Когда Смерть приходит в дом на Рождество, сам контраст между днем сегодняшним и тем, как он воспринимался всегда, делает скорбь еще более горькой, а отчаяние – более беспросветным. Джеймс Ли умер рождественским утром 1836 года, в тот самый миг, когда далекие колокола на церкви в Рочдейле зазвонили к началу службы. За несколько минут до кончины он открыл уже стекленевшие глаза и слабым движением губ дал понять жене, что еще не все сказал. Она склонилась над ним и уловила прерывистый шепот:
– Я прощаю ее, Энни! И да простит меня Бог!
– О, мой дорогой, мой любимый! Ты только поправляйся, и я никогда не устану благодарить тебя за эти слова! Отец Небесный благословит тебя за них. Жар вроде спадает, родной, может… О господи!
Пока она говорила, Джеймс умер.
Они прожили в браке двадцать два года, девятнадцать из которых были наполнены таким покоем и счастьем, какие достигаются только благодаря абсолютной праведности с одной стороны и безграничному доверию, любви и покорности – с другой. Знаменитые строки Мильтона[7] можно было бы вставить в рамку и повесить на стену в качестве закона их супружеской жизни, ибо муж воистину являлся посредником между женой и Господом. Поэтому сама мысль о том, что он с ней строг, показалась бы ей греховной, хотя, несомненно, он был тверд, суров и непреклонен в той же мере, сколь и праведен. Однако последние три года ее сердце стонало и роптало, она восставала против мужа как против тирана затаенным, угрюмым бунтом, который разрушал прежние устои ее супружеского долга и привязанности и отравлял источники, из которых прежде проистекали любовь и почтение.
Но предсмертные слова мужа вернули его на престол в ее сердце и пробудили покаянную тоску за годы мучительного отчуждения. Вот почему сыновья не смогли уговорить ее выйти к добросердечным соседям, которые заходили по дороге из церкви, чтобы выразить сочувствие и вместе оплакать утрату. Нет! Она останется с покойным мужем, который наконец, после трех лет молчания, заговорил с ней ласково. Кто знает: будь она с ним понежней и не замкнись в своем гневе, возможно, он бы смягчился раньше – и вовремя?
Миссис Ли сидела у его кровати, раскачиваясь взад-вперед, а внизу, то ближе, то дальше, раздавались шаги. Она скорбела уже так давно, что у нее не осталось сил на еще одну бурную вспышку горя. На щеках ее залегли глубокие морщины, а слезы тихо и непрестанно текли весь день. Но когда спустилась зимняя ночь, а соседи разошлись по домам, она скользнула к окну и с тоской воззрилась на темно-серые вересковые пустоши. Она не слышала ни голоса сына, окликнувшего ее с порога, ни шагов, когда он подошел ближе, и вздрогнула лишь тогда, когда он тронул ее за плечо.
– Мама, пойдем к нам! Дома остались только мы с Уиллом. Милая матушка, ты нам так нужна!
Голос паренька дрогнул, он заплакал. Миссис Ли, казалось, с усилием оторвала взгляд от окна и, вздохнув, исполнила просьбу сына.
Мальчики (хотя Уиллу уже почти исполнился двадцать один год, она до сих пор считала его мальчишкой) сделали все, что было в их силах, пытаясь устроить ее в гостиной поудобнее. Даже она сама в прежние дни, до постигшего ее горя, не смогла бы разжечь огонь ярче и лучше вычистить очаг к возвращению мужа, чем они постарались сегодня. Посуда была уже расставлена, чайник кипел, и мальчики совладали со своей скорбью, обратив ее в сдержанное воодушевление. Они обихаживали мать, как умели, но она почти не обращала на них внимания: не противилась и безмолвно принимала все уговоры, – однако их забота не трогала ей душу.
После чаепития, которое было лишь пустой формальностью, Уилл переставил посуду на комод. Мать апатично откинулась на спинку стула.
– Мама, хочешь, Том почитает тебе Библию? У него это выходит лучше, чем у меня.
– Да, сынок! – откликнулась она почти с нетерпением. – И то верно! Прочти-ка мне «Блудного сына». Давай же, детка! Будь добр!
Том отыскал нужную главу и прочел ее – с выражением, как учат в деревенских школах. Мать наклонилась вперед, приоткрыв губы и распахнув глаза; все ее тело выражало напряженное внимание. Уилл сидел, свесив голову. Он знал, почему была выбрана именно эта глава, напоминавшая о семейном позоре. Когда чтение подошло к концу, он продолжал сидеть в угрюмом безмолвии, не поднимая головы. Однако лицо матери просветлело – впервые за весь день. Взгляд ее стал мечтательным, словно узрел некое видение; наконец она придвинула к себе книгу и, водя пальцем по тексту, начала негромко читать, повторяя слова о горькой печали и глубоком унижении, но более всего ее тронуло то, с какой нежностью отец принял раскаявшегося блудного сына.
Так прошел рождественский вечер на Ближней ферме.
Накануне дня похорон темную, колышущуюся под ветром равнину завалило снегом. Черный грозовой небосвод неподвижно распростерся над белой землей, когда покойника выносили из дома, хозяином которого он так долго был. Следом по двое шли скорбящие, образуя траурную процессию, чей извилистый путь пролегал через нетронутые снега к церкви Милн-Роу, то теряясь в какой-нибудь лощине среди голых пустошей, то медленно восходя на вздымающиеся склоны. После похорон никто не задержался, ибо многим соседям, провожавшим покойника к месту упокоения, предстоял долгий путь, а медленно падавшие белые хлопья были предвестниками сильной бури. Лишь один старый друг проводил вдову и ее сыновей до дому.
Семейство Ли владело Ближней фермой на протяжении нескольких поколений, что, однако, не намного возвышало их над уровнем простых батраков. У них имелся дом, хозяйственные постройки – до крайности ветхие – и около семи акров скудной неплодородной земли, на возделывание которой никогда не было средств. Их едва хватало на жизнь, и в семье было принято обучать сыновей какому-нибудь ремеслу – например, колесному или кузнечному делу.
Джеймс Ли передал завещание старику, сопроводившему их домой, и тот зачитал его вслух. Джеймс оставил ферму своей верной супруге Энн Ли до конца ее дней, а после нее – сыну Уильяму. Для Томаса в сберегательном банке должно было накопиться сто с лишним фунтов.
После оглашения воли покойного Энн Ли некоторое время сидела молча, а потом сказала, что хочет поговорить с Сэмюелем Ормом наедине. Сыновья вышли через кухню и побрели в поле, не обращая внимания на метель. Братья, совершенно разные по характеру, тем не менее очень любили друг друга. Уилл, старший, был похож на отца: суровый, сдержанный и безупречно честный. Том же – десятью годами младше – внешностью и мягким, деликатным нравом больше походил на девчонку: вечно льнул к матери и побаивался отца. Братья шли молча, поскольку привыкли говорить только по делу и едва ли владели более мудреным языком, пригодным для описания чувств.
Тем временем их мать дрожащими пальцами взяла мистера Орма за руку.
– Сэмюел, мне нужно сдать ферму внаем, просто необходимо!
– Сдать ферму? Что на тебя нашло, женщина?!
– Ох, Сэмюел! – воскликнула она, и глаза ее наполнились слезами. – Мне придется переехать в Манчестер. И сдать ферму.
Сэмюел задумчиво смотрел на нее и какое-то время молчал.
– Если ты все решила, – произнес наконец он, – отговаривать не буду: надо – значит, поезжай. Нелегко тебе придется в Манчестере, ну да не мое дело. Только представь, как будешь покупать картошку, чего тебе сроду не доводилось. Ну что ж! Не мое дело. Мне это даже на руку. Наша Дженни собралась замуж за Тома Хиггинботэма, а он говорил, что сначала хочет подыскать кусок земли. Его отец, полагаю, когда-нибудь умрет, и сын получит Малую ферму. А пока…
– Так сдай ему нашу! – все с тем же пылом перебила она.
– Да уж. Думаю, он ее мигом приберет. Но сейчас я не стану с тобой торговаться – нехорошо это, давай чуток обождем.
– Я не могу ждать, давай решим все разом!
– Ладно, ладно, я обговорю это с Уиллом, вон он идет. Пойду с ним потолкую.
Мистер Орм нагнал парней и, не тратя времени, изложил им суть вопроса.
– Уилл, твоя мама намерена переехать в Манчестер и желает сдать ферму внаем. Что ж, я готов взять ее для Тома Хиггинботэма, однако я люблю торговаться, а с твоей матерью сейчас разговор не заладится. Давай-ка, мой мальчик, возьмемся с тобой за это дело и попробуем надуть друг друга – день сегодня холодный, хоть согреемся.
– Сдать ферму? – в один голос воскликнули братья в крайнем изумлении. – Переехать в Манчестер?!
Обнаружив, что ни Уиллу, ни Тому об этих планах еще ничего не известно, Сэмюел Орм заявил, что умывает руки до тех пор, пока они не поговорят с матерью. Вероятно, она ошарашена смертью мужа; он подождет день-другой и никому ничего не скажет, даже самому Тому Хиггинботэму, а может, вообще придержит ферму для себя. Мальчикам лучше пойти обсудить все с матерью. Он попрощался и ушел.
Уилл был мрачнее тучи, однако хранил молчание, пока они не подошли к дому. Там он сказал:
– Том, ступай в хлев, покорми коров. Я хочу поговорить с мамой наедине.
Когда Уилл вошел, мать сидела у огня, глядя на угольки. Она не слышала его шагов, утратив на какое-то время способность реагировать на окружающий мир.
– Мама! Что еще за разговоры о Манчестере? – спросил он.
– Ох, сынок! – обернувшись, заговорила она с мольбой в голосе. – Я должна поехать и отыскать нашу Лиззи. Не могу спокойно сидеть здесь, думая о ней. Много раз, пока отец спал, я вставала с постели, пробиралась к окну и во все глаза смотрела в сторону Манчестера, представляя, как отправлюсь в путь через топи и пустоши, пока не дойду до города, а там стану заглядывать в каждое понурое лицо, пока в конце концов не найду среди них нашу Лиззи. А когда в лощинах тихо дул южный ветер, мне, бывало, чудилось (это все выдумки, знаю), что она зовет меня. И голос будто раздавался все ближе и ближе, пока наконец рыдания: «Мама!» – не звучали у самой двери. Уж не раз я прокрадывалась вниз, отпирала щеколду и вглядывалась в тихую темную ночь, надеясь увидеть Лиззи, – и не видела ни единого существа, только звук затихавшего ветра наполнял меня тоской и горечью! О, не проси меня оставаться здесь, когда она, возможно, погибает от голода, как этот несчастный юноша из притчи! – возвысила голос мать и залилась слезами.
Уилл глубоко опечалился. Он был достаточно взрослым и знал о семейном позоре: два с лишним года назад отцу вернулось письмо, отправленное дочери, с припиской от ее манчестерской хозяйки, где сообщалось, что Лиззи оставила службу – и по какой причине. Уилл разделял отцовский гнев, хотя все же счел его чрезмерно суровым, когда отец запретил рыдающей, убитой горем жене отправиться на поиски бедного согрешившего ребенка, заявив, что отныне у них нет дочери, она все равно что умерла, и ее имя никогда больше не прозвучит на рынке или за столом, в благословении или молитве. Уилл хранил молчание, поджав губы и хмуря лоб, когда соседи говорили, что смерть бедной Лиззи состарила отца и мать: мол, скорбящие родители никогда не оправятся от своего горя. Ему и самому казалось, что несчастье состарило его раньше времени; он завидовал Тому и тем слезам, что младший брат пролил над прекрасной безвинной покойной бедняжкой Лиззи. Иногда Уилл думал о ней, скрежеща зубами от ярости, готовый пришибить сестру за этот позор. Мать никогда не упоминала о ней до этой минуты.
– Мама, – сказал он наконец. – Лиззи могла умереть. Скорее всего так и случилось.
– Нет, Уилл, она жива! – возразила миссис Ли. – Господь не допустит ее смерти, пока я вновь ее не увижу. Ты не знаешь, как я молилась – снова и снова, чтобы еще раз увидеть ее милое личико и сказать, что я ее прощаю, хоть она и разбила мне сердце – разбила, Уилл!
Минуту-другую сдавленные рыдания не давали ей продолжить.
– Тебе этого не понять, иначе ты не говорил бы, что она умерла. Бог милостив, Уилл! Он гораздо сострадательнее человека. Я бы никогда не смогла говорить с твоим отцом, как с ним, но даже отец в конце концов ее простил. Это были его последние слова, так он и сказал. Ты же не будешь суровее отца, Уилл? Не пытайся мне помешать – я все равно отправлюсь на ее поиски.
Уилл долго сидел неподвижно, и наконец промолвил:
– Я не буду тебе мешать. Думаю, она мертва, но это не имеет значения.
– Она жива, – с тихой убежденностью перебила мать. Не обращая внимания, Уилл продолжил:
– Мы переедем в Манчестер на год, ферму сдадим Тому Хиггинботэму. Я наймусь в кузнецы, а Том пока сможет пойти в хорошую школу, о чем он так мечтал. Но через год ты вернешься, мама, и перестанешь убиваться по Лиззи, и будешь вместе со мной думать, что она умерла. Как по мне, так даже спокойнее, нежели считать ее живой, – закончил он едва слышно.
Мать покачала головой, ничего не ответив, и тогда Уилл спросил:
– Ты согласна, мама?
– Я согласна вот на что, – сказала она. – Если за весь год я не смогу разыскать ее в Манчестере и ничего о ней не узнаю, то еще до конца этого самого года мое сердце будет разбито, и когда я упокоюсь в могиле, ни любовь, ни горе не будут иметь надо мной власти. Я согласна, Уилл.
– Что ж, так тому и быть. Я не скажу Тому, зачем мы едем в Манчестер. Лучше поберечь его чувства.
– Как пожелаешь… – ответила она печально. – Только бы поехать.
Еще до того, как в укромных рощицах вокруг Ближней фермы зацвели дикие нарциссы, семейство Ли обосновалось в манчестерском доме – если только они могли считать это место домом. Там не было ни сада, ни хозяйственных построек, ни открытого всем ветрам выгона, ни бескрайнего вида на вересковую пустошь и лощину; не было бессловесных животных, за которыми нужно ухаживать, и никаких старых навязчивых воспоминаний, которых им не хватало больше всего, пускай даже те хранили в себе скорбь о мертвых и о том, что они потеряли навсегда.
Миссис Ли перенесла утрату легче, чем ее сыновья. Лицо женщины оживилось, впервые за долгие месяцы: теперь у нее появилась надежда – пусть и горькая, но все-таки надежда. Она выполняла домашние обязанности, какими бы странными и сложными они ни казались, хотя городской образ жизни приводил ее в полное замешательство. Однако, когда дом был «прибран», а мальчики возвращались вечером с работы, она одевалась и тихонько выскальзывала за дверь – как ей казалось, незамеченной, даром что Уилл всякий раз тяжело вздыхал. Частенько она возвращалась уже за полночь, бледная и уставшая, с почти виноватым выражением лица, на котором, однако, было написано столько разочарования и несбывшихся надежд, что Уилл не решался высказать, что думает о бессмысленности и тщетности ее поисков. Так повторялось ночь за ночью, дни превращались в недели, а недели – в месяцы. Все это время Уилл, как мог, исполнял по отношению к ней свой долг, но не испытывал сочувствия. По вечерам он оставался дома ради брата и частенько жалел, что не может, как Том, находить удовольствие в книгах, поскольку время в ожидании матери тянулось для него невыносимо.
Нет нужды объяснять, как она сама проводила эти томительные часы, однако кое-что я вам все-таки расскажу. Поначалу она просто бродила, словно без цели, а затем собиралась с мыслями и направляла все силы на одну-единственную задачу. Тогда она с истовым терпением обходила малоизвестные улицы в очередной незнакомой части города, тоскливо, с немой мольбой вглядываясь в лица прохожих; порой она мельком замечала женщину, напоминавшую ей дочь, и следовала за ней с неутомимым упорством, пока свет из магазинчика или от фонаря не падал на равнодушное чужое лицо. Раз-другой добросердечный прохожий, пораженный ее взглядом, полным тоски и скорби, оборачивался и предлагал помощь или интересовался, что ей нужно. Когда к ней обращались, она лишь спрашивала: «Может, вы знаете бедную девушку по имени Лиззи Ли?» – а получив отрицательный ответ, качала головой и продолжала свой путь. Наверное, ее считали помешанной. Но она ни с кем не заговаривала первой. Иногда она пару минут отдыхала на чужом крыльце, а иногда (очень редко) закрывала лицо и плакала; однако было непозволительно упускать таким образом время и возможности: ведь пока ее глаза ослеплены слезами, та, кого она ищет, могла пройти мимо незамеченной.
Как-то вечером, в живописную осеннюю пору, когда дни становятся короче, Уилл приметил старика, который был не то чтобы совершенно пьян, но не мог идти по тропинке ровно, и соседские мальчишки-бездельники насмехались над его неуверенной походкой. В память об отце Уилл с теплотой относился к пожилым людям, даже опустившимся и далеким от суровых добродетелей, отличавших его собственного родителя. Поэтому он проводил старика до дома и сделал вид, что верит беспрестанным заверениям, будто тот, кроме воды, ничего не пил. Ближе к дому незнакомец попытался собраться с духом, словно там ждал кто-то, чье уважение он ценил даже в подпитии или кого боялся огорчить. Дом выглядел безукоризненно опрятным еще снаружи: порог, окно и подоконник словно говорили о царившем внутри духе чистоты. Уилл был вознагражден за свою заботу коротким признательным взглядом молодой, лет двадцати, женщины, который сменился румянцем стыда. Она не произнесла ни слова и не поддержала гостеприимные приглашения отца присесть. Казалось, она не хочет, чтобы посторонний человек видел, как тот тщетно изображает трезвость, и Уилл не мог остаться, продлевая ее агонию. Но когда старик, вяло пожимая ему руку, в очередной раз пригласил его зайти как-нибудь в следующий раз, Уилл заглянул в ее опущенные глаза и, хотя не мог прочесть скрытой в них мысли, робко произнес: «Если никто не возражает, я как-нибудь приду, благодарю вас». Девушка, к которой, собственно, и была обращена его речь, не ответила, а Уилл вышел, еще больше полюбив ее за молчание.
В следующие дни он много думал о ней и корил себя за это, обзывал глупцом, но все мысли возвращались к ней с новой силой. Он пытался ее принизить: мол, не так уж и хороша собой, – а затем с негодованием возражал, что она все равно нравится ему куда больше любой красотки. Ну почему он такой деревенщина: коренастый, краснолицый? Она же выглядела как настоящая леди: безупречное платье, гладкая бледная кожа, блестящие темные волосы. Красивая или нет, она его привлекала, и Уилл не мог противиться соблазну увидеть ее вновь и отыскать какой-нибудь изъян, который избавил бы его сердце от невольного рабства. И вот она перед ним: чистая и застенчивая, как прежде. Уилл сидел и смотрел, невпопад отвечая ее отцу, а она старалась скрыться в тени камина. Затем овладевший им злой дух (ведь сам он не решился бы на подобную дерзость!) заставил его встать и перенести свечу: якобы из-за того, что темновато шить, – но на деле чтобы лучше ее видеть. Не в силах этого вынести, она подскочила, сказав, что должна уложить спать маленькую племянницу, и, разумеется, не было на свете более беспокойного ребенка двух лет от роду, потому что, хотя Уилл прождал еще полтора часа, она так и не спустилась. Зато он завоевал сердце ее отца своим умением слушать, ведь некоторые люди совсем не привередливы – дай им только говорить без остановки, так им достанет ума не ждать сверх этого внимания к своим речам.
Тем не менее Уилл смог кое-что уловить из болтовни старика. Когда-то тот имел вполне благопристойный бизнес, но прогорел, потеряв больше денег, чем любой знакомый ему зеленщик, по крайней мере из тех, кто не совмещает торговлю овощами с продажей рыбы или дичи. Этот грандиозный крах стал, казалось, главным событием его жизни, и старик отзывался о нем с какой-то странной гордостью. Похоже, сейчас он отдыхал от былых трудов (кои привели его к банкротству) и был на иждивении у дочери, которая держала небольшую школу для малышей. Но все эти подробности Уилл вспомнил и осознал уже после, а в тот момент думал о Сьюзен. Поладив с мистером Палмером, он, как не трудно предвидеть, вскоре нашел поводы заглядывать к нему почаще. Уилл слушал ее отца, заговаривал с маленькой племянницей, но и в том и в другом случае смотрел на Сьюзен. Отец продолжал упирать на свое благородное происхождение, которое показалось бы Уиллу весьма сомнительным, если бы милая утонченная скромная Сьюзен не создавала необъяснимую ауру изысканности вокруг всего, с чем соприкасалась. Сама она в основном молчала и усердно занималась рукоделием, но двигалась так бесшумно и говорила таким тихим и нежным голосом, что молчание, речь, движение и покой в равной степени, казалось, возносили ее на недосягаемую для Уилла высоту, в некий святой и неприступный ореол блаженства – куда заказан путь даже тому Уиллу, которого она знала! А откройся ей страшная тайна позора сестры, о котором ему постоянно напоминали еженощные поиски матери меж отверженных и покинутых, – неужто Сьюзен не отшатнулась бы от него с отвращением, словно он и сам запятнан вынужденным родством? Этого он страшился, вот и решил отказаться от ее милого общества, пока не стало слишком поздно. И вот, противясь внутреннему искушению, Уилл сидел дома, страдал и вздыхал, сердился на мать за неутомимое терпение в поисках той, кого он в душе уже считал мертвой; был резок, а она лишь печально оправдывалась, из-за чего он еще больше терял душевный покой, упрекая себя за грубость. Рано или поздно эта борьба должна была отразиться на его здоровье, и Том, его единственный компаньон долгими вечерами, со смутной тревогой замечал в нем растущую вялость, беспокойную раздражительность. Наконец мальчик решил обратить внимание матери на изможденный, измученный вид брата. Мать слушала с испугом, вспоминая притязания Уилла на ее любовь. Она заметила его угасающий аппетит и сдержанные вздохи.
– Уилл, сынок! Что с тобой творится? – спросила мать, когда он сидел, безучастно уставившись на огонь.
– Все в порядке, – ответил он, как будто досадуя на ее вопрос.
– Нет, мальчик мой, что-то не так.
Уилл не стал возражать и не шелохнулся; она даже не поняла, услышал ли он.
– Тоскуешь по Ближней ферме? – горестно предположила она.
– Там как раз ежевика пошла! – вставил Том.
Уилл помотал головой. Мать какое-то время смотрела на него, словно пытаясь разгадать причину его уныния.
– Вы с Томом можете ехать. А я останусь, пока не найду… Ну, ты понимаешь, – закончила она, понизив голос.
Уилл быстро обернулся и, пользуясь властью, которую уже давно имел над Томом, велел младшему брату идти спать.
Когда Том вышел из комнаты, он принялся говорить.