Первое яблоко в жизни попробовал я зимой. Хорошо помню и ту зиму, и само яблоко…
Помню, как, войдя в дом после дальней дороги с поезда, мать развязывала и снимала с головы темно-серый старый платок, как расстегивала плюшевый жакет, обводя нас устало сияющими глазами, отдыхала и облегченно охала, что добралась наконец и что в доме вроде бы ничего не случилось и не стряслось без нее.
У порога покорно стояла пахнущая морозом кошелка, сверху прикрытая белой марлей. Сильнее же кошелки пахла морозом одежда матери и еще чем-то другим, необыкновенно свежим, наполнявшим дом благоуханием и ароматом… Как будто бы и знакомым, да так давно забытым, что, как ни напрягайся, ни вспоминай, объяснить не сможешь.
Благоухание, внесенное в дом матерью, одинаково схоже было и с запахом первых дорожных льдинок, и падающего на промерзлую землю снега, и студеного стожка сена, и мокрой прелой листвы, и мартовских вечерних сосулек, и даже гриба немножко; и было в нем и другое что-то, все пересиливающее, неумолимо влекущее и такое близкое, что в одну минуту ты как бы делался самым счастливым и радостным человеком на свете.
Это ощущение, вероятно, передалось каждому из детей. Всей семьей мы молчали, нетерпеливо поглядывая на загадочно улыбающуюся мать. В том, что волнующий аромат исходил от чего-то ею привезенного, купленного специально детворе, никто не сомневался.
Что же редкостного привезла сегодня из города мать?
Мать угадывала наше состояние, и мы не торопили ее, отходившую после дороги.
— Ну, как тут у вас? — спросила она, сидя на табурете и протягивая руку к кошелке.
— Все хорошо, — заверил отец, пододвигая кошелку.
— Нормально, мама! — подтвердили и мы.
— Ну, молодцы.
Мать знала, что мы ждем подарков. В действительности так и было, что бы ни делали, чем бы ни занимались мы днем: бегали ли по хрусткому снегу или носились на санках, мысль каждого была об одном и том же, о возвращении матери.
И вот сидит она зимним вечером перед нами, в теплой избе, протопленной отцом к ее возвращению, сидит раскрасневшаяся, усталая и довольная, с дороги разгоряченная и потому в накинутом на плечи платке, поданном ей отцом.
И что-то произойдет вот-вот, что-то достанет, чем-то угостит нас мать?
Всполошно бьется сердце.
— Корова пила?
— Три раза.
Почему мать спрашивает — понять нетрудно: корова главная наша кормилица. Без нее и отцу, и матери, и нам пришлось бы туго. Но другое теперь беспокоит мать, о чем мы тоже знаем. Со дня на день корова должна отелиться, хотя случается это обычно ночью…
В такие ночи вдруг начинается хождение взад-вперед с фонарем, возня во дворе, вполголоса разговоры, греется срочно зачем-то вода, иногда она стоит наготове заранее в большом чугуне в печи; потом внезапно наступает затишье, только пес во дворе почему-то поскуливает то ли от зябкого холода, то ли от происходящего в хлеве.
Мать с отцом куда-то исчезают и неизвестно когда вернутся; но из сеней вскоре доносятся топот, лязг и бренчание дверной клямки, остерегающие голоса у порога, и в избу на старом тулупе либо просто на овчине с предосторожностью вносится нечто войлочно-душноватое, как бы нарочито нагретое и опускается на пол в запечье. Оттуда светит фонарь и слышны шепчущиеся голоса, там вершится таинство, и вдруг раздается слабое, покорное, полуживое, но радостное мычание.
Сразу и не поймешь, во сне или наяву почудился этот трогательный голос теленка, которого весной надо и навязывать, и пасти, и получать, если убежит, взбучку. Телок, телушка, телка, телочка — кто бы ни был, а хочется откинуть скорей одеяло, спрыгнуть с постели и бежать по дощатому полу смотреть — есть ли белое на лбу пятнышко и какого цвета самое существо, дивно возникшее в доме зимней ночью.
Мать либо отец остается дежурить за печкой, в то время как второй из них спешит в хлев — таинство продолжается. Трудно оторвать от подушки голову, да и родители все равно прогонят — смотреть до утра почему-то нельзя, нет и силенок разогнать детский липучий сои.
Не раз и не два так повторялось на моей памяти, и всегда с трепетом переживали мы ночное событие. В каждый отел мать волновалась, боялась проглядеть — вдруг да погибнет в хлеву, пропадет корова. Если же корова пила, да трижды, значит, все пока шло нормально.
У матери свои приметы, и точнее ее никто не предугадает отела.
…Мать сняла марлю с кошелки, отряхнула. Сверху лежали баранки, печенье и отдельно в кульке — конфеты-подушечки. Мы потянулись сразу за угощением. Отцу перепала селедка. Любопытство наше не удовлетворилось до конца, мы ждали чего-то необычного, аромат от которого продолжал стойко держаться в доме.
Мать решила не испытывать наше терпение.
— Угадайте, что я привезла вам? — смеясь, спросила она.
Перестав жевать, мы пожали плечами, не зная, что и ответить. Мать сунула руку в карман плюшевого жакета, висевшего к тому времени на стенном гвоздике, и достала крупное желтоватое яблоко.
— Вот это да-а-а! — изумились мы, забывая про сладости.
— Яблоко одно. Разрежьте, чтоб каждому было.
И яблоко легло перед нами на стол. Из выдвижного ящика в столе мать извлекла небольшой, с белой костяной ручкой ножик и положила рядом. Яблоко, да среди зимы, да из города, да к тому же большое, пусть и одно, а все равно видеть его казалось чудом, волнующим неправдоподобием. Зачарованные, мы не решались трогать, и мать истолковала это по-своему:
— Денег не было, а то бы каждому по такому купила.
— И сколько стоит оно, мама?
— Дорогое, детки…
— Магазинное?
— Не-е-ет, дед один продавал на рынке, по десятке штука по теперешним послевоенным ценам.
— Вот это даа-а-а! — затянули мы, не веря, чтоб десятку стоило одно яблоко.
— Он что, из ума выжил? — возмутился отец. — Да мы до войны такие в Смоленск возами возили.
— До войны, да не сейчас, — рассудила мать. — Деревца яблоневого нигде не уцелело.
Много раз слышали мы о довоенных, прежних садах, какими были они обильными, в особенности колхозный, и о яблонях на огородах у каждого, и что славились вроде и раскупались яблоки наших мест везде, куда привозили их. Война извела, выжгла, вырубила сады под корень. И антоновка в краях здешних стала в диковинку. Взрослые не горели, как успел я заметить, заниматься садами, главной заботой их оставалось сеять хлеб.
Отец взял яблоко, повертел, посмотрел на свет.
— Добрая антоновка, — знающе оценил он, кладя подарок обратно.
Похвала обрадовала мать. Яблоко показалось нам еще ценнее. И то, что оно дорого стоило, и то, что похвалил отец, и что, наконец, было из города — все это делало гостинец неслыханно редкостным. Мы и не знали, как подступиться к нему, пока за дело не взялся отец.
Маленьким ножиком с костяной ручкой он надавил сверху на яблоко и развалил на две половинки, как дровяной чурбак. Знакомый аромат обдал нас. Сомнений не оставалось: только яблоко и могло породить то трепетное благоухание, которое возникло с приходом матери. Отец «расколол» каждую из половинок. И одну поделил еще раз. Крупные отдал нам, а две меньшие — себе и матери, тонкие, почти прозрачные дольки, в каких нередко встречается теперь мармелад.
— У меня и зубов-то нет, — отмахнулась мать, но в общей суете нашей и радости отказываться наотрез не стала, иначе бы никто из нас без матери есть не стал.
— Дай-ка я лучше кожицу сниму, — сказала она отцу, беря ножик и срезая кожуру со своей дольки.
И бревенчатый дом вновь оживился антоновским благоуханием, усиленным еще и тем, что яблоко оказалось с мороза.
Подражая матери, принялись чистить по очереди и мы; кожура, однако же, пахла так вкусно и аппетитно, что я первым съел ее прежде яблока. Моему примеру последовали и младшие. Свою кожуру, а точнее, от той крохотной дольки, что ей перепала, мать бережно завернула в бумажную салфетку и положила вместе с ножиком в выдвижной ящик кухонного стола.
Счастье переполняло нас, пока жевали мы яблоко, и было оно, вероятно, все от того же аромата антоновки, всколыхнувшего нас таким волнением, которого и не знали мы в прежние поездки матери в город.
Легли вскоре спать. Погасили лампу. Ночью мать будила отца, и он шел с зажженным фонарем в хлев — смотрел корову. Отела не было. Я лежал в темноте, и ноздри подрагивали от сочившегося сквозь бумажку из деревянного стола духа антоновки.
Что же это за яблоко, что за чудо, если от одной кожуры даже невозможно уснуть? Ах, как хорошо бы увидеть его на самом дереве в настоящем саду или хотя бы на одинокой яблоне в огороде! Взглянуть бы однажды на чудо-антоновку: как растет и почему делаются яблоки крупными и отчего затем становятся такими вкусными?
Ново и неожиданно было это ощущение, вторгшееся в мою жизнь. Той же ночью я как бы присягнул, поклялся самому себе, что первым серьезным делом, которым займусь, окажутся антоновские сады.
Я лежал в лунном оконном сумраке хаты, слушал, как от мороза трескались бревенчатые стены, как лопался глухо на озере лед, и видел себя в яблоневом саду под густыми, отяжелелыми ветками.
Что же наделало, сотворило ты со мной, яблоко, чем околдовало, лишив сна и покоя, и что за дивный, сказочный дух в тебе, от которого не спится и трепетно-сладко на душе и в мыслях?
А кожура все покоилась в ящике стола, и аромат ее но избе все плыл и плыл, проникая сквозь дерево и завернутую бумажку, оседая на бревенчатых стенах, потолке, подоконнике и на наших подушках. И тянуло по лунному сумраку подойти к столу и выдвинуть ящичек, но я сдерживался, пока постепенно и незаметно не засыпал.
Кожуру мать оставила, как потом выяснилось, для чая. Оказывается, с яблоками можно и чай пить. И как еще вкусно! Об этом я узнал уже утром, когда мать опустила кожуру в кипяток и дух антоновки, бунтуя, взвился и освятил напоследок избу и закрепил окончательно мои воображаемые детские намерения.
Утром за чаем я расспрашивал отца о довоенном колхозном саде, где отец работал садовником. По воспоминаниям деревни сад на десятки гектаров обсажен был ельником. Пеньки от ельника и поныне темнели на травянистой меже. Под ельником целой деревней собирали рыжики и радовались, что ходить далеко не надо. Давно уже не было ни ельника, ни самого сада, а воспоминания и разговоры о нем не затихали. Так много говорилось о его антоновских по суглинистым холмам яблонях, разносивших славу, как теперь принято говорить, о наших нечерноземных местах, что складывалось само собой впечатление: не в этом, так в следующем году колхоз непременно заложит сад, возродит, обсадит, как прежде, ельником и вдоволь будет опять знаменитой антоновки, а заодно и рыжиков.
Меж тем отец отпивал чай и не спеша говорил о своей тогдашней работе. Самым интересным в ней был осенний сбор садового урожая. Мать от печи дополняла отцом забытое, упущенное, что-то ранее я и от других слышал, но вот о яблочном колхозном обозе, отправляемом в ближние города — Смоленск и Витебск, — я совершенно не знал.
Про обоз я услышал только теперь. Отцу, оказывается, поручалось сопровождать его, быть как бы ответственным лицом по доставке и сдаче яблок.
Возили антоновку только на телегах по сухому осеннему дню, иногда и по предзимней уже дороге, укрывая рогожей либо обкладывая распотрошенной ржаной из кулей соломой. Работа считалась праздником.
Двигался обоз неспешно, поскрипывал глянцевитыми, тершимися друг о дружку яблоками, возницы сидели выбритыми, принаряженными, зная цену своему товару. К дороге, по которой ехали, часто выбегала ребятня.
Но первым откуда-то узнавал и появлялся крепкий курчавый малый, немой парень, и мужики насыпали ему в мешок антоновки, и немой, улыбаясь и с восторгом мыча, тряс им руки и уходил, поминутно оглядываясь и махая незанятой свободной рукой, в свою, стоящую на пути обоза, деревню.
Встречали обоз и сельские старушки, и их одаривали яблочком, и сроду не велось разговора о плате за добро. И хотя сполна наделяли мужики обозной антоновкой встречных людей, а все равно привозилось ее много и сдавали прямиком в магазин по предварительной в таких случаях договоренности.
Каждый вечер расспрашивал я отца про былой сад и ельник, и каждый раз оживлялся отец и радовался, принимаясь рассказывать.
Я любил забираться на печку и, греясь там, представлял, как пахли проселки и большаки после осеннего обоза с антоновкой, как выглядел сад в конце сентября с наплывающим оттуда в ветреный день ароматом, и какое счастье охватывало того, кто в это время, по словам отца, оказывался рядом и тянулся невольно на любую в саду работу…
И прорастало, крепло во мне желание возродить на прежних склонах усадьбы сад и возить опять по мерзлой дороге антоновку в древний, на холмах, Смоленск или Витебск…
В колхозе к тому времени все настойчивее повелись разговоры о скорой закладке сада, а весной выкопали даже и ямы. Дело казалось почти решенным, ждали лишь саженцы. Но потом неожиданно возникли толки о некоей несогласованности с кем-то, о неперспективности садоводства и что надо бы лучше сеять хлеб да скот разводить, а яблоками займутся и обеспечат более приспособленные к этому делу края и области.
Ямы под саженцы взялись зарывать. И когда засыпали, странным и неизвестным образом из соседней деревни появился немой и, нервно сотрясаясь и негодуя, что-то залопотал на своем языке. Язык и жесты его в общем-то понимались, но приостановить работу никто не подумал.
И немой заплакал, повернулся и зашагал прочь.
Я как-то рано запомнил немого и удивлялся, что и меня, мальчонку, он отчего-то при случае привечает да еще и весело улыбается. Вначале я терялся в догадках и только позже понял: немой помнил обозы с антоновкой, помнил отца и хранил о том времени благодарную память, от которой перепадало почета и мне.
Немой на диво выглядел молодо, словно бы и не коснулось его вихревое военное лихолетье. Высокий, статный, с длинными жилистыми руками, с обветренным лицом, с ловкими молодецкими движениями и крепкими ногами, с закатанными, вроде как нарочито, резиновыми голенищами, он вызывал у окрестной детворы зависть и восхищение. Любуясь его ловкостью, мы невольно подражали ему, точно так же пытаясь носить резиновые сапоги. Неунывностью и притягательством веяло от его всегда опрятной фигуры, от простых, раскованных жестов и дружеского взгляда, вопреки немоте и врожденной стеснительной сдержанности.
Жил он со старухой матерью, и по рассказам, оставался примерным сыном. Жаль, что позже не удалось ему сохраниться таким же. Наведаясь как-то через многие годы в деревню, узнал я, что немого пристрастили к выпивке и что вроде бы часто появляется он в магазине на железнодорожной станции либо в деревне с налитым стаканом крепленого красного.
На колхозный сад отныне никто не рассчитывал. В конце концов какая разница — были бы яблоки, можно развести сад и на своем огороде и какой-то урожай собрать, хотя, конечно, из него обоза не снарядить в города.
Нужны были яблоневые деревца.
На старых, давно исчезнувших хуторах я набредал, случалось, на садовые островки. Большинство уцелевших, заглохших яблонь оказывались отростками, но иногда попадались и молодые, от проросшего семечка. Встречались они и в придорожных кустах, листвой резко отличимые от других деревьев. Яблоневая листва увядала ярче, и кора на стволе и ветвях выглядела буроватой, как бы присыпанной пахотным слоем. В большинстве попадались дички — колючие, с мелкой листвой, но были и крупнолистные, с добротно наметившимся стволом и кроной.
Такие деревца я всячески запоминал, ждал осени и свободного от уроков времени, из-за них лишался покоя. В сухую в первых днях октября погоду я бежал с лопатой на бывшие хуторские усадьбы и в лес.
Любая из яблонь казалась антоновкой, и я остервенело копал ее, иногда и по нескольку дней, пока не обозначался стержневой, ствольный корень, по толщине которого можно было судить, как глубоко он в земле, возьмет ли лопата или надо нести из дома топор, отсекать корень в удобном месте.
Рубил корни я лишь в крайнем случае. Бывало, яблоня, накренясь, с треском рвала свой же корень, и, вынеся ее затем на дорогу или на опушку, а иной раз и на край поля, я пытливо разглядывал земляную часть и судил: приживется дерево или работа моя оказалась напрасной?
Ох и трудные же порой попадались яблони! Как будто и выкопана, но нет, одним корешком цепляется, не расстается с вскормившей землей. И как на беду, кончается короткий осенний день, и все меньше времени распознать, какой из корней упрямо не отпускает. Пота вдоволь прольешь, пока выкопаешь такую яблоню. Выкопать мало, надо еще и донести домой вместе с лопатой и топором в руке. А там и посадить сразу, не дав корням высохнуть.
Чересчур потревоженные корни, покалеченные неосторожным рытьем, трещавшие, когда наклонялась яблоня, и рвавшие затем своим звуком душу, я обмазывал вначале тщательно раствором из навоза и глины, каждый корень и корешок распрямлял, присыпал вручную землей и только потом клал основательный верхний слой.
Яблонь в огороде понатыкали мы избытком. Отец, случалось, и ворчал уже, вынужденно объезжая конем наши саженцы. В целом же родители поощряли увлечение садом, к которому охотно тянулись и старшие, и младшие дети. Каждому из сыновей не терпелось что-то да посадить, оживить фруктовым деревом родительскую усадьбу. Возникало нечто вроде соперничества: у кого яблоня приживется лучше и скорее даст урожай.
Мать же, зная, как понравилось детям яблоко, умудрилась однажды привезти три настоящих саженца антоновки в рогожном мешке, с районного рынка.
Не теряя времени, мы посадили их под окнами, как особо ценные, выращенные в специальном питомнике. Таким яблоням и красоваться у окон, чтобы не обломали ветки, когда подрастут.
Отец садом не занимался: в колхозе и дома на его долю выпадало столько неотложной работы, что, вставая задолго до рассвета, он не успевал ее никогда переделать — какой уж тут сад!
Возвратясь однажды из школы, мы увидели мать расстроенной, а саженцы под окнами спиленными.
— Гори они, эти яблони! — произнесла в сердцах мать. — Налог платить надо…
— А наши как?
— Ваши дички, их не описывали.
Вот оно что, новость хотя и ошарашила, но не отбила желания. Стало быть, будем искать дички, блуждая по перелескам и снесенным усадьбам. Попадались в большинстве все те же дички с кислыми до скрипа зубов маленькими плодами, но часть из них вроде бы со временем в огородах перерождалась.
Дело же наше неожиданно проявилось со стороны совершенно новой. На крайней деревенской улице жил с семьей племянник отца, мой двоюродный брат Владимир. В войну, партизаня, он потерял ногу. Человек настойчивый и упорный, он, вернувшись, с успехом окончил пединститут, учил в начальной школе. В свободное время он прививал дички.
Благодаря ему освоили вскоре и мы это дело. Черенки Владимир-учитель получал откуда-то издалека посылкой. Он и научил нас, как вставлять черенок за срез коры, замазывать и бинтовать срез прежде чем проклюнутся и вырастут на черенке листья, Подсказал кое-что и отец. На холмах исчезнувшего колхозного сада уцелело маячила кудрявой кроной единственная не одичалая яблоня. По совету отца мы аккуратно пообрезали у нее молодые кончики веток. Как позже выяснилось, они оказались белым наливом.
Все было как будто сделано и переделано нами в саду и вокруг дома, везде было что-то посажено: слива, крыжовник, яблоня, вишня, калина, береза, дуб и даже клен… Яблонь, разумеется, было больше. Оставалось ждать, что какой-нибудь саженец окажется чудодейственной благоуханной антоновкой. Хотя бы один из целого сада!
Так же рассуждал и Владимир-учитель. Ходил он, по обыкновению, с костылем под мышкой, перекидывая худое тело на здоровую ногу, и почему-то предпочитал не пользоваться вторым костылем или палкой.
Отправлялся он чаще всего к старинному заросшему большаку и искал по зарослям подходящие дички, прививая прямо на месте, чтобы пересадить позже себе в огород. Делалось не без резона; если прививка хорошо приживается, тогда и яблоню можно перекопать, а если нет, то и трогать не надо и вступать в лишние объяснения из-за налога. Он конечно же понимал, что налог на сад не сегодня завтра отменят, что по-другому и быть не может.
«Поверьте, это ненадолго!» — убеждал нас Владимир-учитель. Слова его подтвердились быстрее, чем того ожидали…
Дружба наша с учителем временно омрачилась. Придя к нам весной во двор, он обратился со странной, как показалось нам, просьбой к отцу:
— Дядя, я хотя и племянником довожусь, а вынужден осмотреть ваши яблони…
— Смотри, Владимир, — ответил спокойно отец, уверенный, что тому не терпится сравнить привитые черенки, которые он дарил, со своими.
Поковыляв от саженца к саженцу, Владимир потрогал обмотки прививок и вернулся к ожидавшему его во дворе отцу.
— Дело, дядя, неприятное…
— В чем именно? — забеспокоился отец, становясь серьезным и строгим.
— Твои парни вырыли мою яблоню в лесу. Уже привитую.
— Да ничего мы не трогали! — заорали мы протестующе. — Вы же только что смотрели?
— Нет, копали.
— Нет, не копали!
— Уверен, в другое место пересадили. Никто лучше вас не знает, каким дичкам в лесу прививать черенки.
Это звучало правдой. Мы и в самом деле любили яблони больше других и хорошо знали, где и как искать дички. Яблоню, как выяснилось потом, перекопали из другой деревни. Ссора наша вскоре забылась, слишком привязаны мы были к учителю, который казался нам героем-умельцем. С одной ногой он умудрялся косить, колоть дрова, взрыхлять землю, ездить на велосипеде, водить позже машину и мотоцикл — делал такое, что многим и с двумя ногами не справиться.
Работа в саду была самой желанной. Обрезка ли сучьев, взрыхление почвы, побелка или сгребание листьев для меня преображались в праздник. Жечь листву нравилось особенно. Дымком ее я окутывал по совету отца на ночь майский цветущий сад от возможных заморозков.
Привитые саженцы росли на диво удачно. Налоговая кампания отшумела и спала. Яблони перегоняли друг дружку. То на одной, то на другой появлялись плодовые завязи, день за днем увеличиваясь. Они поспевали летом по нескольку штук на каждом деревце. Ливневые дожди иногда побивали их недозрелыми, я подбирал с травы каждое яблоко, накалывал на прутик и пек для малышей на костре, избавляя тем самым яблоко от кислинки.
Вырастал сад, вырастали и мы. Срок жизни яблоневого дерева равен, говорят, людскому, если измерять жизнь сознательными годами. Покидая в отрочестве родительский дом, я успел собрать первый небольшой урожай, узнал, какие сорта яблонь росли в огороде.
Сад попадал дальше под опеку отца. Изредка я наведывался домой. Но с годами бывать доводилось все реже.
Больше других помнились мне две антоновки, только две из немалого количества саженцев и прививок, росшие почти по краю огорода и до поздней осени обвешанные плодами, склонив на подпорки ветви. По вкусу и цвету они были разные, но одинаково сочные и душистые — яблоко к яблоку.
Яблоневые сады теперь были у большинства сельчан. Урожая на лето и осень хватало деревне вдосталь. А вот позже яблоки исчезали: никто не умел хранить их зимой, из-за чего к ним и возникало откровенное пренебрежение.
Кое с кем я пытался заговорить, наведываясь домой, о приемном пункте, о том, что давно надо бы открыть его где-то поблизости. Уклончиво, но и достаточно убежденно отвечали одно и то же:
— Наши яблоки хранить нельзя. С юга понавезут лучших…
— Вам? Сюда? — удивлялся и переспрашивал я, зная, какие дороги по осени и зимой в здешних краях.
— В город доставят, а мы оттуда, когда понадобится…
Одному отцу удавалось сберегать урожай до середины марта — на разостланной по веранде соломе либо на чердаке дома, где он укрывал крупную отобранную антоновку поношенной старой одеждой из овчин, либо укладывал ее рядами в просторный фанерный ящик со стружками.
Благодаря ему и водились яблоки до весны. Лучшую антоновку он берег для детей и внуков, ожидая, что не сегодня завтра они приедут в гости. Однако же редко кто выбирался зимой к родителям.
Летом — другое. Летом стремились в деревню многие. Сам я норовил вырваться в конце августа или в первые дни бабьего лета, не терпелось попасть в любимый сад под звездное, ярко разожженное к осени небо.
Спал я на веранде, зная, что там насыпаны к этому времени горки яблок. Лучшего места, чем сеновал и веранда с яблоками, я и сейчас не знаю. Лунными ночами, долго не засыпая, вдыхал я яблочный аромат. Иногда открывал дверь и слушал, как в саду обрывались увесистые плоды и гулко падали на домики с ульями, тревожа уснувших пчел.
Ударяясь о землю, яблоко напоминало звуком удар копыта коня.
Вместе с тем беда незаметно подкралась к нашему дому. Зимой простудился и заболел надолго отец. Но к лету поднялся. Он почти не лежал и, сознавая близость кончины, ходил, опираясь о палку по саду, словно всматривался в него или что-то искал. Будучи дома, обостренно почувствовал я, что прощается он в такие минуты с садом, огородом, усадьбой, деревьями. В сентябре отец умер.
После его похорон в поношенном, висевшем в сенях плаще, подаренном сыновьями, нашли мы в кармане две крупные антоновки, предназначенные кому-то из взрослых детей.
Это единственное, что в последнюю минуту оставлял нам отец, — два крупных яблока, как два патрона в кармане солдата.
В начале зимы слегла мать. Не берусь утверждать за каждого, но без родителей я ощутил себя повзрослевшим на столько же лет, сколько до этого прожил.
Труднее, суетливей делались годы, и раз от раза неохотней ездил я без отца и матери в свой дом. Надолго расстраивался, бывая в нем. Сад стоял неухоженным, необрезанным, непобеленным и все же обильно плодоносил. Ухаживать за ним практически было некому. Яблоки в деревне отныне ели в избытке и почти в любом дворе скармливали их скоту.
«А куда их девать?» — с наивным простодушием говорили люди. В самом деле, куда? Приемного пункта все так же не было по той причине, что не существовало колхозного сада. Возить яблоки на рынок мои земляки считали делом морочным и мелочным. Впрочем, на чем и как они повезли бы — телег в колхозной бригаде почти не осталось, трактор с прицепом или машину для таких надобностей не выпросишь, а если бы даже колхоз и выделил, это дорого стоило бы.
Горестно делалось из-за пропадавших отменных яблок. Их топтали, пинали, относились как к чему-то опостылевшему, приевшемуся, обременительному, с которым неизвестно что делать. И это отношение отравляло приезд.
Душа не выдерживала, бунтовала. Ведь именно яблоко было последним, что отец приберег для нас, чем хотел перед кончиной порадовать.
Расстроенный, я набирал яблок сколько мог донести и отправлялся в Москву. Там звонил знакомым и приглашал на антоновку. Гости не заставляли ждать, тотчас являлись, входили в квартиру и приумолкали в прихожей от благоуханного яблочного духа.
Надкусив яблоко, они закатывали глаза, таращились на меня и словно бы вопрошали немо: «Что за чудо привез ты нам? Нельзя ли съездить за ним вторично?»
— Гниет это чудо, — рассказывал я. — Почем зря пропадает.
— Этакие-то яблоки?!
— Да, этакие-то.
— Да на кой черт нам иностранные? Эта южная преснятина! — начинали они возмущаться, будто бы от меня, сажавшего в детстве сад, что-то зависело.
— И много там пропадает?
— Достаточно, — отвечал я. — Скотину кормят. Но большая часть просто гниет…
— Это что же, мы хуже свиней? — переставали жевать знакомые и живо заменяли серьезное дело хохотком и хохотом. Под конец и они задумывались.
Со временем чаще и чаще настигало меня удивление: покупая среди зимы красные яблоки, теряя из-за них время в очередях, я будто ощущал забытый запах крупной антоновки, невольно сравнивая ее с кожурой жестких, нахимиченных, без малейшего аромата заграничных яблок.
И думалось мне порой в очереди, приходила шальная мысль: бросить свои дела, к которым прикипел, давно привык, и уехать разводить антоновку, чтобы бесконечными машинами и вагонами везти ее в разные концы огромного нашего отечества — по детским садам, по магазинам и рынкам и в чужие страны, другим народам — пусть испробуют редкое ароматное наше чудо.
И еще одно не давало покоя. Однажды в южном санатории я прослушал лекцию о сосудистых и стрессовых заболеваниях. По словам профессора, их практически не знают, а если и болеют, то в меньшей степени люди, употребляющие круглый год фрукты и разную зелень.
— И кроме того… — сказал лектор и загадочно приумолк. — Исследованиями установлено: если съедать в день по одному антоновскому яблоку, вас так же не будут беспокоить эти болезни. И всего лучше есть яблоко то, которое выросло там, где вы родились, как и пить воду — в родных местах…
В зале — этого следовало ожидать — загомонили, загалдели: где она нынче, антоновка?
И подумалось в тот раз вот о чем. Если верить профессору — а не верить ему как будто нет оснований, — то любой антоновский сад обойдется куда дешевле лечения сосудистых болезней торопливого века. Это с экономической, хозяйственной, так сказать, стороны.
Со всех же других сторон и говорить, вероятно, нечего.