К книге
Гостинодворцы. Купеческая семейная сагаXXIII
75%
XXIII
6

– Это он тебе говорил?

– Да.

– Не верь, Анюта. Впрочем, поступай, как знаешь… Деньга балует человека, а легкомысленного и вовсе портит.

– Значит, по твоему мнению, мой Аркадий легкомыслен?

– Не знаю, Анюта, тебе лучше знать, а совет деда все-таки запомни, может, и пригодится когда.

– Буду помнить, дедушка, – засмеялась Аня и звонко поцеловала Афанасия Ивановича.

С террасы сходила Тюфякова в сопровождении Афони.

Аня бросилась к ней навстречу.

Афанасий Иванович вздохнул глубоко и посмотрел из-под руки на подходившую к нему вдовушку.

– Афанасий Иванович, как я рада вас видеть! – заговорила она, с нежною улыбкой смотря на поднявшегося старика. – Сидите, сидите, пожалуйста.

– И я очень рад вас видеть, – улыбнулся старик, держа в своих руках руку вдовушки. – Молодеете все, хорошеете, и от вас, ровно от красного солнышка, теплом да светом веет.

– Совсем вы меня захвалили, милый Афанасий Иванович. Аня, можешь идти к жениху.

– Я его сейчас приведу к вам.

– Зачем? Я его уже видела. Афанасий Андреевич, вы очень милый кавалер.

– И раб, душою преданный своей даме, – поспешил заметить тот.

– Верю.

– Мерси, позвольте поцеловать ручку.

– Целуйте и уходите, я хочу поболтать.

– Я не буду мешать вашему разговору, – поклонился тот, – что прикажете подать? Чаю? Кофе? Вина?

– Будьте любезны, пришлите чашку чаю.

Афоня удалился.

Афанасий Иванович с удовольствием смотрел на Тюфякову и улыбался.

– Не налюбуюсь на вас, Елена Аристарховна, – сказал он. – Расцвели вы, словно маков цвет, а помните, какие замужем-то были?

– Не поминайте мне этого времени, Афанасий Иванович: я его уже забыла.

– Забыли? Что значит злобы-то в вашем сердце нет.

– А вы тоже помолодели, Афанасий Иванович, – перебила его Тюфякова, стараясь переменить разговор. – Право, помолодели, и цвет лица здоровый, а глаза блестят, совсем молодцом.

– Куда уж мне молодеть! – рассмеялся старик. – Разваливаюсь, Елена Аристарховна, сам чувствую, что разваливаюсь, видали, чай, как старые здания разрушаются: там отлетит кирпичик, там два, а там, гляди, и все здание рухнет и рассыпется в прах, так вот иногда посмотришь на молодость да на красоту и сам как будто оживишься, хмель словно в себе чувствуешь, кураж.

– А вы почаще на молодых смотрите.

– Где их возьмешь-то? Сам никуда не езжу, а к нам такие вот, как вы, редко жалуют.

– Нет, серьезно, вы разве себя плохо чувствуете? – озабоченно спросила Тюфякова.

– Скриплю. То одно болит, то другое… Я своему школьнику сколько раз говорил: пропиши мне лекарства какого-нибудь… Школьника-то моего знаете?

– Сергея Ивановича? – вспыхнула вдовушка. – Как же, как же, прекрасный молодой человек!

– Сурьезный человек, Елена Аристарховна, это не то что… – Старик остановился и закашлялся. – Пропиши, говорю, – ухмыльнулся он себе в бороду. – А он, разбойник, что же мне в ответ? От старости, дед, говорит, никакого лекарства нет. Да! Доживаю вот век и радуюсь на людей… Все живет, суетится, торопится куда-то, а я уж никуда, ни-ни, сижу и жду своего часа, да!.. Так нравится вам мой школьник-то?

– Очень, Афанасий Иванович.

– Хороший парень, я его воспитал, я с гордостью это могу сказать, дай бог ему всякого счастия в жизни.

– Вы его, я вижу, очень любите.

– Школьника? – наклонился к вдовушке Афанасий Иванович, понижая голос. – Больше всех люблю.

– Я это заметила.

– И вас люблю. Душа у вас настоящая, не бабья душа, и сердце золотое, одно нехорошо: вдовеете долго, мужа вам надо, Елена Аристарховна.

– Где его взять, Афанасий Иванович? – смеялась Тюфякова. – Мужей много, да толку в них мало.

– Есть и толковые, поискать надо… ищите, сказано, и обрящете… да вот хоть бы моего школьника взять, пошли бы за него, а?

Тюфякова покраснела и, приблизившись к старику, шепнула ему на ухо:

– Хоть сейчас, Афанасий Иванович!

Афанасий Иванович откинулся на спинку.

Он совсем не ожидал такого ответа от вдовушки.

– И это вы серьезно говорите, Елена Аристарховна? – спросил он смущенно после минутного молчания.

– Совершенно серьезно, милый мой, добрый Афанасий Иванович, – ответила та, забавляясь смущением старика.

– Этим не шутят.

– Знаю, – весело проговорила Тюфякова, крепко сжимая руку Афанасия Ивановича, – я хоть и немного плавала по морю жизни, но плавание, как вам самим известно, было не из удачных, и я ищу пристани, Афанасий Иванович, пристани тихой и безмятежной.

– Пора, пора.

– Одного я боюсь, добрый мой…

– Знаю, знаю, – замахал руками старик, тихо смеясь, – и полюбит ли вас мой школьник?

– И этого, и…

– Полюбит, полюбит! – не дал он договорить вдовушке. – Такую, как вы, да не полюбить? Господь с вами! Слепому надо быть.

– Я боюсь и другого, говорю с вами откровенно, как с отцом.

– Так и должны говорить.

– Боюсь, не стара ли я буду для него?

– Выдумали тоже! Ах вы, выдумщица! – засмеялся старик. – Пара, и какая еще парочка выйдет – на удивление всем и на зависть! Так сватать, а?

– Сватайте, при условии, если я нравлюсь ему.

– Ну да, уж это конечно… Ах, хорошая моя, так вы меня, старика, этим обрадовали, что я, пожалуй, еще лишних пять лет проживу, право, проживу! И за вас рад, и за школьника, и ему лучшей жены не найти, и вам лучше мужа не сыскать. Эх, жаль, его тут нету, а то бы я сейчас это и по рукам.

– Вот кстати, Афанасий Иванович, почему Андрей Афанасьевич ни его, ни Олимпиаду Сергеевну не пригласил к себе сегодня? Извините, но я просто не понимаю таких отношений.

Старик сморщился и угрюмо посмотрел по направлению к даче.

– Я сам не понимаю этого, – тихо заговорил он, – тут есть что-нибудь, а что, не проникну я никак… положим, Андрей и прежде не очень долюбливал школьника, а все-таки для такого семейного события, как благословение Ани, следовало, всячески следовало пригласить родного племянника.

– Вас, значит, тоже удивило их отсутствие?

– И очень! Помилуйте, родные и вдруг нет… я думал, захворала Липушка.

– И вы спрашивали у Андрея Афанасьевича, почему их нет? Простите, я, кажется, перехожу границы любопытства.

– Спрашивал, как же! «Лишние, – говорит, – они»… вообще уклонился.

– Но почему лишние, Андрей Афанасьевич вам не говорил?

– Разве от него добьешься толку? Сказал и отошел, он не желает дальше говорить, а я не желаю спрашивать.

Вдовушка пристально посмотрела на старика.

– Вы что на меня так испытующе смотрите? – поймал недоверчивый взгляд Тюфяковой Афанасий Иванович. – Не верите мне? Думаете, неправду вам говорю? Скрываю?

– Что вы, Афанасий Иванович, как вы можете это думать? – смешалась та.

– По взгляду вашему вижу, что не верите старику.

– Верю, верю, но… Андрей Афанасьевич мне сказал совсем другую причину…

Старик широко раскрыл глаза и с изумлением уставился на свою собеседницу.

– Вам? Он? Другую причину?.. – с расстановкой проговорил старик. – Какая же это другая причина?

– Я, право, не знаю, могу ли вам сказать ее… Может быть, эта тайна принадлежит ему, а вам совершенно неизвестна…

– Тайна, Елена Аристарховна? Интересно знать, с каких это пор у Андрея от меня тайны завелись… Кажется, в нашей семье никаких тайн не было… – Старик недоговорил и ударил себя по лбу. – Позвольте… Неужели Андрей осмелился сказать вам…

Взгляд вдовушки, брошенный на старика, сказал ему все.

Афанасий Иванович побледнел.

– Он вам… сказал это? – дрожащим голосом спросил он Тюфякову.

Вдовушка кивнула головой.

– Негодяй!.. Негодяй! – проговорил он, тряся головой. – Родного отца не пожалел… на позор его… к столбу публичному выставил!..

– Ради бога, успокойтесь, Афанасий Иванович, – испуганно проговорила та. – Про вас он слова не сказал.

– Про Липушку, конечно, говорил! О, Андрей у меня – парень тонкий!..

– Вы не подумайте, милый Афанасий Иванович, что меня огорчило открытие вашего сына.

– Я, я один во всем виноват, Елена Аристарховна… И Липа, и Сергей любили друг друга, а я, старый грешник, захотел потешить свой дурацкий ндрав и сделал их обоих несчастными… Двадцать с лишком лет я замаливаю этот грех и не замолю никогда…

– Вы не виноваты, Афанасий Иванович, – остановила его Тюфякова. – У каждого человека должны быть свои взгляды и убеждения; не ваша вина, если они не были лучшими…

– Жалеете вы старика и говорите так… Впрочем, думайте, как хотите, обо мне, я сам теперь о себе самого худшего мнения, но мне больно одно, Елена Аристарховна, что мой родной сын, которого я любил больше всех, которому отдал все, что имел, выставляет меня на позор… он не Липушку чернит – меня позорит, потому я из сатанинской гордости да пустого самолюбия до греха ее довел…

– Милый, Афанасий Иванович, успокойтесь, прошу вас. Верьте, я уважаю и люблю вас, как родного отца. Не ваша была вина, что вы родились в дикой среде, куда не проникало ни одного слова правды, ни одного согревающего луча света… Вы были покорным сыном своего века и жалким рабом своей среды… Я не хочу знать, каким вы были когда-то… Теперь, когда я живу, я вижу в вас человека с умным и любящим сердцем, человека, которого я могу любить и уважать. Дайте пожать мне вашу руку, она ласкала когда-то «незаконнорожденного», которого я люблю и душой, и сердцем.

– Спасибо вам, родная моя, – ответил взволнованный Афанасий Иванович, пожимая обеими руками ручку вдовушки, – за все спасибо, Елена Аристарховна, а Андрею я сделаю сюрприз… хе-хе-хе…

Старик смолк. К ним, окидывая обоих пристальным взглядом, подходил Андрей Афанасьевич…

Разъехались гости рано. Тюфякова уехала, впрочем, позднее всех. Хозяева так любезно просили ее посидеть лишний часок, что она не имела духа отказать им в этом.

Все время почти безотлучно около нее вертелся Афоня, занимал ее разговорами и так недвусмысленно вздыхал, что Тюфякова, как умная женщина, скоро поняла, в чем дело.

«Бедняжка, – подумала она, – да он, кажется, в меня влюбился!»

Ей стало смешно: после того, как она овдовела, ей не приходилось встречать ни одного молодого человека, который, познакомившись с ней, не начинал бы вздыхать.

«Или я очень хороша, или все они господа Юбкины… скорее Юбкины», – решила она однажды навсегда и перестала обращать внимание на вздохи и признания чрезмеру влюбчивых молодых людей.

Вздохи Афони даже рассердили ее, смотря на его почтенную лысину, она никак не предполагала встретить в обладателе ее розово-глупого юношу, способного краснеть от каждого слова женщины и таять, как сахар в кипятке, от каждого женского взгляда.

Ей было досадно, что Афанасий Андреевич, аттестованный со всех сторон за умного и серьезного человека, начинает перед ней разыгрывать роль глупого юнца; серьезного чувства к себе со стороны Афони она не допускала, и очень понятно почему: она любила уже другого, и Афони всего мира не представляли для нее ни малейшего интереса.

Влюбленные в большинстве случаев эгоисты: они не допускают в других того, что позволяют самим себе.

А Афоня вздыхал так громко и так искренно, что, кажется, каменная женщина и та бы поинтересовалась узнать причину таких задушевных воздыханий.

Она и поинтересовалась.

– Если посмотреть на вас со стороны, Афанасий Андреевич, – проговорила она с тонкой улыбкою на губах, – можно подумать, что вы влюблены…

– Вы угадали, Елена Аристарховна, – ответил тот, волнуясь, – я люблю…

Тюфякова полузакрыла глаза и зевнула.

– Я люблю и…

– И? – открыла она глаза.

– И… не знаю, могу ли я надеяться на взаимность… не теперь, нет, но в будущем. Я знаю, что пока я ничем не заслужил этой взаимности, но…

– Но, Афанасий Андреевич?

– Но мне кажется, что мое положение… мое чувство, которое я питаю к ней… вообще, нет серьезных причин для того, чтоб она не могла ответить на мой призыв.

– О, разумеется!..

– Не правда ли? – с живостью заговорил Афоня, ловя блуждающий взгляд Тюфяковой. – Скажите, если б вы были на месте той, которую я люблю, Елена Аристарховна…

– Зачем же непременно я, Афанасий Андреевич? – повела бровями вдовушка. – Я в любви некомпетентна…

– Напротив, вы женщина с умом и чувством…

– Мерси за открытие… я и не подозревала в себе такой благодати…

– Вы смеетесь? Вы предполагаете с моей стороны шутку? Хорошо, я согласен, что это шутка, если вы только согласитесь продолжать ее…

– Продолжайте.

– Мерси. Я продолжаю. Я люблю женщину…

– Женщину?

– Или девушку, это почти одно и то же. Я люблю ее, как… как… Для вас, надеюсь, все равно, как я люблю ее?

– О, положительно, все равно.

– Я люблю ее…

– Это я слышала несколько раз, Афанасий Андреевич…

– Виноват. Я люблю ее… pardon… и не знаю, а хочу знать, как она смотрит на мое чувство… Она молода, хороша…

– Подробности излишни, скажите, она ангел, и довольно, – усмехнулась глазами Тюфякова.

– Да, вы правы, она ангел. Теперь скажите мне, если б вы были на ее месте… вы знаете меня настолько, что можете сказать беспристрастно свое мнение… если бы вы были на месте женщины, которую я люблю, какой бы я мог получить ответ от вас?

– То есть от нее, Афанасий Андреевич.

– Ну да, от нее…

– Ваша шутка слишком серьезна…

– Пускай будет серьезной. Что бы вы сказали, Елена Аристарховна, если б я спросил об этом серьезно?

– Право, не знаю, что ответила бы она… та женщина, которую, как вы говорите, любите…

– А что бы вы ответили?

– Я бы вам ответила следующее: играть в любовь я не умею, а полюбить вас не могу.

– Ах да, вы любите другого! – с горечью проговорил Афоня.

– Спросите об этом у той, которую вы любите, мое дело – сторона.

Тюфякова засмеялась и пошла прощаться с Аршиновыми.

После Тюфяковой уехал барон.

Проводив его, Андрей Афанасьевич направился в свой кабинет.

– Вас просил Афанасий Иванович зайти, когда вы будете свободны, – доложил ему камердинер, неся за ним лампу.

– Хорошо. Мне самому нужно поболтать с ним. Но сперва позови ко мне Афанасия Андреевича, где он?

– Они, кажется, в саду.

Андрей Афанасьевич прошелся по кабинету, посмотрел на часы и вздохнул.

– Ну, что он там провалился? – с досадой проговорил он, опускаясь на диван. – Афоня, ты? – окликнул он, услыхав за дверью шаги.

– Я, папа.

Андрей Афанасьевич посмотрел на кислую физиономию сына и сдвинул брови.

– Ну, что? – спросил он после короткой паузы.

– Ничего, папа.

– Эх! Я про Тюфякову спрашиваю, как у тебя с ней дело?

– Да никак, болтали весь вечер, и, кажется, довольно весело.

– Это я по твоей физиономии вижу… уксус уксусом… Подвинулось ли дело хоть на шаг или нет?

– Судить трудно, тем более что женщина – не девушка.

– Без тебя, дурак, знаю, что женщина – не девушка! – крикнул с сердцем Андрей Афанасьевич. – Да не мямли ты, говори по-человечески.

– Папа, вы сердитесь, и совершенно неосновательно.

– Тьфу! – плюнул Аршинов в угол. – Пьян не пьян, а языка нет… Закидывал ты ей удочку?

– Закидывал.

– Ну?

– Знаете, папаша, мне кажется, что она влюблена в Сергея, – проговорил с отчаянием Афоня, стукнув кулаком по ручке кресла.

– Дур-рак, – вскочил с дивана Андрей Афанасьевич, – видно, без меня дело не обойдется, а еще учил чертей, денег не жалел… Убирайся спать!

Афоня вздохнул и закурил папиросу. Андрей Афанасьевич посмотрел на сына, махнул рукой и, бормоча себе что-то под нос, отправился к Афанасию Ивановичу.

Старик клал земные поклоны перед образом Всемилостивого Спаса, когда к нему вошел Андрей Афанасьевич.

Сын остановился почтительно у дверей и наклонил голову.

Афанасий Иванович кончил молитву, подошел, не спеша, к открытому окну, затворил его, задернул кисейной занавесочкой и затем уже повернулся к сыну.

– Садись, Андрей, – проговорил он, опускаясь в свое кресло. – Я хотел с тобой кое о чем поговорить.

– Я тоже, папаша, – ответил тот, становясь на стул коленом. – Я вас слушаю.

– Я хотел тебя спросить, Андрей, для чего ты рассказал Елене Аристарховне о том, что давно уже похоронено и забыто?

– Ах, так вы вот о чем с ней разговаривали! – проговорил тот равнодушно. – А я думал, о чем-либо серьезном.

– Это, значит, не сурьез для тебя – отца срамить у гробовой доски? А?

– Чем же это я срамлю вас, скажите, пожалуйста?

– Ты и этого не понимаешь?

– Я, откровенно вам сказать, давно уж разучился понимать вас.

– Мудрен для тебя стал? Али глуп? А? – с иронией посмотрел старик на сына.

– Ни то ни другое. Просто перестал понимать, и только.

– Так я проще стану говорить, ежели ты сам поглупел до того, что отцовских речей не понимаешь… Ты спрашиваешь, чем срамишь отца? А тем, что вину мою, слышишь, мою вину, давно содеянную, на улицу вынес.

– Какую вину?

– Такую, что я Ивана насильно на Липе женил…

– Какая же ваша в этом вина была? Не хотела она выходить за него – попу бы сказала; насильно никого не венчают.

– Да, теперь я вижу, Андрей, – закачал головой Афанасий Иванович, – что ты действительно разучился понимать меня. Извини, пожалуйста, что я спросил тебя об этом.

– Ах, папаша, вы вечно стараетесь об одном только, чтобы придраться ко мне по самому глупому поводу. Тюфяковой я сказал об этом для того только, чтобы она знала, что Сергей незаконнорожденный…

– Для чего ж это ей знать надо, не пойму я никак.

– А для того, чтоб она поняла, что он ей не пара… Она, кажется, стала благоволить к нему, ну, а это нам неудобно…

– Тебе неудобно?

– Вообще нам, потому что я хочу женить на ней Афанасия.

– Афанасия? На Елене Аристарховне? – проговорил старик и, откинувшись на спинку кресла, залился дребезжащим смехом.

Андрея Афанасьевича передернуло.

– Я не понимаю причины вашего смеха, папаша, – сказал он, перевертывая стул и садясь на него. – Ежели вы смеетесь над вашим внуком, то это совершенно напрасно: ваш внук не заслуживает такого оскорбительного смеха.

– Внук? Какой внук? – спросил Афанасий Иванович, переставая смеяться.

– Мы говорили с вами, кажется, про Афоню…

– Ах, про Афоню! Да кто же это тебе сказал, что я над ним смеюсь? – с иронией посмотрел старик на сына.

– Над кем же в таком случае, папаша?

– Над кем? Эх ты, Аким-простота! Над тобой смеюсь, Андрей… да!

– Надо мной? – закусил тот губу.

– И не над тобой, а над твоею несообразительностию. Умнее всех ты себя считаешь, а дальше своего носа не видишь… Очки надень, Андрей, очки, да которые побольше, чтоб видеть дальше…

– Я вас совсем не понимаю, – пожал Андрей Афанасьевич плечами.

– Неужели ты думаешь, Андрей, – продолжал старик, не слушая сына, – что Тюфякова пойдет за твоего Афанасия?

– Отчего же бы ей и не пойти? – поднял тот голову. – Чем ей Афоня не пара? Что у ней миллионы, так ведь и у нас миллионное дело…

– Махонькая разница даже в этом есть…

– Ваш взгляд на этот предмет ни для кого не обязателен.

– Я и не говорю… По-своему я гляжу и по-своему думаю, а на старости лет менять свои убеждения не могу.

– Ваше при вас и останется, папаша, – с тонкой улыбкой прервал отца Андрей Афанасьевич. – Затем-с, что воспитание, что образование и у того, и у другой одинаковы… Правда, Елена Аристарховна много красивее Афони, но из этого еще не следует, чтобы она была ему не пара. Красота в мужчине – дело второстепенное, и такая умная женшина, как Тюфякова, гнаться за ней не станет.

– Постой! Что Елена Аристарховна – умная женщина, это всем и каждому известно; всякий, кто ее мало-мальски знает, скажет, что умнее и душевнее женщины найти трудно… Об одном только ты позабыл, Андрей, по моему мнению, что умная женщина и мужа, поди, искать начнет умного. Или у тебя и на этот счет тоже свои особенные взгляды?

– То есть, другими словами говоря, папаша, вы этим хотите сказать, что ваш внук – дурак? Так-с прикажете понимать?

– Что ты все наладил: внук да внук, дело не во внуке, а в муже, который нужен Тюфяковой.

– Она что же, исповедывалась вам, какого ей мужа надо? – усмехнулся Андрей Афанасьевич.

– Исповедуются попу, а я не поп, – сурово ответил старик, – а другое дело – я и без исповеди ее знаю, какого ей мужа надо.

– Интересно знать, какого…

– Во всяком случае, не Афоню… Во всяком случае, Андрей, я советую тебе это и из головы выкинуть…

– Но почему? – вскочил Андрей Афанасьевич со стула. – Вы говорите, папаша, все какими-то загадками; я не загадки пришел к вам загадывать, а о деле говорить.

– И я дело тебе говорю, Андрей: не пара она Афанасию.

Андрей Афанасьевич отмахнулся досадливо и подсел к отцу.

– Если хотите, папаша, я согласен с вами, – проговорил он тихо, – что Афоня не стоит такой невесты, как Тюфякова.

– Вот видишь…

– Погодите, но это ничего не значит. Разве у нас, в нашем быту, много таких пар, про которые можно сказать, что они ровня?

– Этого теперь, благодарить Бога, меньше стало: и отцы, и дети поумнели.

– А все-таки, если разобрать хорошенько, Афоня совсем не хуже Тюфяковой! У вас, я давно уже заметил, какое-то предубеждение против моих детей составилось.

– Ты лжешь!

– Нет, не лгу.

– Лжешь, Андрей! Твои дети – мои внуки, плоть от плоти моей и кровь от крови моей.

– Тем лучше, ежели я ошибаюсь, и дай бог, чтоб я ошибся, папаша, потому что мне тяжело видеть, как вы всегда хмуритесь, глядя на них.

– Ты и это заметил?

– А вы думали, нет? Это так всегда бросается в глаза.

– Ну, так знай, что я не хмурюсь, как ты говоришь, а мне больно, глядя на них, видеть, что ты из них не людей сделал, а дураков, которые ни богу свеча, ни черту кочерга… Больно, Андрей, и за них, и за тебя больно.

– Старая песня, – съежил с досадой брови Андрей Афанасьевич.

– И очень грустная, если хочешь знать. Что ты из них сделал? Ты ответь мне только: что ты из них сделал?

– Папаша, мы много спорили с вами об этом предмете и прежде и не пришли ни к какому заключению, оставим и теперь этот вопрос открытым.

– Открытым! – желчно усмехнулся старик. – Он и так для всех чересчур открытый; всякий видит, что ты из сыновей каких-то шутов, паясов балаганных сделал.

– Хорошо-с, – нетерпеливо перебил тот отца, – хорошо-с, может быть, вы и правы, но исправить непоправимое, согласитесь сами, или очень трудно, или совсем нельзя, значит, говорить и спорить об этом, все одно, что из пустого в порожнее воду переливать; мне очень прискорбно, что вы такого печального мнения и обо мне, вашем единственном сыне, и о ваших внуках, плоти от плоти вашей, но я пришел к вам вовсе не для того, чтобы еще лишний раз убедиться в этом…

– Можешь не продолжать, я тебя вижу насквозь…

– Тем лучше; я пришел сказать вам, что имею намерение женить Афанасия на Тюфяковой, а там – пара ли они будут или не пара, – судить будем не мы, а они сами.

– Моя хата с краю – ничего не знаю, – есть такая пословица.

– Может быть, и есть такая глупая пословица, но она ко мне не подходит. Афанасий мне – родной сын, а не с краю, следовательно, я и забочусь о нем, как о самом близком мне человеке… Я пришел, папаша, вместе с тем, просить вас…

– Меня просить? – с изумлением проговорил старик, поднимая голову. – О чем?

– Я знаю, что вы знакомы с Тюфяковой больше, чем я… Вы знали ее покойного мужа, бывали у них, и, насколько я слышал… она уважает вас…

– Слава богу, нашелся хоть один человек, который с уважением ко мне относится, ежели только это правда.

– Я буду просить у вас немногого, папаша: замолвить доброе слово за Афоню… только одно доброе слово и больше ничего… Надеюсь, это вам не трудно будет сделать и для меня, и для родного внука?..

– Опоздал, Андрей, опоздал!

Андрей Афанасьевич побледнел и с угрозой посмотрел на отца.

– Что это значит: опоздал? Если вы намекаете на Сережку, так я сотру его с лица земли… Слышите? Не бывать тому, чтоб этот выродок женился на ней!

– Андрей, опомнись, что ты говоришь?

– Я все помню, что я говорю… Это вы выжили из ума и несете ахинею. Тюфякова выйдет за Афанасия… слышите?.. Должна выйти за Афанасия! – дрожащим шепотом проговорил Андрей Афанасьевич, колотя кулаком по столу.

– Андрей, этого не будет.

– Должно быть… должно… И ежели вы отказываетесь помочь мне в этом деле…

– Отказываюсь, Андрей.

– Я вас заставлю… понимаете?.. Заставлю-с…

У старика задрожали губы и затряслась голова.

– Меня? Ме-е-ня? – едва выговорил он, приподнимаясь с кресла. – Ты… ты заставишь? Хе-хе-хе… не много ли ты, Андрей, берешь на себя… Уходи! Слышишь? Сию минуту уходи.

– Я уйду только тогда, когда вы мне дадите слово, что будете действовать в пользу Афанасия.

– Поздно, я тебе сказал уже, что поздно. Я ее сосватал… за Сережу, слышишь? Да, за выродка… за выродка сосватал. Она за него пойдет. Да! За него!

Андрей Афанасьевич отскочил, как оглушенный ударом грома, и бросился к отцу, тяжело упавшему в кресло.

– Вы?.. Вы сосватали?

– Я!

Андрей Афанасьевич мрачно уставился на старика и, тяжело дыша, начал говорить:

– И это сделал отец родной! Спасибо вам за это… за все спасибо… и за любовь, и за ласку! Я всего ожидал от вас, но этого… такой подлости, божусь, не ожидал!

– Подлости? Я сделал подлость! Безумец, безумец ты, Андрей!

– А как же вы назовете ваш поступок! Я Тюфякову готовил сыну, а вы сбили ее с пути и сосватали проходимцу.

– Замолчи, Андрей! Сергей тебе племянник, а мне внук родной!

– Будь он проклят, выродок! Я не признаю его за родного, он мне чужой!

– Андрей, ты говоришь это в затмении разума. Твоя жадность к деньгам заставляет тебя забывать родство, тебе нужны миллионы Тюфяковой, нужны ее деньги.

– Ну да, ее деньги, ее миллионы.

– Ты забыл Бога, Андрей.

– Об этом знает Бог, а вы мне не пророк. Мне ее деньги нужны, ну да, нужны, до зарезу нужны, а вы… украли у меня эти деньги, украли… Слышите? У родного сына украли и деньги, и честь.

– Безумец, безумец! – шептал старик, с сожалением смотря на сына.

– Безумец вы, а не я… вы!

– Андрей!

– Вы захотели моего позора? Ну что ж, будем позориться. Отец родной этого позора хочет, что ж может сделать сын?

– Позор? О каком позоре ты толкуешь?

– Я вас потешу, папаша, – кривя губы, проговорил Андрей Афанасьевич. – Вы так всегда сердечно относились к нам, так всех любили, что можно и побаловать вас новинкой.

– Андрей, ты не в себе… ты так возбужден теперь.

– Я? Покойнее меня человека нет на свете. Напрасно беспокоитесь, и из-за чего мне волноваться, если родной отец так равнодушно и так подло вместе с тем относится к чести нашего торгового дома?

– Честь нашего дома? Андрей, говори сейчас…

– Ах, значит, честь аршиновского имени вам все-таки дорога?.. Дорога, папаша?

– При чем тут наша честь?

– А при том, папаша, что без тюфяковских денег мы не нынче завтра банкроты.

Старик вытянулся во весь рост и, шатаясь, подошел к сыну.

– Банкро… банкроты? – прошептал он, озираясь во все стороны.

– Совершенно верно-с, – ответил тот спокойно, не трогаясь с места.

– Это… это неправда, Андрей! – схватил старик за руки сына. – Ты смеешься надо мной… не смей!..

– Папаша, вы сядьте.

– Нет… оставь меня… скажи, ты пошутил… да? Банкроты! Этого не может быть, Андрей, ты лжешь!

– К сожалению, говорю правду, – вздохнул тот.

– Но балансы, балансы твои! – воскликнул Афанасий Иванович, совершенно забывая о том, какого он был мнения о торговых балансах Андрея Афанасьевича.

– Балансы? – усмехнулся сын.

– Ну да, балансы… я сейчас выну… Они у меня тут.

– Не трудитесь вынимать, папаша, – остановил старика Андрей Афанасьевич, – балансы эти писаны для дураков да кредиторов.

Афанасий Иванович зашатался и упал в кресло.

– Фальшивые! Мой сын составляет фальшивые балансы! Аршинов – банкрот!

– И вероятно, еще злостный, папаша! – с каким-то злорадством докончил Андрей Афанасьевич.

– Господи, за что Ты наказуешь меня Своею праведною десницей! – поднял глаза на икону совсем убитый неожиданным открытием старик. – За что?

Андрей Афанасьевич молчал.

«За сыновей, – блеснуло в голове старика, – за Ваню и Сережу… обоих погубил своею гордыней, в цвете лет погубил, ни жизни, ни счастья не отведали… за них карает Господь, за них!»

– Андрей, – заговорил снова Афанасий Иванович, – это ужасно.

– Я думаю, папаша… согласитесь сами… и вы, и я работали весь век, и чем же кончится? Тюрьмой, нищетой, позором.

– Но как ты допустил до этого? Как ты смел довести дело до такого конца?

– Поверьте, папаша, что не я желал его. Так сложились обстоятельства. Кому охота надевать на свою шею петлю?

– Я тебе передал капитал, фабрику, живое дело, Андрей…

– И от всего этого не осталось ничего… Расширение предприятий, неудачные операции съели все и ваше, и чужое.

– Позор, позор! – застонал старик, хватаясь за голову.

– И вы сами его захотели, папаша.

– Замолчи! Я еще жив и не позволю тебе клеветать на меня. Не я, а ты хотел этого позора, Я отдал тебе все как честному купцу, а ты раскидал все на ветер и смеешь клеветать на меня. Негодяй ты, Андрей, и подлец!

– Слова и только.

– Слова! Это ты мазал меня по губам словами, а не я! Я сколько раз тебя спрашивал про дела, ты уверял меня всегда, что они идут прекрасно, и обманывал меня фальшивыми балансами, у тебя, действительно, были слова, подлые, лживые слова, каких у меня во всю жизнь не было. Подай мне нажитое трудом моим, подай! – кричал Афанасий Иванович, трясясь всем телом.

– И отдал бы, ежели бы вы не совали нос к Тюфяковой.

– Да, ты чужими хотел расплатиться! Провеял отцовские деньги, хотел и тюфяковские на все четыре стороны пустить? Умным человеком себя считает! Коммерсантом честным! Вор ты… вор! Слышишь, Андрей, вор!

– Это скажут и без вас, когда меня посадят на скамью подсудимых.

Старик застонал и чуть не задохнулся от бессильного бешенства.

– Дело в том, папаша, – продолжал грустным, но спокойным тоном Андрей Афанасьевич, – что у меня чужих едва ли останется по двадцати копеек за рубль, есть больше, но понимаете, что, кроме конкурса, мне ждать нечего, а конкурсы сплошь и рядом делают из рубля медный пятак.

– Я не знаю твоих конкурсов… Я всю жизнь прожил, не зная, как отворяется дверь Коммерческого суда.

– Ваше время было другое, папаша, а теперь без Коммерческого суда и пяти кусков товара продать нельзя; не продать товар – мозолит глаза, продал – пожалуйте в Коммерческий суд получать из конкурса. Так уж это присяжными стряпчими, которые вокруг купца как сыр в масле катаются, заведено, и самими дураками-коммерсантами утверждено. Есть у купца полтина за рубль – над ним сейчас конкурс учреждается; сорок копеек конкурс слопает, потому он жирно да сладко лопать привык, а гривенник кредиторам выдадут, и чтоб не обидно им было, несчастного должника на скамью подсудимых подведут… Это все, папаша, и со мной будет, если Тюфякова не будет женой Афанасия, другого выхода нет: я верчусь, как волчок, но ведь и волчок когда-нибудь перестанет вертеться и пожелает отдохнуть.

– Андрей, ты пойми, она сама хочет выйти за Сергея!

– Мало ли, что и кому хочется! – вставил Андрей Афанасьевич. – Хотите вы позора нашей фамилии – делайте что хотите… не желаете этого позора – делайте что я говорю.

– Не могу, Андрей, не могу я этого… не в силах… пойми меня, не в силах сделать это!

Старик закрыл лицо руками и зарыдал.

Андрей Афанасьевич подвинул стул к креслу отца и нагнулся к его уху.

На другой день, часов около одиннадцати утра, у дачи Олимпиады Сергеевны остановилась пара взмыленных рысаков, запряженных в коляску с закрытым от солнца верхом.

Олимпиада Сергеевна, находившаяся в это время с Подворотневым на террасе, подняла голову и с удивлением посмотрела на остановившийся экипаж.

– Ведь это к нам, – проговорила она, поднимаясь с плетеного диванчика. – Разумеется, к нам. Сережа, посмотри, к нам кто-то приехал! – крикнула она в открытые двери дачи.

– Лошади дяди, – ответил он, выходя на террасу. – Неужели он сам пожаловал? Ба, да это дед! – вскрикнул Сергей, опрометью бросаясь к калитке.

– Дед, милый, ты? – радостно заговорил он, подбегая к коляске и заглядывая под опрокинутый верх.

– Я, школьник, я, – отозвался Афанасий Иванович, тщетно стараясь отцепить дрожавшими руками фартук. – Отстегни фартук, а то не совладаю я с ним.

Студент быстро отбросил кожух и бережно высадил старика из коляски.

– Наконец-то мы видим тебя у нас! Ну, здравствуй, дедко…

– Здравствуй, школьник, здравствуй, – обнял старик Сергея. – Как вы тут… все здоровы, а?

– Все, дед… а ты?

– Видишь, к тебе приехал, значит – молодцом, а?

– Молодцом, молодцом, дед, – потрепал Сергей старика по плечу. – Как это ты собрался к нам?

– И келейник, школьник, из кельи иной раз выползает… выполз и я…

– Пойдем к маме, дед… Мамочка, дедко к нам приехал!

– Очень рада, дорогой Афанасий Иванович, – улыбалась Олимпиада Сергеевна, идя навстречу старику. – Наконец-то вы нас посетили…

– Собрался-таки, Липушка, собрался… думаю: помрешь и вас не увидишь, дай, думаю, съезжу… а вон и Зиновеич плетется. Зиновеич, жив? – окликнул он Подворотнева, сползавшаго с террасы.

– Милостями Царя небесного, Афанасий Иванович, – отозвался тот, пожимая руку Аршинову. – Помаленьку, во всех отношениях…

– Стары мы с тобой, Зиновеич, стали.

– Стареньки, во всех отношениях, стареньки, – засмеялся Подворотнев. – И себе, и людям, поди, надоели… пора, во всех отношениях, пора в дальнюю дорогу собираться.

– Сборы у нас с тобой, Зиновеич, недолгие, багажу с собой большого брать незачем, а? – пошутил Афанасий Иванович.

– Куда уж при наших немощах с багажом тащиться! – смеялся тот, рассматривая Афанасия Ивановича. – Для нас один багаж нужен, без которого, во всех отношениях, на тот свет и явиться нельзя…

– Добрые дела, Зиновеич…

– Чистая совесть, Афанасий Иванович!

У старика дрогнула нижняя губа. Он со вздохом посмотрел на Подворотнева и опустил голову.

– Дедко, что же мы на солнце стали? – проговорил Сергей. – Пойдем на террасу.

– Веди, школьник, веди… А у вас тут хорошо, – окинул старик взглядом садик.

– Недурно, дед, жить можно.

Все вошли на террасу. Старик снял с себя парусинный балахон и изъявил желание ознакомиться с расположением дачи. Сергей повел деда по комнатам.

– А где же твоя-то келья, школьник?

– Вот дед, взойди.

Старик вошел в комнату, осмотрел ее внимательно и сел.

– Ты устал, дед?

– Что ж, у тебя и посидеть нельзя, – пошутил Афанасий Иванович, – скажи, какая важная персона стал!

– Напротив, я очень рад, сиди, пожалуйста.

– Это что же за инструменты у тебя такие?

– Это? Микроскоп, дед. Хочешь посмотреть?

– Ну тебя, еще испортишь, пожалуй… Я, ведь, школьник, собственно, к тебе приехал, – понизил тон Афанасий Иванович. – Поговорить надо, и сурьезно поговорить.

– Со мною, дедко? – удивился Сергей.

– С тобой, школьник… только ты так устрой, чтоб об этом Липушка не знала.

– Мама? Значит, то, о чем ты хочешь говорить со мною, – большой секрет?

– Большой, школьник. – Старик вздохнул глубоко и грустно посмотрел на внука. – И об этом секрете никто не должен знать, слышишь? Никто, ни одна душа… ты да я, и никто больше, школьник.

– Хорошо, дед. Говори.

– Не сейчас, после… устрой, чтоб нас никто не слыхал.

– Отлично. После чаю я пойду с тобой прогуляться.

– А мать с нами не увяжется?

– О, нет. Я скажу ей, что я хочу один с тобой идти, и мама останется дома… ты можешь пройти до парка?

– Вот на! А что ж я у себя делаю… цельный день брожу по саду из угла в угол.

– Я так и знала, что вы у Сережи, Афанасий Иванович, – вошла в комнату сына Олимпиада Сергеевна, – пожалуйте чай кушать.

– Идем, школьник! – поднялся, кряхтя, со стула старик. – А твой сорванец, Липушка, совсем меня в развалины записал. Я говорю ему: пойдем после чаю прогуляться, а он мне какой же вопрос: да ты умеешь ли ходить, дед? А?

– Дед, я этого не говорил.

– Ой ли? Ну, значит, я ослышался. Вот я тебе покажу, как я ходить не умею. Парк у вас тут хороший, старинный парк, давно я в нем не был.

– Вот, после чаю, дед, и пройдемся.

– И пройдемся, школьник, пройдемся.

– Садитесь, Афанасий Иванович, – придвинула Олимпиада Сергеевна мягкое кресло к столу.

– Не беспокойся, Липушка, сяду.

– А у вас, Афанасий Иванович, вчера бал был? – заговорила хозяйка, подвигая старику стакан чаю.

– Ну, какой бал! – с неудовольствием закряхтел старик. – Благословили Анюту, откушали хлеба-соли и разъехались. Никого и не было, – точно оправдываясь, добавил он.

– А Елена Аристарховна была? – спросил Сергей, смотря в угол террасы.

– Это Тюфякова-то? На одну минуту только. Повернулась и того…

Старик покраснел и отодвинул от себя стакан.

– Жарко у вас. Не могу даже чаю пить. Мы лучше пройдемся, школьник, а?

– С удовольствием, дед. Чай можно и после прогулки пить.

– После прогулки… Это лучше, школьник…

Афанасий Иванович схватил шляпу и, не дожидаясь Сергея, проворно спустился с террасы.

– Что с ним? – шепотом спросила Олимпиада Сергеевна у Подворотнева.

Подворотнев пожал плечами и посмотрел вслед Аршинову, которого уже за калиткой догнал Сергей.

– Дай мне руку, школьник, – остановился старик на секунду. – Вот так, ну а теперь пойдем. А стар, стар стал Зиновьич, ах, как стар!..

– Лет много, дед.

– Ну, какие его лета! Я насколько его старше, дай бог памяти… во французский год я родился, а он позже, много позже… Эта дорожка куда идет?

– В парк, дед. Ты устал, родной. Сядем?

– Где же тут сесть-то?

– А вот налево скамейка. Сядем?

– Сядем, школьник.

Старик сел и задумался.

Сергей молча наблюдал деда. Легкий ветерок играл его пожелтевшими кудрями и перебирал концы бороды по волосочку. Лицо старика было серьезно.

– Ну, дед, выкладывай мне свой секрет, – прервал Сергей молчание. – Только ты вперед мне скажи: хороший он или дурной?

– Разве хорошие секреты бывают, школьник? Я о таких что-то не слыхивал, – угрюмо ответил Афанасий Иванович, опираясь обеими руками на набалдашник трости. – Невеселую и тяжелую новость я тебе должен сказать…

– Говори, дед, говори, – с нетерпением вскричал Сергей, – ты должен верить мне…

– Мы… разорены! – шепотом проговорил Афанасий Иванович, озираясь на соседние кусты.

Сергей от неожиданности вскочил и долго смотрел на деда.

– То есть… дядя, ты хотел сказать, дед?..

– Я отец твоего дяди, школьник, и наша торговая фирма до сей поры пишется «Афанасий Аршинов с сыном»… Мы разорены… мы… и я, и твой дядя…

– Но как же это… так?

– Случилось? Я уж тебе раньше говорил, что так вести дело, как вел его Андрей, значит рисковать всем: и своим, и чужим… так и вышло…

– Но, Аня, Аня, дед… ведь она замуж выходит…

– Аня получит свое… не все ли равно, что кредиторам получить, двугривенный или пятиалтынный? И за двугривенный они нас ворами назовут, и за пятиалтынный – мошенниками… за выбором клички гнаться нечего: обе хороши…

– Дед, я этого не ожидал…

– Я сам, школьник, за тысячу верст был от этого… Человек, как видишь, предполагает, а Бог располагает… да! Думал ли я, передавая дело Андрею, что доживу до такого позора? Давно я смирился, школьник, и перед Богом, и перед людьми… отошел от света и досиживал в своей келейке тихий вечер, дожидаясь вечного сна в нощи… и не думал я, старый, что последние минуты мои будут отравлены и что на гробовую доску мою посыпятся позорные проклятия…

– Дед, ты напрасно сокрушаешься, – утешил Сергей старика, – все знали тебя и знают за честного человека, за честного купца… и всякий поймет, что не ты виной несчастия твоего сына… ты давно отошел от дела, и весь позор, как говоришь ты, должен пасть на дядю, а не на тебя…

– Да ведь он сын мой, ты пойми, школьник… родной сын; его слава – моя слава, его позор – мой позор… Люди не станут разбирать, кто виноват, а будут прямо говорить: «Какие же, однако, эти Аршиновы мошенники!» Ты не знаешь людей, школьник, и не можешь судить…

– Люди людям рознь. Хорошие люди никогда не скажут этого…

– Все скажут, школьник. Скажет дурной человек, а за ним и хороший пойдет повторять… меня и не это крушит, родной. Мне так мало жить осталось, что, право, положительно все равно, кто что ни скажет, меня мучает другое… люди верили нам, чести нашей доверяли, на совесть нашу надеялись, а мы до того дело довели, что и двугривенного за рупь, который нам доверили, заплатить не можем… Ведь мы ограбили людей, школьник, как разбойники на большой дороге, ограбили!.. На совести-то, на совести-то что?

– Я удивляюсь одному все-таки, дед, как дядя мог довести дело до такого печального конца…

– Как, не могу тебе даже и ответить… да он и сам не мог мне сказать, как это случилось… Неудачи заставляют иногда действовать человека наобум. При счастии все хорошо, что ни сделал – все барыш, а при несчастии – пойдет беда кататься, как снежный ком, и до той поры катится, пока цельная гора из этого комка не сделается.

– Ужасно, дед.

– Позорно, школьник, позорно. Столько лет существовала наша фирма, считалась одною из первых и вдруг разлетится, как мыльный пузырь… Тяжело, школьник, умирать опозоренным, тяжело!..

– Дед, голубчик, я, право, не знаю, чем помочь тебе. Я так люблю тебя, что если б я имел деньги… Постой! Дядя просил у меня наши двести тысяч, которые ты мне с мамой дал когда-то… дед, возьми их.

– Ты с ума сошел, школьник.

– Ты не бойся, дед, осенью я сдам последний экзамен и тотчас же получу место земского врача… Ты видишь, мне деньги совершенно не нужны, а мамочке и подавно.

– Перестань, школьник, твои деньги – капля в море. Тут нужны миллионы, чтобы поставить дело на прежнюю ногу.

– Миллионы!.. Миллионов у меня нет, дед.

– Нету, значит, ты нам ничем помочь не можешь.

– Скажи, неужели нет никакого выхода? Я понимаю, дед, что быть банкротом человеку, честно работавшему с малых дет до седых волос, – хуже всякой смерти… Я не осуждаю дядю, вероятно, он делал все усилия, чтобы поднять дело, которое падало помимо его воли и желания, но я удивляюсь, куда девался тот практический ум, которым славились и славятся Аршиновы на Ильинке… Если он при вас, неужели вы не найдете выхода или каких-нибудь блестящих комбинаций, посредством которых можно поддержать и честь, и славу фирмы?

Старик усмехнулся болезненной улыбкой:

– Ум! Ты говоришь, школьник, не зная нашего дела. Нам не ум нужен, нужны деньги.

– Если есть ум, достанете и денег.

– Достать можно, по крайней мере, в этом Андрей уверен.

– А ты, дед?

– Я? – понурил голову Афанасий Иванович. – Я сомневаюсь; впрочем, все зависит от тебя.

– От меня? – изумился Сергей. – Я тебя не понимаю.

– Можно избежать банкротства только… посредством женитьбы Афони на Тюфяковой! – ответил старик.

Сергей вспыхнул и тотчас же побледнел.

– И отлично, дед, – проговорил он, стараясь скрыть волнение, – за чем же дело стало? И при чем тут я? Тюфякова для меня – совершенно посторонний человек.

– А при том, школьник, что ты ей нравишься.

– Это кто же сказал тебе, дед? – овладев собою, спокойно спросил Сергей.

– Она сама.

– Она… тебе… это сказала?

– Да. Вчера сказала. Если б не ты, она, так думает Андрей, вышла бы за Афоню, и фирма была бы спасена.

– Дед, фирма Аршиновых и будет спасена.

Афанасий Иванович взглянул пытливо на внука. Лицо Сергея было хотя и бледно, но совершенно спокойно.

– Тюфякова, дорогой мой дедко, мне не нравится, – поспешно сказал Сергей и схватил старика за руку. – А жениться на женщине, которую не любишь, – не мое правило.

– Школьник, я тебе не верю. Это жертва с твоей стороны. Ну, так знай, что жертв от тебя я не приму. Лучше разорение, позор, все, что хочешь, но не несчастие такого человека, как ты, школьник.

– Дед, с чего ты взял, что я приношу жертву? Положим, ты для меня и мамы сделал столько добра, столько хорошего, что я мог бы и заставить тебя принять от меня жертву, как ты говоришь, если б Тюфякова в данном случае была бы ею, но успокойся, дед, и верь моим словам: Елена Аристарховна мне не нравится, и я отказываюсь от чести быть ее мужем, напротив, я буду очень рад, если Афоня будет с ней счастлив.

– А я думал, школьник, что она тебе нравится.

– Совсем не нравится, дед, мне нравится другая женщина… Афанасий Иванович обнял внука и поднялся со скамейки.

– Матери… никому ни слова, школьник, слышишь?..

– Будь покоен, дед, я уже забыл, что ты мне говорил.

– Спасибо, родной, а я думал… Теперь еще не все пропало, по крайней мере, умру спокойно. Пойдем к матери… Пойдет ли только она за Афоню?

– Надеюсь, это не от меня будет зависеть, дед.

– Ну, конечно, при чем ты? – повеселевшим голосом проговорил Афанасий Иванович. – Это даже хорошо, что она тебе не нравится, не будет долго сопротивляться… это хорошо…

Старик до того обрадовался возможности спасения своей «купеческой чести», что и не думал более сомневаться в искренности слов своего внука. Он не мог себе даже и представить, что человек, движимый благородными побуждениями, мог отказаться от своего личного счастья. Он любил внука, может быть, даже больше, чем сына, но честь фирмы, созданной его многолетним трудом, была для него дороже всего на свете; «делец», развитый в нем трудом, преобладал над «человеком», – вот почему он так легко перешел на сторону сына, раскрывшего перед ним бездну, в которую должна была рухнуть «торговая фирма».

У Сергея болезненно ныло сердце, но наружно он сохранил спокойствие, и только когда уехал дед, он, оставшись один в своей комнате, предался бешеному отчаянию… Утро застало его стоявшим у окна… он смотрел воспаленными от бессонницы глазами на восход солнца и говорил «прости» разбитым надеждам и мечтам…

Елена Аристарховна вернулась от Аршиновых домой в самом прекрасном расположении духа.

Кажется, сама судьба покровительствовала ее любви к Сергею. Что она любила его и пылко, и страстно, как поется в романсах, в этом Тюфякова более не сомневалась и поэтому, отдавшись новому для нее чувству без дальних дум и размышлений, радовалась, как ребенок, своему счастию.

Она чувствовала бы себя еще более счастливой, если б на горизонте ее любви не появлялось по временам маленькое облачко сомнения,

«Полюбит ли он меня? И не любит ли уж другую?»

Эти тревожные вопросы, которые она чуть не в сотый раз задавала себе, заставляли болезненно ныть ее сердце.

Она вспомнила свою встречу с Сергеем, припоминала мельчайшие подробности их разговора, его жесты, интонацию, взгляды и поминутно переходила от радости к унынию и от надежды к сомнению.

Сидя перед туалетным столиком и отдавши свою голову в распоряжение горничной, Тюфякова закрыла глаза и с наслаждением стала вспоминать свою беседу с дедушкой Афанасием.

«Если он сватает меня Сергею, значит, он уверен, что Сергей полюбил меня, иначе и быть не может! И почему бы меня не полюбить, – думала она, – разве я не хороша собой?»

Она открыла глаза и посмотрела в зеркало на свои пылавшие щечки.

– Маша, хороша я? – спросила Тюфякова горничную, расчесывавшую ее русалочьи косы.

– Красавицы просто-с! – поспешила та доложить, захлебываясь от восторга. – Я таких красавиц, сударыня, и на свете не встречала.

– Ты мне льстишь. Маша.

– Ей-богу, сударыня, безо всякой лести-с! Счастливый будет тот господин, который на вас женится-с.

– Ты думаешь? – лукаво улыбнулась Тюфякова.

– И думать тут даже нечего-с, и сколько сичас в вас влюбленных, так это просто ужасти.

– В меня? Ты бредишь, Маша, у меня и знакомых-то почти никого нет.

– Знакомых мало, а страдающих до Москвы не перевешаешь; рази вы не заметили, как вы выйдете на террасу, так мимо нашей дачи и потянутся гуськом кавалеры?

– Разве? – вспыхнула Тюфякова. – Спасибо, что сказала, я теперь совсем не стану выходить на террасу.

– Не убережетесь, сударыня, на прогулку пойдете – на прогулке встретят; влюбленные – народ блуждающий, на манер лунатиков, сударыня, ей-богу-с: как месяц появится, так они тут как тут.

– Отчего ты молчала до сих пор? – рассердилась Елена Аристарховна. – Я вовсе не хочу быть выставкой для тупоголовых жуиров.

– Я думала, что вы видите-с.

– Я вижу, что мимо моей дачи ходят мужчины всех возрастов и сословий, но я никак не предполагала, чтоб эти господа шатались тут только для того, чтоб глазеть на меня.

– Да вы не беспокойтесь, – хихикнула горничная, – они, сударыня, смирные-с; подойдут к нашему забору, вздохнут и прочь пойдут.

Елена Аристарховна выслала горничную и расхохоталась.

Ей ужасно смешна показалась эта фаланга вздыхателей, которые, по словам Маши, подойдут к забору, вздохнут и прочь уйдут.

«Точь-в-точь гоголевские крысы», – подумала она, бросаясь в постель.

– А Сережа, если б он жил здесь на даче, он не пошел бы мимо… да, не пошел бы, я знаю это, – с горечью проговорила она вслух, кутаясь в одеяло, – он даже ко мне не приехал с матушкой; послезавтра я поеду к ним, увижу его, буду говорить… Не поехать ли завтра? Завтра нельзя, я сказала Олимпиаде Сергеевне, что приеду в субботу… Ах, зачем я это сказала? – Тюфякова вздохнула и закрыла глаза.

Сергей за последние сутки как-то весь осунулся. Он отвечал невпопад матери и совершенно безучастно относился ко всему, что совершалось вокруг него. Бродя по парку, он заходил в непролазную чащу и, опомнившись, выходил на дорожку и снова залезал в какую-нибудь трущобу, из которой выбирался с большим трудом.

Он глубоко страдал и в то же время удивлялся, как он мог, как он смел отказаться от своего счастия.

Бывают минуты, когда в порыве великодушия люди жертвуют многим: имуществом, честью, жизнью, но жертвовать своим счастьем, своей первой любовью – на это хватает немногих.

«Во мне все-таки проклятый купец сидит! – думал он, перелезая через упавшие деревья и перепрыгивая канавы. – Аршиновщина в меня, как ржа в железо, въелась: чуть только услыхал про позор фирмы, сейчас же и плюнул на все, плюнул и ногой растер. Процветай, фирма!»

Олимпиада Сергеевна сильно растревожилась, смотря на осунувшееся лицо Сережи и его бессвязные ответы, но затем успокоилась, объяснив себе такое ненормальное состояние сына его любовью к Тюфяковой.

«Весь в меня, – вздохнула она, провожая глазами Сергея, шагавшего по террасе, – я так же бестолково любила: и худела, и страдала, и места себе не находила. Надо это кончить, сегодня она обещала приехать ко мне, я ей скажу все, впрочем, если она тоже его любит, в чем я даже не сомневаюсь, увидит сама…»

– Сережа, – остановила она сына, уныло бродившего из угла в угол, – что с тобой? Скажи мне, мой милый.

– Ничего, мама, – ответил тот, не останавливаясь, – устал я как-то… Надоело все.

– Ты чересчур много занимаешься, мой хороший. Тебе нужен отдых, хорошая дальняя прогулка.

– Да, мне прогулка необходима… Я сам чувствую, что мне тяжело… и на душе скверно, и на сердце.

– Сережа, поди ко мне… сядь… вот так… теперь скажи мне только одно слово… Ты любишь?

– Люблю, мама.

Олимпиада Сергеевна засмеялась.

– И ты страдаешь от того, что не знаешь, любит ли она тебя? Да? Я угадала, мой милый?

В голосе Олимпиады Сергеевны было столько ласки, столько беспредельной любви и участия, что Сергей подвинулся решительным образом к матери, чтоб рассказать ей все и облегчить свои страдания. Но то, что он называл «аршиновщиной», заставило его опомниться.

– Напротив, мама, – процедил он сквозь зубы, – я знаю, что она меня не любит…

– Вот как! – удивилась Олимпиада Сергеевна. – Ты это даже знаешь?

– Знаю, мама…

– А если ты… ошибаешься?

– Я говорю только то, в чем я уверен, мамочка.

– Сережа!..

– Мама! Оставь меня в покое… это пройдет… день, два, три, неделю, и я… я успокоюсь… пройдет вспышка и…

– Любовь, Сережа, – не вспышка…

– И любовь пройдет… успокойся…

– Ты меня просишь успокоиться, когда я должна об этом просить тебя… Еще раз, мой милый, повторяю, ты ошибаешься… Мне кажется, я не говорю этого наверно, но думаю, что женский инстинкт меня не обманывает, мне кажется, она… любит тебя.

– Мама, мама, – рассмеялся очень натурально Сергей, – твоя любовь ко мне завела твои догадки чересчур далеко.

– Ты увидишь.

– Увижу только твою ошибку, потому что, мама, ты даже не знаешь, кого я люблю.

– Неужели, Сережа? Милый мой, мать, которая любит свое детище, видит все…

– Или ничего…

Олимпиада Сергеевна посмотрела пристально на сына.

Сергей выдержал взгляд матери и облокотился на стол.

– Мама, уверяю тебя, ты ошибаешься…

– Я не понимаю тебя, Сережа. Я щадила, как бы это сказать, девственность твоего чувства, но раз я вызвала тебя на откровенность, я, мать, ты начинаешь запираться, как ребенок в сделанной шалости, стыдиться своего чувства.

– Напротив, я нисколько не стыжусь его.

– В таком случае к чему эти увертки?

– Какие, мамочка? И где ты их видишь? Я тебе сказал прямо, откровенно, что люблю; я тебе сказал также, что знаю, что она меня не любит.

– Тюфякова?

– Тюфякова, мама? Разве у нас речь идет о Тюфяковой? И с какой стати ты ее, вот уж в который раз, навязываешь мне?

Олимпиада Сергеевна в изумлении откинулась от стола.

– Так ты не ее любишь? – упавшим голосом проговорила она.

– Разумеется, не ее, неужели ты думаешь, что можно любить только твою Тюфякову? – с раздражением ответил Сергей.

– Сережа, во-первых, она не моя, а во-вторых… Я даже и не подозревала, что ты мог полюбить другую, и кто она такая?

– Ты ее не знаешь и… и все-таки я ее люблю, ту, другую, а не Тюфякову… Я понимаю тебя, мама: ты в силу материнской привычки до сих пор считаешь меня за ребенка, каждый шаг, каждое действие которого ты привыкла безапелляционно контролировать; разумеется, тебе неприятно узнать, что я полюбил женщину, которая ускользнула от твоего контроля, но это так, мама, и я прошу тебя об одном: забыть, что я был когда-то ребенком, и помнить, что теперь, сделавшись мужчиной, я могу полюбить, кого я хочу.

– Это твое право, Сережа, – проговорила совсем убитая Олимпиада Сергеевна, вставая, – но все-таки… мне больно это слышать от тебя…

В голосе Олимпиады Сергеевны слышались слезы.

Сергей вспыхнул и бросился на шею к матери.

– Мама! Дорогая моя! Хорошая! Не сердись на меня… я… я дурной, скверный человек, но я… мне тяжело…

– Сережа… я ничего… я так… тебе больно, а мне еще больнее… а я думала, что ты… Тюфякову любишь… Какая это хорошая, чудная женщина… и как бы я была счастлива, если бы ты ее полюбил… Я понимаю, что сердце не разбирает, кого хочет полюбить, но… ты поймешь, как мне обидно, что ты любишь другую… Я ничего не говорю… может быть, она и лучше, и умнее, и красивее Елены Аристарховны, но… прости меня… не лежит у меня сердце ни к кому, кроме нее…

Сергей крепко обнял мать, поднял голову и вскрикнул.

В калитку, в легкой кружевной накидке и белой шляпке, входила Тюфякова.

– Мама… Тюфякова, – проговорил Сергей, отходя от матери.

– Сережа… об одном прошу, будь с нею ласков, насколько можешь.

– Будь покойна, мама, я сделаю все, что могу, иди же, встречай ее.

Олимпиада Сергеевна сошла с террасы и расцеловалась с Еленой Аристарховной, которая тревожно поглядывала на террасу.

– Как я рада, как я рада вас встретить у себя, милая Елена Аристарховна! – говорила Олимпиада Сергеевна, нежно пожимая затянутую в перчатку руку гостьи. – Прошу на террасу… давайте вашу накидку, шляпку.

– Не беспокойтесь, дорогая Олимпиада Сергеевна, – улыбнулась благодарной улыбкой Тюфякова. – А где же Сергей Иванович? Вероятно, в Москве?

– Почему вы так думаете?

– Не знаю, почему… мне так кажется! – засмеялась вдовушка, заглядывая на террасу.

– И ошиблись на этот раз, – проговорил Сергей, сходя с террасы. – Я дома.

Тюфякова вспыхнула, протянула ему руку и вскрикнула.

– Сергей Иванович, что с вами?

– Ровно ничего, – стараясь сохранить самообладание, – ответил Сергей.

– Боже мой… вы ужасно изменились… похудели, осунулись… Вы нездоровы?

– Мерси, здоров, как никогда.

– Его замучили занятия, – вмешалась Олимпиада Сергеевна, с грустью смотря на сына.

– Разве можно так? Вы совсем себя не жалеете, – с теплым участием проговорила Тюфякова. – Поберегите себя хотя бы для вашей милой матушки.

– Слушаю-с, – попытался улыбнуться Сергей.

– Я вам говорю совершенно серьезно.

– Благодарю вас за совет.

Тюфякова внимательно посмотрела на Сергея. Сергей смотрел на рысаков Тюфяковой, проезжавших шагом мимо дачи.

– Отличные у вас лошади, – сказал он, идя на террасу за Тюфяковой.

– Ничего, возят, – ответила та, смотря на него через плечо. – Олимпиада Сергеевна, да у вас тут просто благодать!

– Мы с Сережей очень довольны, милая Елена Аристарховна… Вы позволите предложить вам чаю? Откровенно сказать, я вас ждала к обеду.

– И приехала бы, если бы не задержал меня мой поверенный.

– Дремалин? – спросил для чего-то Сергей.

– Да, вы с ним знакомы, Сергей Иванович? – с удивлением спросила Тюфякова.

– Не имел чести, но слышал о нем многое.

– Елена Аристарховна, – перебила сына Олимпиада Сергеевна, – вы не ответили на мой вопрос.

– Милая, хорошая моя, я вся в вашем распоряжении…

– Может быть, вы хотите прогуляться, если только не устали?

– С удовольствием.

– Мы будем пить чай на воздухе. Ничего не имеете против этого?

– Конечно, ничего… У вас тут, говорят, есть очень недурные окрестности.

– Говорят, – согласился Сергей, рассматривая на Тюфяковой брошку, игравшую всеми цветами радуги. – Мы пойдем на «серенаду», мама.

– Отлично, я сейчас распоряжусь. Простите, дорогая гостья, я вас оставлю на несколько минут.

– Пожалуйста, не обращайте на меня никакого внимания, – пожала Тюфякова руку хозяйки. – Вы сказали, Сергей Иванович, что мы отправимся на «серенаду»?

– Да. Это очень красивое местечко над Яузой, где можно всегда достать у сторожа самовар и не всегда – молока.

– Странное название – «серенада»! – проговорила вдовушка, поднимая глаза на Сергея.

– Очень. Откуда произошло название этого местечка, я узнать не мог. Надо предполагать, что когда-то и кто-то в этой местности устраивал своей возлюбленной серенады.

– Как в Венеции, – засмеялась Тюфякова, – лунная ночь, каналы, лагуны, легкая гондола, красивый венецианец с гитарой, а тут…

– А тут, Елена Аристарховна, мутно-серая лужа, которую по ошибке величают рекой Яузой, простая лодка с дырявым дном, вместо изящного гондольера – пейзан в красной рубахе, а вместо красавца-венецианца – безусый гимназист, который, в пику своему учителю латинского языка, задает серенаду пятнадцатилетней девчонке. Разница небольшая, но суть остается одна и та же.

Тюфякова засмеялась и пошла навстречу хозяйке, вышедшей из комнаты с корзинкой в руках.

– Я готова, милая гостья.

– А мы и подавно. Сергей Иванович, будьте любезны, предложите мне вашу руку.

– И больше ничего? – пошутил Сергей.

– На всякий случай возьмите мою накидку.

Маленькая компания вышла из калитки и отправилась через парк на «серенаду».

Солнце садилось за лес, когда они пришли на «серенаду»…

Разбросанные между деревьев, почерневшие от дождей и непогоды столики, испещренные различными надписями и инициалами посетителей «серенады», были пусты. Только за одним столом сидело немецкое семейство с красным и лысым фатером во главе и, наслаждаясь тихим летним вечером, пило медленными глотками молоко.

Олимпиада Сергеевна заняла столик, стоявший на опушке рощи, и приказала босоногой сторожихе подать самовар.

– Так это ваша пресловутая «серенада»? – спросила Тюфякова, обводя взглядом окрестность.

– Ни особенного, ни поэтического, как видите, в ней ничего нет…

– А все-таки местечко красивое…

– Вы находите?

– Да. Посмотрите, какой отсюда славный вид на изгибы речки… Здесь, кажется, обрыв?

– Над лужей…

– Все равно. Разумеется, Яуза – не Волга и ваша «серенада» – не откос…

– А вы бывали в Нижнем, Елена Аристарховна?

– Один только раз, – вздохнула Тюфякова, – с покойным мужем.

– Ах да… я и забыл совсем…

– Что я была замужем? – перебила Сергея Тюфякова, смотря на него исподлобья.

– Нет, я забыл, что вы могли быть там с мужем…

– А скажите, этот ивняк далеко тянется?

– Право, не знаю… Не хотите ли пройти, пока не подали самовара?

– С удовольствием.

– Мама, когда чай будет готов, крикни нам, пожалуйста, – поднялся Сергей с лавочки, врытой в землю.

– Идите, идите… а вы услышите?

– Ну, конечно, услышим. Надеюсь, мы далеко не уйдем.

Тюфякова взяла руку Сергея и пошла с ним по самому обрыву.

В воздухе стояла тишина. Садившееся солнце золотило своими лучами вершины деревьев и кровли далеких селений… С речки несся звонкий хохот купавшихся ребятишек.

Они шли молча. Сергей был бледен и, хмурясь, смотрел в землю. Тюфякова, прижавшись к плечу Сергея, с радостной улыбкой любовалась синеватою далью.

– Здесь хорошо! – проговорила она, останавливаясь. – Не правда ли, Сергей Иванович?

– Да… недурно, – уронил он, не смотря на свою спутницу. – Хорошо уже тем, что здесь людей нет.

– Ведь вы их любите? – насмешливо проговорила Тюфякова.

– Что ж из этого? Большею частью бывает так, что мы любим тех, которых редко видим.

– Да? – засмеялась вдовушка. – Значит, вы меня должны очень любить, потому что… совсем почти меня не видите.

– Вы правы. Я вас люблю, как и всех вообще.

– Мерси!

– Я вас оскорбил?

– Нисколько.

– Но мне показалось, что ваш тон…

– Не обращайте внимания на мой тон, наш женский тон в большинстве случаев зависит от совершенно побочных причин.

– Я этого не знал. От чего же, например, если это не секрет?

– Мало ли от чего! – пожала плечами Тюфякова. – От мимолетного каприза, от кокетства.

– Вы? Кокетка?

– Почему же бы и нет? Разве щепотка соли портит кушанье? Извините за сравнение.

– Напротив, – улыбнулся Сергей. – Я сравнение нахожу очень удачным. Действительно, щепотка кокетства ничуть не портит кушанья… Pardon, я хотел сказать женщину. Многие из нашего брата, мужчин, уверяют даже, что женщина без кокетства – это шампанское, из которого улетучились все газы: ни игры, ни вкуса.

– Ну, вот видите. А как вы думаете, Сергей Иванович, мне кажется, будет очень недурно, если мы посидим на этом обрыве?

– Это зависит от вас.

– Здесь так хорошо, и потом… я ужасно ленива ходить. Вы захватили мою накидку?

– Как же, взял.

– И очень умно сделали. Расстелите ее, пожалуйста.

– Накидку? Но она испортится от зелени.

– Ну и пусть. Расстилайте на этом бугорке. Этот бугорок напоминает мне кафедру. Мы сядем на нее и начнем…

– Читать лекции?

– Нет, просто будем сидеть и любоваться закатом солнца.

Сергей бросил накидку на траву. Тюфякова села и жестом пригласила Сергея.

– Садитесь… ближе, ближе. Накидка так мала, что вы рискуете испортить свое платье.

Сергей подсел к Тюфяковой и посмотрел на ножку, которую вдовушка выставила из-под платья.

«Узкий носок. Ажурный чулочек. Кокетка, как и все!» – подумал он и потянулся за портсигаром.

– Сергей Иванович, у меня к вам просьба… ответить на один вопрос.

– Я к вашим услугам, Елена Аристарховна.

– Только с условием: сказать правду.

– Я никому еще не давал повода сомневаться в искренности моих слов.

– Благодарю вас. Скажите, почему вы не приехали ко мне?

– Мне нездоровилось. Вам, вероятно, так объяснила мама?

– Мама ваша – да, но от вас я ждала другого объяснения…

– Какого же, Елена Аристарховна?

– Мне казалось, что вы… просто не хотели приехать ко мне…

– У меня на это не было никаких основательных причин… И почему вы непременно думали, что я не хотел приехать к вам? Напротив, хотел…

– Хотели?

– Желал, но не посмел явиться к вам усталым и с кислою физиономией, – мне не хотелось испортить вам день… вы всегда так веселы, так жизнерадостны…

– Я жизнерадостна? Сергей Иванович, чтобы говорить так, надо знать мою жизнь… А вы совсем, как я вижу, ее не знаете. Я вас понимаю, на вашем месте и я, вероятно, смотрела бы на госпожу Тюфякову теми же глазами, какими смотрите вы. И в самом деле, чего мне недостает? Я молода, богата, независима… у меня нет никого, кто бы посмел поставить veto моим капризам и желаниям, мне дано, может быть, в тысячу раз больше того, о чем мечтают многие, а между тем, я чуть не ежечасно чувствую пустоту и бесцельность своей жизни… Бывают такие минуты, когда я… – Тюфякова остановилась и глубоко вздохнула. – Скажите, вот здесь, перед нами… очень глубоко в реке?

– Да, очень… Я здесь купался несколько раз.

– Я чувствую, что глубоко, потому что меня тянет туда.

Сергей с удивлением посмотрел на Тюфякову.

– Вы удивлены? Очень понятно: женщина так весела, так жизнерадостна, а между тем ее тянет в омут реки. Случалось ли вам ожидать кого-нибудь с поездом железной дороги?

– Сколько раз.

– И вы, разумеется, при виде подходящего поезда не испытывали иного желания, как встретить и обнять тех, кого ожидали?

– Разумеется, так…

– А у меня, представьте, первым желанием было броситься под подходивший поезд: меня тянуло под паровоз, который, надвигаясь на меня, властно манил под свои колеса, и мне всегда стоило больших усилий, чтоб не броситься в его объятия…

– Странно… очень странно.

– С вашей точки зрения, конечно, странно… У вас и не может быть такого желания, потому что назади вас есть люди, которые вас любили и которые вам самим дороги, а впереди – страждущее человечество, цель и смысл всей вашей жизни, а у меня – ничего и никого, и позади никого, и впереди – пустота и бессмыслица…

– Неужели вы ничего не можете делать? С вашим состоянием, с вашим умом и сердцем? Я этому не верю, Елена Аристарховна…

– Милый мой Сергей Иванович, не забывайте одного только, что я – баба и больше ничего…

– Было бы желание.

– И желание есть, и все-таки ничего не выходит путного. У нас все как-то бестолково, именно по-бабьи выходит: мы и пожалеем не того, кого следует, и денег дадим не тому, кто в помощи настоящей нуждается. Мы строим больницы, богадельни, устраиваем нищенские комитеты, составляем в пользу бедных концерты, устраиваем балы, на которых танцуем в пользу неимущих до изнеможения, а в результате – больные умирают под забором, а бедняки или умирают с голоду в своих углах и подвалах, или преследуют вас на улицах своим «подайте Христа ради»… И рады бы сделать что-нибудь хорошее, полезное, и сознаем, что не можем ничего сделать; баба – баба и есть! – Тюфякова усмехнулась горько и задумалась. – И вот подите же: сама в нужде да в бедности выросла, а не умею рублем распорядиться так, чтобы он настоящую пользу бедняку принес, не умею… – Елена Аристарховна тряхнула головой и расхохоталась. – Вы чего же это, mio cabalero[17], нахмурились? – спросила она, заглядывая Сергею в лицо, – вы думаете, это я и «взаправды», как говорит моя няня? Я просто с вами кокетничаю своими миллионами! Посмотрите, Сергей Иванович, – схватила она спутника за руку, – как заходящее солнце окрасило это облачко, видите?

– Вижу.

– Нежный, удивительно нежный розовый цвет… вы любите этот цвет?

– Люблю.

– А я ненавижу, он напоминает мне мое подвенечное платье.

– Вы венчались в розовом платье?

– Да. Мне, когда я была девушкой, этот цвет нравился до безумия.

– А теперь?

– Теперь? – посмотрела она на Сергея, любуясь его кудрями, по которым скользнул трепетный солнечный луч. – Вы, кажется, уверены, что я снова надену подвенечное платье?

– Отчего же бы и нет? Разве в монастырь собираетесь? – усмехнулся тот.

– Собираться не собираюсь, а уйти могу. Вы думаете, у меня не хватит на это силы воли и характера?

– Уверен, что хватит, но уходить все-таки не следует. Тюфякова вспыхнула и крепко сжала руку Сергея.

– Не следует, говорите вы?

– Разумеется, не следует. Вы молоды, хороши, целая жизнь перед вами…

– Пустая и бесцельная…

– Теперь, да… Но когда у вас будет семья… – оживленно заговорил Сергей и остановился.

– Что же вы остановились, Сергей Иванович? Когда у меня будет семья…

– Ваша жизнь не будет пуста и бесцельна, хотел я сказать.

– Благодарю вас за открытие, – усмехнулась Тюфякова. – Но для этого нужно найти человека, который полюбил бы меня.

– За этим далеко не надо ходить, – глухо проговорил Сергей, избегая взглядов вдовушки.

– Вот как! – дрожавшим от волнения голосом произнесла она. – Вы… знаете человека, который любит. Я хотела сказать, полюбит меня?

– Знаю… и, кажется, он уже любит вас…

– И я его, конечно, знаю, Сергей Иванович?

– Очень даже знаете… Положим, вы его видели всего только… несколько раз, но для любви время не играет никакой роли. Капризы мужского сердца нисколько не уступают дамским капризам. У каждого своя судьба, Елена Аристарховна. Один проживет целый век, не любя и не понимая этого чувства, а другой – с первой же встречи с женщиной говорит «прости» своей свободе; и я понимаю эти чувства… Оно падает на человека, как небесный гром, и зажигает в его груди огонь, который с каждым часом, с каждым днем принимает все большие и большие размеры, пока, наконец, не превратится в чудовищный пожар. Это чувство ужасно и вместе с тем прекрасно. Человек в одно и то же время любит, и страдает, и мучается, и наслаждается…

– Я вас понимаю.

– Вы испытали это?

– Да… да… говорите же, говорите…

– Что ж я вам буду говорить? – провел по лбу рукой Сергей. – Я уже вам сказал, что есть человек, который любит вас.

– Я не люблю загадок. Я хочу знать, кто он. Я хочу слышать от него, что он меня любит.

– А если он не может этого сам? Если он не уверен, что вы ответите на его признание, на смелость, а…

– Замолчи! – закрыла Тюфякова рукою рот Сергею. – Он не уверен? Он боится? Да?..

– Елена Аристарховна.

– Сережа! Милый! Дорогой мой! – зашептала взволнованно Тюфякова. – Скажи ему, что я люблю его так же, как и он, с первой встречи люблю. Скажи ему, что он для меня все: и жизнь, и радость, и счастье. Да говори же ему, говори скорей, – капризно вскрикнула она, вглядываясь в помертвевшее лицо Сергея. – Ты слышишь, Сережа? Я люблю… люблю… люблю…

Сергей, тяжело дыша, сбросил со своих плеч руки Тюфяковой и вскочил на ноги.

– Елена Аристарховна, будьте уверены, что я скажу Афоне все, что я слышал от вас, как только я его увижу.

Тюфякова вскрикнула и поднялась с травы.

– Вы… говорили… про Афанасия Андреевича? – медленными шагами подошла она к Сергею. – Ха-ха-ха, неужели вы думаете, что я могу серьезно полюбить его? Я шутила… понимаете, шутила.

– Елена Аристарховна…

– Ни слова больше, мы очень весело с вами поболтали, пора и чай пить. Олимпиада Сергеевна, вероятно, давно нас ждет.

И Тюфякова, подбросив ручкой зонтика накидку кверху, поймала ее правою рукой, а левую просунула под руку Сергея.

– Идем, cabalero.

Сергей посмотрел сбоку на Тюфявову; она была очень бледна, а губы дрожали, как в лихорадке.

– Елена Аристарховна…

– Pardon, Сергей Иванович, вы простите меня за эту… шутку?

– Вы еще сомневаетесь? Но бедный Афоня тем не менее вас очень любит.

– Мне очень жаль его, – с раздражением проговорила вдовушка, – но помочь ему я ничем не могу. Я, кажется, говорила вам уже, что я собираюсь в монастырь, так и скажите ему.

– Я этого ему никогда не скажу. Зачем я буду убивать человека?

– Пустое, Сергей Иванович; полюбит другую и меня забудет.

– Это не так легко делается, Елена Аристарховна.

– Неужели? Вы разве испытали это на себе?

– К сожалению.

– Значит, вы любили?

– Любил и…

– Любимы, конечно?

– Нет…

– И она… это вам сказала сама? – задыхаясь, прошептала Тюфякова.

– Да!

У Тюфяковой позеленело в глазах и закружилась голова. Она остановилась и оперлась на плечо Сергея.

«Милая! Дорогая! Любит… любит, – думал Сергей, смотря на потухшее как-то сразу личико Елены Аристарховны. – Если б ты только знала, как я люблю тебя!..»

– Что ж мы стоим, Сергей Иванович? – пришла в себя Тюфякова. – Пойдем к Олимпиаде Сергеевне.

Сергей прижал к себе похолодевшую руку Елены Аристарховны и быстрыми шагами направился к «серенаде».

Прогулка окончилась скучно. То оживление, которое привезла с собою Тюфякова, исчезло как-то сразу, точно его и не было никогда. И в разговоре, и в смехе гостьи заметна была натянутость. Она рассеянно пила чай и торопилась домой, уверяя Олимпиаду Сергеевну, что у нее есть неотложные дела.

Сергей больше молчал и сосредоточенно смотрел на низину речки, над которой сероватою и прозрачною, как кружево, дымкой стлался вечерний туман.

Олимпиада Сергеевна поняла, что между гостьей и ее сыном что-то произошло во время их прогулки перед чаем, и это заставило ее беспокоиться. Упрашивая гостью посидеть еще часик-другой, она в то же время от души желала, чтобы та уехала домой как можно скорее. Она с тревогой глядела на сына и была рада бесконечно, когда наконец Тюфякова решительно поднялась с места.

Было почти темно, когда они возвратились с прогулки на дачу, у ворот которой уже стояла коляска гостьи с зажженными фонарями, разливавшими по дороге мягкий и трепетный свет.

Тюфякова, не заходя на дачу, простилась с Аршиновыми и, взяв с них слово навестить будущую «послушницу», быстро вскочила в коляску.

– Сергей Иванович, – проговорила она, покрывая ноги пледом, – на одну минутку.

Сергей подбежал к коляске.

Тюфякова нагнулась и протянула ему руку.

– Вы не сердитесь на меня… за ту… шутку? – спросила она его грустным голосом.

– О, нисколько… ваша шутка была очень мила.

– Спасибо вам, – крепко сжала она Сергею руку. – Разумеется, если б я знала раньше, как вы несчастны…

– Довольно об этом, Елена Аристарховна; я не нуждаюсь ни в чьих сожалениях.

– Простите и… до свидания… ведь, да? До свидания!

– До свидания! – ответил угрюмо тот после короткой паузы. – До свидания!..

Тюфякова кивнула головой, пожала ему еще раз руку и дотронулась зонтиком до спины кучера.

Кучер ударил вожжами, и коляска, мигая своими фонарями, в одну минуту скрылась из глаз Сергея.

– Сережа, – окликнула его Олимпиада Сергеевна, – о чем она с тобой говорила?

Сергей подошел к матери, взял ее за руку и сел на скамейку у калитки.

– Посидим, мама, сегодня такой чудный, теплый вечер… или ты, может быть, хочешь спать?

– Когда же я ложилась так рано, Сережа?

– Ты так мало вообще ходишь, что сегодня могла устать.

– Нисколько. Я с удовольствием посижу полчаса.

– Я тоже…

Наступило молчание.

Сергей смотрел на черневшую перед ним группу деревьев и с наслаждением втягивал в себя прохладный воздух, напоенный запахом цветов.

– Ты мне не сказал, мой милый, – прервала молчание Олимпиада Сергеевна, – о чем с тобой сейчас говорила Елена Аристарховна.

– Она? Она взяла с меня слово приехать к ней и… и только… Мамочка, ты мне, кажется, не веришь?

– С чего ты взял, что я тебе не верю? – с изумлением проговорила та.

– Мне показалось так, а впрочем… не станем портить прекрасный вечер недоверием.

– Сережа, перестань!.. Я тебе верю, я тебе привыкла верить и очень понятно почему: ни у тебя, ни у меня нет и не может быть причин лгать друг другу, не правда ли?

– Ну, конечно, мама.

– Вот видишь. И если б кто-нибудь мне сказал, что мой сын лжет своей матери, – я бы назвала этого человека негодяем.

– И ты была бы права, – поспешил заметить Сергей, вздыхая, – но к чему все это, мама?

– К тому, чтоб ты не сомневался в том, что я верю тебе безусловно. Если ты когда-нибудь обманешь меня, я буду глубоко несчастна.

– Мама моя, милая!

– Довольно, милый, я чувствую, что ты хочешь сказать. Теперь скажи мне одно: что у тебя произошло с Тюфяковой во время прогулки?

– Особенного ничего.

– Но вы явились оба, как будто вас только что окунули в холодную воду, и она стала не та, и ты сидел все время как убитый.

– Мамочка, ты преувеличиваешь.

– Может быть, но я любопытна, Сережа. Не забывай, мой друг, что я хотя и стара, но все-таки женщина…

– Серьезного, во всяком случае, ничего не было…

– А несерьезного?

– Мы заговорили с ней… о чем? Я не могу теперь даже и вспомнить… ах да… говорили о многом… о… о воздухе… о погоде…

– Неужели только о погоде? – насмешливо проговорила Олимпиада Сергеевна.

– Обо всем, мама… затем заговорили о любви…

– Ну, вот видишь!..

– Какие же ты выводишь из этого заключения?

– Никаких. Я только слушаю тебя… дальше, мой милый…

– Я сказал ей, что… ее любит… Афоня!..

– Афоня? – отодвинулась от сына Олимпиада Сергеевна. – Откуда ты это знаешь? Он поручил тебе сказать это?

– Неужели, мама, ты думаешь, что я стану играть чужими чувствами? Если я это сказал ей, значит… я знал, что делал…

– Хорошо. И что она тебе сказала на это?

– Она? По обыкновению, отделалась шуточками… уверяю тебя, мамочка…

– Верю, верю, и мне теперь интересно знать, что ты скажешь Афоне?

– С какой же стати я буду ему говорить?

– Как с какой? Ведь он же поручал тебе передать его… как бы это сказать?., чувства, что ли, Елене Аристарховне.

Сергей замолчал. И что он мог сказать матери. Сказать всю правду ей он не мог, а лгать дальше ему стало противно.

Он встал и зевнул.

– Мамочка, мне хочется спать, да и тебе пора на покой.

– Сережа, на одну только минуту, – остановила его Олимпиада Сергеевна, – я не стану мучить тебя своим бабьим любопытством, скажи мне только одно: какое ты вывел заключение из шуточек, как ты говоришь, Елены Аристарховны?

– Да ровно никаких, мамочка. Мне положительно все равно, выйдет она за Афоню или не выйдет, – стараясь быть как можно равнодушнее, ответил Сергей, – для меня же лично, я опять тебе повторяю, она не представляет ни малейшего интереса.

– Да? А я надеялась все-таки, – прошептала про себя Олимпиада Сергеевна.

– Разумеется, никакого, раз я люблю другую, я это тебе говорил, и если ты забыла, повторяю снова, – с раздражением выкрикнул он. – Ваш, женский, идеал – далеко не то, что наш, мужской… у вас свой взгляд на женщин, у нас другой, у вас, матерей, только те женщины хороши, которые вам нравятся, а нам, сыновьям, наоборот, только те женщины в большинстве случаев нравятся, на которых вы и смотреть не хотите… Да и вообще, мама, я хочу тебя просить раз и навсегда об одном: выкинуть совсем из головы Тюфякову. Я буду с ней знаком, ради тебя я поеду к ней завтра, послезавтра, если хочешь, каждый день буду ездить, но, ради бога, ни слова мне об ее симпатиях и антипатиях: общего у нас ничего нет… у меня одна дорога в жизни, у ней – другая… у ней одни интересы, у меня – другие. Я понимаю тебя: ты мать, лучшая мать, какую я когда-либо встречал на свете; я знаю, что ты из любви ко мне готова на все, на что только способна мать, любящая своих детей до самозабвения, до самопожертвования, но нужно, нужно, мама, чтобы и мать была матерью в меру. Ты не сердишься на меня? Ведь нет?

– Сережа, милый мой… Я скажу тебе на это одно: делай что хочешь, только будь счастлив!

– Ну, вот и хорошо, вот и чудесно, – говорил Сергей, целуя руку матери, – а теперь иди и спи спокойно.

Сергей проводил Олимпиаду Сергеевну до спальни, простился с ней и пошел бродить по саду.

Прошло две недели. О дне свадьбы Ани с бароном Олимпиада Сергеевна узнала дня за два до самого акта бракосочетания. Звать на свадьбу приехала жена Андрея Афанасьевича с младшею дочерью.

– Вы уж извините, что не «сам» вас звать приехал, – извинялась она с добродушной улыбкой. – Захлопотался, то туда, то сюда… нельзя ведь; зять – барон! – подчеркнула она с каким-то особенным пафосом. – Барон, Линпияда Сергевна, – ведь это не то, что наш брат купец; ему всякие финти-фанты подавай, чтобы все на благородную ногу, ну, и сбил всех с ног! – заключила простая, добродушная женщина, утирая катившийся у ней от восторга и выпитого чая пот с лица.

Олимпиада Сергеевна переглянулась с сыном и улыбнулась.

– Аня, значит, очень счастлива? – спрашивала Олимпиада Сергеевна, наливая гостье чуть не двадцатую чашку чаю.

– Какого ж ей рожна, прости господи! Барон ведь! – вся сияя, воскликнула та. – Выше леса стоячего взлетела, баронессой сичас величать будут, чести-то одной сколько – страсть! Я намедни спрашиваю у своего Андрея Афанасьича: как, мол, теперича меня по зятю величать станут? А он вдруг: дурой, говорит… Хе-хе-хе… Шутник он у меня, большой шутник… а я все думаю: вот как поеду к Линпияде Сергевне звать на свадьбу и спрошу, как меня по зятю величать должны, они люди ученые, всякие титулы знают… от моего что же, окромя шутки, ждать, никогда словечка всурьез не скажет: либо дура, либо ханжа… От мужчин, Линпияда Сергевна, другого и ждать нечего, ни во что они нашу сестру считают. «Ты, – говорят, – детей рожай да хозяйство веди, а до другого до чего тебе никакого дела нету…» Известно, кажная баба бабьими помыслями и жить должна… спокон веку так уж это установлено… вон, нонешние бабы совсем другие пошли, а что толку-то… Варенье-то вишневое сами варили?

– Сама.

– Очень хорошо! У меня много кислее, а у вас в самую препорцию… Толку-то в нонешней бабе и нету. Образуют ее на всякие манеры, она, глядишь, из оглобель и полезла… и то ей не так, и это не по нутру. Муж ей слово, а она ему в ответ цельную книгу… Другой муж-то, который в правилах своих нетвердый, в чахотку через такую жену влетит… нонче она ему акафист, завтра молебен, а у него все сердце сохнет да сохнет… А варенье, Линпияда Сергевна, вы с косточками варите… с косточками вкус совсем инакой.

– У меня есть и с косточками…

– Много с ними вкуснее. А бруснику мочите?

– Нет, не пробовала.

– Я вам чудесный рецепт на мочку дам. А научила меня мочить странница одна, Секлетея Наумовна, и где, и где только, Линпияда Сергевна, она не была: и в Соловках-то, и в Киеве, и у черниговских чудотворцев, и на Кавказе, и в Русалиме старом, перевидала многое и намолилась досыту. Большого уважения достойная странница… Так как же меня звать-то по зятю будут, Линпияда Сергевна?

– Тещей барона, вероятно, – улыбнулась Олимпиада Сергеевна. – Как же иначе?

– А я думала, по-другому как. А хороший у меня зятек, Линпияда Сергевна, уважительный такой да почтительный. Сейчас видно, что всякую субординацию с образованием прошел.

– Дай бог.

– Да уже это действительно, дай бог каждому. Приезжает – к ручке припадает, уезжает – ручку лобызает. Я уж ему и то вчера: лобызай ты меня, ваше баронство, лучше в губы, потому на духи расход большой.

– На какие духи?

– А которые я на руки-то лью. Не могу же я барону и вдруг пустую руку целовать давать. Каждому мужчине приятно небось тую руку целовать, от которой благородный дух идет. Я вон руки-то завсегда простым мылом мою, потому не уважаю я этой брокаровской роскоши. Ну, Аня там, дело десятое, она невеста, ей нужно, чтоб руки на манер парной телятины глядели, а мне, старухе, к чему такие препараты? Просто пустое изобилие, баловство одно. Извините уж, что раньше вам весточку насчет свадьбы не дали, захлопотались, да и как, Линпияда Сергевна, не захлопотаться? Дело такое: с утра до ночи, высуня язык, летаешь от портнихи к модистке, от модистки к ювелиру.

– Это очень понятно, – заметил Сергей, с сожалением посматривая на тетку.

– Ног под собой не слышу, Сережечка! – вздохнула та. – А что поделаешь? Свое рождение, не чужое, не хочется тоже кое-как справить все. Зять – барон, надо это помнить! Так вы уже, Линпияда Сергевна, и ты, Сереженька, беспременно к венцу приезжайте. Аня так даже просила, чтобы ты шафером у ней был. Положим, у ней шафера есть: Афоня да Андрюша, ну а ты уж для парату третьим. Надо тоже барону показать, что и мы всякие ихние финти-фанты исполнить можем.

– А где же венчают Аню? – справилась Олимпиада Сергеевна.

– Батюшки, про билеты-то я и забыла! Заговорилась с вами и запамятовала… Вот вам и билеты пригласительные. Просты уж очень билеты-то, никакой нарядности в них нету; вы уж извините, «сам» уж так с бароном распорядились. Как их просила золота пустить, на своем поставили. С золотом много бы красивей вышло и богаче, а это что! Не то свадебный билет, не то – меню из купеческого клуба на уху из налимов.

– Дело не в билетах, тетя.

– Знаю, голубчик, а все-таки параднее бы с золотом-то, и диви бы дороже билеты были, а то цена одна и та же… Так вы уж прямо в церковь, Линпияда Сергевна, и ты, Сереженька…

– Постараемся быть, – проговорила Олимпиада Сергеевна, смотря вопросительно на сына.

– Разумеется, приедем, – подтвердил тот.

– Вот за это спасибо… У нас и родни-то не бог знает сколько, так что очень приятно будет вас видеть… Балу у нас не будет, потому после венца обед в «Эрмитаже», а потом молодые в баронское имение отправятся.

– Это очень разумно.

– Глупо, по-моему, Сереженька, – отмахнулась рукой Аршинова, – дочь отдаем родную за такое лицо, за барона, и никаких танцев нет… Ежели уж свадьба, так веселись все до утра… «Сам» против этого, ну, и барон тоже – ничего поделать нельзя… Прежде нас, бывало, как выдавали, вспомнить даже приятно, а нонче все по-книжному пошло, как в книжках пишут: ни страху перед замужнею жизнью у невесты, ни трепету нет, ни слез, идет замуж – все одно, что с Тверской на Арбат переезжает.

– И время, тетя, и люди меняются.

– Да к хорошему ли? Я вот по старине весь век прожила, много огорчения в жизни видела, много неприятностей перенесла, а на нонешнюю жизнь не променяю. Завету в нонешней жизни никакого нету, Сереженька. Все с маху да с бацу, ничтоже сумнеся, никого не убояся… Землянику-то варили?

– Немного варила.

– Я три пуда насахарила! Расход большой, пойдут подъедать, так только банки трещат… Ах, батюшки! Чего ж это вы меня, Линпияда Сергевна, не гоните? Ведь мне надо еще в Парки к Тюфяковой ехать.

– А разве ее еще не звали на свадьбу? – спросил Сергей.

– Ну, как не звали, и «сам» был, и сыновья, и Аня с женихом со скачек заезжала, а я уж для конплекту еду, может, породниться с ней придется, так надо будущей невестке честь отдать, пущай видит, что я, хоша и бароновская теща, а ею не гнушаюсь нисколько.

Жена Андрея Афанасьевича торопливо отерла не катившийся, а просто бежавший ручьями пот с лица и бросилась прощаться с Олимпиадой Сергеевной.

– Так вы уж не опоздайте, в три часа венчать-то, – говорила она, лобызая троекратно хозяйку, – а ты, Сереженька, мундир напяль, слышишь? И шпажонку свою прикипи для парату… барон ведь!..

Олимпиада Сергеевна проводила гостью до экипажа и вернулась на террасу.

– Добрая, хорошая женщина, но глупа! – сказала она Сергею. – Сережа, ты хочешь непременно ехать на свадьбу, после всего того?..

– Непременно, мама, – не дал тот окончить матери, – я люблю смотреть… трагикомедии!

Олимпиада Сергеевна вздрогнула. Она вспомнила свою свадьбу…

Венчали Аню скромно, просто, совсем не по-купечески. Не было ни стоголосного хора, ни протодьяконов, от чудовищного рева которых обыкновенно у купцов бегают холодные мурашки по спине, ни жандармов – словом, ничего такого, что напоминало бы своею обстановкой богатую купеческую свадьбу.

Из уважения к просвещенным взглядам барона Андрей Афанасьевич скрепя сердце отменил всю «помпу», заявляя таким образом свою солидарность со взглядами жениха на брачную церемонию.

Аня приехала в церковь почти в одно время с женихом. Вся в белом, с роскошным букетом белых лилий в руках и массой бриллиантов, рассыпанных щедрой рукой по золотистой головке и обнаженной шее, она сияла, как майское утро, и смотрела на всех счастливой улыбкой наивного ребенка.

Когда к ней священник подвел жениха с несколько великопостной физиономией, долженствовавшей изобразить в этот момент «торжественность», Аня не утерпела и, идя за священником к аналою, шепнула барону: «Ведь ты счастлив? Не правда ли?»

Барон посмотрел на восторженно счастливое личико Ани и, позабыв всю торжественность предстоящего акта, крепко сжал ей руку и ответил нежною улыбкой.

Венчание уже началось, когда в церковь приехала Олимпиада Сергеевна с Сергеем.

– Мы опоздали, мама, – проговорил он, торопливо сбрасывая с себя шинель на руки церковному сторожу.

– Иди скорей! – ответила та.

Сергей, извиняясь, продрался сквозь толпу зрителей и провожатых и очутился за спиной Афони с Андреем, стоявших за невестой.

– Серж, ты? – повернулся к нему Андрей. – Вот никак не ожидал, что ты приедешь.

– Почему же?

– Так. Полагал, что ты прямо в «Эрмитаж» проедешь… сюда так далеко.

– Как видишь, приехал сюда, несмотря на то, что так далеко, – усмехнулся Сергей и пожал руку повернувшемуся к нему Афоне.

– Как живешь? – справился у него Афоня.

– Спасибо. Что Аня?

– Ничего. Весела, довольна… Видишь, улыбается, значит, счастлива.

– Очень рад за нее.

Аня, услыхав за собой шепот, повернула голову и, увидав Сергея, кивнула ему все с тою же радостной улыбкой.

– А у тебя, Серж, очень парадный вид, – проговорил Андрей, ловя широко раскрытый глазной орбитой монокль и осматривая студента. – Новый мундир и даже смертоносное оружие.

– Форма, – проговорил Сергей, – что же тут удивительного!

– Ничего… но парадно, очень парадно!

Андрей хихикнул в перчатку и тотчас же перекрестился.

– Ты, Сережа, вероятно, тоже захочешь подержать венец над Аней? – спросил студента Афоня, ласково пожимая ему руку.

– Разумеется. Меня и тетя приглашала в шафера к Ане.

– В таком случае становись впереди меня и держи венец первый, затем я сменю тебя, а меня сменит Андрюша, согласен?

– Ну конечно.

Сергей встал на место Афони и невольно посмотрел влево. Несколько впереди невесты, в числе провожатых дам, стояла Тюфякова в темно-малиновом бархатном платье, с ослепительно сверкающею диадемой в волосах.

Она стояла вполоборота и жадно смотрела на невесту, у которой так и не сходила с губ и глаз счастливая улыбка.

Сергей заметил тотчас же, что с Тюфяковой что-то произошло: она вся как будто бы потускнела, померкла, как вечерняя звезда на рассвете, а только в одних темных глубоких глазах сверкала неукротимая жажда жизни и неизведанных наслаждений.

Он посмотрел на ее открытые круглые слегка розоватые плечи, на беспокойно подымавшуюся грудь и глубоко вздохнул.

Его вздох долетел до ушей Ани. Она с беспокойством повернула свою головку и, увидав улыбавшегося Сергея, улыбнулась и сама.

Только тут заметила Сергея Тюфякова и, встретив его взгляд, потускнела еще больше.

– Сережа, бери венец, что ж ты зеваешь, – толкнул его Афоня.

– Виноват, – проговорил тот, торопливо хватая венец из рук священника.

– Он на Тюфякову загляделся, – хихикнул Андрюша. – Не правда ли, Серж?

Сергей вспыхнул и промолчал.

– А хороша! – продолжал Андрюша, нагибаясь к уху студента. – Удивительно роскошная женщина! Природа ей дала все для того, чтоб делать из нашего брата дурака.

– Над тобой, мне кажется, и трудиться нечего, – ответил Сергей.

– Хи-хи-хи, – хихикнул тот снова в перчатку, – хотя и зло, но остроумно… нет, ты посмотри, какие у ней плечи, какой бюст. Клянусь честью, я таких плеч сроду не видывал, а глаза, глаза… бездонная пропасть какая-то… Знаешь, мне кажется, она великолепною бы Маргаритой была в «Даме с камелиями»… Как ты думаешь?

– Тебе лучше знать, – процедил сквозь зубы студент.

– Мне пришла сейчас в голову блестящая идея, Серж, – не унимался Андрюша, то сбрасывая, то вскидывая монокль, – устроить домашний спектакль у нас в саду и поставить «Даму с камелиями»… Как ты думаешь, согласится Елена Аристарховна играть Маргариту? Ты, разумеется, сыграешь Армана Дюваля.

– Ты с ума сошел, Андрюша.

– Напротив, мой друг. У тебя все данные для роли Армана… Ты красив, молод, умен, ты живой Арман, клянусь честью, конечно, Армана мог бы с успехом и я играть, но… признаюсь откровенно, мне надоели эти любовники… честное слово… главное, ужасное однообразие… признание в любви, восторги, сомнения… шаблон, шаблон и шаблон!

Сергей покосился на Тюфякову; та упорно смотрела на Сергея.

Она не искала больше его взгляда, который после того, что произошло между ними на берегу Яузы, не сказал бы ей ничего нового, ничего такого, что заставило бы усиленно биться ее сердце, – она глядела на его высокий открытый лоб, над которым вились беззаботными прядями кольцеобразные кудри, и думала… О чем?

«О чем она думает? – спросил себя Сергей, стараясь поймать взгляд вдовушки. – Милая, дорогая! Если б ты только могла знать, как я люблю тебя… Слышишь ли ты шепот моего сердца? Оно ясно говорит: я люблю… люблю… посмотри в мои глаза… я хочу, чтобы здесь, в этом святом месте, ты узнала, что я люблю тебя и… не могу любить…»

И Тюфякова, точно повинуясь внушению Сергея, встретилась со взглядом любимого человека и вспыхнула, как зарево.

Что-то подсказало ее сердцу, что там, на берегу реки, была ложь, а правда была здесь, и эту правду она прочитала сейчас в глазах Сергея.

Зачем там была ложь? Какая причина заставила его лгать? Мало этого, оттолкнуть ее в минуту признания – она не знала, не понимала и не могла понять.

– Держи прямее венец, Серж, – толкнул под локоть Сергея Андрюша, – ты устал?

– Нисколько.

– Сейчас Афоня переменит тебя… А ты заметил соседа?

– Какого соседа?

– Шафера барона! Кажется, знакомы, – хихикнул Андрюша.

Сергей повернул голову направо и чуть не уронил венец.

Над бароном держал венец Благодаров.

Сергей страшно побледнел и потянул за руку Афоню.

– Устал? – проговорил тот, перехватывая венец. – Теперь моя очередь!

Сергей отступил назад и нагнулся к Андрюше, беззаботно рассматривавшему в монокль дам.

– Андрюша, – взволнованно зашептал он, – каким образом этот мерзавец очутился шафером у вашего зятя?

– Благодаров, мой друг? – с прекрасно разыгранным удивлением протянул тот. – Разве он мерзавец? Ах да! – вспомнил он, ударив себя по лбу указательным пальцем. – Ты все не можешь забыть той забавной истории.

– Для тебя та история может быть очень забавной, но для меня она нисколько не забавна.

– Но, позволь, мой друг: он уверил меня, что между вами все кончено!

– То есть?

– То есть он прислал тебе письмо с извинением за происшедшее между вами, и ты… как бы это сказать?., успокоился или плюнул… вообще, остался доволен его извинением.

Сергей пристально посмотрел на Андрея, но, кроме удивления, ясно отпечатанного на его лице, не прочел ничего.

«Понимаю, – подумал он, – этот подлец благороден по-своему: он не хочет делать огласки нашему столкновению, тем лучше».

– Серж, значит, ты недоволен его извинением? Скажи только слово, и я, клянусь тебе, заставлю его…

– Пожалуйста, успокойся, я всем и всеми доволен.

Сергей отвернулся от Андрюши и стал разглядывать окружавшую его публику. Через головы зрителей он увидал дедушку Афанасия, стоявшего в стороне от толпы. Дедушка, опираясь левой рукой на костыль, правой крестился усердно и клал поклоны. На глазах его блестели слезы. А рядом с ним на коленях стояла старушка, няня невесты, и молила у Бога дать счастие ее дорогой Анечке.

У Сергея стало на душе и отрадно, и грустно. Ему хотелось молиться, но он не мог: слишком много было земного на его душе.

Когда он очнулся, венчание кончилось. Родные обнимали новобрачных и поздравляли их, по обыкновению, с законным браком, желая им всякого счастья.

Сергей тоже поздравил и, отойдя в сторону, столкнулся с Тюфяковой.

– Во-первых, здравствуйте, – проговорила она, – а во-вторых, с новобрачными.

– Вы здоровы? – ответил на это Сергей.

– Мерси, так себе; а вы?

– Как видите. Надеюсь, мы увидимся на обеде?

– О, разумеется!

Сергей бросился отыскивать мать и попал в объятия деда.

– Здравствуй, школьник, здравствуй! – облобызал внука Афанасий Иванович. – Ну, вот и Аню повенчали, дай бог ей всякого счастия и благополучия, теперь за кем черед? – засмеялся он.

– За Афоней, дед! – отшутился Сергей. – Кстати, и невеста тут.

– Давай бог, давай бог.

Сергей пожал руку старика и пошел к матери, которая давно уже делала ему знаки.

Спустя полчаса весь свадебный кортеж был уже в желтой зале «Эрмитажа».

Накрытые столы утопали в зелени и цветах; закусочные столы просто ломились от тяжести закусок и бутылок.

Молодых поздравили снова шампанским и потянулись к закуске.

Закусывали долго и аппетитно.

Около Тюфяковой вертелась молодежь, начиная с Афони и кончая Благодаровым.

Сергей держался больше возле матери, засевшей в угол с женой Андрея Афанасьевича, и наблюдал издали за Тюфяковой.

Елена Аристарховна смеялась, брала лениво закуску, которую приносили ей услужливые молодые люди, и то и дело смотрела в уголок, где сидел Сергей с Олимпиадой Сергеевной.

– Теперь, Лимпияда Сергевна, я могу и за сыновей приняться, – говорила жена Андрея Афанасьевича. – Дочь выдала, надо и кавалеров в закон привесть… Да и тебе, Сереженька, тоже пора бабу-то для домашнего обихода взять.

– Успею еще, тетя, – весело ответил Сергей, поймав скучающий взгляд Тюфяковой, – времени впереди много.

– Так-то так, милый, а все-таки, как пораньше вас женишь, и на душе спокойней… так ли, Лимпияда Сергевна?

– Пожалуй…

– Портится уж очень нонче молодежь скоро, то есть, так портится, милая, просто ни на что не похоже, не успеет отучиться, глядь, уж и старик… Ей-богу, право! И на голове парик, и зубы вставные, и всякая ревматизма в нем бродит, а все от неправильной жизни да от нашего недоглядения… Ребенок, мол, пущай попрыгает, а он и начнет прыгать по «Омонам» да по «Ярам»… и волоса все пропрыгает, и ревматизму напрыгает, да это еще хорошо, ежели облысением отделается, а то такую себе болезнь подцепит, что прямо его вези в желтый дом… Как эта болезнь-то называется? Псы… псы… со пса, Сереженька, начинается.

– Психическое расстройство.

– Вот-вот… Я и то своему Афоне говорю: ежели ты еще через год не женишься, тебе быть в психической…

– У Афони, тетя, натура здоровая!

– Здоровая-то она, здоровая, а волос нету… Женю, беспременно женю! Я вчера отцу говорю: Афанасьич, как ты хочешь, а я не желаю, чтобы аршиновский род погас. На Андрюшу я и рукой уж махнула: он у меня уродливый и ни для какого потомства не годящий актер… Какое уж от актера, Лимпияда Сергевна, может быть торговой фирме произведение… Пустой баланц он у меня, и больше ничего! Вон он каким ветром летает, да глаз себе стеклом портит… неглупый чедовек, кажется, а дурак. Никакой от него прибыли аршиновской фамилии не произойдет.

К Сергею подлетел Афоня и утащил его к столу с закусками.

– Право, ничего не хочу, Афоня, – говорил Сергей, отнимая от своей руки руку Афони.

– Нельзя, Сережа… выпей рюмку… Какой хочешь?

– Никакой.

– Этого нельзя. Аня! Аня! – крикнул он сестре, проходившей мимо. – Урезонь ты своего шафера: ничего пить не хочет на твоей свадьбе!

– Сережа, этого нельзя! Извольте выпить за мое здоровье!

– Изволь. За твое здоровье! – схватил Сергей первую попавшуюся рюмку.

– Мерси, – проговорила та и пошла навстречу барону.

– Мужчина, студент и не пьет! – покачал головой Афоня. – Тюфякова – женщина, хрупкое создание, так сказать, и та две рюмки английской горькой выпила.

– Это меня не касается.

– В самом деле?

– Ты сомневаешься?

– Странно…

– Ничего странного нет, – с раздражением ответил Сергей. – И почему ты непременно думаешь, что меня интересует все, что относится до Тюфяковой? Глупо!

– Извини, пожалуйста, Сережа, но… Андрюша! – крикнул он брату. – Иди и угощай Сережу, а я пойду распорядиться обедом.

– С наслаждением! – подлетел тот к Сергею и, вбросив стеклышко в глаз, наклонился над бутылками. – Какой выпьем, Серж?

– Никакой. Я уже выпил.

– С Афоней? Чем же Афоня лучше меня?

– Уж тем, что его нет здесь…

– Хи-хи-хи! Зло, но остроумно, – хихикнул Андрюша. – Тем не менее мы, кажется, выпьем доппель-кюммелю, а?

– Я тебе говорю серьезно, что ничего больше пить не стану…

– Серж, ты свинья! Клянусь честью, грандиозная свинья… с братом выпил, а со мной не хочешь… это… это даже нечестно, клянусь… Икра хороша?

– Великолепна.

– Ну, вот и прекрасно, мы и закусим этой великолепной икрой… В Сибири ведь холодно, Серж?

– Это ты из какой пьесы?

– Ах, ты и эту пьесу знаешь? Все равно, выпьем по одной, тем более такой торжественный день… всеобщее ликование… аристократическое родство… Рябиновой?

– Я сказал уже, что ничего не стану пить…

– Ты неисправим, хоть брось! – пожал тот плечами. – А вот, кстати, Благодаров, он тебя скорее урезонит… Благодаров! Сюда! – махнул Андрюша бежавшему куда-то Благодарову. – Урезонь Сержа выпить… упрямец страшный… а я пойду сейчас и притащу другого шафера нашего дорогого барона.

– Вы, кажется, меня в церкви не заметили? – проговорил Благодаров с нахальной улыбкой.

– Не заметил, – ответил Сергей, нахмуриваясь. – Кстати, у вас… синяки зажили?

Благодаров побледнел и поднял голову.

– Что вы хотите этим сказать, милостивый государь? – спросил он, продолжая улыбаться.

– Я хочу сказать: могу ли я прислать теперь секундантов или подождать, пока у вас заживут бока от ударов палки?

– Хоть завтра… я к вашим услугам! – ответил тот, наливая дрожавшими руками рюмку водки и выпивая ее залпом.

Сергей кивнул головой и отошел от стола.

– Господа! Дорогие гости! Прошу садиться кушать! – раздался голос Андрея Афанасьевича, появившегося в зале.

Гости шумно стали усаживаться за стол.

Обед прошел оживленно. Шампанское лилось рекой по разгоряченным желудкам гостей и даже по столу.

Нечаянно разбитые кем-нибудь из обедавших бокалы вызывали всеобщее шумное одобрение.

– Это к благополучию, – говорили суеверные и старались, со своей стороны, увеличить благополучие, разбивая уже с умыслом ни в чем не повинное стекло.

Сергей сидел на самом конце стола с одним из шаферов барона, жизнерадостным офицериком, постоянно закручивавшим свои едва пробившиеся усики с таким победоносным видом, как будто он брал самую неприступную крепость. Офицерик оказался очень молоденьким и очень разговорчивым. По первому же абцугу он рассказал Сергею, как его любят все полковые товарищи, сколько он покорил самых непокорных дамских сердец, и в заключение всего предложил студенту выпить с ним на брудершафт.

Сергею он очень понравился. В Бархатове – так звали офицера – было столько детски-задорного чувства, столько бесхитростной наивности и юношеской жажды всевозможных приключений, что Сергей с удовольствием слушал без умолку болтавшего собеседника и с ласковою улыбкой смотрел на его оживленное румянцем лицо.

– Теперь я твой, на жизнь и смерть! – с аффектацией проговорил Бархатов, выпив с Сергеем на брудершафт. – Если ты будешь когда-нибудь нуждаться в моей услуге, скажи только: «Володька, сюда!» И я, поверь, стану возле друга и буду защищать его грудью…

– Спасибо. Защищать, положим, тебе меня не придется, – я сам сумею постоять за себя, но…

– Но мало ли что может встретиться в жизни, мой друг! – авторитетно перебил его Бархатов. – Знаешь, как поется, кажется, в «Прекрасной Елене», что «бывают столкновения, когда мы нехотя грешим»? Аленку, разумеется, видал?

– Разумеется, не видал!

– Аленку? – воскликнул Бархатов с ужасом, смешанным с удивлением. – La belle Helene?

– Ни Аленки, ни belle Helene не видал, мой юный служитель Беллоны! – ответил Сергей со смехом.

– Друг мой, Сережа! Прости меня, но ты… колоссально глуп… понимаешь, колоссально… Не видать Аленки? Этой классической Евы всех современных опереток? Ты смеешься надо мной?

– Напротив, говорю совершенно серьезно.

– Mon Dieu! – развел руками в негодовании Бархатов. – Если ты не видел Алены, спрашивается, что же ты видел после этого?

– Я не люблю оперетки.

– Кто тебе говорит, что непременно надо любить оперетку, мой друг? Как будто я ее люблю! Я смотрю, смеюсь и затем еду домой, напевая: «Regardez par ci, regardez par la»[18] – это из «Корневильских колоколов»… «Колокола» не видал?

– Что-то видел, но что именно – право, не могу вспомнить, было что-то очень глупое и весьма дикое.

– Только не «Корневишки», только не «Корневишки», шоп ami! Ах, какая чудная оперетка! Я видел ее в… в… черт возьми, в каком, однако, городе я видел эту оперетку? Не то в Одессе, не то в Киеве, но дело не в городе, а в Серполетте. Серполетту играла Дурницкая; этакая, понимаешь, атуристая, бель-шам, глазищи по стакану, губы, что твои пуховые подушки, а ножка… Ты имеешь понятие о дамских ножках?

– Что ж особенного? – поддразнил офицерика Сергей, любуясь его восторженностью. – Ноги как ноги.

– Вандал! Эскимос! Медик и ничего не понимает в дамских ножках! – презрительно пожал плечами Бархатов. – «Ноги как ноги», – передразнил он Сергея. – Не «ноги», медикус, а ножки, божественно чудные, миниатюрные ножки. Ты знаешь, я пил из ее башмака шампанское…

– И глупо делал. Башмак, наверно, был грязный.

– Ты гнусный прозаик, Сергей, и больше ничего! Если б ты только видел этот башмачок, этот наперсток, этот…

– Игольник, что ли? Да у ней совсем не было ног, Володя!

– Замолчи, материалист! Ты ничего не смыслишь в женщинах, а я… Ты знаешь, наверное, баронессу Фогельвейт?

– Она здешняя?

– Нет, из Митавы; три года тому назад она развелась с третьим мужем, можешь себе представить: с третьим!

– Мне жаль их, этих трех мужей.

– Не стоит жалеть, мой друг, дурачье! Любить такую женщину, такую милую, чудную, прекрасную женщину, дышать одним с ней воздухом, любоваться улыбкой ее ангельских глаз, целовать ее божественные губки…

– Постой, ты никогда не кончишь… Эта баронесса, конечно, влюбилась в тебя?

– Откуда ты это знаешь? Ты слышал, не правда ли? Да? Ну, признайся.

– Ниоткуда я не слыхал, но догадываюсь.

– Ты ужасно сообразителен, мой дружочек! Она влюбилась в меня, как кошка, но, увы!..

– Явился четвертый муж, и ты подал в отставку?

– Вот уж это совсем глупое предположение! Этого, Сережа, я от тебя никак не ожидал, – обиделся Бархатов, вздергивая узенькими плечиками.

– В таком случае она умерла.

– Напротив, здравствует до сих пор…

– Ну, так значит, ты умер, – расхохотался Сергей.

– Какой вздор!.. Конечно, тебе смешно, но… в это время я любил другую женщину, и бедная баронесса сказала «прости» своим мечтам… Я потом разлюбил ее, потому что она оказалась очень дурной женщиной… Представь, она вовсе и не любила меня, а я вообразил себе… Впрочем, я, кажется, спутал, но это все равно, ты понимаешь, что я не мог ее любить?

– Отлично понимаю.

– У меня, Сережа, насчет любви свои принципы: когда я увлекаюсь одною женщиной, на других не обращаю ни малейшего внимания. Я уверен, что и ты придерживаешься этого правила… Я заметил, что ты уже влюблен…

– Будто?

– Пожалуйста, без иронии, ты меня не проведешь… Я знаю, что такое любовь… Ты влюблен. Хочешь держать пари?

– Пари? – покосился Сергей на Бархатова. – Зачем?

– А затем, чтоб доказать тебе, что меня провести невозможно… Я заметил твои влюбленные взгляды, проследил и узнал цель их… Одобряю, мой друг, она очень пикантна!..

– Про кого ты говоришь, интересно знать?

– Про кого? Изволь, я скажу: она брюнетка, в палевом платье… раз, два, три… десятая с той стороны… Она?

– Увы, она замужем, мой сообразительный Марс!..

– Муж! Ну что такое муж? – вздернул комично плечиками Бархатов. – Муж сам по себе, жена сама по себе, – это раз, а во-вторых, любовь – такое чувство, которое не признает никаких преград… напротив, я знаю по личному опыту, что чем больше препятствий и чем труднее и опаснее они, тем чувство растет все больше и больше и заставляет тебя делать чудеса храбрости, граничащей с безумством… Муж! Отец! Дяди! Тетки!.. Все это страшные слова для ребят, а никак уже не для мужчин!.. Я, разумеется, не знаю твоих взглядов на сей деликатный предмет, но для меня мужей не существует, – истинное слово тебе даю… Когда я увлекаюсь женщиной, я никогда не справляюсь, есть у нее муж или нет. Если мужу не нравится мое поклонение его жене, я предоставляю свою особу к его услугам и… продолжаю петь гимны красоте… Ты не веришь?

– Отчего же? На свете еще и не то бывает.

– Честное слово, мой друг!.. Ты не подумай, что я преувеличиваю, напротив… я дрался с десятью… нет, вру… с пятнадцатью мужьями, и, как видишь, продолжаю жить и любить.

– Ты дрался?

– И ты сомневаешься? Ты? – укоризненно качнул головой Бархатов.

– Ничуть не сомневаюсь, я только спрашиваю, потому что… мне тоже предстоит драться…

– Превосходно! Великолепно! Восхитительно!.. Сережа, это правда?

– К сожалению.

– Почему к сожалению? Ты знаешь поговорку, что пьяным и влюбленным сам черт покровительствует… Может быть, и не так это говорится, но что-то вроде этого… Ты дерешься с мужем? Да? – шепотом спросил офицерик, нагибаясь к Сергею.

– Нет.

– Неужели с отцом? Черт возьми, как это интересно!

– И не с отцом… Я должен драться с человеком, который оскорбил честь… честь… ну, одним словом, с человеком, который оскорбил меня…

– Я понимаю тебя. Он оскорбил тебя, и этого для меня достаточно. Ты дерешься с ним? Прекрасно. На чем? На пистолетах? Превосходно. Я тебе достану пистолеты… У меня есть знакомый полковник, пистолетами которого я дрался… раз двадцать. Чудные пистолеты, мой друг! Черт их знает, всегда промах дают!

– Мне такие пистолеты не нужны.

– Все зависит от стрелка, Сережа! Разумеется, если я их возьму в руки – кончено: заранее пой панихиду! Секунданты у тебя есть?

– Есть один… Он обещал, впрочем, привезти другого.

– Я третий! Это решено!

– С какой стати? Я вовсе не желаю портить твою карьеру.

– Сережа, я твой друг… И ты меня обидишь кровно, если не возьмешь в секунданты… это кончено! Вы без меня и дуэли не устроите, как следует… Поверь человеку, который дрался черт знает сколько раз…

– Спасибо, но… право, мне не хотелось бы вмешивать тебя в эту историю.

– Друг мой, ни слова больше! Я твой на жизнь и смерть! И потом, дуэль… Что такое дуэль? Вежливый обмен выстрелов и… только.

– Напрасно ты так думаешь… я буду стреляться насмерть…

– Это мы увидим… меры предосторожности будут приняты, конечно?

– С моей стороны, разумеется… в моем кармане уже давно лежит записка: «Прошу в моей смерти не винить никого; надоело жить и поэтому умираю».

– Благородно, хотя и… очень глупо… А с той стороны?

– Это уж не мое дело.

– Понимаю, это уж мое дело. Адрес этого мерзавца?

– Он здесь.

– Здесь? Постой, я хочу угадать его.

Бархатов обвел взглядом обедавших и остановился на Афоне.

– Он?

Сергей побледнел и отрицательно качнул головой.

– Неужели этот, с фатальной физиономией, шафер барона? – указал он взглядом на Благодарова.

– Ты угадал.

– Уполномочиваешь меня объясниться с ним?

– Мне, право, Бархатов, не хочется, чтобы ты участвовал в этой несчастной дуэли; ты молод, вся жизнь твоя впереди.

– Постой, чем я рискую, скажи, пожалуйста? – остановил его тот. – Сам же ты говоришь, что принял все меры предосторожности, которыми обезопасил своих секундантов, следовательно, ничем не рискуя со своей стороны, я могу принести тебе пользу, ты должен согласиться с этим, не правда ли?

– Согласен с тобой, но все-таки…

– И все-таки я буду твоим секундантом. Ты стрелял когда-нибудь?

– Никогда.

– Я дам тебе несколько уроков. Ты доверяешь мне?

– Без сомнения.

– И разрешаешь вести переговоры с этою рожей?

– Если ты не теряешь через это.

– Довольно! Его фамилия? Мне его представляли сегодня в церкви, но я пропустил мимо ушей его фамилию.

– Благодаров.

– Прекрасно. Компромиссы принимаются во внимание?

– Никаких, никаких.

– Понимаю, – пожал руку Сергею Бархатов, – остальное предоставь мне, я все отлично устрою. Время? Место?

– Для меня они безразличны. Одно только условие: есть люди, от которых я хочу скрыть эту дуэль.

– Это понятно, мой друг, у тебя, кажется, есть мать?

– Да, – дрогнувшим голосом проговорид Сергей, – нужно придать дуэли…

– Иную окраску? – подхватил Бархатов. – Ну конечно! Мы отправимся на охоту, наденем длинные сапоги, захватим ружья; и волки будут сыты, и овцы целы… Впрочем, ты не охотник, кажется?

– Это ничего не значит. Я могу отправиться за компанию.

– Vous avez raison, mon ami![19] Блестящая мысль, которая не всегда приходит даже в умную голову! Адрес твоего другого секунданта?

– Я тебе скажу его после обеда. Когда переговоришь с этим господином, приезжай ко мне. Я живу…

– Знаю. Адрес твой известен мне от барона… А все-таки ты мне скажешь настоящую причину дуэли? Держу пари, что в этом деле нужно искать женщину…

– И даже не одну, а целых двух.

– Черт возьми, это великолепно! – отчаянно задергал усики офицерик и нагнулся к Сергею: – Будь покоен, Серж, мы эту каналью подстрелим, как зайца…

И Бархатов, приняв комично-важный вид, таинственно посмотрел на соседа с левой стороны.

В это время барон предложил тост за шаферов.

Шафера с бокалами в руках отправились к молодым, чокаясь на пути со знакомыми; многие из гостей шли к ним навстречу или протягивали бокалы через стол.

Проходя мимо Тюфяковой, Сергей остановился.

Елена Аристарховна протянула ему свой бокал и спросила:

– Чего вам пожелать, Сергей Иванович?

Она улыбалась, но в этой улыбке сквозила грусть.

– Пожелайте мне исполнения моих заветных желаний, – ответил тот тихо, чокаясь бокалом, – я вам желаю того же…

– Мерси, – со вздохом проговорила Тюфякова, – мои желания не исполнятся никогда.

– Почем знать, Елена Аристарховна? – начал было Сергей, но его перебил Афоня, подлетевший с пожеланиями всяких удач в жизни.

Бархатов, чокаясь с молодыми, столкнулся с Благодаровым.

– За ваше здоровье, коллега, – с мягкою улыбкой проговорил Благодаров, поднимая бокал.

– И за ваше, – ответил тот, отводя Благодарова в сторону. – У меня к вам, милостивый государь, есть небольшое дельце.

– Очень рад. Чем могу быть вам полезным?

– Ничем. Скорее я могу быть вам полезным. Сергей Иванович Аршинов поручил мне переговорить об условиях вашей будущей встречи.

Улыбка исчезла с лица Благодарова. Он сдвинул брови и проговорил с худо скрытым волнением:

– Я удивляюсь господину Аршинову: ему непременно хочется быть убитым. Что ж, я могу сделать ему это удовольствие.

– Он, со своей стороны, готовит вам такое же удовольствие. Где и когда мы можем переговорить об условиях?

– Где угодно и когда угодно.

– Чтобы не откладывать дела в долгий ящик, переговорим здесь после обеда. Согласны?

– Я к вашим услугам.

Бархатов отвесил церемонный поклон Благодарову и побежал к Сергею.

После обеда гости группами уселись за столиками и продолжали беседы за игристым аи.

Молодая, скрывшаяся тотчас же по окончании обеда, явилась к гостям переодетою в дорожное платье.

Она, смеясь, прощалась со своими родными и близкими и звала «к себе в деревню отдохнуть на настоящем лоне природы, не испорченном цивилизованными замашками столицы».

Барон, боясь опоздать на поезд, умолял Аню торопиться и поминутно смотрел на часы.

– Сейчас, сейчас, – говорила Аня, переходя из объятий в объятия. – Терпеть не могу за это железные дороги, вечно должна торопиться и бояться, что опоздаешь…

Она подошла к Сергею, разговаривавшему с Тюфяковой, и взяла его за руку.

– Сережа, ты поедешь меня провожать на вокзал? – спросила она.

– Нет, Аня. Мы простимся с тобой здесь. Знаешь пословицу: «Дальние проводы – лишние слезы»? Надеюсь, ты не обидишься?

– Конечно, нет. Расстаемся мы не навек. Я была бы очень рада, если бы ты заглянул в наш уголок… По описаниям барона он очень мил.

– Обещать не могу, Аня: ты знаешь, как я тяжел на подъем.

– О, еще бы!.. Во всяком случае, осень и зиму мы будем жить в Москве.

– Это твое желание, разумеется… А что говорит барон?

– Разве он смеет не согласиться со мной? – с шаловливою улыбкой проговорила Аня, протягивая руку подошедшему барону. – Не правда ли, муженек?

Барон торопливо чмокнул протянутую ручку и тревожно посмотрел на часы.

– Аня, всего полчаса осталось до отхода поезда! – с мольбою в голосе ответил тот.

– Ах, если бы ты знал, мой милый, как ты мне надоел с своим глупым поездом!.. Ну, и пусть его уходит, мы поедем с другим.

– Другого поезда нет… Ради бога, Аня…

– Сию минуту. Ну, прощай, Сережа! – схватила она студента за голову и, приподнявшись на пальцах, поцеловала его в лоб. – Не забывай нас… писем от тебя, разумеется, я не дождусь…

– Могу и написать.

– Когда тебе! Скажу спасибо, если напишешь строчку-другую в письме тети… Она была так добра, что дала слово писать мне о всех московских новостях и злобах дня… Прощай…

– Прощай, Аня… желаю тебе счастия и…

– И больше, мой милый, мне пока ничего не нужно. Остальные пожелания побереги до времени.

Она еще раз пожала Сергею руку и торопливо стала прощаться с остальными.

– Вы едете на вокзал, Сергей Иванович? – спросила его Тюфякова, столкнувшись с ним при выходе.

– Нет, а вы?

– Заеду. Мне ведь по дороге.

– Правда, я не подумал об этом. До свидания, Елена Аристарховна!

– До свидания. Надеюсь скоро видеть вас у себя.

– Благодарю вас. Если будем живы и здоровы, в конце будущей недели приеду непременно.

– Что значит эта фраза, Сергей Иванович? «Если будем живы и здоровы»… Вы собираетесь хворать?

– И не думаю, но…

– Постараетесь захворать, чтоб не приехать ко мне.

– Почему? Я всегда рад видеть вас.

– Благодарю вас! – насмешливо проговорила вдовушка. – Меня все рады видеть, и никто не хочет приехать ко мне.

– За всех я отвечать не могу.

– Мне все и не нужны, – быстро перебила его Тюфякова и спохватилась: – Я хочу видеть у себя вас с Олимпиадой Сергеевной.

– Я приеду, если не случится ничего такого, что могло бы задержать меня.

– Смотрите же, я жду вас! – кивнула она Сергею головой и вышла на подъезд.

Гости рассаживались в экипажи и уезжали один за другим по разным направлениям.

Олимпиада Сергеевна замешкалась в передней, разговаривая с какою-то пожилой дамой.

Сергей, проводив глазами коляску, в которой уехала Тюфякова, хотел было отправиться за матерью, но был остановлен Бархатовым, вылетевшим из подъезда.

– Серж, а я тебя ищу… Я думал, ты уехал провожать свою кузиночку.

– Нет, голубчик, я не еду… и что там делать? Толкаться в толпе в ожидании отхода поезда и затем, крикнув через десять – пятнадцать голов «прощай», помахать в воздухе шляпой? Я с ней простился здесь.

– Значит, и мне ехать незачем? Я простился тоже и с бароном, и с твоею очаровательною кузиной.

– Поезжай спокойно домой; это самое лучшее, что ты можешь сделать.

– Домой? Теперь? В такую чудную погоду, в такой божественный вечер? Ты вандал, Серж!

– Куда же ты хочешь ехать?

– Странный и весьма дикий вопрос! Разумеется, в оперетку. Быть в Москве и заснуть без оперетки – это все равно что голодному понюхать обед в «Эрмитаже» и уйти домой, не пообедав… На такое свинство, мой друг, я не способен! Ты, разумеется, поедешь со мной?

– Я поеду, но только домой.

– И завалишься спать? Черт знает что за молодежь у вас тут в Белокаменной! Сегодня, как на грех, идет моя любимая оперетка «Боккачио». Конечно, ей далеко до классической Аленки, но тем не менее…

– Тем не менее я все-таки еду домой. До свидания! Надеюсь тебя скоро видеть у себя!

– Если только не завтра. Я переговорил с твоим врагом…

– У меня врагов, Бархатов, нет.

– А Благодаров? – с удивлением спросил офицерик. – Черт возьми, надеюсь, с друзьями не стреляются!

– Он такой же мне враг, как и ты, и, сказать тебе откровенно, если он будет убит, я не прощу себе никогда его смерти.

– Странная, чисто московская логика, – дернул себя за усики Бархатов, – стреляются совсем не с тем, с кем следует стреляться, и едут спать, когда спать не следует! Грибоедов прав до сих пор: на вас «с головы до пяток на всех московский отпечаток».

– Особый, а не московский…

– Ну да, особый – это и есть «московский»… такого отпечатка ты не найдешь ни на истом петербуржце, ни на любом одессите или киевлянине…

– Ты ничего не знаешь, Бархатов: Благодаров – орудие других, и не моя вина, конечно, если он подставляет свой лоб за других…

– Это, впрочем, Серж, совсем не мое дело: следует ли тебе стреляться или не следует, с тем ли ты стреляешься, с кем нужно, или нет, – тебе лучше знать, чем кому бы то ни было… Я как секундант сделаю все, что надлежит совершить секунданту, а затем…

– Можешь отправиться в свой полк. Против этого я ничего не имею.

– И как раз срок моего отпуска кончается в день дуэли… то есть во вторник.

– Значит, вы решили кончить дело во вторник?

– Да. Если тебе не нравится день…

– Пожалуйста, Бархатов… чем скорее, тем лучше. Не все ли равно, когда умирать: во вторник, в четверг, в субботу… Тише, моя мать…

На подъезд вышла Олимпиада Сергеевна и простилась с вышедшей вместе с ней дамой.

– Сережа, ты здесь, а я поджидала тебя там, – проговорила она, кивая Бархатову, приложившему руку к фуражке.

– Я давно жду тебя тут, мамочка… ты не знакома с господином Бархатовым?

– Как же, как же, – ответила она, ласково смотря на офицера, – нас познакомил Афоня. А вот и наша коляска… До свидания! – протянула она руку офицеру.

– До свидания, Олимпиада Сергеевна… до свидания, Серж… Я завтра к тебе приеду.

– Буду очень рад тебя видеть!

– А на охоту мы отправимся во вторник, – громко огласил Бархатов, – это решено.

– За мной дело не станет… заедешь за мной, или я заеду за тобой. Уговорись с остальными охотниками, а я всегда к вашим услугам.

– Мерси! – ответил тот, подсаживая Олимпиаду Сергеевну в коляску, и грозно крикнул кучеру: – Пошел домой!

– Сережа, на какую ты охоту собираешься? – с удивлением спросила Олимпиада Сергеевна, когда их коляска отъехала от ресторана.

– А, право, не знаю, мамочка, – беспечно улыбаясь, отозвался Сергей. – Собралась компания молодежи что-то пострелять или просто, вернее сказать, побродить с ружьем и пригласили меня.

– Но ты и стрелять не умеешь, мой друг!

– Что ж из этого? – расхохотался Сергей. – Как будто все охотники умеют стрелять! Ты сама, вероятно, слыхала, что большинство из них, отправляясь на охоту, покупают дичь в Охотном ряду… Ты разве против того, что я отправляюсь на охоту?

– Напротив. Если тебе эта прогулка доставит удовольствие, я буду очень рада.

– Именно прогулка. Об охоте, о настоящей охоте, по крайней мере, с моей стороны не может быть и речи… Будет совершенно достаточно, если я побегаю с ружьем за плечами с охотниками.

– Но смотри, будь осторожнее, мой милый.

– Ружья стреляют? Это я знаю, мамочка… Стрелять я сам едва ли буду, хотя Бархатов и хотел мне дать несколько уроков стрельбы.

Сергей зевнул и откинулся в угол коляски.

– Ты, кажется, говорил с Тюфяковой? – спросила Олимпиада Сергеевна.

– Да, говорил.

– О чем?

– О пустяках, разумеется… Кажется, о погоде или что-то в этом роде.

Сергей снова зевнул и закрыл глаза.

Олимпиада Сергеевна посмотрела с грустью на сына и вздохнула.

Сергей не слыхал вздоха матери: его заглушил грохот колес о мостовую.

На улицах зажигались фонари, а июльская ночь, мигая сонными звездочками, тихо спускалась над Москвой.

На другой день, в одиннадцатом часу утра, Бархатов был уже у Набегова. Его встретили девицы Просветовы, взвизгнули для проформы, усвоенной всеми перезрелыми девицами, и, узнав от отчаянно крутившего свои усики офицера, что ему нужен литератор Набегов, указали на его комнату, предварительно подарив его дюжиною самых обольстительных улыбок.

Бархатов, покрасневший, как рак, от сладких улыбочек «мадемуазелей» Просветовых, толкнулся в апартаменты литератора и очутился в очень длинной и очень узкой комнате с одним окном, выходившим на двор.

Окно наполовину было задернуто кисейной занавеской, несомненно, сшитой и повешенной девицами; на подоконнике стояло два горшка с цветами, которые когда-то, вероятно, цвели и благоухали. В данный момент на высохших стебельках висели какие-то черные пятна и, конечно, не могли благоухать уже в силу того, что рассеянный хозяин не поливал их недели две или три. У окна стоял большой стол, заваленный газетами, бумагой, рукописями и книгами; тут же находились окурки папирос, наполовину съеденная баранка и рюмка, на дне которой валялось несколько мух; злосчастные мухи, очевидно, утонули, но это случилось так давно, что с той поры успели до последней капли высохнуть и жидкость, в которой утонули лакомки, и самые мухи, превратившиеся в мушиные мумии. На столе вообще, как и во всей комнате, царствовал тот «поэтический» хаос, который характеризуется известною фразой: «Черт ногу сломает».

Набегов питал полнейшее презрение к порядку и комфорту. И то и другое он называл глупым, бабьим кокетством, без которого, по его убеждению, ни одна женщина в мире не могла ни шагу ступить, ни куска хлеба проглотить.

Бархатов долго не мог найти хозяина комнаты, несмотря на ее небольшие размеры, – так все в ней было раскидано и разметано.

Оказался он лежащим с закрытой головой на диване под каким-то пальто, давно утратившим свое первоначальное назначение и уже несколько лет заменявшим одеяло.

«Вот он где обретается!» – подумал офицерик, разглядев местопребывание Набегова, и кашлянул.

Набегов быстро откинул с головы пальто-одеяло и, протирая глаза, посмотрел на нежданного гостя.

– Извините, господин Набегов, – раскланялся с ним Бархатов, грациозно изгибая спину. – Вы, кажется, спали?

– Не кажется, а просто спал, – поднял тот голову с подушки, с любопытством осматривая офицерика. – Взгляните, пожалуйста, на мои часы, они лежат на столе, – сколько теперь времени?

– Одиннадцатый час.

– Ого!

– Извините, шер Набегов, – раскланялся снова вежливый гость, – что я побеспокоил вас.

– Не извиняйтесь, все равно пора вставать. С кем имею честь беседовать?

– Поручик Бархатов.

– Защитник отечества! Очень рад, – протянул Набегов руку гостю. – Садитесь, сделайте одолжение, где найдете удобным… Советую при этом не церемониться; сбрасывайте со стульев все прямо на пол, иначе вы никогда не сядете.

Набегов натянул на плечи какую-то парусинную курточку, исправлявшую у него должность халата, поплескался у умывальника и затем, причесавшись перед зеркальцем, висевшим на стене и сплошь занесенным пылью, высунул голову за дверь и крикнул, ни к кому особенно не обращаясь:

– Попрошу два стакана чаю и две трехкопеечные булки! Вы чай, надеюсь, с булками пьете? – повернулся он к гостю и, не дождавшись от него ответа, добавил: – Я всегда с булками!

– Пожалуйста, обо мне не беспокойтесь, – поднялся офицер со стула, на котором лежали книжки «Вестника Европы» и «Русской мысли», – я уже пил чай.

– Чай пить, господин поручик, никогда не вредно, и до чаю, и после чаю… Курите?

– Мерси.

– Берите папиросу, а спички… были, кажется… то есть, вернее всего, что были, но куда исчезли, черт их знает.

– Не беспокойтесь, – улыбнулся офицерик, – у меня есть свои.

– А есть, тем и лучше, не надо мои искать…

В дверь постучали.

– Вы одеты? – раздался за дверью женский голос.

– Наполовину, божество мое, – откликнулся литератор, подходя к двери, – и преимущественно сверху.

– В таком случае возьмите сами поднос, я его поставлю тут, у дверей, на стуле.

– Миллион поцелуев вашим божественным ручкам, ибо не нахожу слов, которыми мог бы выразить вам мою беспредельную и адски горячую благодарность!

За дверью послышался легкий смех.

– Не стоить благодарности, кушайте на здоровье.

– А булочки не забыли?

– Не забыла.

– А сливочки, божество мое?

– И сливочки есть.

– С добрым утром, несравненная Аглая Федоровна, и до приятного свидания, не смею далее отвлекать вас от хозяйственных забот и хлопот… Вы ушли?

– Ушла, ушла, берите свой чай, – донеслось издалека.

– Очень обязали, божество мое!

Набегов взял поднос со стаканами чаю, поставил его на стол и затворил дверь.

– Одна из граций, у папаши которых я состою нахлебником, – пояснил он гостю, сбрасывая с подвернувшегося под руку стула связки журналов на пол. – Подвигайтесь к столу, господин защитник отечества.

– Я их уже видел, – ответил Бархатов, подъезжая со стулом к подносу.

– Картинки! Хотя и с потрескавшимся лаком, но все-таки картинки. Берите стакан, налейте сливок и кушайте с булочкой.

– Мерси.

– Теперь, когда все правила гостеприимства соблюдены, могу я, кажется, и спросить вас о цели посещения?

– Я к вам являюсь от Сергея Ивановича Аршинова.

– А! Вы друг его?

– О, конечно! – с жаром воскликнул Бархатов, откусывая изрядный кусок булки.

– Вашу руку, защитник отечества! Я тоже его друг, а друзья моих друзей – мои друзья… Не торопитесь ответом, сперва прожуйте булку, а то подавитесь! – посоветовал Набегов гостю, вытянувшемуся в струнку.

– Ну-с, а теперь садитесь и говорите; я вас слушаю.

Бархатов в коротких словах передал Набегову подробности переговоров с Благодаровым. Набегов задумался. Ему до отвращения была противна вся эта история дуэли, мотивы и подкладку которой он знал лучше, чем кто-либо.

– А я все еще не терял надежды на то, что дуэль не состоится, – проговорил он в раздумье, смотря в угол. – Ухлопают студентика, как пить дать – ухлопают!.. Такой славный молодой человек, умный паренек и пропадет ни за грош, ни за денежку.

– Вы думаете, шер Набегов, что ухлопают непременно Аршинова?

– Предчувствую-с, защитник отечества!

– А я, напротив, уверен, что дуэль кончится пустяками… Я столько раз дрался и, как видите, здрав и невредим, если не считать полдюжины незначительных царапин.

– Вы дрались? – недоверчиво посмотрел Набегов на гостя. – Когда же вы это успели?

– Вы не верите? – покраснел Бархатов. – Клянусь честью! Хотите, я вам покажу две царапины на левой руке… то есть не царапины, а легкие шрамы, чтобы вы могли убедиться?

– Не трудитесь, – усмехнулся Набегов. – Царапины, вероятно, были очень незначительны?

– О, да…

– Так что же в них интересного? Я поверю вам на слово… Итак, Аршинов стреляется?

– Непременно. Смешно, – пожал плечами гость, – было бы очень смешно, если бы он не стрелялся. Дело идет о чести двух женщин, вы поймите: о чести двух, когда всякий порядочный человек обязан драться, если затронута честь даже одной женщины…

– Честь – это хорошо. Но подставлять себя под шальную пулю за чужую честь – не сделает никому чести.

– Это дело убеждения, шер Набегов.

– Скорее самолюбьица и упрямства. Как-никак, а в жилах нашего друга течет аршиновская, купеческая кровь… то же самое «ндраву не препятствуй», только в облагороженной форме; вы знаете, за честь каких дам он стреляется?

– Нет. Он сказал только, что причина дуэли – две оскорбленные дамы, и только. Для меня, шер Набегов, положительно безразлично, из-за кого будет стреляться наш друг: из-за Эльвиры с Маргаритой или из-за Marie с Sophie. А вы знаете?

– Кажется, за Акулину и Матрену! – рассмеялся Набегов. – Дело не в именах, дело в том-с, господин поручик, что одинаково неприятно отправиться ad patres[20] и за Акулину, и за Степаниду. Видите ли, у меня совсем другой взгляд на дуэль, может быть, и отсталый, но, по моему убеждению, совершенно верный. Вопрос: что такое дуэль? Ответ: насилие.

– Оригинальный взгляд.

– Да-с, насилие. Волен я думать о человеке, как мне заблагорассудится, или нет?

– Разумеется, это ваше право.

– Ну, вот видите, – растопырил самым смешным манером руки Набегов. – Я убежден, например, что вы – pardon за выражение – мерзавец, и говорю вам: вы – мерзавец!

– Этого говорить вы не можете.

– Я могу, значит, только думать? Так?

– Да.

– Но почему-с? Вежливость этого требует? Этикет? Приличие? Кто эти слова придумал?

– Общество, конечно.

– Общество мерзавцев, мой юный друг, которому выгодно укрывать свои поступки за своими ширмами. Вы скажете: это афоризм, согласен, но афоризм, тем не менее, очень близкий к правде. Я этих ваших светских приличий не признаю, ибо привык называть каждую вещь ее собственным именем. Если эта вот чернильница черная, я говорю: она черная, если вы, по моим соображениям, нахал и подлец, я прямо вам говорю: вы, mon ange[21], нахал и подлец!

– За это вы и должны ответить.

– То есть, другими словами говоря, вы мне предложите час и место для пырянья или стрелянья?

– А как же иначе? – захлопал глазами в недоумении гость.

– Можно и иначе, то есть должно, понимаете, защитник отечества? Должно! Вы докажете мне, что вы, на самом деле, совсем не такой, каким мне представляетесь, и я первый извинюсь перед вами и протяну вам руку.

– Оригинальный способ расплаты за оскорбление! А если я не докажу, не могу доказать этого?

– А не докажете – не моя вина, так мерзавцем и подлецом и останетесь! – добродушно рассмеялся Набегов, макая в стакан булку.

– Извините, – закипятился гость, – в таком случае, я вам дам пощечину, и вы должны будете со мной драться.

– И буду-с, но только тем же способом, каким вы дали мне пощечину, – кулачками-с! Передеремся, наставим друг другу синячков и разойдемся мирно к пенатам. И убеждения в целости, и вещественные знаки стойкости за эти убеждения в наличности.

– Так поступают только дикари…

– И хорошо делают. Следовало бы и нам с них пример брать.

– Не понимаю я вас… ей-богу, не понимаю!

– Где ж вам понимать… Вы цивилизованный! По-вашему, все надо кровью смывать. Вас оскорбили, то есть, другими словами говоря, в большинстве случаев сказали правду, а вы сейчас: пожалуйте к барьеру! Да я и пистолета-то отродясь в руки не брал и как из него стреляют – не имею ни малейшего понятия, а вы только тем и занимаетесь, что в туза пулю за пулей сажаете… спрашивается: буду я идиотом, подвергая себя расстрелянию, или не буду? Конечно, буду!

– Другого исхода нет…

– Есть-с. Кулачки. Это и несмертельно, и вразумительно. Только такую дуэль я и признаю. Я не прав – докажи! Не доказал – давай на кулачки! Наставим синяков и успокоимся… Постойте, я сделаю даже вам уступку; у кого больше синяков окажется, значит, тот не прав.

– Вы шутите, шер Набегов.

– Нисколько. Да вы рассудите здраво хотя эту предстоящую дуэль: один человек сказал глупость, другой его за нее заушил. Кажется, квит? А в результате выходит дуэль… и какая: один стреляет, говорят, как Рабенек, а другой, кроме пера, никакого оружия в руки не брал… у кого больше шансов отправиться прежде времени и черт знает за что на тот свет? Ответ ясен и без ответа…

– Не могу, конечно, с вами не согласиться… в ваших словах есть доля правды, но мы-то, согласитесь сами, в данном случае сделать ничего не можем.

– Разумеется, ничего. Я пробовал расстроить эту дикую дуэль – не пришлось; теперь мне остается только возмущаться, негодовать и… Хотите еще чаю?

– Мерси, довольно. Вы успокойтесь, однако, я дам ему несколько уроков в стрельбе.

– Несколько уроков, когда тот стреляет всю жизнь!..

Затем секунданты выбрали место и час дуэли, сговорились в подробностях и разъехались: Бархатов отправился к Сергею, а Набегов – к Благодарову.

Сергей приводил свои дела в порядок.

Целый день накануне дуэли он возился в своей комнате, подбирал валявшиеся на стульях и окнах книги, ставил их в шкаф на полку, уничтожал хаос, царствовавший у него на письменном столе.

Олимпиада Сергеевна несколько раз в течение дня заглядывала к нему в кабинет.

– Что с тобой, Сережа? – спрашивала она. – Ты целый день торчишь в своей комнате.

– Ах, мама… Надо же когда-нибудь привести свою комнату в порядок! – с досадой ответил он матери, копаясь в бумагах.

– Конечно, конечно… Но зачем же непременно сегодня?

Сергей молчал. Он и сам не знал, для чего и для кого он водворял порядок в своем рабочем кабинете.

Он испытывал какое-то странное, совершенно для него новое чувство возбуждения. Ему необходимо было что-нибудь делать, чтобы забыть о том, что будет завтра… Этого «завтра» он ждал без страха и боязни, и очень понятно, почему: он передумал и пережил все, что повлечет за собой то, что должно, неминуемо должно совершиться завтра… Ему было ясно, что если будет убит Благодаров, он вернется домой здравым и невредимым, а если Благодаров останется живым, его привезут сюда, вот в эту самую комнату, где он работал, спал и столько передумал, бесчувственным трупом.

Это так просто и неумолимо логично. Сергей это знал, примирялся с таким положением и все-таки испытывал смертельную тоску, заставлявшую его бросаться из угла в угол, и все-таки не находить себе места.

– Черт знает, какая я размазня! – злился он на себя, подбирая бумаги. – И руки трясутся, и дух угнетен, неужели я боюсь смерти?

Он старался не думать об этом, но в его голову, против воли, лезли вопросы: к чему? зачем?

– Так надо! Так надо! – отвечал он сам себе. – Ах, только поскорей бы!

И он суетливо принимался приводить в порядок свои записки, стараясь не думать о том, что будет завтра.

– А завтра, мама, за мной рано утром заедут охотники! – сообщил он Олимпиаде Сергеевне за обедом, стараясь быть как можно спокойным. – Мы едем на охоту!

– В добрый час, Сереженька! Только смотри не подстрели ты себя, – пошутила она.

– Ну, какой я стрелок, мамочка? Будет достаточно, если я поброжу в компании с охотниками.

– Что-нибудь и подстрелишь, тебя учил же Бархатов и говорил, между прочим, что из тебя со временем отличный стрелок может выйти.

– А куда ты, Сереженька, едешь, во всех отношениях? – справился Подворотнев, со вздохом смотря на своего молодого друга.

– Куда-то за Мытищи, не все ли равно, Аркадий Зиновьич?

– Конечно, конечно. Не одобряю я этих охот, во всех отношениях: мой приятель один, царство ему небесное, давно это было, так же вот отправился на охоту и больше не вернулся.

Сергей побледнел.

– Нечаянно, понимаете, Олимпиада Сергеевна, зацепил курком за сук да весь заряд в себя и влепил, а пошел-то один, через месяц только его в лесу нашли, по одежде уж признали, а лика никакого не стало.

– Смотри, Сережа, будь осторожнее, – встревожилась Олимпиада Сергеевна.

– Полно, мама. Значит, мне никуда уж и пойти нельзя? – с волнением проговорил Сергей. – Я не ребенок и отлично понимаю слово «осторожность».

– Тетерек молодых, Сереженька, привози, – заметил Подворотнев, – теперь тетерьки хороши, во всех отношениях, чудесны.

– Привезу, Аркадий Зиновьич, вот увидите! Покажу вам, какой я охотник на самом деле! – пошутил Сергей и встал из-за стола.

Вечером он прошелся с матерью по парку и, отказавшись от вечернего чая, стал торопливо с ней прощаться.

– Прощай, мама. Вероятно, до обеда мы не увидимся завтра, – говорил он, с нежностью целуя Олимпиаду Сергеевну.

– Как? Мы завтра разве не увидимся с тобой?

– Я уеду очень рано. Бархатов заедет за мной часов в пять утра.

– Так рано?

– Дичь, милая мамочка, только и можно стрелять на заре, – ответил Сергей, улыбаясь и целуя руки матери.

– Ну, бог с тобой! – перекрестила та, по обыкновению, сына. – Смотри же, Сережа, я жду тебя к обеду…

– О, к обеду я буду непременно! Прощай!

– Прощай, мой милый!.. Ради бога только будь осторожен… Не знаю, почему, но мне так не хочется отпускать тебя… Лучше бы ты не ездил, Сережа!

– Какие пустяки, мама!

– Пустяки, а… не хотелось бы тебя отпускать… и сама не знаю, почему так нехорошо стало у меня на сердце…

– Ты полнокровна и только… прощай, мама!..

– Прощай… постой!

Сергей остановился.

– Если что-нибудь с тобой случится, Сережа…

– Мама! – с упреком проговорил Сергей.

– Иди, иди… помни только: я жду тебя к обеду.

Олимпиада Сергеевна поцеловала еще раз его и отпустила.

Сергей, придя к себе в комнату, бросился на постель ничком и закрыл глаза.

Он знал от Бархатова, что перед дуэлью необходимо «хорошенько выспаться».

– Когда выспишься, как следует, – говорил тот, – и нервы будут покойны, и рука дрожать не станет…

«Непременно следует заснуть, – думал он, закрывая глаза, – и рука тверже будет, и на душе веселее… главное, ни о чем не надо думать: все, что осталось позади, – прошло, а что будет впереди – так просто, что не стоит о нем думать… положительно не стоит… Ну, умру я… ну и что ж из этого? Все люди смертны: нынче жив, завтра умер… Поплачет мать с Аркадием Зиновьичем, пожалеет Тюфякова и… разумеется, утешатся… все утешатся… Неумолим закон безжалостной природы: „Мертвый, мирно в гробе спи, жизнью пользуйся, живущий!..“ И отлично: она будет пользоваться жизнью, а я буду мирно спать и ждать… Чего ждать? Чего?»

Сергей открыл глаза и перевернулся на бок.

В комнате было темно.

«Как глупо устроен человек: мне нужно спать, а я не могу… и смерти я не боюсь, а не могу… Что такое смерть? Физиологический процесс и больше ничего… прекращается жизнь, и человек превращается в ничто… дух исчезает, материя разлагается… такая простая, избитая истина… а все-таки жаль жизни… я хочу жить и буду жить!.. Бархатов говорил, что он стрелялся много раз… почему же непременно он жив, а я буду убит?.. Теория вероятностей…»

Сергей снова закрыл глаза и старался ни о чем не думать, но против воли в его голову лезли и дядя, и двоюродный брат, и мать, и Тюфякова…

Он зажег лампу и стал ходить по комнате, сжимая руками виски.

Горизонт востока горел миллионами огней восходящего солнца. В саду давно уже проснулись неугомонные воробьи и радостным щебетанием приветствовали чудное, ясное утро. Издалека слабым эхом доносился звон монастырских колоколов и разливался в свежем утреннем воздухе дивным аккордом святой молитвы…

Сергей оторвался от стола и поспешно спрятал в боковой карман сюртука запечатанный конверт.

На столе лежало другое письмо. Оно было не запечатано. В нем стояло следующее: «Дорогая, милая мама! Если я умру, помолись за меня. Это моя единственная и последняя просьба; ни о чем другом я не могу и не должен просить тебя. Я знаю, что своею смертью я принесу тебе столько горя, что твое любящее сердце капля по капле все изойдет кровью и, быть может, перестанет, наконец, биться, потеряв и смысл, и цель дальнейшего существования. Ты поймешь сама, что я должен был пережить и перечувствовать, расставаясь с тобою, моим ангелом-хранителем, посвятившим мне всю жизнь и отдавшим своему Сереже все надежды, все помыслы, всю свою святую душу, и если случилось так, значит, не могло быть иначе. Я не привык лгать и не могу оправдываться перед тобой: я виноват во всем и прежде всего в том, что своею смертью отнимаю у тебя жизнь. Дорогая мама! Верь мне, верь человеку, который решился умереть, что прежде, чем принять такое решение, я перестрадал и за тебя, мою милую, хорошую, мою единственную радость в мире, и за всех, которых я люблю и душой, и сердцем. Не проклинай меня и, если хватит у тебя сил и веры, помолись за того, кто не мог дольше жить. Твой Сергей».

Сергей посмотрел на часы: было четверть шестого.

Где-то вблизи раздался грохот колес и замер.

«Теперь скоро!» – подумал он и подошел к зеркалу.

Бледное лицо его подернулось от бессонной ночи матовою синевой, глаза, окруженные темными кругами, лихорадочно блистали.

Он подошел к умывальнику, умылся неторопливо, вытерся полотенцем с каймами, расшитыми шелками, и потянулся.

– Спать захотелось, – проговорил он вслух, – а на душе так покойно, как никогда. «Чувствуешь какое-то равнодушие ко всему… хороший признак», – подумал он, надевая охотничьи сапоги.

За воротами послышался лай собаки

– Приехали, – проговорил он, торопливо снимая со стены ружье, – и пора!

В садике мелькнула фигура Набегова в соломенной шляпе, сдвинутой на затылок. Он, зевая во весь рот, подошел к окну комнаты Сергея и, прильнув к нему, стал всматриваться внутрь.

– Сию минуту, сию минуту! – подбежал Сергей к окну, надевая шляпу.

– Готовы-с? – справился тот больше для порядка.

– Как видите…

Набегов кивнул головой и отошел от окна. Сергей осмотрел еще раз комнату, запер ее на ключ, который тут же и опустил в карман визитки, и, пройдя на носках мимо храпевшей горничной, вышел черным ходом на двор.

Выйдя за ворота, Сергей увидал четырехместную извозчичью коляску, в которой сидело трое мужчин. Один из них был Бархатов, остальных двоих Сергей видел в первый раз.

Набегов сидел на скамеечке за воротами и свертывал папиросу.

– Чудное утро! – воскликнуд он, протягивая руку Сергею. – И как спать хочется! – добавил литератор, пристально всматриваясь в лицо студента. – А вы не спали?

– Нет.

– Напрасно. Даже, если хотите, глупо…

– Не мог заснуть.

Сидевшие в коляске подошли к Сергею.

– Готов, mon ami? – справился Бархатов, закручивая свои усики.

– Как видишь… Кто эти господа? – спросил он тихо у Набегова.

– Один – твой секундант, Перелетов, о котором я тебе говорил, а другой – доктор, – ответил литератор и представил Сергею незнакомцев.

– Доктор Хламецкий… Перелетов Грегуар… Сергей Иванович Аршинов…

Доктор, угловатый блондин с голубыми близорукими глазами, молча поклонился Аршинову и посторонился, давая место Перелетову, коренастому средних лет господину в чесунчовой куртке, перетянутой кожаным ремнем, в длинных охотничьих сапогах и круглой белой шляпе с козырьками по обеим сторонам. Его небольшие светло-серые, слегка подернутые влагой глазки прыгали беспокойно в своих орбитах, не останавливаясь ни на минуту на одной точке, и светились добродушной лаской. Темно-бронзовое лицо с выдающимися вперед скулами и некрупный, слегка вздернутый нос с подвижными ноздрями дополняли портрет Перелетова.

Он с такой силой сжал протянутую руку Сергея, что тот невольно сделал гримасу.

– Однако вас Господь Бог не обидел силой, – проговорил Сергей, дуя на пальцы.

– Разве больно?

– И очень.

– Могу еще больше-с, – поспешил тот доложить студенту, раскрывая берестовую тавлинку, – не угодно ли?

– Что это?

– Сам-пак-тре первый сорт! Мозги освежает и зрение очищает.

– Нет, мерси, я не нюхаю.

– Напрасно… Недурное у вас ружьецо… рублей двести дали?

– Кажется… Господа, не пора ли нам отправляться. Вопрос только в том, как мы усядемся.

– Не беспокойтесь, я сяду на козлы, – сказал Набегов.

– И будешь, благодаря такому высокому положению, возвышаться над толпой, – добавил Перелетов, поднося тавлинку к самому носу доктора. – Врачу! Одолжайтесь!.. Господа охотники, садитесь!

Доктор «одолжился» и, чихая уморительно, направился к коляске.

Охотники быстро уселись и покатили по дороге к Алексеевскому; у каждого из них в руках было по ружью, а в зубах по папиросе. Все молча курили, посматривая по сторонам и пуская в воздух целые клубы табачного дыма.

Доехав до Алексеевского, коляска свернула на шоссе и, подпрыгивая и гремя колесами, покатилась к Мытищам.

– Как мы тихо едем! – заговорил Сергей.

– Тише едешь – дальше будешь! – ответил Перелетов, заряжая раздувшиеся ноздри табаком.

– Что это, Грегуар? – повернул голову Набегов. – Пословица или глупый намек?

– Разумеется, пословица, – откинулся тот на задок коляски, похлопывая по крышке берестовой тавлинки. – Смерти не пужаетесь? – с усмешкой нагнулся он к Сергею.

– Не пужаюсь! – ответил в тон студент, с улыбкой смотря на Перелетова.

– В первый раз деретесь?

– В первый.

– Если живы останетесь, отличный из вас дуэлист выйдет. Самочувствие у вас прекрасное.

– Пустяки, мой друг, все это пустяки! – вмешался Бархатов, отбрасывая щелчком докуренную папиросу, описавшую в воздухе красивую параболу. – Я стрелялся раз тридцать и всегда чувствовал себя прекрасно…

Перелетов попрыгал глазами по офицерику и подсунул ему тавлинку.

– Одолжайтесь!

Бархатов со смехом понюхал табаку и закашлялся.

– Тридцать раз стрелялся, а от понюшки кашляет! – пожал плечами Перелетов. – Герой! Сергей Иванович, извините за нескромный вопрос: могу я узнать причину дуэли?

– Причину? Если разобрать хорошенько, причины нет никакой. Так нужно.

– Понимаю. Надоело жить…

– Если хотите, пожалуй, – потупился Сергей.

– Устал я жить! Нет в мире для меня Вперед манящих сладостных мгновений… В душе усталой нет ни страсти, ни огня, И больше нет мучительных сомнений… Я просто жить устал! Желаний никаких, Ни веры ни во что, живу без ожиданья Счастливых дней – и быть не может их: Я жить устал, я пережил желанья! – продекламировал с чувством Перелетов и с размаха хлопнул ладонью по своей тавлинке. – Зарядите, Сергей Иванович!

– А знаете, Перелетов, это хорошо сказано, – в раздумье проговорил Сергей, отстраняя от себя тавлинку. – «Желаний никаких! Ни веры ни во что… Живу без ожиданья счастливых дней, и быть не может их»… Не может, не может!

– Пессимизм, доведенный до крайнего отчаяния! – наклонился с козел Набегов. – Все это фальшь и ложь! Желаний нет! Вранье! Желания всегда есть, но или смелости, или уменья нет! Как поется в какой-то песенке: «У старушки деньги есть, да не знаю, как подлезть»!

– Глупая песенка.

– А твои стишины умнее? Жить устал! Смотри, у поэтика, который начертал сию стишину, еще мамашино молоко на губах не обсохло, а он уж жить устал. И не верит ни во что, и не желает ничего… Или врет для красного словца, гримасничая на чувствительной струнке читателя, или сам размазня и баба, которая от первого же щелчка в жизни падает духом и наводит уныние на все живущее… И вы, Сергей Иванович, лжете, говоря ему, что вам надоело жить… Вы хотите жить, хотите, черт возьми!

– Хочу… вы правы, – ответил Сергей, поднимая голову к Набегову.

– И желания есть?

– Есть.

– Что и требовалось доказать. И живите, и дай бог вам дольше жить, а унынию не поддавайтесь… Смотрите на меня, – перевернулся Набегов, описав своим корпусом тур и спуская ноги на крыло коляски. – Черт меня задави сию минуту, если кто-нибудь другой на моем месте не повесился бы раз десять… а я жив и даже весьма благополучен… и мало того, что благополучен, а и умирать не собираюсь, и жить не устаю… да-с! А приходилось не жрать по три дня… то есть буквально – никакого манже, а про буар и говорить нечего, а набуаришься у «фонтала» мытищенской, и все тут!.. Места никакого, работы ни на полшеляга, а разбойник-эстомах вопиет о жратве. Эстомах, други мои, глуп весьма; он ведь, каналья, не разбирает, есть у тебя франки на жратву или нет франков… его дело вопиять, ибо, кроме жратвы, он, протоканалья, никаких высших интересов не признает и, по своему строению, признавать не может… Три дня я его, анафему, голодом морил и… как вы думаете, чего я в это время желал?

– Порцию осетрины с хреном, – поторопился Перелетов.

– Смерти, – сказал Сергей.

– Последней, наверное, только полпорции, – заметил доктор.

– Ни того, ни другого-с, – презрительно сдвинул губы Набегов, – любви-с!

– Ну, уж это ты врешь, – запрыгал глазками Перелетов. – «И кому придет на ум на желудок петь голодный»?

– Да-с, любви модисточки Маши, жившей на одном дворе со мной! И выходит, Грегуарчик, что Гоголь-то прав: «Полюби нас голодненькими, а сытенькими нас всяк полюбит…» Перифраз, а суть та же-с… Так вот-с, Сергей Иванович, вы и не «напущайте», пожалуйста, на себя мерихлюндии, а подстрелите мерзавчика и… мечтайте о том же, о чем я мечтал на голодный желудок!

– Слушаю-с! – рассмеялся Сергей. – А пистолеты… вы взяли?

– Конечно, взяли, – тихо проговорил Бархатов. – Говори тише, кучер может услыхать наши разговоры.

– А какая чудная погода! – заговорил громко Перелетов, заметив, что кучер с любопытством оборачивается назад. – Смотрите, господа, как красив этот лес, освещенный или, лучше сказать, обагренный горячими, стыдливо-румяными лучами солнца!

– Пожалуйста, Грегуар, без стихов… терпеть я не могу эту несчастную поэзию.

– Стихи – моя стихия.

– Только не перед охотой!.. Поэзия сама по себе – очень хорошая вещь, но злоупотреблять ею, во всяком случае, не следует… Помню, любил я одну девицу…

– Мон ами, ты слишком много, кажется, любил, – заметил Перелетов.

– Не думаю. У меня в любвях молчалинский принцип: умеренность и аккуратность. Любил я одну девицу, как ока зеницу… пылко, нежно и весьма мятежно…

– Ну, и так далее.

– Вот именно далее-то, Грегуар, ничего и не вышло… дернула меня нелегкая в один несчастный вечер…

– Почему не в одно прекрасное утро?

– Потому, Грегуар, мой друг недальновидный, что дело происходило вечером, а не утром. Дернула меня нелегкая пуститься в поэзию и сравнять цвет щечек моей возлюбленной с «цветом пурпура Авроры»…

– Читал Державина ты не без пользы, – заметил Перелетов.

– Ты тороплив на выводы, Грегуар. Результаты показали, мой друг, что лучше было бы, если б я совсем не читал Державина. Дело в том, что вышеозначенная девица, по своей номенклатуре, отнесла «пурпур» к краске «кармину», которым она имела слабость «пурпурить» свои щечки, и, воспылав гневом на тонкий намек, указала мне… довольно толстою рукой на дверь. Как видишь, мой дружочек, знакомство с нашими классиками принесло мне вред, а не пользу.

Собеседники, продолжая болтать с очевидною целью развлечь Сергея, незаметно доехали до поворота и заныряли по проселку. Бархатов поминутно поглядывал на Сергея и рассказывал ему подробности чуть ли не пятидесятой дуэли, Перелетов, размахивая руками, декламировал свои стихи доктору, который, зевая во весь рот, одобрительно кивал головой и с любовью посматривал на ящичек, наполненный хирургическими инструментами и разными аптекарскими снадобьями, лежавший у него на коленах.

Солнце вышло из-за леса и брызнуло лучами по расстилавшимся полям. Утренний туман таял под лучами солнца и испарялся в воздухе сероватой дымкой. Веяло сырой, летней прохладой. Потянуло дымком, долетавшим в струе утреннего воздуха от паровоза чугунки, издалека донеслось мычание коров и грустные, заунывные трели рожка пастуха. На траве блистала миллиардами искр роса, а из глубины леса навстречу путникам неслось тысячеголосное пение птиц.

– Как хорошо, как дивно божественна природа! – воскликнул Перелетов, прыгая своими беспокойными глазами с предмета на предмета. – И какой воздух! – широко раздул он ноздри, закидывая голову. – Нектар… блаженство… упоение!.. Кучер, стой, стой! – крикнул он вознице и, не дождавшись остановки, с быстротою молнии выпрыгнул из коляски на дорогу, сорвал какой-то цветок и, моментально очутившись на своем месте, толкнул дулом ружья в спину «тпрукавшего» кучера: – Пошел… «Иван да Марья!» – с наивною улыбкой проговорил он, засовывая Сергею в петлю куртки цветок. – Семейный цветок, не холостой-с!.. Позвольте презентовать!

Сергей рассмеялся и осторожно поблагодарил поэта с могучею рукой, протянув ему два пальца.

Мой кавалер (ит.).

Посмотри сюда, посмотри туда (фр.).

Ты прав, друг мой! (фр.)

К праотцам (лат.).

Ангел мой (фр.).

Предыдущая главаГлава 6 из 8Следующая глава