу, которой он достоин!» И Рубенс с Ван Дейком, Якобом Йордансом, Теодором ван Тульденом – со всеми своими учениками (я чуть не сказал – соперниками), – окружили приора, хором умоляя назвать им автора картины.
Монах дрожал; холодный пот струился по его лбу и впалым щекам, губы судорожно сжимались и разжимались, словно готовые открыть тайну, ключом от которой он обладал.
«Имя, как его имя?» – повторял Рубенс.
Монах сделал рукой торжественный жест.
«Послушайте, – произнес он. – Вы неправильно меня поняли. Я сказал, что автор картины больше не в этом мире, но я вовсе не имел в виду, что он умер».
«Он жив! Он жив! О, так познакомьте нас с ним!»
«Он отказался от мира, от мирских дел. Теперь он в монастыре, он монах».
«Монах! он монах! Тогда скажите нам, в каком он монастыре, ибо он непременно должен его покинуть! Когда Господь отмечает человека печатью гения, человек не должен его зарывать, замыкаясь в одиночестве. Господь наделил его высокой миссией – он должен ее исполнить. Назовите мне обитель, где он скрывается, и я отправлюсь туда и вырву его оттуда и предоставлю ему всю ту славу, которая его ожидает. Если же он мне откажет, я обращусь к Его Святейшеству Папе Римскому, чтобы он приказал ему вернуться в мир и снова взяться за кисть. Папа любит меня, святой отец, он прислушается к моим словам!»
«Я не назову вам ни его имени, ни обители, где он скрывается», – ответил монах тоном, не допускающим возражения.
«Тогда Папа вам прикажет!» – выходя из себя, вскричал Рубенс.
«Послушайте меня, – произнес монах. – Ради всего святого, послушайте! Неужели вы думаете, что этот человек, прежде чем покинуть мир, отказаться от денег и славы, не вел сам с собой ожесточенной борьбы, противясь подобному решению? Вы верите, что не понадобилось ни горьких разочарований, ни жестоких страданий, – вопрошал монах, стуча себя кулаком в грудь, – чтобы он признал, наконец, что все в мире – лишь суета сует? Пусть он окончит свои дни там, где нашел прибежище от мира и мирских разочарований. К тому же, ваши усилия ни к чему не приведут: это искушение, из которого он выйдет победителем, – добавил он, осеняя себя крестным знамением. – Ибо Господь не оставит его своей милостью; милосердный Господь, который снизошел до него, призвав к себе, и теперь не отторгнет его».
«Но, отец мой, он ведь отказывается от бессмертия!»
«Бессмертие – ничто в сравнении с вечностью». Монах вновь закрыл капюшоном лицо, показывая тем самым Рубенсу, что дольше настаивать не имеет смысла.
Прославленный фламандец покинул обитель, блестящая свита его учеников последовала за ним, и все они, задумчивые и молчаливые, отправились обратно в Мадрид.
А приор, вернувшись в келью, опустился на колени на циновку из соломы, служившую ему постелью, и принялся горячо молиться.
Затем он собрал кисти, краски и мольберт, сваленные на полу в келье, и выбросил их в реку, которая протекала у него под окнами. Некоторое время он грустно наблюдал, как течение уносит их все дальше и дальше.
Когда они скрылись из виду, он вновь обратился к молитве, преклонив колени перед деревянным распятием, на своей циновке из соломы.
Эта хрестоматийная новелла («narration») о загадочном монахе-художнике, видимо, произвела впечатление на пятиклассника Мережковского. Выполняя домашнее задание, он сначала попробовал «свободно» изложить ее по-французски, а потом, подвергнув практиковавшейся им жанровой перекодировке, изложить по-русски в форме стихотворной драмы, чему способствовал ее диалогический характер.
Собственно, здесь можно было бы поставить точку. Однако неизвестным остался автор этого незамысловатого маленького рассказика. В «Narrations et exercices de mémoire en prose et en verse» под текстом стояла подпись: «Études religieuses», которую можно перевести и как «Религиозные этюды», и как «Религиозные учения». Поиски сборника или хрестоматии под таким названием, откуда мог быть заимствован текст и откуда к нему прикрепилась подпись, не увенчались успехом. Но поиски оказались не бесполезными, поскольку выяснилось, что новелла «Le chef-d’œuvre anonyme» была необычайно популярна. В хрестоматию Деммени и Леврье ее текст перекочевал из более ранней хрестоматии, а именно из пособия Жюльена Дюкенуа – «Manuel de l’orateur et du lecteur et Exercices de recitation» (7‑е изд. 1847 года)944, где рассказ имел то же название и ту же подпись: «Études religieuses». Далее тот же текст и под тем же названием удалось обнаружить еще в одном французском «чтеце-декламаторе» – «Cours élémentaire de prononciation de lecture à haute voix et de recitation», вышедшем в 1842 году945. Здесь новелла прямо была подписана: «Anonyme», и ее анонимность была засвидетельствована в специальном примечании к публикации, где также указывалось и на ее вымышленный характер946.
И наконец, двигаясь по этой цепочке в обратном направлении, от поздней перепечатки в гимназической хрестоматии к более ранним публикациям в сборниках для декламации, удалось обнаружить этот текст в провинциальном журнале под названием «Le routier des provinces méridionales»947, выходившем в Тулузе в 1841 году. Рассказ этот в журнале имел другое название – «Un sacrifice à Dieu» («Жертва Богу»), и под ним стояла авторская подпись: «L. D. de Fornex». Судя по всему, это была первая публикация интересующей нас новеллы, которая на протяжении нескольких десятилетий анонимно и под другим названием перепечатывалась на страницах французских хрестоматий и пособий для чтецов.
Итак, творцом этой мини-новеллы о художнике-монахе оказался незаметный беллетрист из города Тулуза по фамилии Форне. Однако и Мережковскому, и тысячам гимназистов, обучавшимся на протяжении многих лет по хрестоматии Деммени и Леврье, а также многочисленным любителям-актерам, декламировавшим этот текст по переиздававшимся в течение десятилетий «Manuel de l’orateur» Жюльена Дюкенуа и «Cours de recitation», так и осталось неизвестно имя автора, затерявшегося на страницах маленького провинциального журнала, как для героев новеллы Форне навсегда осталось тайной имя автора живописного полотна, обнаруженного в капелле мадридского монастыря.