К книге
Гостинодворцы. Купеческая семейная сагаXXII
38%
XXII
3

– Липа! – раздалось внизу.

Она вздрогнула, как подстреленная птица, и, оглядевшись кругом, поднялась со стула.

В саду, за кустами жасмина, стоял Сергей.

Липу охватило волнение.

Она чувствовала, как кровь волной прилила к ее сердцу и, отхлынув, потекла с быстротою молнии по венам и мгновенно залила густою краской ее мертвенно-бледные щеки.

– Сережа, милый, радость моя! – беззвучно шептали ее вздрагивавшие губы. – Он назвал меня Липой, значит, простил меня… Ну, конечно, простил, я это вижу по его глазам…

Она простерла к нему дрожащие руки и заплакала.

– Мне нужно видеть… вас! – долетело до нее из сада. – Завтра я еду и надолго…

Она напряженно слушала шепот Сергея, боясь проронить слово.

– Если хотите… если можете говорить со мной, выходите вечером сюда, когда улягутся все спать! – долетело до нее снова.

– Да, да… я буду! – кивнула она головой, и, заслышав чьи-то голоса, раздававшиеся в саду, отбежала от окна и осторожно выглянула за дверь.

Иван спал блаженным сном, раскинув руки и ноги.

«Он проспит теперь до утра!» – подумала Липа и, заперев за собою двери, отправилась к свекрови.

– А, Липушка, садись, милая! – засуетилась добрая Арина Петровна, читавшая Четьи минеи в своей спальне.

– Не беспокойтесь, мамаша! – остановила ее Липа, усаживая свекровь в кресла. – Я найду себе местечко…

Старуха посмотрела сверх очков на Липу и вздохнула.

– Нету… нашего непутного-то? – спросила она.

– Приехал, мамаша…

– Приехал? – обрадовалась та. – Ну, слава тебе господи! А ты бы, Липушка, попеняла ему… что ж это, всамделе, за моду такую взял? Только женился и провалился… Нехорош приехал-то?

– Разумеется, пьяный! – с презрением проговорила Липа. – Теперь спит.

– Авось проспится до самого-то…

– Едва ли, мамаша… пусть спит…

– Так-то так, Липушка, ишь ты у меня какая жалостливая, – известно, пущай спит, только ведь его Афанасий Иваныч беспременно для учебы подымет…

– Не надо говорить ему, что Иван Афанасьич приехал.

– Рази что не говорить… Так, так… это умно ты придумала, до утра-то и Иван проспится, и с Афанасия Иваныча свирепость слетит… а ежели он пуще осерчает, что Ваня не приехал, что тогда-то, Липушка?

– Если спросит про него Афанасий Иванович, разумеется, скажите, что приехал и лег спать и что я прошу не тревожить его… а если не спросит, и не говорите ничего…

– Так, так… это ты хорошо, Липушка, удумала, а то ведь Афанасий Иваныч изувечит его… При твоей заступе-то, глядишь, гроза мимо и пройдет, а Ване ты попеняй, и я пенять буду, а зла против него не держи: нету еще у него разуму настоящего, Липушка, переменится, вот помяни ты мое слово, к лучшему переменится.

– Для него же это лучше будет, – проронила Липа и встала.

– Идешь, Липушка? – засуетилась снова Арина Петровна. – Посидела бы… скучно, чай, одной-то сидеть?

– Приходится привыкать и к этому, – усмехнулась та.

Старуха потупилась.

– Да, доля наша, бабья, такая, да это, Липушка, пройдет, сдурился Ваня, ну, и… ндрав у него отцовский: что забил в голову, ничем из нее не выколотишь… Посидела бы, Липушка, самовар бы велели наставить да в беседку подать.

– Ничего не хочется, не беспокойтесь, пожалуйста.

– Какое же тут беспокойство, окромя удовольствия, право бы, попили чайку… Ваня там пущай спит, а мы бы в беседке, на чистом воздухе.

– Не могу, мамаша, до свидания.

Старуха проводила Липу до дверей спальни и остановилась.

– А я, Липушка, даже просить тебя хотела, – проговорила Арина Петровна, смотря в сторону. – Не печалься ты очень, что Ваня-то в нехорошем виде нынче; он хороший, добрый, ндрав только отцовский, а то он ничего, всякой девушке пондравиться может. Они все у меня хорошие, благодарю Господа Бога… Да, так ты к себе, Липушка?

– К себе, мамаша.

– Посидела бы, а то иди, может, Ваня-то и проснется… О Господи, Господи!.. Липушка!

Липа остановилась.

– А Сережу ты не видала нонче?

Липа покраснела и затем мгновенно побледнела.

– Где же я его могу видеть, мамаша? – с усилием проговорила она.

– И я тоже, из ума вон, что ему не до тебя, в дорогу собирается. Проститься с ним можешь, это ничего, а так, Липушка, не видайся, разговоры пойдут да пересуды, и сама после не рада будешь. Что было, то прошло, не надо только случая давать для сплетен.

– Вы напрасно опасаетесь за меня, я не боюсь никаких сплетен.

– Известно, Липушка, ежели кто за собой ничего не знает, так тому и бояться нечего, я это для Вани прошу. Озорников много в городе, и ничего нет, а начнут в глаза смеяться. Берегись, родная, для Вани это нехорошо будет, а то бы я… Иди, уж иди! Вдруг проснется, а тебя нет! Христос с тобой! – И Арина Петровна стала крестить удалявшуюся Липу.

В шесть часов приехал из города Афанасий Иванович и, сурово поздоровавшись с женой, велел подавать самовар в беседку.

К чаю пришла Арина Петровна и Андрей с женой.

– А где же… остальные? – спросил Афанасий Иванович у жены.

– Это ты про Аркадия Зиновьича, Афанасий Иванович? – заерзала на стуле Арина Петровна. – Так он еще домой не вернулся… как пошел давеча в Донской, так до сей поры и нет…

– А… эта… наша ученая барыня? – язвительно скосил рот Аршинов.

– Какая, Афанасий Иванович, ученая барыня? Нету словно бы у нас такой…

– А ты камедь-то собачью не ломай, когда с тобой муж разговаривает! – крикнул на нее Аршинов. – Про молодую я спрашиваю, ежели ты моих слов не понимаешь…

– Липушка? А она, Афанасий Иваныч, у себя…

– Не желает, значит, с нами компании делить! Низки мы для ее учености! – иронически проговорил он, посматривая на Андрея.

Андрей усмехнулся одобрительно и нагнулся над стаканом.

– Напрасно, Афанасий Иванович, ты Липушку обижаешь! – заступилась горячо Арина Петровна. – Не гнушается она, а около мужа сидит… вот что!

– Возле мужа? Иван, значит, дома?

– Ка… кажется, приехал! – сконфузилась проговорившаяся старуха. – Приехал… слышала я, что приехал…

– Позвать его сюды!

– Спит он, Афанасий Иванович… завтрева уж увидишь, ежели что нужно…

– Вели разбудить… я с ним поговорю теперича на просторе…

– Липушка просила не будить, Афанасий Иванович… нарочно для этого ко мне приходила… «Попросите, говорит, папашеньку, чтоб Ваню до завтрева не тревожили, потому нехорошо он себя чувствовал и лег спать…»

Аршинов пристально посмотрел на жену и покачал головой.

– Чудно что-то, Петровна! Уж не перепутала ли ты своей пустой головой? Из одной печи и разные вдруг речи. Утром твоя Липушка мне заявила, что она хоть и венчана, а мужу чужая, а сичас так об этом муже заботиться начинает, что разбудить его никому не позволяет… Андрей, чудно ведь?

– Действительно, папаша, диковина большая! – согласился тот, улыбаясь так, чтоб этой улыбки не видала мать.

– И что ты, Андрей, непутевое городишь? – оборвала Арина Петровна. – Мало ли, что жена о муже и муж о жене скажет: всякое лыко в строку ставить не приходится… Да у тебя с женой рази никаких неприятностей не было?

– Я вообще, мамаша, я ничего, – ответил Андрей, выливая чай из стакана на блюдечко.

– И вообще говорить про брата родного не след… Грех это, Андрей, большой грех!

– Ну, довольно! – остановил жену Аршинов. – Высказала свое и достаточно.

Старик заговорил с сыном совершенно о постороннем предмете и затем, отказавшись от ужина, прошелся по саду, поговорил с садовником об яблонях, на которые напал червь, и прошел в свой кабинет.

Долго прислушивалась Арина Петровна к шагам мужа, раздававшимся в кабинете, и наконец, успокоившись за сына, стала на вечернюю молитву.

Было уже темно, когда Афанасий Иванович, передумав все свои «думы», отправился в отделение Ивана.

Иван продолжал спать, не переменяя позы.

Афанасий Иванович молча посмотрел на распростертую фигуру сына, покачал головой и возвратился в кабинет.

– Не добром это все кончится, – проговорил он, снимая с себя сюртук. – А врет она, врет! – с озлоблением застучал он по ручке дивана, на котором он сел. – Заставлю ее жить по-моему!..

Арина Петровна, молившаяся в спальне, вздрогнула от стука и прислушалась: в кабинете Афанасия Ивановича царила тишина.

Ночь была тихая и теплая. В растворенные окна спальни Липы несся из сада нежный запах резеды и отцветавшего жасмина. Она сидела у окна и, всматриваясь в темную глубь аллей, жадно глотала аромат цветов… С улицы доносились монотонные звуки трещоток ночных сторожей и глухой ленивый лай собак.

– Надо идти! – шептала она, нервно теребя оборку платья. – Что-то мелькнуло… Это Сережа… Ах нет, это куст… А если его там нет? Нет, он там… пора! – И она схватилась рукой за сердце. – Глупо, ужасно глупо, что я так волнуюсь… Бедное сердце, как оно бьется… Я помню, как-то брат поймал птичку в саду, и я ее взяла в руки, у ней тоже билось сердце, как и у меня. Но у птички оно билось от испуга, от страха, а я… разве боюсь кого? Я боюсь только своей совести, но она совершенно спокойна… я иду к брату мужа – это преступление… но разве не преступление было отдать меня за брата человека, которого я люблю больше своей жизни?.. Кто преступнее: я или они?.. Вон опять что-то мелькнуло… Это, наверное, он… надо идти… Сережа! Милый! Я иду к тебе!.. Иду!..

Липа накинула на голову платок, отворила дверь и беззвучными шагами проскользнула мимо спавшего Ивана.

Она прошла две-три комнаты ощупью и остановилась.

Ее била лихорадка.

– Преступница! – шептала она. – Я преступница! И смешно, и грустно, вместе с тем… на третий день свадьбы я иду на свидание к другому…

Что-то скрипнуло. Где-то раздался кашель.

Липа замерла.

«Не вернуться ли? – подумала она, прислоняясь к стене. – Ни за что! Ни за что! – чуть не крикнула она, идя вперед. – А что я скажу, если встретятся мне или Анфиса Ивановна, или Андрей Афанасьевич? Что я скажу им? Не знаю, но скажу ужасное… Тут дверь, кажется? Да!»

Липа отворила дверь и отшатнулась. Мягкие лучи лампады, теплившейся перед иконостасом, ласково скользнули по взволнованному личику Липы и загорелись огоньками в ее лихорадочно блестевших глазах.

Она узнала Арину Петровну, которая, вздыхая из глубины души, стояла на коленях перед образами и клала земные поклоны.

Липа торопливо затворила дверь и бросилась направо.

– Молится… а я… я и молиться не могу! – шептала она, сбегая с лестницы. – Его только видеть, его хочу видеть, а там хоть в воду, хоть в петлю, мне все равно!

Через минуту Липа очутилась в саду и, едва сдерживая биение сердца, пробежала несколько шагов; что-то хрустнуло, какая-то птичка жалобно чирикнула и, шурша крылышками, перелетела на другую ветку.

Липа остановилась. Ей стало страшно этой непроглядной темноты аллеи и этих ночных звуков, наполнявших сад.

– Сережа! – чуть слышно проговорила она, пугаясь собственного голоса.

Невдалеке от Липы поднялось что-то черное и направилось к ней.

Она хотела крикнуть, бежать, звать на помощь и не могла: ее обняли чьи-то руки, и кто-то шептал нежно, наклонясь над ее головкой:

– Липа! Голубка моя! Что они с нами сделали?

Одно обстоятельство помешало Ивану проспать до утра. Любимому коту аршиновского дома Турке, прозванному так за его непомерно длинные усы и свирепое выражение темносерых глаз, в эту ночь не поспалось: выспался ли он днем на коленях у Арины Петровны, или по каким-либо другим более уважительным причинам, только Турка, позевав бесплодно с полчаса, пустился обходить дозором апартаменты аршиновского дома. Путешествуя по комнатам, он подошел к отделению молодых и, увидав отворенную дверь, вошел в гостиную, где спал Иван, баловавший Турку всякими сладкими кусочками чуть ли не больше всех.

Турка обнюхал Ивана и, узнав в нем своего кормильца, без дальних размышлений прыгнул ему прямо на грудь и, мурлыкая лучшие песенки из кошачьего репертуара, принялся своими усами вытирать усы Ивана.

Иван долго сносил кошачьи ласки, но, наконец, когда Турка заехал ему в рот правым ухом, не выдержал, поперхнулся и закашлялся.

– Пшел! Ну тебя! – пробормотал он. – Надоел ты мне со своими поцелуями!

Турка мурлыкал и поехал к Ивану в рот левым ухом.

Иван, чуть не подавившись, сбросил инстинктивно с груди кота и сел на диван.

– Ну тебя… ду-урак! Тьфу! – Он поковырял пальцами в глазах, встряхнул несколько раз головой и пришел в себя. – Ужли до ночи проспал? Вот так бенефис! – проговорил он, направляясь ощупью к столу. – Где тут спички были?.. Ловко, однако, отморфеил… полночь, поди, теперь… Фу!.. Где же спички?

Иван стал шарить по столам, стульям и окнам.

– Шут знает, куда они девались… Это штуки Липки… ей-богу, ее штуки… дескать, поищет, не найдет и опять спать завалится… все спички припрятала. И плевать, спичек, положим, я не найду, ну только и спать не лягу, не желаю-с! Олимпиада Сергеевна, вы спите? И опять на крючке двери?.. А может, не спит… вдруг это, как я, спала, спала да и выспалась…

Иван подошел к дверям спальни Липы и нажал ручку дверного замка.

Дверь отворилась.

– Не спит! – прошептал он. – Эх, темно! Причесаться бы надо и вообще себя в надлежащий вид привести, ну да авось не взыщет. Коли не заперлась, значит, взысканий строгих не будет.

Иван кашлянул и крикнул в дверь:

– Липа! Липочка! Олимпиада Сергеевна! Спит! Заснула! А то и притворяется, бабы на этот счет гоги и магоги: подойдешь, поцелуешь, а она сичас тебе изумление: ах, это ты, зачем ты меня разбудил? Посмотрим, притворяется или не притворяется.

Иван вошел в спальню, освещенную двумя лампадами, и осмотрелся.

– Фью! – свистнул он, разводя в изумлении руками. – Тю-тю! Волки, должно, Липку ободрали как липку! – скаламбурил он и заглянул под кровать.

«И я тоже хорош! – подумал Иван. – Для какого рожна она спрячется под кровать? Меня она не боится, да и никого она не боится!.. Уж ежели папаше с дерзостью ответ дает, значит, вполне неустрашимая».

Иван посмотрел на кровать: постель была не смята.

– И не ложилась даже, ловко! Где же она? Липа! Липочка! Нету!

Иван сел в низенькое кресло, стоявшее у окна, и тряхнул несколько раз головой, из которой не совсем еще вышел хмель.

«В саду нешто гуляет? – подумал он, высовываясь из окна. – Неподходящее дело, и темно, и поздно… батюшки мои, да куда же жена девалась? Не у мамаши ли сидит? И это весьма невероятно: мамаша с девяти часов заваливается на боковую».

Иван закурил папироску, выпил залпом стакан воды и, осмотрев все углы спальни, погрузился в раздумье.

Свежий ночной ветерок влетел в окошко, окатил прохладною волной Ивана и заиграл складками кружевного полога Липы.

«Да чего я думаю? – словно осенило Ивана. – Больше, как к отцу с матерью, Липке деваться некуда… к ним уехала! Ей-богу, к ним!.. Сережку тут принесло, я пропал, ну, и уехала! Теперь это как дважды два – четыре, удрала. Может, даже и мамаше не сказалась, уехала: такие отчаянные, как она, на всякую штуку способны… Вот не было печали, так черти накачали… главное, сичас папаша… он этого страму не вынесет: молодая из дому сбежала!.. Убьет меня, ей-ей, убьет! „Из-за твоего поведения, – скажет, – сбежала../' Эх, папаша, папаша!.. Вот она, жисть-то наша: не женился – били, и женился – будут бить. А за что-с? Она, вон, от меня на замок, а папаше это неизвестно… ее бы за такие фокусы за косы следовало, а не меня колошматить… Завтра же все папаше скажу, пущай бьет, но я все ему выскажу!.. Женил тоже, шут знает на ком, на недотроге какой! Кошка какая-то дикая; ты ее только погладить собираешься, а она от тебя за версту. Тьфу!»

Иван зажег свечку, привел в порядок свой туалет и развалился снова на диване.

«А завтра от папаши здорово на орехи попадет! – размышлял он, затягиваясь папироской. – Места живого не оставит! „Ты, скажет, жены своей уберечь не мог, к родителям своим ушла и меня острамила, меня, Аршинова!.. Убить тебя, подлеца, за это мало!“ Не уехать ли? Сперва к Пашке поеду, а завтра утречком к Алеевым: дескать, пожалуйте супругу для водворения на место жительства… Все-таки папаша увидит, что я стараюсь об семейной жизни… может, даже увечье через это отложит, а то действительно нехорошо: жена у своих, а муж у своих. Полный раскол! Право, уеду!»

Иван сел и закурил новую папиросу.

«Пашка-то как обрадуется! Глазам не поверит. Я ей сказал, что через неделю приеду, и вдруг сюрприз в коробке, по случаю пропажи супруги».

Ивана так восхитила мысль о сюрпризе, который он сделает цыганке своим неожиданным посещением, что даже расхохотался громко, но тотчас же и замер, зажав рот рукой.

– Ошалел! Совсем ошалел! – ударил он себя по лбу. – Проснется кто, и пиши тогда к родителям.

Он потушил свечку, надел в темноте картуз и пальто и прислушался; в доме царила невозмутимая тишина, только Турка терся около его ног и тянул свое бесконечное мурлыканье.

– Брысь! – оттолкнул Иван ногой кота и, осторожно ступая на мысках, стал пробираться вниз.

«Удивится Пашка! – рассуждал он, пробираясь по стене. – Наскрозь я ее этим сюрпризом пронзю… Лестница проклятая, – завсегда скрипит; люди ходят – ничего, а как я пойду, сичас скрипеть примется, ишь ты, ровно во мне сто пудов. Сколько раз говорил я папаше, что лестница неблагонадежна, скрипит, переменить бы некоторые ступеньки следовало: сойдет, говорит. Ему-то, конечно, сойдет, а вот как ты начнешь сходить, так у тебя душа в пятки уходить!» – сострил Иван и, очутившись на дворе, знакомою тропой направился в сад к заветной калитке, выходившей в переулок.

У садовых ворот на него бросились бродившие по двору собаки, но, узнав в нем хозяина, радостно визжа, стали кидаться к нему на грудь.

– Цыц, ну вас! Пошли! – отбивался он от собачьих ласк и, юркнув в ворота, свернул в боковую аллею. – «Что за ночь, за луна, когда друга я жду!» – замурлыкал он, скользя по аллее. – Ночь-то действительно ночь, а вот насчет луны-то недостаток большой, ишь, какая темь, того гляди, калитку пройдешь, а отчего бы это темно так стало? – поднял он кверху голову. – Тучки пошли, значит, дождик будет, хорошо кабь до дождя-то до Пашки добраться, а то наскрозь промочит. Ничего, хе-хе-хе, поцелуями обсушит, губы у ней, у проклятущей, все одно что горячие сковородки из печки, огневая, бестия! Стой, никак я прошел поворот? – остановился он. – Иль не прошел? Это что? Скамейка, – нащупал он, – значит, не дошел еще…

Иван прошел еще по аллее и, раздвинув кусты, свернул налево.

– Кажется, тут, а может, и прошел, ну, да это не беда, по забору я скорей найду калитку… Что за шут такой? – остановился он в нерешительности. – Палки какие-то натыканы, да это клумба с цветами, тьфу! Вона, значит, сколько я лишнего прошел, ворочаться надо.

Иван хотел вернуться в аллею и уже сделал несколько шагов назад, как до слуха его донесся неясный шепот.

Иван пригнулся и застыл на месте.

«Уж не Андрей ли возвращается откуда?» – подумал он и прислушался, повернувшись по направлению к калитке.

– Нет, это не Андрей, – решил Иван, – это отсюда… Опять! Кого тут леший ночью носит? Батюшки, уж не папаша ли меня ищет? – похолодел вдруг Иван и пригнулся совсем к земле. – Тьфу, вот дурачина-то! – выругал он сам себя. – Станет из-за меня папаша ночью себя тревожить… придет же этакая ахинея в башку! Ах, папаша, папаша! До чего вы меня своим образом затуманили! Опять, опять… да это либо в аллее, либо возле оранжереи… нет, в аллее… и как будто у оранжереи… уж не воры ли забрались, чтоб обокрасть, и совещаются?.. Надо подождать…

Иван присел на корточках на траву и, едва дыша, стал прислушиваться к неясному шепоту.

– Все совещаются… только, по-моему, ежели бы это были воры, они бы давно воровать пошли, – резонно рассудил он, поднимаясь из травы, – тут какая-нибудь другая штукенция.

В ночной тишине прозвучал поцелуй. Иван вздрогнул и, разинув рот, уставился в темное пространство.

– Целуются! – прошептал он. – Еще, еще! Четыре, пять, шесть… ловко! Валяй, ребята! – чуть не крикнул он вслух. – Люблю я эту музыку! Еще! Тьфу! Словно Пашка это моя…

Иван раздвинул осторожно кусты и сделал несколько шагов вперед.

– Кто бы это был? – задумался он. – Конторщик рази какой? Да с кем? А любопытно узнать, какая это горячая душа лобзание производит.

Иван совсем уж забыл о цели своего путешествия, им всецело овладело желание узнать, какие это голубки у них в саду разводят амуры и целуются без всякого стеснения. Он повернул в аллею и осторожно стал подвигаться вперед.

Снова прозвучал поцелуй. Иван остановился.

– Голубчики мои! – радостно зашептал он. – Да это садовник Лаврентий! Ах, старый шут! Недаром все говорят, что он пололке Арине все платочки дарит… он и есть! Скажите пожалуйста, какой Дон Жуан вдруг, десяти волос на голове нет, а целуется за десятерых молодых… ах ты, пион луковый! – засмеялся тихо Иван. – Надо подсмотреть, с Ариной это он или нет! Что смеху завтра у нас будет, страсть! – И Иван, предвкушая наслаждение завтрашней травли, двинулся по аллее.

Дойдя до одного из поворотов, он прислушался и пошел прямо на шепот.

– Вот они где целуются-то, – проговорил Иван, останавливаясь, – в беседке! Самое, по-моему, настоящее место для рандевы, и сидеть есть на чем, и дождик не намочит… – «Замолчали что-то, ужли меня услыхали?» – с досадой подумал он. – Не слыхать— спугнул! Этакий я осел, с позволения сказать!

Иван прошел еще несколько шагов, взял направо и нагнулся, стараясь рассмотреть неясный силуэт беседки, утопавшей в зелени.

– Что-то белеется… а, может, это у меня в глазах со вчерашнего… Стой! Здесь! – обрадовался он, услыхав снова шепот. – Попались, голубчики!..

Иван потер руки, пошел тихо в обход и, наткнувшись на куст, произвел шум, который был услышан в беседке.

– Тут кто-то есть! – испуганно заговорил женский голос.

– Пустое, моя радость, – ответил мужской, – просто птица перелетела с одной ветки на другую.

У Ивана мурашки побежали по спине.

– Лип… Липка! – задыхаясь, прошептал он, узнав знакомые ему голоса и схватываясь судорожно за куст. – И Сергей!.. Они!.. Они!..

Его забила лихорадка. Он чувствовал, как дрожали его руки и ноги, а в ушах звенели поцелуи жены.

– Вот… вот как! – лепетал он, жадно устремляя взгляд в беседку. – Радуйтесь все, и папаша, и мамаша… Убить! Убить… За это!

Иван хотел броситься вперед и не мог сдвинуться с места. Какая-то неведомая сила парализовала его движения и пригвоздила к кусту жасмина, нежный аромат которого тонкими струйками разливался в ночном воздухе.

Последний хмель выскочил из его головы.

Он сознавал ясно, что он обманут и одурачен, что он муж чужой жены, и больше ничего.

Это сознание острым ножом резало его сердце и заставляло страдать его самолюбие. Он не любил своей жены, да и когда он мог ее полюбить? Ему нравилась другая женщина, которой он отдавал и свои досуги, и свое чувство, и отцовские деньги, – все это так, это он понимал отлично, – одного только не мог и не хотел он понять, как смела та, которая путем насилия стала его женой, броситься в объятия к его брату и забыть, что и ее душа, и ее тело принадлежит по праву только ему одному, законному мужу?

Этого он не хотел понимать и весь дрожал от ненависти и жажды мести.

Липа с Сергеем вышли из беседки и прошли мимо куста, за которым бесновался оскорбленный супруг.

– Ведь ты моя, Липа? Да? – донеслось до Ивана.

– Навек, мой дорогой… Что бы с нами ни случилось, я твоя на жизнь и смерть!

Слова жены, словно раскаленные иглы, впились в грудь Ивана.

– Подлая… тварь! – заскрежетал он. – Хорошо! Посмотрю я, как ты запоешь завтра у папаши!.. Мы с тобой и с твоим негодяем Сережкой своим судом расправимся!..

Он вышел из-за куста, сел на скамейку и схватил руками голову. Он плакал.

– Папаша! Что вы со мной сделали? На позор… на пагубу мою женили… за что? За что?..

И глухие рыдания Ивана понеслись по заснувшему аршиновскому саду, как живой протест родительскому произволу и насилию…

Солнце давно уже взошло и наполнило сад и теплом, и светом. Громко чирикали воробьи, стаями прыгая по дорожкам и с шумом взлетая на ветки кустов и деревьев; плакала пеночка, встревоженная тихо кравшеюся по кустам кошкой, лукаво жмурившей серые глазки, загоравшиеся при виде добычи хищническим огнем; в прозрачных водах пруда весело плескались караси, отыскивая себе корм в берегах, густо поросших сочною травой.

Иван очнулся.

Он всю ночь до утра просидел на скамейке, обдумывая свое положение, и пришел в себя только тогда, когда солнце сильно стало припекать его открытую голову.

Он прищурился на солнце, вздохнул и, отыскав свою фуражку, отправился прямо к отцу.

Афанасий Иванович молился в своем кабинете. Он клал земные поклоны за поклонами, поминая в своих молитвах всех сродников, до троюродного племянника включительно, и, услыхав стук в дверь, остановился на какой-то рабе Божией Секлетинье.

Увидав Ивана, он моментально из благочестивого настроения перешел в мрачное и, сжав кулаки и сдвинув брови, шагнул к сыну.

– Папаша! – проговорил тот, покорно склоняя голову. – За что?.. Зачем вы меня женили?

Афанасий Иванович остановился и презрительным взглядом окинул сына.

– А затем, идол, чтобы ты остепенился! – ответил он, опуская руки. – Да, видно, горбатого одна могила исправит.

– Папаша!..

– Заладил одно, как сорока: «Папаша да папаша…» Ну, папаша, а дальше что?

– А дальше то-с, что я несчастный человек на свете, – проговорил Иван дрожащим голосом. – Какой я муж?

– Действительно, – усмехнулся Афанасий Иванович, – муж незавидный. В первую же ночь после брака из дому пропал… Я о таких мужьях и в сказках не слыхивал. Бегали мужья от злых жен – это верно, да только не в первый же день после свадьбы. Такого беспутного мужа, как ты, Иван, ни в каких заграницах не найдешь.

– А почему я сбежал, как вы полагаете, папаша? – шагнул вперед Иван.

Афанасий Иванович озадачился.

– То есть как отчего? Запил, оттого и сбежал.

– Это напраслина, папаша. Просто от стыда-с.

– От стыда? – нахмурился Аршинов. – Это еще что за новости?

– Не пустила меня Липка-то, заперла спальню и говорит: покойной ночи-с! Каково это мне было, папаша?

Афанасий Иванович посмотрел на сына и раскатился хохотом, упав в кресло.

– Ах, дурак, дурак! Ха-ха-ха! Ах ты, вахлак, вахлак! Ха-ха-ха!

– Конечно, я дурак, папаша, что послушался вас и женился на Липке, – обидчиво проговорил Иван, – потому что на такой девушке ни один порядочный человек жениться бы не стал.

– Ну, об этом ты судить правильно не можешь, потому и за тебя, дурака, не всякая тоже порядочная барышня пошла бы, ты скажи спасибо, что и эту-то уломали.

– И спасибо даже говорить не за что, вот что-с! – с озлоблением перебил тот.

– Иван!

– Не за что-с! Сережкину полюбовницу вы мне в жены подсунули, так это не стоит благодарности.

– Иван! Ты говори, да не заговаривайся. Слышишь? Я тебе жену выбирал, я, Афанасий Аршинов, и выбирал жену родному своему сыну, Иван, ты этого не забывай, а что Аршинов выбрал, значит, добре и гожо, в полюбовницах она ничьих не была, а что ежели тянули они канитель насчет книжек да ученых разговоров, так это тебе, дураку, известно было и сути не составляет.

– Хорошо-с. А что вы, папаша, мне ответите, когда я вам скажу, что моя жена нынче ночь дома не ночевала?

Аршинов стукнул по столу кулаком и крикнул:

– Липа не ночевала? Иван, ты врешь!..

– Провалиться мне в тартарары, ежели вру, папаша! В саду с Сережкой их поймал, в беседке, всю ночь, проклятые, целовались да надо мною насмехались!

– Иван! Ты врешь? – громовым голосом повторил старик, приподнимаясь с кресел.

– Папаша! Ужли я об двух головах и стану врать да на себя позор брать? Да ежели бы у меня вас на свете в живых не было, так я бы про это матери родной не сказал, из-за угла бы их, может, укокошил, а никому бы не сказал!

Старик побледнел и, подойдя к сыну, схватил его за руки.

– И… ты видел их? – шепотом проговорил он. – Своими глазами видел?

– Господи! И голоса их, и все такое прочее. Я думал сперва на садовника, слышу – целуются, садовник, думаю, – бессвязно передавал Иван отцу, – подошел к беседке, слышу, Липка с Сережкой целуются да меня с вами на все корки честят!

– Меня-а? – трясясь, переспросил Аршинов.

– Вас, папаша! «Какой, – говорят, – это родитель, – аспид!» – со злорадством проговорил Иван.

Аршинов отбросил в сторону Ивана и забегал по кабинету, ероша волоса и сжимая кулаки.

– Вот как-с! – шипел он, брызжа слюной. – Скоро же вы, Олимпиада Сергеевна, закон позабыли и меня в аспиды пожаловали, скоро-с, по телеграфу действуете.

– Папаша! – прервал отца Иван.

– А ты что болваном стоишь? – затопал на него отец. – Зови сюда сичас Андрея и этих… дрянь эту… Сережку и Липку… Да иди же, осел, или я тебя задушу…

Иван съежился и выскочил из кабинета.

Аршинов, задыхаясь, упал в кресло и швырнул в угол чернильницу.

– Проклятые! Осрамили, на весь город опозорили!.. Убью!..

Первым явился Андрей.

Скорчив грустную рожу, он торопливыми шажками подошел к отцу, чмокнул его в плечо и, проговорив обычное: «С добрым утром, папаша», – вопросительно уставился на отца.

Афанасий Иванович поднял голову и мрачно посмотрел на сына.

– Слышал? – спросил он.

– Слышал-с, папаша! – с коротким вздохом ответил тот. – Сичас мне Иван в коротких словах объяснил.

– Что же это такое, Андрей, а? – откинулся Аршинов на спинку кресел. – Срам! Позор! Ведь мне теперь прохода не дадут. «Не успел, – скажут, – сына женить, а уж невестка шашни завела…» Что ж ты молчишь? Я тебя спрашиваю!

– Срам, это действительно, – раздумчиво проговорил Андрей, – только это еще вопрос, папаша, можно верить Ивану или нет: весьма возможно, что ему с пьяных глаз многое в совершенно излишнем виде показалось…

– Ты думаешь?

– Полагаю, что так. Может, они и действительно разводили романцы при луне, вспоминали старое, ну, и того-с… Молодость, папаша, большая глупость, весьма вероятно, что даже книжку какую-нибудь читали…

– Это ночью-то? А зачем она в сад попала?

– Кто-с? Книжка-с?

– Какая книжка!.. Липка!..

– А как вы думаете, приятно молодой жене сидеть со спящим да еще пьяным мужем дома-с? Пошла со скуки по саду прогуляться, встретилась с Сережкой и заговорилась…

– И это все может быть…

– Очень просто даже, папаша. Я не защищаю ее-с, потому совсем не знаю, что она за человек такой, но думаю, зная Ивана очень хорошо, что особенной вины со стороны бабенки не было… Весьма возможно, что я и ошибаюсь…

– Дай бог, чтоб ты не ошибся, Андрей! Ну, а если ошибся, что тогда?

Андрей пожал плечами и вздохнул.

– Зло-с, трудно поправимое…

– Проклятые! – вскочил Афанасий Иванович. – Своими руками их задушу!..

– Достойны этого-с! – проговорил Андрей.

И ни у того ни у другого даже мысли не мелькнуло о том, что виной всему были они сами. Им и в голову не пришло, что насильственные брачные союзы рвутся так же легко, как паутина, сотканная пауками на гибель глупых мух.

На человеческие чувства они смотрели как на «глупые романцы», а на замужнюю женщину – как на рабу, которая должна знать только одного мужа, хотя бы и насильно ей навязанного, любить и трепетать перед каждым его взглядом.

Традиции купеческого самодурства трактовали «бабу» как вещь, как необходимую приправу в домашнем обиходе, и поэтому Афанасий Иванович и Андрей, соединив путем насилия и лжи два чуждых друг другу существа, со спокойною совестью могли искренно возмущаться поведением «мужней» жены…

Явился Сергей. Он тоже знал, зачем его звал отец.

Иван, идя за ним на почтительном расстоянии, все время, пока они шли до кабинета отца, стращал его со злорадством:

– Вот погоди, покажет тебе папаша, как с Липкой по ночам шататься! Он из тебя выбьет ученость-то твою проклятую! Брат тоже! Муж спит, а он с женой его обнимается! Убить тебя за эту музыку следует!

Сергей молчал. Только подойдя к дверям отцовского кабинета, он так посмотрел на Ивана, что тот невольно отскочил назад.

Сергей вошел в кабинет с презрительной улыбкой на губах, протянул молча руку Андрею и поклонился отцу.

Афанасий Иванович вскочил с кресла, с яростью взглянул на сына и тотчас же сел.

– А где же та? – крикнул он Ивану, застывшему в смиренной позе у дверей. – Твоя потаскушка-то?

– Одевается, папаша… сичас придет-с.

– Ее не на бал зовут, а к отцу мужа! – выкрикнул Афанасий Иванович. – Тащи ее сичас, слышишь, болван? Сию минуту тащи, в чем она есть!

Иван бросился и в дверях столкнулся с Липой.

Она была бледна, но спокойна. В голубых глазах ее светилось счастье, по слегка открытым губам блуждала счастливая улыбка. В легком белом платье, убранном бантиками из голубых лент, с пучком жасмина, вдетого в роскошные волосы, собранные на голове коронкой, она походила на невесту, идущую навстречу любимому жениху.

И она знала, зачем ее потребовали к старику, и без всякого страха, с сознанием собственной правоты, шла на суд нечестивых.

Липа пожала руку Андрею и подошла к старику.

Аршинов пристально посмотрел на Липу и молча показал ей на стул.

– Садитесь! – проговорил он. – Иван, запри двери!

Иван повернул ключ и прислонился к двери.

Липа подошла к Сергею, стоявшему у окна, и крепко сжала ему руку.

«Змея! – подумал Иван, следя исподлобья за движениями жены. – Здоровается тоже, как будто неделю цельную не видалась! Ну, да постой, все твои увертки папаша на свежую воду выведет!»

Липа села, не выпуская руки Сергея и тем приглашая его сесть рядом с собой.

Сергей сел на стоявшее рядом кресло и закинул ногу на ногу.

Наступило минутное молчание.

Афанасий Иванович как будто бы собирал растерявшиеся мысли и отчаянно тер себе лоб.

Андрей наблюдал за стариком и вздыхал.

– Афанасий Иванович! – прервала молчание Липа.

Старик вздрогнул и поднял голову.

– Будьте любезны, объясните мне причину!

– Сичас узнаешь! – прервал ее грубо Аршинов и с шумом отодвинулся от стола вместе с креслом, на котором он сидел.

Иван испуганно уставился на отца.

– Я вас призвал сюда, сударыня, по очень важному делу, – начал Аршинов, нервно теребя бороду. – Мой сын и ваш законный муж, Иван, которого вы перед престолом Всевышнего поклялись любить…

– Я вас перебью, Афанасий Иванович, – остановила его Липа, – никогда я не клялась любить человека, к которому я не чувствовала никакого расположения… Вам лучше знать, при каких условиях и обстоятельствах совершился этот гнусный, насильственный брак.

– Вот как-с! – насмешливо проговорил Аршинов. – Значит, вас на веревке в церковь тащили-с?

– Хуже, в тысячу раз хуже, Афанасий Иванович. Если б вы меня тащили на веревке, я бы перегрызла эту веревку и была бы свободна, а вы вели меня под венец подлым обманом.

– Постойте-с! Все это книжные слова, и я их знать не хочу. Не все то хорошо, сударыня, что в книжках прописано. Каким манером вы сделались женой Ивана, – обманным или нет, об этом теперь разговаривать поздно. Вы сичас мужняя жена и должны ответить перед мужем за свое поведение.

– Мой муж молчит, а вам давать отчет я не желаю!

– Ваш муж – мой сын! – привстал Аршинов, опираясь руками о стол. – Моя плоть и кровь, а я – я старший здесь, и я заставлю вас отчет отдать, сударыня! Слышите-с? – как-то прошипел он, колотя кулаком по столу. – Заставлю-с!

У Липы задрожала нижняя губа. Сергей побелел и стиснул зубы.

– Ваш муж обвиняет вас, сударыня.

– Значит, здесь суд? – перебила его Липа.

– Да-с, угадали, суд-с.

– Я не признаю вашего суда! – поднялась Липа. – У мужа с женой судья – один Бог!

– Это там! – вскрикнул Аршинов, поднимая кверху руку. – Там, когда вы предстанете пред судом Всевышнего, а здесь я буду судить вас! Я, сударыня!

– Я вам сказала, что не признаю вашего суда! – твердо проговорила Липа, опускаясь в кресло.

– Заставлю признать-с! Заставлю-с! Срамить и позорить мужа вы умеете, а признавать суд отца мужа не умеете… хорошему же вас книжки учат.

– Папаша! – заговорил Сергей.

– Молчать, щенок! Я говорю с этою дрянью, а не с тобой.

– Оскорблять ее вы не имеете права: она вам чужая.

– Чужая? Ха-ха-ха! Чужая! Иван, кланяйся Сережке в пояс, твоя законная жена тебе чужая… да благодари же, дуралей, братца!

– Я, право, папаша… пожалуй, я поклонюсь, – затоптался в нерешительности Иван. – Только за что же-с, он же у меня жену отбил, и я же ему кланяться должен за это?

– Слышите, сударыня, в чем ваш муж обвиняет вас? Или у вашей учености ушки заложило? Ась? – как-то захлебываясь и ероша волоса на голове, говорил Аршинов. – Да расстегните вы свой роточек-то, удостойте нас, неучей, вашим ответом умным.

– В чем же он обвиняет меня?

– В том-с, что вы любите не его, законного своего мужа, а Сережку.

Липа вспыхнула и, дрожа всем телом, вскочила с кресла.

– Неужели, Афанасий Иванович, для вас новость, что я люблю Сережу? Я любила его, когда была в девушках, люблю теперь и буду любить до последнего моего вздоха, – заговорила она, опираясь на плечо Сергея.

– Очень приятно слышать!

– Ни запираться, ни отпираться я не умею. Мой муж и вы знали раньше, что я люблю его, и если это не нравится моему мужу – вина не моя.

– И это говорит девушка, воспитанная в страхе Божием! Замолчите, бесстыдница! Я стар, я много видел на своем веку всякой мерзости и подлости, и то краснею от ваших распутных слов.

– Я вам говорила и прежде, Афанасий Иванович, что мы не поймем друг друга. Что вам кажется позорным и распутным – я считаю честным и благородным, и наоборот. Скажите, по крайней мере, чего вы хотите от меня?

– Вы даже этого не знаете? Иван, скажи своей жене, чего ты хочешь от нее?

– Я-с?.. Я, папаша, ничего особенного не желаю, обидно только-с. Спал, спал и вдруг – хвать, с Сережкой обнимается…

– Замолчи, дурак! – остановил Ивана старик. – Мы желаем, сударыня, чтобы вы не срамили нашу честную фамилию и жили бы с мужем, как к тому вас закон обязывает.

– Может быть, я и жила бы так, но теперь, узнав, каким подлым и низким обманом вы заставили выйти меня за вашего сына замуж, я так жить, как вы хотите, и не могу, и не хочу. Понимаете, не хо-чу. Не хо-чу!

Старик затрясся и шагнул к Липе.

– Папаша! – бросился к нему Андрей. – Успокойтесь, обойдется-с. Поверьте слову, обойдется.

– Пусти, Андрей! Я покажу этой дряни, как надо отвечать Аршинову. Прочь!

– Ни к чему это, папаша. Словом надо убеждать.

– Словом? Эту негодную девчонку словом?

– Папашечка! – кинулся Иван к отцу. – Плюньте-с, ей-богу, плюньте-с…

– Прочь, дурак! Я поговорю только с ней, – отпихнул он сына и остановился среди кабинета, тяжело дыша. – Олимпиада Сергеевна! Хотите вы меня понять или нет? – проговорил он.

– Хочу.

– Я – Аршинов, слышите? Аршинов, а Аршиновы срамить себя не привыкли. Чуть не семьдесят лет их фамилия пользуется в Москве почетом и уважением. Ни одно черное пятно, ни одна подлость не легла на аршиновскую совесть. Ни одна жена из аршиновского роду не вешалась на шею к постороннему. Слышите, Олимпиада Сергеевна?.. Так неужто вы полагаете, что я, на старости лет, при всеобщем почете и уважении, дозволю какому-то алеевскому выродку срамить и позорить мое незапачканное имя?

– Я понимаю вас, Афанасий Иванович.

– Значит, вы согласны со мной?

– Нисколько. У вас свои, аршиновские, взгляды, свое больное самолюбие – у меня свои. Вы говорите, что я кладу своими поступками позорное клеймо на ваше честное имя. А спросили ли вы, человек с честным именем, свою совесть, что скажу я, какие муки вынесу, когда узнаю правду? Вы знали, Афанасий Иванович, что рано ли, поздно ли правда, как солнце, осветит мой бедный ум и что я буду жестоко мстить и за свое разбитое счастье, и за свою исковерканную жизнь… Вы знали это или, по крайней мере, должны были знать: ведь вы так кичитесь своим умом и хвалитесь, что все Замоскворечье смотрит на вас, как на Дельфийского оракула.

– Оракул царя Соломона есть, а такого и нет вовсе… а еще ученые! – бормотал Иван, прижимаясь снова к дверям.

– Я имела слабость поверить вашим уверениям, что Сережа, которого я любила больше всего на свете, только играл в любовь и поехал к своей невесте в именье… Я писала к нему – вы перехватывали письма, и я, конечно, не получила на них ответа…

– А я писал, писал без конца! – проговорил Сергей.

– И я не получала ни одного твоего письма. Я должна была верить вам, Афанасий Иванович. И как я не могла поверить родному отцу моего дорогого Сережи?.. У меня не было и мысли, что отец, родной отец мог так подло и низко обмануть и насмеяться над той, которая любила его сына…

Афанасий Иванович вздрогнул, как ужаленный, и побледнел, как смерть.

– Я увидала Сережу в день моей несчастной, позорно несчастной свадьбы… я увидала его и поняла инстинктом, что нас подло обманули… родные отцы! И я тут же, Афанасий Иванович, в день своей свадьбы, на ступенях церкви, дала клятву быть женой… Сережи! Слышите ли вы меня теперь, Афанасий Иванович?

– Негодяйка! – едва мог выговорить старик.

– Вы можете делать что хотите: плюйте на меня, презирайте, убейте, но я от своего слова не отступлюсь… Ни за что! Ни за что!.. И никогда!..

Афанасий Иванович обвел страшным взглядом всех и развел руками.

– Это что же такое? – бормотал он. – Разбой!.. Нигилизм!.. Попрание закона… Врешь! Врешь! – крикнул он Липе, схватившейся за руку Сергея. – Ты не на того напала… Я тебя в землю живую заколочу, а любить мужа будешь!

– Никогда и ни за что! – проговорила Липа, трясясь как в лихорадке от волнения.

– Заставлю! – затопал ногами Аршинов и с пеной у рта бросился к Липе.

– Сережа! – чуть слышно простонала она.

Перед разъяренным отцом вырос Сергей.

– Отец! – дрожащим голосом проговорил он.

Слово «отец» поразило Аршинова: он в первый раз в жизни услыхал его от сына и отшатнулся в изумлении.

– Отец, – продолжал Сергей, – есть мера всему, есть мера и человеческому насилию.

– Замолчи! Замолчи! Убью!..

– Я молчал слишком долго. Молчал всегда, уважая в «отце» – отца, но когда этот «отец» перестал быть отцом, я перестал быть почтительным сыном.

– Андрей! Андрей! – задыхаясь, шептал Аршинов. – Что же это такое? Сплю я или все это наяву?

– Наяву-с, о Господи! Долготерпелив Ты и многомилостив! – вздохнул Андрей.

– Есть, отец, на свете справедливость. Кто творит зло, тому злом заплатится сторицею. Я любил тебя, отец, и уважал в миллион раз искреннее и сердечнее, чем эти негодяи, которые купили твою отцовскую любовь – один лакейскими поклонами да уничижением, а другой – распутством, в котором ты видел свою «натуру» и свой «характер», – а чем ты заплатил мне за эту любовь? Тем разве, что всегда издевался надо мною, как над последним приказным от Иверских ворот, или тем, что отнял у меня самое дорогое для меня существо, отнял мое счастье, мою жизнь? И это я прощаю тебе, отец… Ты бродишь во тьме, а слепцу прощается многое, ибо свет – не светит ему… Я прощаю тебе все оскорбления, все, чем отравлена моя жизнь, но оскорбить Липу я не позволю никому! Ни негодяю мужу, ни тебе, отец! Никому!

Афанасий Иванович побагровел и зашатался.

– Ты… ты… учить меня? Меня? – крикнул он с пеною у рта. – Щенок! Молокосос!

– Папаша! Ради бога, не волнуйтесь! – подскочил снова к Аршинову Андрей.

– Андрей! Иван! Бейте их! Бейте! До смерти бейте! – ринулся старик к Сергею, засучивая рукава.

Сергей схватил близкую к обмороку Липу на руки и одним скачком очутился на подоконнике.

Крепко обняв ее одною рукой, он ударил свободной по раме.

Ставни раскрылись, и осколки стекол, звеня и подпрыгивая по каменному тротуару, полетели под ноги прохожих.

– Отец! Если кто-нибудь хоть пальцем дотронется до нас, мы бросимся на мостовую! – проговорил Сергей, весь дрожа от негодования, и кинул на старика Аршинова вызывающий взгляд…

За запертыми дверями в эту минуту раздался раздирающий душу крик Арины Петровны. Несчастная мать после утренней молитвы спустилась в столовую и, не найдя там ни мужа, ни детей, сердцем почуяла недоброе.

Она быстро взошла наверх и, подойдя к запертым дверям кабинета Афанасия Ивановича, услыхала последние слова Сергея.

Словно острым ножом полоснули они ее материнское сердце. Не помня себя, задыхаясь и дрожа, она неистово стала колотить руками в дверь и кричать раздирающим голосом:

– Пустите! Ради Бога! Ради Пречистой Матери… Пустите! Да пустите же, душегубы!

Иван бросился к дверям и впустил обезумевшую мать.

– Сережа! Сын мой! – бросилась она к окну. – Пожалей свою несчастную мать!.. Сойди! Они не посмеют… слышишь, Сережа?.. Не посмеют сделать тебе худого!..

Арина Петровна едва стояла на ногах; она вцепилась в сюртук Сергея и повернулась к мужу.

– Душегуб! Разбойник! На свое порождение руку поднял!.. Будь ты проклят со своей гордыней! Проклят! Проклят!

Афанасий Иванович потемнел как-то сразу и пошатнулся.

– Андрей! Иван! – закричал он сдавленным голосом. – Гоните их вон… и Сережку, и эту распутницу… Отрекаюсь я от них… да гоните же, анафемы! Вон отсюда!.. Поганой метлой гоните… чтоб и духу их развратного здесь не было… вон! – затопал он ногами и, упав в кресло, схватился за ворот рубашки и застонал: – Душно мне… душно!

Арина Петровна и Андрей с Иваном бросились к Афанасию Ивановичу, рвавшему на себе рубашку и ловившему искривленным ртом воздух.

Сергей соскочил с окна и, придерживая за талию Липу, остановился в дверях.

– Прощай, отец! – проговорил он, с грустью смотря на отца. – Нас с тобой рассудит Бог!

Афанасий Иванович хотел что-то ответить, но беспомощно замахал руками и, откинувшись на спинку кресла, захрипел.

– Скорей отсюда, Липа! Как можно скорей! – шепнул Сергей, выбегая из кабинета.

Липа дрожала как в лихорадке и крепко жала руку Сергея.

– Возьми только самое необходимое, – продолжал Сергей, – и успокойся… ты дрожишь вся… Я доведу тебя до твоей комнаты…

– Нет, милый, не надо… я сама… это ничего, пройдет… вот видишь, я и покойна! – улыбнулась она. – Укладывайся ты скорей… я не вынесу новых оскорблений!

– Мы выгнаны. Сильнее этого оскорбления им не придумать, моя дорогая…

– Зато мы теперь свободны. Не правда ли, Сережа, свободны ведь? И навсегда? – схватила Липа за руки Сергея.

– Навсегда, моя радость. Свободные, как птицы, понесемся мы с тобой по бурному житейскому морю, деля пополам все, что ни пошлет нам судьба. А выбьемся из сил, утонем в этом море без ропота и проклятий, но с благодарностию за пережитые минуты счастья. Вперед, моя дорогая!

– Вперед, мой милый!..

Они разошлись.

Сергей, поднимаясь к себе, остановился, услыхав поднявшуюся в доме суматоху.

До его уха долетело приказание Андрея, отданное кому-то из прислуги:

– Скорей за доктором, с папашей удар!

Сергей почувствовал что-то вроде укора. Его сердце болезненно сжалось, и глаза затуманились слезой. Ему стало жаль отца.

– К нему!.. К отцу! – крикнул он и быстро сбежал с лестницы.

В зале он встретил Андрея, торопливо шедшего в кабинет с какими-то склянками в руках.

Увидав Сергея, он остановился и вопросительно посмотрел на него.

– Я хочу видеть отца, Андрюша! – просительным голосом проговорил Сергей.

– Что ж… если хочешь доколотить, иди! – злорадным тоном прошептал тот. – Идите и доколачивайте, – размахнул он склянками, – вам ведь что у брата жену отнять, что отца убить – ничего не стоит!.. Пожалуйте-с!..

Сергей опустил голову и, не сказав ни слова брату, повернулся к нему спиной.

Молча он вошел в свою комнату и принялся увязывать свои пожитки.

«Видит Бог, я не хотел этого! – думал он. – Бедная мать, как она должна страдать теперь… и за меня, и за отца, и… за Ивана! А кто виноват? Сам отец и никто больше…»

В коридорчике раздались знакомые шаги Подворотнева. Сергей крикнул ему, и старик, охая и вздыхая, поздоровался с ним и сел на первый попавшийся стул.

– Какие дела-то у нас, Сереженька, а? Греховные, во всех отношениях! – проговорил Подворотнев. – Папашеньку-то вашего Бог посетил скорбию…

– Вы были там? – живо спросил Сергей.

– Сейчас оттуда, во всех отношениях.

– Скажите, что он? Лучше ему? Доктор приехал или нет?

– И доктор приехал, и кровь Афанасию Ивановичу пустил… благодарение Богу, что ударец-то не сурьезный, во всех отношениях…

– Слава богу, – перекрестился Сергей, – а то у меня просто вся душа изныла… Что говорит доктор?

– Ободрительно, во всех отношениях, ободрительно говорит. Пройдет без последствий. И что с ним случилось? Не пойму никак, с чего этот удар вдруг приключился? Прихожу я в столовую чай пить – самовар на столе, а никого нет. Сижу и жду, во всех отношениях. Только вдруг слышу суматоху… Что такое? Бегу к горничной, а та и докладывает: «С самим удар приключился, за доктором бегу!» – а отчего, неизвестно.

– Причиной болезни отца был я, мой милый Аркадий Зиновьич! – ответил Сергей, подсаживаясь к старику.

– Вы, Сереженька? – изумился Подворотнев. – Ничего не понимаю… во всех отношениях, ничего не понимаю…

Сергей рассказал старику, как произошла вся история.

Выслушав внимательно рассказ Сергея, старик задумался.

– Да! – проговорил он наконец, выходя из задумчивости. – Судьбы Божии неисповедимы… Собирался мой Сереженька в ярмарку, а отец его, яко блудного сына, во всех отношениях, из дому изгоняет… Греха-то, греха-то на людях сколько!.. Что же вы теперь предпринять думаете?

– И сам еще пока не знаю, Аркадий Зиновьич…

– А Олимпиада Сергеевна?

– Липа отправится к отцу… разумеется, когда я устроюсь, найду себе дело – она переедет ко мне…

– В полюбовницы, во всех отношениях?

Сергея покоробило.

– И у вас те же предрассудки, что и у отца…

– Голубь мой, вы рассудите сами здравомысляще… Как же иначе назвать чужую замужнюю жену, которая идет жить к холостому человеку, во всех отношениях? Не осуждая ни вас, ни Олимпиаду Сергеевну, говорю я это… да и мне ли, грешнику старому, осуждать юность незапятнанную? Из песни слова не выкинешь, а женою вашей чужую жену не назовешь. Понимаю я вас, во всех отношениях, радуюсь за ваше счастие и желаю от всего воздыхания моего, дабы оно длилось до скончания века вашего; больно вам, голубь мой, слышать это жестокое юному сердцу слово, а ничего не поделаешь. Самовар чайником не назовешь, а неразвенчанную жену своею родною, законною не сделаешь…

– А что ж делать, Аркадий Зиновьич? Другого выхода нет…

– Нету. Во всех отношениях, нету. Тернист ваш путь, Сереженька, большой крест на вас положен, за чьи грехи только, не ведаю.

– Будем бороться… Я молод, здоров, сил не занимать стать.

– И дай Бог вам силы на эту борьбу. Только напрасно, во всех отношениях, Олимпиада Сергеевна к папаше едут.

Сергей посмотрел на старика.

– Не примет он заблуждающей дочери. Ох не примет!

– Но почему не примет? – горячо заговорил Сергей. – Ведь она дочь, родная дочь, вы поймите, и, вместе с тем, несчастная дочь, заслуживающая самого теплого участия не только родных, но и чужих.

– Да ведь и вы, Сереженька, кажется, тоже родной сын, во всех отношениях, Афанасию Ивановичу, а что из этого вышло? Выгнал он вас из родительского дома, яко паршивую овцу, и лишил навеки своего отцовского благоволения. Ох, Сереженька! Млады вы и зело на жизненных путях непрактичны. Мало вы родителей еще своих знаете. Вы как думаете, приятно будет Алееву дочку свою с узелочками встретить?.. «Что, – скажет, – дочка, не успела замуж выйти, а уж тебя по шеям за распутное поведение выгнали?..» Гордость-то его, самодурь-то замоскворецкая, во всех отношениях, допустит его со срамом дочь изгнанную в свой дом приять или нет? Не допустит, голубь мой, помяните мое слово, не допустит, во всех отношениях!

– И не надо! – заходил по комнате Сергей. – Разумеется, Липе на первых порах обидно покажется, что на нее ее же родители как на зачумленную какую-то смотрят, а затем самой же станет смешно.

– Дай Бог, чтобы смешно показалось, Сереженька, а если она весь век будет мучиться да каяться?

– Вы не знаете Липы, Аркадий Зиновьич.

– Весьма возможно-с. Стар я, во всех отношениях, и на многое без очков при слепоте своей гляжу. Куда же вы сичас отправиться намерены?

– Куда? – усмехнулся Сергей. – А, право, об этом мне и в голову не приходило. В самом деле, это забавно: куда же я отправлюсь?

– Эх, молодость, молодость! – покачал головой Подворотнев. – А вы вот что, Сереженька, – сделал старик серьезное лицо, – Олимпиаду-то Сергеевну отправьте к родителям, может, Бог даст, и не выгонят денек-другой, а мы с вами квартирку отправимся подыскать.

– Это будет очень хорошо, – согласился Сергей. – Действительно, так и следует поступить.

– Поглуше где-нибудь нанять надо, дабы, во всех отношениях, ваши фамилии неизвестны были.

– Отлично. Это именно моя мысль. И знаете, родной мой Аркадий Зиновьич, лучше всего, если вы найдете и наймете мне квартирку. Трех-четырех комнат, я думаю, будет совершенно для нас достаточно.

– И трех девать некуда. Деньги-то у вас есть, голубь мой?

– Деньги? Очень немного, рублей пятьсот – шестьсот, не больше.

– Хорошие деньги! О, Господи, Господи! Ночевать-то вам нынче все-таки где-нибудь в гостинице придется.

– Неужели вы не надеетесь нанять сегодня квартиру?

– Ах, юность, юность! А на чем же вы ляжете, во всех отношениях? Ведь у вас ни стульчика, ни постельки. Или, может, отсюда возьмете?

– Кроме этих двух чемоданов, я ничего не возьму.

– Ну вот, видите-с. Пока я найду квартирку да успею вам хозяйство устроить, глядишь, и ночь темная настанет. Нет, уж вы, Сереженька, поезжайте в гостиницу, только скажите, в какую, я туда к вам и с результатами разными заявлюсь, во всех отношениях.

Сергей согласился с доводами Подворотнева, дал ему денег на квартиру с обзаведением и отправился к Липе.

Липа связывала последний узел, когда явился Сергей. Он бросил быстрый взгляд на обстановку и усмехнулся.

На стене возле постели висел шелковый халат Ивана и расшитая золотом ермолка.

– И надеть даже не пришлось! – с иронией проговорил Сергей, подходя к Липе. – Ты готова?

– Совсем! – поднялась она от узла.

– Слушай, моя радость: ты отправишься к отцу…

– А ты?

– А я в гостиницу. Квартиру нам наймет Аркадий Зиновьич сегодня же, а завтра я перееду туда, обставлю ее приличным образом и явлюсь за тобой…

– Хорошо. До свидания, мой милый!

– До свидания… Я пошлю тебе и себе за извозчиками… так?

– Так! – кивнула головой Липа.

Они пожали друг другу руки и улыбнулись.

Выходя из спальни Липы, Сергей столкнулся с Иваном.

Иван был расстроен и растрепан. Вид отца, лежавшего в кабинете без языка, произвел на него сильное впечатление. Он уже раскаивался в том, что заварил такую несуразную кашу, и осыпал себя самыми отборными ругательствами.

К отцу, собственно говоря, жалости он не чувствовал ровно никакой; отец всю жизнь был для него «пугалом» и «страшилищем», могущим во всякое время дня и ночи исковеркать его в три погибели; пугал не любят, пугал только боятся. Иван не боялся в данную минуту отца, лежавшего почти без всякого движения на диване… он боялся лишь смерти. Иван знал, что духовная написана была отцом в пользу старшего в роде, то есть Андрея, с предоставлением ему права «наградить по своему усмотрению братьев, ежели они того вознаграждения заслуживают».

Иван не удивлялся такому завещанию: все так писали свои завещания, почему же отец должен был быть исключением из общего правила? Много зла делали такими завещаниями завещатели, поселяли раздор, распри, обижали совершенно незаслуженно младших членов семьи, и такова была власть установившихся традиций, все-таки завещания продолжали писаться в пользу старших членов, в ущерб и на горе младшим…

Иван знал, что, умри только отец, Андрей даст ему вознаграждения «два франка и несколько сантимов» и вышвырнет его за ворота так же, как отец вышвырнул Сергея.

А что такое он без денег? Любим Торцов и больше ничего!..

Ни в приказчики его никто не возьмет, ни в дворники он не годится… а про Пашку и говорить нечего: есть деньги – получай всякие ласки, нет денег – в один момент подаст салазки…

– Ах, я дурак! Ах, я подлец своему благополучию! – бил он себя по башке в отчаянии. – И что меня догадало на Липку жалобу нести?.. Да шут с ней… словно без нее и баб на свете нет!..

Увидав Сергея, он остановился и жалобно посмотрел на брата.

Сергей отвернулся.

– Сережа! – проговорил Иван, когда Сергей прошел мимо него. – Сережа!

Сергей остановился.

– Ты не сердись на меня, пожалуйста, – говорил Иван, растерянно хлопая глазами. – Я, ей-богу, тут ни при чем… отец все… он и женил, он и Алеевых сбил…

Сергей подошел к Ивану и с жаром пожал ему руку.

– У тебя есть совесть, Иван… я этого не ожидал! Прости меня!

– Ты меня прости… из-за меня вышло… И тебя выгнал папаша, и Липку… Олимпиаду Сергеевну то есть, – поправился он, заметив недовольную мину Сергея, – бить меня, подлеца, мало! Уложил-таки отца! Лежит он теперь, ровно чурка бесчувственная, и никаких слов не добьешься… Я к нему приставать начал: «Папаша, что же со мной теперь будет?.. Вы хоть бы при жизни мне ассигновали, чтоб с голоду не пропасть!» А Андрюшка, чтобы ему провалиться в преисподнюю, схватил меня за шиворот и в шею из кабинета. «Ты, – говорит, – не смей беспокоить папашу на одре!..» Искариот Андрюшка, Сережа, и я тебе верно говорю, что все это его ума дело.

Сергей понял наконец причину смирения Ивана и грустно покачал головой.

– Несчастный, – проговорил он, – мне жаль тебя… от души жаль, но пособить тебе ничем не могу…

– Какое уж от тебя пособие, ежели самого в шею турнули!.. Ты куда же теперь, Сережа?

– Куда? Трудиться… работать… советую и тебе последовать моему примеру.

Сергей кивнул брату и ушел.

– Работать! А что я работать стану? Сказал тоже! – проговорил Иван, смотря вслед брату. – Мостовую, что ль, мостить пойду? Ученый, а дурак! Ах ты, жизнь моя проклятая! Сразу всего лишился: и жены, и Пашки… Доктор! – бросился он к шедшему через залу торопливыми шагами длинному волосатому человеку в очках. – Что папаша? Ради бога, развяжите вы мое сумление.

– Не беспокойтесь, будет жив! – улыбнулся доктор, пожимая руку Ивану.

– Жив? – радостно вскрикнул Иван, всплескивая руками. – Фу! Ровно сто пудов скатилось… А долго он пролежит на одре-то?

– Трудно сказать… все зависит от натуры… полагаю, что не меньше двух недель, – ответил тот, удаляясь.

– Две недели? Вот великолепие-то! Две недели! Ух ты, маменька родная! Да я в две недели вот каких кренделей наверчу – небу жарко станет! Нонче же феферу пущу! Пашка, приготовляй векселечки! Ванька Аршинов жить желает!..

Иван гордо поднял голову и, засунув руки в карманы, победоносно выставил вперед правую ногу.

Спустя полчаса с аршиновского двора съезжали два извозчичьих экипажа. В одном сидел Сергей, а в другом – Липа. Оба были серьезны; только выехав из ворот, они оба враз вздохнули свободно и, обернувшись, закивали друг другу…

– До свидания, Сережа!

– До свидания, Липа!

Экипаж Липы повернул налево, а Сергея – направо.

Дворник затворил ворота и сердито посмотрел на окно аршиновского дома.

В бельэтаже у углового раскрытого окна стояла Арина Петровна. По ее осунувшемуся, страдальческому лицу крупными каплями катились слезы, а побелевшие губы шептали беззвучно молитву. Она высунулась из окна и, с тоской смотря вслед уезжавшему навсегда из родительского гнезда сыну, крестила его дрожащею рукой.

Андрей, успокоенный доктором относительно положения отца, уехал в город.

Потолковав с приказчиком о делах, он отправился в лавку Алеева. Старика не было, за конторкой сидел Александр и записывал что-то в книгу.

– Андрей Афанасьич! – вскочил он, подбегая к Андрею. – Ваше здоровье?

– Спасибо. Сергей Спиридоныч здесь?

– Недавно только в Митягов ушел… вам нужен он?

– Да, есть отчасти, – уклончиво ответил тот. – Один он там или с покупателями?

– Пошел один… Если хотите, я пошлю за ним артельщика…

– Не беспокойтесь, я сам дойду… До свидания-с!

Андрей пожал руку Александра и отправился в трактир Митягова.

Сергей Спиридонович оканчивал уже заветные три пары, когда увидел Андрея, плавно выступавшего по зале трактира, раскланиваясь направо и налево со знакомыми.

– Андрей Афанасьич, – крикнул ему Алеев, – прошу ко мне в компанию!

– Я и то к вам шел, – ответил тот, подсаживаясь к столу.

– Чайку прикажешь?

– Чашечку можно…

Наступило молчание.

– Ну, что у вас, Андрей Афанасьич, нового слышно? – спросил Алеев, подвигая налитую чашку Андрею.

Андрей медленно налил в блюдечко чай, откусил от куска сахару и, поставив блюдце на пятерню, растопыренную воронкой, сделал медленный глоток.

– Отец сурьезно захворал, – ответил он, ставя пустое блюдце на стол.

– Да что вы? – встревожился Алеев. – С нами крестная сила! Да я вчера его видел здрава и невредима… Когда же это он? И отчего?

– Нонче утром… Ударец заполучил…

– Господи помилуй! Вот тебе и сват! Доктор-то был?

– Как же-с, без медицины невозможно…

– Ну, и что ж они говорят?

– Утешительное говорят. Легкий, говорят, ударец был, так что надеются на хороший исход…

– Да с чего это, Андрей Афанасьич, свата так хватило? Жизни он, кажется, правильной, вольнодумств никаких не дозволяет…

– С огорчения-с, Сергей Спиридоныч, с огорчения-с! – вздохнул Андрей и налил снова чаем блюдечко.

– И это бывает, слыхал я… Кто ж разогорчил так свата?

– Кто-с? – вскинул Андрей насмешливые глаза на Алеева. – Ваша дочка единоутробная, Олимпиада Сергеевна-с…

Алеев побледнел.

– Моя дочь? Это что еще за новости такие?

– Новости нехорошие. Хоть мне и жалко огорчать вас, а должен правду говорить, потому срамниц покрывать и мирволить им ни я, ни мой батюшка не намерены-с…

– Липа срамница? – с удивлением переспросил Алеев. – Да вы, Андрей Афанасьич, шутите это али всурьез говорите?

– Такими вещами, Сергей Спиридонович, не шутят-с, да я, признаться вам сказать, отродясь в шутах не был…

– Так говорите же, чем моя дочь осрамила свата? И как это она могла до той степени осрамить, что его удар хватил, просто непонятно даже…

– Да вы не горячитесь, Сергей Спиридоныч, остыньте-с… потому ежели вы станете горячиться, я плюну и уйду-с, пущай с вами опосля папаша разговаривает.

– Извольте-с, буду хладнокровно вас выслушивать…

– Ну, вот это дело. И опять же, если уж на то пошло, мы должны горячиться, а не вы-с… Вам что-с? Воспитали в нигилизме дочь да и спихнули ее с шеи долой…

– Андрей Афанасьич! Всякому слову есть и мера, и место-с. Ежели вы меня оскорбить желаете, дело другое, но только правды в ваших словах ни на соринку нету.

– Я от своих слов не откажусь-с, потому как прикажете назвать поведение вашей дочери, которая сейчас на другой же день после брака на шею к другому бросается?

Алеев задрожал и вскочил с дивана.

– А вы сядьте лучше, Сергей Спиридоныч, – спокойно проговорил Андрей, ставя на блюдце чашку вверх донышком.

– Это ложь-с… вот что-с… Подлое вранье, сплетня-с! – воскликнул Алеев, опускаясь на диван. – Что моя дочь баловалась в книжки с вашим братом Сергеем, так вы и бог знает что готовы на нее взвести.

– Никто на вашу дочь не взводил ничего, и надобности даже не было взводить, а просто вывел ее на чистую воду муж.

– Иван Афанасьич? С пьяных глаз все возможно, не спорю-с.

– Да ведь вы же сами за эти пьяные глаза свою дочь выдавали.

– Это уж мой грех, и урекать вам меня в эвтом не приходится.

– Я и не урекаю-с. На ваше слово только ответ даю. С пьяных ли там глаз или не с пьяных, но только Иван нонешнею ночью поймал Олимпиаду Сергеевну в саду с Сережкой.

– Поймал! Какие все слова странные! Словно она хоронилась от мужа! И что же они делали в саду? Книжку читали? Романц пели?

– Целовались-с…

– Только-то! Да отчего же Сергея и не поцеловать? Чай, не чужой теперь он ей, мужнин брат.

– Странные у вас понятия, Сергей Спиридоныч… весьма даже удивительные. Сами в благочестии живете, а дочери всякий разврат дозволяете, а по нашему-с, ежели мужняя жена ночью чужого мужчину целует да на своего мужа законного плюет, значит, она распутница, а не жена-с…

– Молода еще она и глупа, но развратницей не была и не будет…

– Всамделе? А ежели она сама папаше во всем призналась?

– Липа? В чем призналась?

– А в том, что она насильно за Ивана вами, Сергей Спиридоныч, выдана, и что она жена теперича не Иванова, а Сережкина…

– Андрей Афанасьич! Не шутите чужой честью! Слышите? – задыхаясь, проговорил Алеев. – Замарать чужую честь легко…

– Эх, Сергей Спиридоныч, Сергей Спиридоныч! До белых волос вы дожили, а людей провидеть не умеете. Дочь свою единоутробную и ту раскусить не смогли. Охота мне вашу честь марать! Чистое-то как хочешь марай, все чистым будет, а замаранное как ни чисть, все – дрянь…

– Я задушу ее, ежели это правда…

– В Сибирь пойдете. За угощение покорнейше благодарю! – отодвинул Андрей от себя чашку.

– Я сейчас же поеду к свату…

– Напрасно-с. Я никого не велел к нему допущать… Так доктор приказывал, чтобы ни до какого волнения его не доводить-с…

– Но я должен же, Андрей Афанасьич, увидать дочь… узнать…

– Да она, по всем вероятиям, теперича у вас…

– У меня?

– Да-с. Папаша ее выгнал как распутницу, навсегда-с!

Алеева передернуло.

– Выгнал! Вот как!

– Так точно-с. А отдельный пачпорт я ей нынче в управе возьму и к вам перешлю…

– Выгнал! Выгнал! – опустил голову на руки Алеев. – Вот до какого позора я дожил!

– Сами на себя пеняйте, Сергей Спиридоныч. Смотреть надо было за девкой в оба да уму-разуму учить. Вот теперь на нее любуйтесь да радуйтесь!

– Я любоваться буду? Не дочь она мне больше, я и знать ее не хочу. Вы выгнали, и я выгоню! Нет у меня дочери! – колотил себя в грудь Алеев. – Не отец я распутнице!.. Вы меня не знаете, Андрей Афанасьич, никому я в разврате потатчиком не был, а дочери своей и подавно. Пущай убирается от меня хоть в ад, куда хочет, а я ей больше не отец…

– Это уж ваше дело, до нас не касаемое! – вздохнул Андрей.

– Этакое горе! Этакое горе на нас обрушилось, и за что? За что, Андрей Афанасьич?

– Богу, видно, так угодно! – смиренно ответил Андрей. – Конечно, ежели бы мы с папашей знали, что она в такой нигилизме воспитана, что даже страх Божий забыла, так мы бы и не подумали ее за Ивана сватать.

– Господи! Скромница-то да умница какая была! Да я бы голову на плаху положил, ежели б мне кто сказал, что у ей душа такая черная, и в кого только уродилась такой? Ни в моем роду, ни в женином ни одного распутника не было.

– За грехи родителей часто бывает такое наказание! – в виде утешения проговорил Андрей. – Да-с, Сергей Спиридоныч! И вы, и мы через такое наказание опозорились, а главное, папашу чрезмерно поразило, до гроба этого не забудет-с.

– А я-то… я-то рази забуду?

– Вы что-с!.. – с оттенком пренебрежения заметил Андрей. – Вы – Алеевы, а мы – Аршиновы. Аршиновы-с! Каково это папаше переживать-с?.. На двадцать лет его жизнь ваша дочь укоротила-с!..

– Не дочь она мне отныне, и слышать ее имя не хочу!

– Раньше бы об этом надо было подумать, а теперь ни вам, ни нам от этого не легче-с. – Андрей побарабанил пальцами по столу и прищурился на Алеева, поникшего головой. – Да вот еще что-с, Сергей Спиридоныч, – мягко заговорил Андрей, – в Ильинской ярмарке сроки вашим векселечкам будут…

Алеев поднял голову и вопросительно посмотрел на Андрея.

– Так, кажется-с?

– Да… словно вы не знаете…

– Не справлялся я в книгах за этими историями… Сумма, насколько помню, некрупная.

– Сто с лишком тысяч, Андрей Афанасьич.

– Кажется, что так, вроде этого что-то… так вы потрудитесь приготовить деньги…

– Не знаю, как у меня у самого будут получения… Я полагал, что половину до Крещенской, по обыкновению, перепишете.

– Переписки не будет-с… в Нижегородской тоже, кажется, тысяч… тысяч, – поднял к потолку глаза Андрей, – полтораста или двести.

– Двести сорок…

– Кажется, вроде этого… так вы, Сергей Спиридоныч, будьте добры и к Нижегородской приготовить… потому я заранее и предупреждаю, чтоб вы имели в виду.

Алеев побледнел.

– Нижегородских, Андрей Афанасьич, мы тоже половину переписывали…

– Переписки не будет-с…

– Значит, вы не доверяете моей фирме? – дрожащим голосом спросил Алеев, смотря в упор на Андрея.

– Весьма и очень доверяем, но после такой грустной истории мы иметь дело с вами не можем-с.

– Не понимаю я этого, Андрей Афанасьич. Одно дело – семейное, другое – торговое; друг дружке они мешать не могут…

– По вашему мнению – так, а по нашему – совсем по-другому выходит. Папаша теперь и видеть вас не захочет…

– Это он сам вам говорил?

– Я вам говорю-с. А что я говорю, то, значит, папаша думает-с, – не без гордости проговорил Андрей.

– Понимаю. Но нельзя же все-таки так человека топить из-за семейных неприятностей… я сам продаю товар на дальние сроки, а потому поневоле я должен просить рассрочки…

– Я вас предупредил, Сергей Спиридоныч, а там ваше дело-с, – поднялся Андрей из-за стола. – Только после таких афронтов со стороны вашей дочки мы продолжать наши дела не можем-с… Это решено-с и кончено-с.

– Не знаю, как это по-вашему называется, – засверкал глазами Алеев, – а по-нашему такое решение – прямо бессовестное.

Легкое облачко пробежало по лицу Андрея. Он остановился и пожал плечами.

– Можете говорить что угодно-с, мы на свой счет ваших глупых слов не принимаем, а приданые деньги, которые вы дали за своею распутницей, я зачту в счет макарьевских платежей и на оную сумму нынче же пришлю вам векселя с платежною надписью.

– Это грабеж, господин Аршинов! – побагровел Алеев. – Не угодно ли вам зачесть в счет платежей в Ильинской ярмарке?

– Нет, не угодно-с. Мы должны на всякий случай обеспечить себя и оградить свои интересы-с…

– Так-с. Значит, вы разорить меня хотите? К одному позору другой присовокупить?

– О позорах мы толковать, Сергей Спиридоныч, не станем. Вы больше нас со своей нигилисткой-дочерью опозорили, чуть папашу моего в гроб не уложили да Ивану всю жизнь испортили…

– А кто, кто виноват? Вы же ко мне прилезли свататься, не набивался я вам с дочерью…

– Это к делу совсем не относится-с. Набивались мы, не набивались – дело не в этом заключается. А что вы обманули нас завалью, это верно-с, и никогда ни во веки веков вам этой подлости папаша не простит… Вы так это и знайте-с и на снисхождение с нашей стороны не рассчитывайте…

– Да, так вот какие вы, господа Аршиновы! Не знал я этого и очень сожалею теперь, что не знал…

– Да и когда вы могли нас узнать! – усмехнулся Андрей. – Семи пудов соли мы с вами скушать не успели.

– Хорошо-с, – перебил его Алеев. – Я постараюсь заплатить вам деньги в срок.

– Пожалуйста, Сергей Спиридонович, постарайтесь, а не заплатите – на десятый день грации векселечки будут протестованы-с… Честь имею кланяться! Мой сердечный поклон Анне Ивановне-с!

Андрей кивнул головой и ровной, спокойной походкой вышел из залы.

Алеев задыхался от ярости.

– Разбойники! Душите! Грабьте! Режьте меня!.. Погодите, придет час, и вас также будут душить и резать!.. За все вам отплатят, кровопийцы!..

Он швырнул на поднос серебряную монету и, шатаясь, как пьяный, вышел из трактира.

Когда он вошел в лавку, Александр посмотрел на бледное, перекошенное злобою лицо отца и бросился к нему навстречу.

– Папаша, что с вами? Вы больны? – испуганным голосом спросил он старика.

– Ничего… пустяки… жарко немного! – ответил он и, сделав знак сыну, быстро поднялся в палатку. – Поди сюда… сколько у нас получений в Ильинской?

– Тысяч сорок.

– А налицо?

– Тысяч тридцать.

– Семьдесят всего… Зарежут!.. Без ножа зарежут! – упал он на стул. – И все через эту Липку… Я ее задушу!..

– Липа, папаша?.. Что сделала Липа? – спросил Александр.

– Что сделала? А то, что ее Аршиновы выгнали из дома… с позором выгнали, Александр…

– Папаша! Папаша! Кто же виноват в этом? – с отчаянием ломал руки Александр. – Зачем вы ее выдали за негодяя? Зачем?

– И ты… и ты тоже… Вон, сам ты негодяй! Вон!

– Что ж, и я уйду, как ушла сестра из аршиновского дома… будет ли вам легче от этого, папа? Родной мой!..

– Оставь меня, – простонал старик, – уйди. Да уйди же, бога ради!.. Уйди!.. Голову вы с меня сняли, проклятые!.. Режьте, душите, добивайте меня!..

– Папаша, успокойтесь… все в жизни переживается, переживем и это…

– Ты можешь, а я – никогда! Никогда, Александр!.. Поедем домой.

– Рано, папаша… давно ли мы выехали?

– Рано?.. Все мысли я растерял… ничего сообразить не могу… уйди отсюда! Дай мне успокоиться… забыться… Семьдесят! Только семьдесят!.. Кровопийцы!

Александр торопливо сбежал вниз, написал несколько слов и отправил записку с мальчиком к матери.

Анна Ивановна была удивлена немало, увидав у себя так рано Липу.

Липа была совершенно покойна и издали улыбалась матери.

– Липушка! Радость! – всплеснула Анна Ивановна руками. – Ты ли это?

– Я, мамочка, я, моя милая! – обняла крепко и горячо Липа мать. – Не ждала меня?

– И в помышлении не было, да что ты это рань этакую со двора заскакала?

– Не по своей вине, мамочка, – продолжала улыбаться Липа.

– Муж, что ли, прогнал?

– Муж. И навсегда прогнал, дорогая.

– Ну-ну, такую жену навсегда не прогонишь, не дурак, чай, он у тебя.

Липа сделалась серьезна.

– Мама, – понизив голос, проговорила она. – Я не шучу, меня выгнали.

Анна Ивановна пополовела.

– Липа, шутишь ты? Таких шуток с матерью шутить нельзя.

– Я говорю совершенно серьезно: меня выгнали, выгнал старик Аршинов.

Анна Ивановна стала креститься.

– Господи Иисусе! Владычица милосердная, Заступница! Да как же это? С отцом-то что теперь будет? Да за что, за что, Липушка? Не томи ты меня, бога ради.

– За Сережу, мамочка! Ты хорошо знаешь, как меня выдали за Ивана…

– Молчи! Молчи! – со страхом проговорила Анна Ивановна, загораживая ладонью рот дочери и оглядываясь во все стороны.

– Мама!

– Замолчи, я все, все поняла! Господи, до чего я дожила, легче бы, кажется, нож мне в сердце, чем такое горе.

– Мамушка! Прости меня, не могла я совладать со своим сердцем, грешна я перед тобой, перед отцом и мужем, но совесть моя чиста. Осуди меня, презирай, оттолкни, но не проклинай.

– Тебя проклинать? Липушка! Да рази могу я проклясть свою утробу? И за что? За то нешто, что мы в угоду врагу рода христианского тебя нелюбимому человеку отдали?

– Мама! Хорошая моя! Если б ты только знала, как у меня на душе от твоих слов легко становится.

– Проклясть! Господи! И осудить тебя у меня духу не хватит, потому чувствую я сама, что мы тебя на этот грех натолкнули… Отец-то, отец-то что теперь скажет! Запальчив он в гневе, Липушка… схоронить надо тебя.

– Зачем? Все равно он должен знать правду…

– Ах, какая ты!.. Пройдет гнев, ну, и в ту пору все можно с ним… к дедушке спрячься, пущай весь его гнев на меня обрушится… Господи! Что же это будет? Ах, Владычица!.. Да ты поесть не хочешь ли? Погоди, я Марфушку скличу.

– Мамочка, не до еды мне теперь.

– Ну, пряничков мятных, погоди, я сичас… любила ты пряники-то… Ах ты, господи! Да расскажи ты мне толком, что у вас там произошло?.. Пастила есть… твои орехи любимые… мериканские-то…

Липе стало и смешно, и грустно. Усадив мать, она рассказала ей все. Анна Ивановна тряслась от испуга, всплакнула раза два и проводила дочь к дедушке.

В двух небольших, но уютных комнатах, занимаемых стариком Муравиным, пахло деревянным маслом и росным ладаном. Муравин очень любил запах ладана и потому аккуратно каждый день окуривал им свою келью. По стенам этой кельи были развешаны семейные портреты и картинки духовного содержания с неизбежным изображением «геенны огненной», раскрашенной всеми возможными и невозможными красками. Меблировка кельи была самая простая: широкий диван красного дерева, обитый кожей, два-три кресла, несколько березовых стульев, стол и шкаф – это в одной комнате, а в другой стояла деревянная кровать, покрытая ситцевым ватным одеялом, маленький столик, полка с книгами и большой иконостас с иконами, перед которыми висело несколько неугасимых лампад. На окнах стояло несколько горшков с геранью и фуксией и висела клетка с соловьем.

Иван Андреевич, вооруженный большими круглыми очками в черепаховой оправе, сидел на диване и читал свои любимые Четьи минеи, когда к нему вошла Липа.

Старик поднял голову и, увидав свою милую внучку, улыбнулся счастливою улыбкой и быстро захлопнул книгу.

– Дедушка! – проговорила Липа, быстро подходя к старику и обнимая его белую голову. – Не ждал внучки?

– Липушка! Стрекозочка! Здравствуй! – целовал ее дед, поднимаясь с дивана. – Не ждал… не ждал… нечаянно ты как-то… Погоди, я самоварик велю…

– Сиди, дедушка, ничего не надо…

– Как же так – ничего?.. Гостья, чай, теперь… ну-ка, я погляжу на тебя… да ты не юли, к свету сядь, к свету… вот так… – Старик посмотрел пытливо на внучку и нахмурился. – Не нравишься ты мне, Липушка, не нравишься.

– Многим не нравлюсь, не тебе одному, – усмехнулась та, подсаживаясь к деду на диван.

– М-м… да! – покачал головой Муравин. – Ну, как ты… живешь… плохо? А?

– Напротив, дед, отлично.

– Ну? – изумился Муравин. – А муж что?

– Муж? Пьет, по обыкновению… Да мне теперь, дедушка, до него никакого дела нет…

– Это как же, егоза?

– А так. Я свободна теперь, как птица: куда хочу, туда и лечу.

Старик откинул голову назад и с тревогой поглядел на внучку.

– Дедушка, ты думаешь, я с ума сошла?

– Нет, нет… свихнулась только маленечко как будто…

– Успокойся, с ума я не сходила и долго не сойду.

– Не говори этого… не в нашей это воле, Липушка… да! И разум, и безумие – все посылается человеку свыше… Кого хочет Бог наказать, у того разум отымает…

– За что же меня наказывать, дед? Неужели я такая преступница?

– Тебя не за что… не за что… а других накажет Бог! Накажет! Не мудрствуй лукаво, не губи дитяти своего… не простится им этот грех, ни во веки веков не простится…

– Бог с ними, дед! Я теперь свободна и прощаю им все…

– Опять свободна! Липушка, не в уме ты, цветик мой.

– Ты не знаешь ничего, дед… меня ведь выгнали Аршиновы…

– Выгнали? Это почему же, Липушка?

– Не ко двору пришлась.

И Липа рассказала деду, как произошла вся история.

– Говорил я твоему отцу, не хотел меня слушать, вот теперь и казнись! – торжествующе проговорил старик. – Ох, дела, дела… не ожидал я этого, Липушка… скоро так не ожидал… Выгнали! Не было у Аршиновых сердца и не будет… Кульки денежные, а не люди…

– Я очень рада, напротив, что так случилось, дед… ты пойми меня: жить с нелюбимым мужем, любя другого, да ведь это ад, это вечная пытка, дедушка… я бы не перенесла этой пытки…

– Трудно тебе было бы, голубка моя, трудно… Это лучше, что тебя прогнали, ты правду говоришь, Липушка… одно вот только, что звания ты стала неизвестного: ни вдова, ни мужняя жена…

– Я об этом не говорю, дед! – усмехнулась Липа. – Так и буду жить ни вдовой, ни мужней женой…

– У отца, конечно, Липушка?

– У отца? Нет! Разве отец примет к себе блудную дочь?

– Должен принять… должен… он тебя продал, он тебя и выкупить обязан.

– На отца я не рассчитываю, дедушка: он, сам знаешь, нисколько не лучше Аршиновых…

– Да, да… Иуда он… может и не принять… окаменелый… ох, окаменелый человек!.. Куда же ты, Липушка, пойдешь?

– Куда? К Сереже. Его ведь тоже выгнал отец…

– Да, да… конечно… он тебя любит, и ты его любишь… а зазорно все-таки, Липушка… нехорошо… что люди скажут?

– Люди? А что твои люди говорили, дед, когда меня выдавали насильно за Ивана? Пожалели ли они меня как человека? Пролил ли кто-нибудь из них слезу над моим разбитым счастьем? Ведь нет, дедушка?

– Нет.

– Ну, я знать не хочу твоих людишек. Пусть они показывают на меня пальцами, пусть плюют на меня, как на распутницу, я буду только смеяться над их подлым фарисейством.

– Да, да… ты права, Липушка… Живи, как тебе сердце и совесть велят… и дай вам Бог счастья, мира и тишины… трудно только вам будет… ох, трудно… оба вы молоды и оба неопытны, а жизнь ведь, Липушка, шутить не умеет…

– Будем оба трудиться, дед… не мы первые, не мы последние…

– Трудиться хорошо, Липушка, это долг, святой долг каждого человека, да хватит ли у тебя силы на этот труд?.. Хорошо съесть кусок хлеба, заработанный своим трудом, да нелегко его заработать…

– Я верю в свои силы, дедушка! – горячо проговорила Липа.

– Мало верить, надо уметь распоряжаться своими силами. А сумеешь ли ты, цветик мой, распорядиться?

– Сумею, дед!

– Ну и умница. И дай, Боже, тебе сил и здоровья для трудовой жизни… а вот и твоя мать пришла… Здравствуй, Анюта, здравствуй, голубка, – все с тою же радостной улыбкой закивал старик.

Анна Ивановна поцеловала в плечо отца и подала записку Липе.

– Александр сейчас из города прислал, – проговорила она упавшим голосом. – Что делать, Липушка, и не придумаю я…

– «Милая мама! – стала читать вслух записку Липа. – Отец узнал, что нашу Липу выгнали из аршиновского дома, и, можешь себе представить, в какое пришел бешенство. Он грозит ее выгнать так же из своего дома, как выгнали Аршиновы. Ты знаешь, что он способен на все. Было бы лучше, по моему мнению, если б Липа ушла от нас сама, не дожидаясь новых оскорблений. Прочти эту записку ей, и пусть она сама решит, как лучше поступить в данном случае»…

– Иуда! Иуда! – прошептал старик, склоняя свою голову на грудь.

– Я этого ожидала, дедушка! – перебила его Липа, роняя записку и поднимаясь с дивана. – Спасибо Александру, что он меня избавил от лишних сцен…

Анна Ивановна заплакала.

– Чужая! Всем я чужая стала! – с грустью проговорила Липа, подходя к матери.

– А я-то… я-то, Липушка! – прорыдала Анна Ивановна. – Грех тебе… грех…

– Мама, милая! Я говорю не про тебя с дедушкой… Вы, только вы одни близки и дороги моему сердцу… И вас я люблю больше всего на свете… Не плачь, мамушка, а радуйся… я пойду по новой дороге навстречу счастью… найду его – вы порадуетесь, не найду – пенять ни на кого не стану.

– Бедная моя… страдалица…

– Перестань, Анюта! – перебил дочь старик. – Слезами ты Липушке не поможешь… ей мужество теперь нужно, ободрение да слово ласковое, а не твои глупые бабьи причитки да нюни.

Липа подошла к деду и крепко сжала его в объятиях.

– Спасибо, дед, за все… И за любовь, и за ласку, и за теплое слово…

– Не падай духом только, Липушка, да силы береги… слышишь, детка?

– Слышу, дедко! – отозвалась, улыбаясь, Липа. – А на новоселье ко мне придешь?

– Приду… приду и крендель принесу… А… мы с ней придем… с матерью твоей… а? Ладно, что ль?

– С радостью ждать буду. Не осудите только, может быть, приму не так, как бы следовало принимать гостей дочери Алеева и жены Аршинова… Прощай, дедушка!

– Куда же ты, Липушка?

– Туда, куда влечет меня мой жребий! – улыбнулась грустно Липа. – Мне, как Вечному жиду, все говорят одно только слово: «Иди! иди!» И я иду. Прощай, мама!

– Господи! Испытуешь Ты меня, наказуя своею праведною десницей! – припала, рыдая, к груди Липы Анна Ивановна. – Покоряюсь воле Твоей святой… прощай, дочушка, прощай, ненаглядная!..

– Мама, перестань, – отстранила от себя ласково Липа мать. – У всякого человека своя судьба… Я фаталистка и поэтому смотрю вперед без страха и смущения…

– Уведомь ты нас с дедушкою, как устроитесь-то…

– Конечно, тотчас же дам знать. Ну, прощай, или впредь до свидания, мамочка!

Липа поцеловала мать и направилась к деду.

– А вещи твои я пришлю, Липушка, как весточку от тебя получу.

– Хорошо, мама. Я сама хотела тебя просить об этом. Вероятно, сегодня же пришлю за ними. Прощай, дедушка!

– Постой, внучка, надо благословить тебя на новый путь.

Старик торопливыми шагами отправился в свою спальню, достал из иконостаса икону и, возвратившись, высоко поднял ее над головою растроганной Липы.

– Отец тебя благословил на рабство, Липушка, – проговорил он, благословляя иконою Липу, – а я… я, старый, благословляю тебя на свободную, трудовую жизнь…

Голос старика дрогнул, из глаз катились слезы… Он передал икону плачущей Липе и прильнул своими сморщенными и высохшими губами к чистому и бледному, как мрамор, лбу внучки…

Липу на улице ждал Сергей. Получив от Подворотнева уведомление, присланное с сыном дворника, о том, что квартира в Тупом переулке снята и даже меблирована, он захватил свои чемоданы и заехал в дом Алеева.

Узнав, что Липа дома, а старик еще не приезжал из города, он, оставив извозчика на углу переулка и попросив дворника дать знать Липе о себе, принялся за измерение улицы.

Скоро вышла Липа с завернутою в салфетку иконой в руках и, не говоря ни слова, пошла рядом с Сергеем.

Заплаканные глаза Липы и нервно вздрагивавшая нижняя губка ее ротика дали понять Сергею, что и в родительском доме ей встреча была тяжела, а не радостна.

Он также шел молча и, только дойдя до пролетки извозчика, проговорил ласково:

– Милая, это мой извозчик, садись!

Липа вскочила в пролетку и взглянула на задумчивое лицо Сергея.

– Извозчик, ступай в Тупой переулок! – крикнул Сергей.

– Там наша квартира, Сережа?

– Да, дорогая моя. Этот милый старик Аркадий Зиновьич в несколько часов успел устроить наше новое гнездышко.

– Наше гнездышко! Наше! – повторила Липа, заглядывая в глаза Сергея.

– Наше, Липа.

Сергей сжал руку своей спутницы и тревожно посмотрел на ее заплаканное личико.

Липа улыбнулась и схватила свободною рукой за руку Сергея.

– Новое место, новая жизнь, – прошептала она в раздумье. – Все старое, грубое, пошлое осталось позади нас… а что нас ждет впереди?

– Счастье! – шепнул ей на ухо Сергей.

На пороге дверей маленького деревянного домика стоял Подворотнев и махал платком дребезжавшей по переулку пролетке.

– Сюда! Сергей Афанасьич! Олимпиада Сергеевна, сюда, во всех отношениях! Сюда! Ах ты господи! Да что они, ослепли, что ли? Сереженька!

Пролетка подъехала, и молодые люди, пожав руку старику, вошли в свое гнездышко.

– Три комнатки всего-с, – говорил Подворотнев, идя за ними. – Гаврюшка! – крикнул он какому-то мальчугану в красной рубашке, мелькнувшему в комнатах. – Самовар готов?

– Готов, дяденька-с! – ответил тот и юркнул в одну из дверей.

– Это-с, голуби мои, передняя, невеличка, положим, да ведь вам не балы же делать в таком дворце, – смеялся старик, снимая с Липы накидку, – а вот и вешалочка, во всех отношениях, три гривны стоит, но прочности на десять лет хватит.

– Успели уже и вешалку прибить, – улыбнулась Липа.

– В целый день много, Олимпиада Сергеевна, можно наделать… Налево – кухня-с, пожалуйте взглянуть, во всех отношениях, дворянская кухня. Гаврюшка, тащи самовар в залу! – приказал он вертевшемуся в кухне мальчугану.

– Слушаю, дяденька.

– Это, Сергей Афанасьич, сын здешнего дворника, для услуг парень во всех отношениях пригодный… кухарку вам тоже нанял, тетку вот этого мальца, завтрашний день утром придет, звать Степанидой, а жалованья три целковых в месяц.

– Спасибо, большое вам спасибо, Аркадий Зиновьич, – проговорила Липа.

– Помилуйте, не за что, всегда и во всех отношениях готов служить, а теперь в парадные комнаты пожалуйте! – торжественно повел молодежь Подворотнев из кухни в переднюю. – Это вот из передней прямо – зала-с, тут можно все производить: и обедать, и чай пить, и разные танцы танцевать… За дюжину стульев, стол и буфетик в оную залу дал пятьдесят восемь целковых, не роскошная мебель, но во всех отношениях прочная; вы возьмите стул, например, слитой, во всех отношениях, слитой.

– Я не знаю, право, как и благодарить вас, – пожал руку старику Сергей.

– Довольны залой?

– Очень.

– Эта комната – ваша спальня-кабинет, Сергей Афанасьич… турецкий диван, он же и одр ваш, купил весьма дешево… знакомый мебельщик, ну, и уступил… хорош диван? Нет, вы сядьте-с… Олимпиада Сергеевна, и вы, во всех отношениях, обивку-то обомните… вот так-с… хорош-с?

– Великолепный!

– Это столик для письма, к оному стулец… три кресла, разных фасонов они, положим, но зато и недороги-с, и прочны… Это ваш гардероб-с и умывальник…

– И когда вы только успели, надо удивляться.

– У меня все живо делается, Олимпиада Сергеевна… А это ваши апартаменты, в которые мы входить не будем, дабы не услышать прискорбную во всех отношениях критику.

Молодежь рассмеялась, хихикнул и Подворотнев, затем, крикнув Гаврюшке что-то насчет подноса, полез в буфет и извлек из него еще не развязанные чашки.

Спустя полчаса новые квартиранты пили чай и усердно истребляли баранки, принесенные Гаврюшкой совсем горячими из соседней пекарни.

– Ну-с, голуби мои, – говорил Подворотнев, бегая по зале и вытирая вспотевшее от двадцатой чашки чаю лицо, – поди, и кушать, во всех отношениях, хотите? А? – Он остановился и хитро прищурил левый глаз. – Взглядами да улыбками сыт не будешь… Олимпиада Сергеевна, правду я говорю-с?

– Разумеется… Надо послать купить что-нибудь…

– Сию минуту. Гаврюшка! – крикнул старик мальчугану, подметавшему кабинет Сергея. – Неси-ка, братец, из кухни кулечек, что давеча я привез с собой… прихватил, понимаете, на всякий случай белорыбки, ветчинки, икорки, во всех отношениях…

– Удивительный вы человек, Аркадий Зиновьич, обо всем подумали…

– Нельзя-с: век ведь прожил, пора и знать, что голодному всегда кушать хочется… Хе-хе-хе.

Старик закатился довольным смехом и, выхватив кулек из рук Гаврюшки, моментально извлек из него свертки и бросился к буфету доставать тарелки, ножи и вилки.

Не прошло и пяти минут, как и посуда, и закуски очутились на столе. Липа резала ветчину, а Сергей возился с сардинками, откупоривая коробку гвоздем.

– Ну, не дурак ли я, голуби мои? – хлопнул себя по лбу старик. – Во всех отношениях дурак… штопор-то, штопор-то купить забыл!

– Штопор? Для чего, Аркадий Зиновьич? – справилась Липа.

– Как для чего-с? А для донского-то!.. Это я уж вам от себя… во всех отношениях… в презент на новоселье… Чтоб жилось веселее да радостнее…

– Удивительный вы человек!

– Ну, нашли тоже во мне удивительного, по человечеству все надо творить… друг об друге, а Бог обо всех… Гаврюшка, гвоздь подай!.. И гвоздем откупорим… Бокальцы-то, Олимпиада Сергеевна, из кармана моего пальтеца достаньте… это от меня вам тоже на новоселье… от дедушки еще три серебряных бокальца валялись… думаю себе, куда мне их, во всех отношениях?

Старик ловко откупорил бутылку и разлил вино в поданные Липой бокалы.

– Ну, голуби мои, берите ваши бокалы в руки и слушайте стариковской команды… Дай вам Бог, други мои, жить без горя, без печали… Пусть счастье будет вечным спутником в вашей новой жизни и чтоб зло и людская злоба шли мимо вас,

мои голуби, и исчезали, яко исчезает дым. Дай Бог, чтоб на пути вашем вы не потеряли ни сил своих, ни веры в правду святую и во все хорошее и честное, во всех отношениях… От всего сердца моего, к вам расположенного, пью за ваше счастье и за вашу будущую честную трудовую жизнь!

Старик смахнул с глаз слезы, хотел еще что-то говорить, но не мог. Он махнул рукой и, подняв высоко над головой бокал, крикнул дрожавшим от слез голосом:

– Ура!.. Во всех отношениях… ура!

Липа и Сергей бросились обнимать доброго, сердечного старика.

Прошло три года.

В течение этого времени много перемен произошло в жизни «гостинодворцев».

Афанасий Иванович Аршинов, оправившись от удара, который прошел для него почти бесследно, стал еще менее сговорчивым и более деспотичным, чем прежде. Имен выгнанных сына с невесткой он приказал не упоминать больше в его доме. Они для него умерли навсегда, и если не были записаны в поминанье, то лишь только потому, что волей-неволей пришлось бы слышать их имена если не дома, то в церкви.

Домашние, страшась гнева Афанасия Ивановича, обходили молчанием или политичною сторонкой события, связанные с именами Сергея и Липы. Только бедная Арина Петровна, несмотря на бешеную брань мужа, решалась иногда заговаривать о сыне и невестке, выброшенных за борт семейного корабля. Слезы и печаль стали уделом бедной матери. Она вся как-то осунулась, растерялась и постарела. Ничего ее уже более не интересовало. У Андрея, после многолетней бездетности, пошли дети. Старушку и внучата не радовали. К появлению первенца она отнеслась совершенно безучастно, и только когда Андрей стал спрашивать у ней совета, какое дать имя ребенку, она с жаром стала просить назвать его Сергеем.

– А что скажет папаша на это? – резонно ответил тот. – Еще подумает, что мы на смех ему так назвали…

– Ну, как хотите! – проговорила Арина Петровна и, махнув рукой, перестала интересоваться внуком.

По целым дням бродила она из угла в угол по своему дому, то вздыхая, то молясь со слезами перед иконой Богоматери, и оживлялась лишь и расцветала догорающею улыбкой в те дни только, когда приходилось навещать Сергея.

Об этих посещениях не знал никто, кроме Подворотнева.

Афанасий Иванович тотчас же, как только оправился от болезни, объявил всем, что он «задушит своими руками всякого, кто осмелится навещать этого мерзавца Сережку». Арина Петровна знала по опыту, что слова мужа не были пустой угрозой, и поэтому, словно вор, озираясь и поминутно оглядываясь, кралась она в глухой переулок к сыну и возвращалась домой полумертвой от страха, что кто-нибудь из знакомых мужа видел ее путешествующей по закоулкам Замоскворечья.

Иван пил без просыпа, пил мертвую; Аршинов, испробовав все средства обуздания сына, махнул, в конце концов, на него рукой и, отстранив от всех дел, стал выдавать ему ежемесячно на «пропой» двести рублей.

Иван стал завсегдатаем трактиров и кабаков. Просиживая по целым дням в биллиардных и проигрывая последние рубли, он обыкновенно затевал скандалы, мордобития и, возвратившись домой с подбитой физиономией, выманивал у матери рюмки водки на похмелье и рублевки на «пирамиду» до получки жалованья.

Иногда мать со слезами принималась уговаривать его бросить пьянство и сделаться человеком. Иван слушал, вздыхая, советы матери, выжимал из оплывших глаз слезинки и, целуя у ней руки, выпрашивал целковый.

– Не могу я, мамашечка, человеком быть… силы нет-с, – говорил он. – Всю жизнь мою папаша расколол на части, чувствы все мои в грязь втоптал, так как же я могу человеком сделаться?.. Свинья я, мамашечка, грязная свинья, и свиньей в грязи издохну я, потому тянет меня в эту грязь, засасывает… и не к чему даже мне исправляться… для папаши я все одно, что тунба, которая сичас на улице торчит, – одно равнодушие полное… а для братца Андрея чем скорее я в грязи утону, тем лучше и выгоднее-с. Еще теперь, по моему мнению, мне в таком образе свинском быть много интереснее… такого пропащего человека, как я, всякий пожалеет: и папашечка, и братец… И подачки большой пропащий человек не требует, и видом своей персоны их зрение не отягчает… А взойди-ка я опять на прежнюю линию – живо, на манер Сережки, за ворота без гроша медного вылетишь… Нет уж, мамашечка, не беспокойтесь обо мне оченно… Так лучше… право, лучше-с!..

О Сергее и Липе он вспоминал без всякой злобы и нисколько не интересовался их судьбой. Сергея в течение трех лет он встречал несколько раз и всегда отворачивался, делая вид, что не замечает брата. С Липой ему не приходилось сталкиваться, и только в последнее время, идя как-то по улице, он увидал ее едущей с маленьким ребенком на извозчике.

Иван остановился, долго смотрел ей вслед и затем, покачивая головой и улыбаясь, завернул в один из излюбленных кабачков.

Алеевы «гасли». Дела их, подорванные Аршиновыми, пошатнулись, и торговое колесо, вертевшееся много лет, остановилось на всем ходу.

Несмотря на отчаянные мольбы и просьбы старика Алеева, Аршинов остался непоколебимым. Алеева он не принимал и избегал с ним встречаться, а все письма его отправлял обратно нераспечатанными с одною и тою же неизменною надписью на конвертах: «Для меня Алеевы не существуют, и я их вычеркнул из моих книг».

Над Алеевыми вскоре был учрежден конкурс, и Сергей Спиридоныч, подавленный горем и разоренный вконец, слег в постель с тем, чтоб больше с нее не вставать. Из своего богатого когда-то дома они должны были переехать в небольшую квартиру, где и жили на деньги, выдаваемые конкурсом.

Сергей Спиридоныч погасал на одре, гремя проклятиями всему роду Аршиновых, а Анна Ивановна не знала покоя, ухаживая за больным физически и морально мужем и днем и ночью.

Александр уехал в Петербург, где ему дал место один из покупателей его отца, и только один «дедушка», отбывая свой жизненный «урок», оставался невозмутимым и на грозу, разразившуюся над головами его кровных, смотрел, как на должную кару за тяжкие грехи зятя, которого обуяла, по его словам, сатанинская гордость и суета тщеславия.

На все стоны, вопли и проклятия умирающего, но еще не оторванного от земных интересов зятя он только печально покачивал головой и, смотря на светлый лик Спасителя, шептал беззвучно:

– Прости ему, Господи: не ведает бо, что творит!

Единственным утешением и отрадой для дедушки была Липа, которую он посещал часто и которой носил по старой памяти апельсины, пряники и орехи.

Там, около Липы и Сергея, он оживал душою, любуясь их, как он говорил, «нищенским счастьем», и, возвратившись домой, с жаром бил поклоны пред иконами, прося у Заступницы радости и лучшего счастья своей дорогой внучке.

Дела Сергея были плохи.

Выброшенный из отцовского дома и выбитый из колеи, по которой шли все купеческие дети, он бросился к знакомым отца, прося у них занятия или какого-нибудь труда, мало-мальски обеспечивавшего его существование с Липой.

Знакомые, узнав историю изгнания Сергея из отцовского дома от Андрея или служащих у Аршинова и не желая ссориться с отцом его, или напрямки отказывали молодому человеку, или обещали «постараться в недалеком будущем быть ему полезным». Время шло, а слова знакомых купцов так и оставались словами…

Сергей понял наконец, что ждать какой бы то ни было работы от своего брата-купца было наивно и глупо; он просто рисковал умереть с голоду.

Тогда он бросился в другую сферу и с большим трудом достал должность писца в конторе нотариуса. Должность писца оплачивалась грошами, а частная переписка, которую он должен был взять поневоле, дала ему возможность сводить концы с концами и, вместе с тем, ухлопывать здоровье, заставляя его иногда просиживать целые ночи напролет с пером в руке.

Липа видела все это, страдала глубоко и ничем не могла ему помочь.

Только теперь поняла она, что жить трудом, не имея никакого понятия о труде, гораздо труднее, чем об этом говорят и пишут.

– Я буду жить трудом… Как это благородно и… как это трудно сделать!

Она была рада помочь Сергею в тон непосильной работе, какую он взвалил себе на плечи, но чем – не знала.

Все, чему она научилась, живя в родительском доме, заключалось в вязанье да в плетенье разных кружевных прошивок, – труд, оплачивавшийся такою мизерною платой, что о нем как о серьезном подспорье в трудовой жизни нечего было и думать.

Часто Сергей, оторвавшись ночью от работы, чтобы дать отдых уставшей руке, вспоминал дом отца и с ужасом заглядывал в будущее.

Этого будущего он боялся не за себя, а за свою дорогую Липу, которую он оторвал от богатства и роскоши и заставил есть щи да кашу.

Выдержит ли она, воспитанная в прихотях и роскоши, это испытание, и если выдержит, то какой ценой?

И имел ли он право отрывать ради своего эгоистичного чувства это создание от той жизни, к которой она была приготовлена с малых лет?

Сергей мучился ужасно, подходил к Липе и, смотря на ее тревожный сон, ломал в отчаянии руки.

Стало еще хуже, когда у них родился ребенок. Если бы не Арина Петровна, тайком от Сергея пихавшая Липе и деньги, и свертки, они очутились бы в один прекрасный день на улице.

Сергей страдал ужасно, работал запоем и в минуты отдыха с мучительной тоской заглядывал в печальные глазки Липы.

Липа его утешала, но это утешение звучало фальшивым аккордом в сердце Сергея и доводило его до отчаяния.

Он не боялся за чувства Липы, он боялся за немощь ее женской натуры.

Что она любила его, он это видел, но он видел в то же время, что перенести невзгоды и лишения в жизни она не имела сил.

Он видел, что у его сына появлялись качалки, одеяльца, рубашонки с ленточками, дорогие чепчики, которых он не мог купить; он знал, что все это дают из сожаления, из милости, оскорбляя его и как отца, и как человека, и не мог, не имел права запретить Липе принимать эту милостыню, хотя бы и от матери, но все-таки милостыню, и терзался жестоко, проклиная и свою горькую судьбу, и свое бессилие.

Он брал работу за работой, захлебывался этой каторгой, а в конце концов получал одни только гроши, не делавшие существенной пользы его семье и не дававшие его измученной душе нравственного успокоения.

Случилось то, что и должно было случиться.

Его организм, не привыкший к такой непосильной работе, надорвался и сломился.

Бессонные ночи, вечная тревога за будущее дорогого его сердцу существа подкосили вконец его надломленные прежней борьбой силы.

Как-то Липа проснулась ночью и была поражена представившейся ее глазам картиной.

Сергей сидел у стола и, схватившись одной рукой за грудь, а другою закрывая рот, глухо кашлял.

Липа подошла к нему. Сергей удивился.

– Ты не спишь, Липа? – спросил он. – Неужли я разбудил тебя?

– Сережа, – заговорила с тревогой в голосе та, – ты болен?

– Я? С чего ты взяла? Ступай ложись, а то проснется Сережа и не даст тебе выспаться.

– Дело не в ребенке, Сережа, а в тебе… Ты скверно кашляешь… ты болен.

– Пустяки, моя милая… Вероятно, простудился немного… Завтра у нас суббота… напьюсь на ночь малины, хорошенько пропотею, и все пройдет.

– И ты давно кашляешь? Говори правду, слышишь?

– Да нет же, ах, какая ты, право! Неделю, должно быть, а может быть, и две. Ложись ступай, ты мне мешаешь работать.

Липа ушла, но больше уже не заснула. Она слышала, как каждые четверть часа Сергей откидывался на спинку кресла и мучительно кашлял.

Утром она послала с запиской к Подворотневу. Добрый старик тотчас же явился на зов и, выслушав опасения Липы, покачал в раздумье головой.

– С доктором бы надо посоветоваться, Олимпиада Сергеевна, – проговорил он наконец, – во всех отношениях, надо посоветоваться.

– Я об этом сама думала, милый Аркадий Зиновьич, но как это сделать? Сережа ни за что не пойдет к доктору, я его знаю, а если мы станем настаивать, он бог знает что подумает, и это может вредно отозваться на его здоровье.

– Верно-с, во всех отношениях, верно-с, – задумался тот. – Да постойте, мы по-другому это дело устроим: я доктора с собой к вам привезу, как будто бы ангельскую душку Серенюшку осмотреть… Ведь у него сейчас, во всех отношениях, зубочки идут?

– Идут, Аркадий Зиновьич, идут.

– Ну, вот-с вам и предлог, во всех отношениях, а кстати, и больного Сереженьку обревизует. Согласны-с?

– Разумеется, согласна, об этом и говорить нечего.

– И чудесно-с. Так я завтра же, во всех отношениях, эскулапа к вам и предоставлю.

– Только вы, Аркадий Зиновьич, предупредите его, пожалуйста.

– Да уж будьте покойны, век прожил, знаю, как с людьми обращаться; только вы, во всех отношениях, не тревожьтесь очень. Весьма вероятно, что у Сереженьки простуда легонькая, а вы уж взволновались. Ах, женщины, женщины, слабы вы, во всех отношениях, ей-богу, слабы!

На другой день Подворотнев привез доктора.

Доктор осмотрел ребенка, нашел его в блестящем состоянии и, прописав что-то для успокоения больше родительского сердца, как он сам сказал, чем для ребенка, хотел было уже уходить, как услыхал кашель Сергея.

– Что это вы кашляете? – остановился доктор, подходя к нему.

– Так, доктор, пустяки, – улыбнулся Сергей.

– Пустяки, конечно, но запускать даже и простой кашель не следует.

– Я и то сегодня хочу напиться на ночь малины.

– Потогонное хорошо, но не всегда. Давно вы покашливать изволите?

– Нет… недели три-четыре.

– Ну, вот видите, от такого кашля лечиться надо, а не потеть… Дайте-ка мне вас послушать.

– Спасибо вам, доктор, за внимание, но, право, вы себя будете утруждать понапрасну.

– Тем лучше-с… мне кажется, у вас бронхит, а бронхит лечить надо. Не угодно ли лечь на диван? Вот так, прекрасно!

Липа с Подворотневым вышли в соседнюю комнату. Наступило молчание.

Десять минут спустя раздался голос доктора:

– Оденьтесь, пожалуйста…

Липа вошла и застала доктора стоявшим у окна. Он потирал лоб и морщил густые брови.

– Ну что, доктор? – проговорил Сергей, набрасывая на плечо сюртук. – Я говорил вам, что пустяки.

– Конечно, конечно, – торопливо заговорил доктор, отходя от окна. – Простудный кашель, разумеется, но, тем не менее, надо лечиться серьезно, иначе может случиться…

– Что, доктор, что? – заговорила Липа, бросаясь к нему.

– Ничего особенного, барыня, а все-таки надо лечить. Теперь мне некогда заниматься с вами, я должен ехать к одному серьезному больному, завтра тоже, а послезавтра я зайду и пропишу вам кое-что.

– Послезавтра, доктор, меня целый день не будет дома, – заметил Сергей.

– Это все равно. Я вас видел, а лекарства пропишу и без вас… До свидания! Вы уж, Сергей Афанасьич, меня не провожайте, заваривайте себе малину и пейте на здоровье, меня проводит ваша барыня.

Доктор вышел в переднюю, надел пальто и, простившись с Липой, шепнул ей на ухо:

– Посмотрите его носовые платки; послезавтра я заеду к вам.

Липа побледнела.

– Доктор, ради бога… он… серьезно болен?

– Послезавтра, послезавтра, – поспешил тот уйти и захлопнул за собою дверь.

Подворотнев пошел к Сергею, а Липа бросилась в кухню и крикнула кухарке:

– Белье, черное белье! Где белье, я тебя спрашиваю? Взяла прачка или нет?

– Не приходила еще, барыня, вон оно, в узле связамши.

Липа схватила узел, развязала его и, расшвыряв белье, схватила платок с инициалами Сергея.

Она развернула его и, слабо вскрикнув, опустилась на скамью.

На платке было несколько кровавых пятен…

Для Липы стало ясно, что у Сергея открылась чахотка.

Когда явился в назначенное время доктор, Липа с таким отчаянием встретила его, что тот невольно растерялся.

– Кровь… ну, что ж такое кровь? – бормотал он, стараясь утешить рыдавшую Липу. – Это еще не беда…

– Доктор, ради бога, именем ваших детей умоляю вас, скажите мне правду… Нет надежды? Да? Нет ведь? – говорила Липа, стараясь поймать взгляд доктора и прочитать в нем правду.

– Ну вот, вы куда поехали! – попытался улыбнуться тот. – Эх, барыня!..

– Скажите, ведь это чахотка? – не отставала та. – А от чахотки нет спасения?

– Постойте, постойте! Во-первых, еще не доказано, что у него чахотка…

– А кровь на платке?

– И кровь – не доказательство присутствия чахотки… а во-вторых, если б даже у вашего мужа и была чахотка, так в самом начале развития… Будем лечить и постараемся приостановить ее дальнейшее развитие.

– Ну, вот видите, вы сами же говорите, что у Сережи чахотка.

– Я ничего не говорю, говорите это вы, а я спорю. Успокойтесь, пожалуйста, а главное – дайте покой вашему мужу. Он много занимается?

– Очень.

– Видите! Весьма возможно, что болезнь явилась результатом переутомления. Ему необходимо бросить занятия…

– Он не согласится.

– Я его уговорю, будьте покойны. Я знаю, что вы находитесь в очень стесненных обстоятельствах и что вашему мужу будет очень трудно быть без работы, но здоровье прежде всего…

– Об этом не беспокойтесь, доктор, нам помогут родные.

– И прекрасно. Жаль, что теперь осень, а то я отправил бы его в деревню, на чистый воздух, где, несомненно, он поправил бы свое расшатанное здоровье.

– Поправил! Только поправил! Значит, его болезнь неизлечима? Это ужасно, доктор, ужасно!

– Кто вам сказал, что неизлечима? Будем надеяться, барыня…

– Нет, доктор, я не могу надеяться, я вижу, что пришел конец нашему счастью… Не утешайте меня и не старайтесь обмануть… я не дитя… Я не знаю, найду ли я сил пережить Сережу, но я должна встретить новый удар судьбы со смирением христианки… Скажите, доктор, только скажите правду: он долго проживет?

– Об этом знает только Бог. Болезнь его серьезна, но он не безнадежен… Это все, что я вам могу сказать…

Доктор простился с рыдавшею Липой и обещал начать лечение Сергея на другой же день.

На крыльце он столкнулся с Подворотневым, пришедшим узнать от Липы результат посещения доктора.

– А, доктор! – воскликнул радостно старик, потрясая докторскую длань. – Ну, что Сереженька? Как он, во всех отношениях?

Доктор пожал плечами и печально посмотрел на Подворотнева.

– Между нами, Аркадий Зиновьич, разумеется…

– Конечно-с, конечно-с, – заторопился старик, понижая голос, – да здесь нас никто и не слышит, во всех отношениях…

– Ваш Аршинов плох…

– Господи, Владыка милостивый! – перекрестился тот. – За что такая напасть на нас, грешных?.. Да что же с ним такое, доктор?

– Чахотка.

Старик вздрогнул и изменился в лице.

– Чахотка-с? Да как же это так… во всех отношениях? И откуда все это-с?

– Трудно сказать, Аркадий Зиновьич, – снова пожал плечами доктор, – но что чахотка у него, и прескверная чахотка, в этом я больше не сомневаюсь…

Старика бросило в испарину. Он утирался платком и растерянно смотрел на доктора.

– Неисповедимы судьбы Твои, Господи! – проговорил он. – Думал ли я, что у такого молодца, как Сереженька, чахотка когда-нибудь будет, ан вот и оказалась, во всех отношениях… И сбывается реченное в Писании: «Не весте ни дня, ни часа, в он же приидет Сын Человеческий»… Доктор! Голубь мой! Есть ли хоть надежда махонькая?

– Не думаю. Будем бороться, а что выйдет из этой борьбы – сказать не могу.

– Пожалуйста, доктор, вы уж не оставьте Сереженьку… навещайте его, во всех отношениях, а за визиты я уж сам вас благодарить буду…

– Хорошо, сочтемся… Мне самому всегда становится жаль молодой жизни.

– А уж мне-то как Сереженьку жаль, если б вы знали только, – зашептал старик, крепко сжимая руку доктора, – жизни бы своей не пожалел, только чтоб он, во всех отношениях, выздоровел… Как родного сына его люблю и уважаю за его простоту да всегдашнюю ласку ко мне, старому грешнику… И никого у меня не будет без Сереженьки, и глаза мне закрыть некому… все кругом чужие, во всех отношениях, только он один был родной моему сердцу… Голубь мой! Создателем вас заклинаю: не оставьте Сереженьку, помогите, насколько вашей силушки хватит!..

– Вы, я думаю, в этом и не сомневаетесь, добрейший Аркадий Зиновьич… сделаю все, что могу, но ручаться ни за что не стану… если наши бедные средства остановят развитие чахотки – можно надеяться на то, что Аршинов останется жив…

– А если… не остановят, – со страхом спросил Подворотнев, – что тогда, во всех отношениях?

– В таком случае, – ответил доктор, смотря в сторону, – его весной не будет.

– Убили вы меня, доктор, во всех отношениях, этими словами убили! – проговорил Подворотнев. – Бедная Олимпиада Сергеевна… в такие годы радостные и столько тяжкого горя!

Старик пожал руку доктору и, глубоко вздохнув, вошел в квартиру Сергея.

Утешив кое-как Липу, он вернулся домой и прямо прошел к Арине Петровне.

Афанасия Ивановича дома не было. Арина Петровна сидела, по обыкновению, в своей спальне и вязала чулок.

Увидав Подворотнева, набожно крестившегося на иконы, она встала и пошла к нему навстречу.

Она знала, что старик отправился утром к Сергею, и поэтому первым вопросом ее было:

– Ну, что там, Зиновьич, нового? Здоровы ли все?

– Ничего-с, ничего-с, матушка Арина Петровна, – силясь улыбнуться, ответил тот, кланяясь ей в пояс, – во всех отношениях, ничего-с.

– Садись, Зиновьич, и рассказывай.

– Рассказывать-то особенного нечего, матушка, кланяются вам и заочно испрашивают вашего родительского благословения, навеки нерушимого… Вас к себе ожидают.

– Завтра, думаю, Зиновьич, к ним… Сердце у меня что-то не на месте… и Сереженька, когда я была у них в последний раз, мне не понравился… худой из лица стал, и под глазами круги пошли… от писанья это у него… Липушка сказывала, что по ночам он даже работает… пожурить пойду.

– Пожурите, матушка, пожурите… след, во всех отношениях, след пожурить. Вас, как родительницу любящую, он должен послушаться и волю вашу исполнить. Отдых ему нужен, покой, и доктор так же вот говорит.

– Доктор? – встревожилась Арина Петровна. – Да разве болен Сереженька?

– Болен-с… только вы не тревожьтесь, во всех отношениях… сурьезного ничего нету, покой ему только нужен.

И Подворотнев, скрывая истину, рассказал Арине Петровне о болезни Сергея, как умел.

Арина Петровна всплакнула и вечером же, прощаясь с мужем перед отходом ко сну, передала ему, как слух, о болезни Сергея.

Афанасий Иванович нахмурился и промолчал.

– Не навестить ли мне его, Афанасий Иванович? – нерешительно спросила Арина Петровна.

Аршинов упорно молчал.

– Сын ведь… родной сын, Афанасий Иванович… звери и те к детям чувство имеют, а я… мать Сереже… дозволь навестить.

– Тебя никто не держит! – ответил старик, не поворачиваясь. – Хитрить тоже вздумала, болезни придумала!

– Богом клянусь, нет. Слышала от людей, что захворал оченно.

– Ну и ступай, не лезь только ты ко мне со своим мерзавцем… Слышать про него не желаю.

Арина Петровна поклонилась молча мужу и ушла, а Афанасий Иванович долго не мог заснуть, ворочаясь на своем диване и ругая жену:

– Бабы проклятые… весь сон могут человеку испортить!.. Болен Сережка, вишь… ну, и болен… мне-то что?.. Это его Бог за неповиновение родителям наказывает… и поделом! Расстро-ила-таки, весь сон разогнала… Э-эх, бабы!..

Зима в этом году стала с первых чисел октября.

Сергей таял, как свечка, несмотря на все заботы доктора и Липы.

По лицам окружающих он видел, что болезнь его серьезна, но он никак не предполагал, что приговор судьбы давно подписан и дни его сочтены.

Как и все чахоточные вообще, он скептически относился к своей болезни и с нетерпением ожидал весны, когда он мог уехать в деревню и поправить свое здоровье.

Смотря на грустное лицо Липы, он часто брал ее руку и, прижимая ее к своим горячим и сухим губам, принимался утешать свою бедную подругу.

Липа ни на что уже более не надеялась; она с каким-то тупым отчаянием смотрела в будущее и, не зная покоя ни днем ни ночью, бродила, как автомат, от постели Сергея к кроватке сына, ухаживая за тем и за другим.

Арина Петровна, получив разрешение мужа, чуть не каждый день ездила к сыну и, возвращаясь домой, выплакивала свои последние слезы.

А тут еще новый удар разразился над головою несчастной матери.

На рождественских праздниках Ивана привезли домой с отмороженными ногами.

Афанасий Иванович только крякнул, когда ему сказали, что Иван не нынче завтра должен отправиться туда, откуда нет уже возврата.

Он отправился к сыну, которого не видал целые месяцы, и отступил в ужасе от постели, на которой метался в бреду Иван.

Афанасий Иванович не узнал сына, до того изменила его кабацкая жизнь и беспробудное пьянство.

В ногах Ивана сидела убитая горем Арина Петровна и, скрестив на груди руки, с мольбою смотрела на иконы.

Слова не сходили у ней с языка, только одни глаза молились и просили Бога пронести мимо нее новую чашу горести.

– Чего искал, то и нашел! – проговорил Афанасий Иванович, смотря с сожалением на Ивана.

– Не он искал этого, Афанасий Иванович, – отозвалась Арина Петровна, с негодованием смотря на мужа, – а мы ему нашли… мы…

Аршинов побледнел и опустил голову на грудь.

– И этому нашли, и Сереже… один при последнем издыхании, а другой тает, как свеча. Мы уготовили им такую кончину, а не они искали ее… совесть свою, совесть спроси…

– Довольно! – сурово перебил ее старик. – Мне твои указки не нужны… Молись лучше, а не учи!..

Он подошел к сыну и нагнулся над постелью.

– Выпьем, братцы, выпьем, – бормотал в бреду Иван, ловя воспаленным ртом воздух, – что мне папаша? Папаша мне чужой… ни души у него, ни чувств настоящих нет… Андрей у него и деньги, а чувств нету… нету…

Афанасий Иванович отскочил, как ужаленный, от постели умирающего, сел в кресла и повесил свою седую голову.

«И этот… тоже! – пронеслась у него мысль. – Да неужели я… я виной всему».

И горько стало на душе Аршинова, и больно.

Ему жаль было Ивана, как человека, правда, больного, погибшего, но все-таки человека, к которому он хотя и не чувствовал ничего, кроме простого сожаления, но который был родным ему и по духу, и по крови…

Перед его духовными очами понеслись картина за картиной, сцена за сценой. Вся жизнь прошла перед ним в каких-нибудь полчаса, проведенных у постели умиравшего сына, и только тут, у смертного одра этого полутрупа-полуживого человека, он понял и сознал всю суетность и всю неправду своей жизни.

Беспощадно анализируя все те жизненные крупицы, из которых слагалась его «богобоязненная» жизнь, он с ужасом оглянулся назад и увидел бездну, из которой не было выхода.

Семья разлагалась и гибла. И виною этой гибели были не обстоятельства, не зависящие от его воли и желания, а именно он сам, жалкий деспот и самолюбец, считавший себя непогрешимее папы.

Какая цель была его жизни? Счастье семьи? Нет. Один сын умирает на его глазах, другой – умирал за глазами, а третий… двоих, таких же единокровных сыновей, по советам этого третьего он погубил ни за что ни про что, только потому, что один был «слабый» человек, а другой мыслил не так, как того желал и этот третий, и он сам. Деньги?.. Нет. Собирать деньги для денег не было девизом Аршинова. Он работал не для того, чтоб собирать сотни тысяч, миллионы, а работал потому, что не мог не работать, когда вокруг него кипела работа, когда с малых лет эта работа стала необходимою потребностью его жизни… Для кого, для чего же он работал, копил и жил целую жизнь?

Для себя с женой? Им так было мало нужно, что не стоило работать, как работал Афанасий Иванович. А семья гасла, как гаснет лампада без масла…

Зачем все это? К чему?..

– Афанасий Иваныч, – прервала его мысли Арина Петровна, – за священником бы послать… душу свою загубленную очистил бы Ваня…

Загубленную душу! И он, родной отец, загубил эту душу… так ли бы умирал сын, если б он, отец, захотел только, чтоб Иван был другим человеком?..

Аршинов, шатаясь, подошел к сыну и взял его руку.

Рука была холодна и не отвечала на пожатия отца…

– Пашка! Пашка! – бормотал Иван, вертя беспомощно головой. – Змея!.. Змея лютая!.. А все папаша… деньги… жаль ему… с собой возьмет… в могилу… в могилу… Мамаша! Мамаша! Зверь он… Видишь эту тигру?.. Это папаша!

– Афанасий Иваныч! Не слушай ты Ваню, бред это у него! – шептала Арина Петровна, видя, как страдает ее муж. – Не волен человек в своих словах в лютой болезни.

– Тигра, – проговорил Аршинов, – тигра! Слышишь, жена? Я – тигра! Я! Тигра и есть, хуже, хуже!

– Не слушай его, оскорбительны слова твоему сердцу, Афанасий Иваныч, не слушай, пошли за священником, дай умереть ему христианином.

– Он и умрет христианином, а я… я-то умру ли им? Ваня! Ваня! Я тут стою, – слышишь? Тигра твоя лютая, очнись, Ваня, родной мой!

Арина Петровна схватила за руки мужа, колотившего себя в грудь, и отвела до кресла.

– Афанасий Иваныч, не в укор он это тебе, жар у него.

– Пусти, жена.

– Умирает ведь он, Афанасий Иваныч, дай ты ему хоть умереть-то спокойно, за батюшкой, за священником, последнее-то, отцовское, исполни.

Аршинов вскочил с кресла и бросился из комнаты сына.

Он слетел вниз, выбежал на двор, подбежал к воротам и остановился.

Дворник, увидав искаженное лицо хозяина, попятился на мостовую и выронил из рук скребок, которым он чистил тротуар.

– Священника, скорей! – прохрипел Афанасий Иванович. – Для Вани, умирает ведь, умирает, слышишь? Скорей!

Дворник бегом пустился к батюшке. Афанасий Иванович, проводив его глазами и потирая лоб, побежал в дом.

Внизу он наткнулся на Андрея, скорчившего печальную рожу.

– Иди, – схватил его за руку старик, – иди туда и проси прощенья! Ты, ты все…

– Папаша!

– Иди! – странно вскрикнул старик. – Умирает, слышишь ты, умирает!

Андрей съежился и побежал кверху.

Аршинов, дрожа и тяжело дыша, следовал за ним. Когда он вбежал в комнату Ивана, ноги его не слушались и не шли далее. Он словно прирос у порога и, схватившись руками за дверь, уставился на умиравшего сына, над которым склонилась мать.

– Тише! Тише! – шептала она, грозя рукой. – Ваня кончается.

Андрей остановился среди комнаты и упал на колени.

– Умер? Умер? Жена, да что ж ты молчишь, умер? – спрашивал Афанасий Иванович, делая шаг вперед.

– Скончался, не дышит… Господи, за что? За что? – простонала Арина Петровна и упала на грудь сына, утопая в рыданиях.

Афанасий Иванович поднял глаза на икону.

Услыхав рыдания жены, Аршинов вздрогнул, быстрыми шагами подошел к трупу сына, перекрестил его и, поклонившись до земли, вышел в залу… Ноги его дрожали, губы тряслись… Он сел на первый попавшийся стул и застонал.

Стон, вырвавшийся из железной груди Афанасия Ивановича, долетел до чуткого слуха Андрея. Он подбежал к отцу и окинул его тревожным взглядом.

– Папаша… воды не хотите ли? – спросил он, наклоняясь над опущенною на грудь головой отца.

– Воды? – переспросил тот, смотря на сына. – Зачем воды?

– Выпить-с, вам легче будет.

– От воды легче станет? – горько усмехнулся Аршинов. – Нету, Андрей, на свете такой воды, от которой бы моей душе легче стало, нету.

– На воздух бы пошли, папаша.

– Оставь меня в покое и позаботься лучше о матери.

– Мамаша ничего-с, они слезами отойдут-с, а вот наша, мужчинская, скорбь много лютее женской: слезы не идут, а душу камень давит.

– Давит, Андрей, давит… Без покаяния умер, как собака бродячая, ни отца, ни матери перед кончиной не видал и благословения ихнего не принял, кто даст отчет Богу за его погубленную душу? Кто, Андрей?

– Папаша, конечно, тяжело вашему родительскому сердцу это, но, на мой взгляд, удручать себя горем чрезмерно не следует-с; Иван, царство ему небесное, был не маленький ребенок и, следовательно, знал, что делал, сам виноват, что уготовил себе такую кончину.

– Молчи, Андрей, мы виноваты с тобой, и никто больше; на нас этот грех лежит, и мы понесем за него наказание.

– Я тут ни при чем, папаша; ежели я исполнял родительскую волю, так это моя на то обязанность была, худого я ни Ивану, ни Сергею сроду ничего не желал-с, а что ежели они с настоящей дороги в сторону своротили, вина не моя, я их с дороги не толкал-с, а завсегда советовал жить по-божьи.

– Значит, я один во всем виноват! Тем лучше для тебя, Андрей, по крайней мере, твоя совесть чиста перед братьями.

– Чиста, папаша. Конечно, со стороны, может, люди и швырнут в меня камнем, Бог с ними, но совесть моя чиста и спокойна.

– Хорошо, оставь меня только, мне тяжело, страшно тяжело!

Андрей ушел. Афанасий Иванович погрузился в размышления. К нему подходили, спрашивали, он отвечал, как автомат, и пришел в себя только к вечеру.

Похороны Ивана были торжественные. Много было духовенства, два хора певчих и масса купечества, приехавшего из уважения к старику Аршинову отдать последний долг его сыну.

Бедную Арину Петровну привезли с кладбища полумертвою; Афанасий Иванович был снаружи спокоен и на все утешения знакомых отвечал стереотипною фразой:

– Божья воля. Он мне сына дал, Он его и взял.

На поминальный обед, который был сделан для более почетных лиц в его доме, он не вышел из кабинета.

Когда разъехались все и в доме наступила обычная тишина, Афанасий Иванович вышел из кабинета и послал за Подворотневым.

Явившись на зов своего родственника, добрейший Аркадий Зиновьич застал Аршинова сидевшим за письменным столом. Облокотясь на стол и положив голову на ладонь левой руки, он, сдвинув брови, сосредоточенно смотрел в одну точку.

– Звали меня, Афанасий Иванович? – остановился у дверей Подворотнев.

– Садись, Зиновьич, – ласково ответил Аршинов, подвигая к столу кресло.

Подворотнев сел и с сожалением посмотрел на Афанасия Ивановича.

– Все разъехались, кажется? – поднял он голову.

– Все-с… помянули душу усопшего, во всех отношениях, и разошлись…

– Да. Вот каким горем посетил меня Бог, Зиновьич…

– Нежданно и негаданно, Афанасий Иванович. На все Божья воля-с… со смирением нужно нести крест, ниспосланный на нас…

– Я и несу… тяжело только, Зиновьич… взволнована моя душа, и весь я потрясен…

– В дни испытания, Афанасий Иванович, в минуты скорби и уныния хорошо, во всех отношениях, искать утешения в обителях святых.

– Я это сам думал, Зиновьич! – с радостною улыбкой перебил его Аршинов. – Хочу поехать киевским чудотворцам поклониться…

– Душеспасительное, во всех отношениях, душеспасительное дело…

– Хотя и не время теперь ехать в Киев, да уж очень тяжело здесь быть… Может, и успокоюсь немного у угодников святых…

– Большое успокоение обрящете, Афанасий Иванович… Благое дело, благое дело…

– Послезавтра я и уеду. А тебя я просить стану: жену мою добрым советом и лаской не оставь. Больше всех она к тебе доверие имеет, а в такие дни одно доброе слово близкого человека утешением великим послужит.

– Будьте покойны, Афанасий Иванович, братом и другом ей, во всех отношениях, буду… Поезжайте с миром и мир душевный от угодников привозите… Трудна наша жизнь, много терний осталось назади, много терний ждет нас впереди… Пригодится мир душевный для новых испытаний…

– Да, Зиновьич. Только теперь я чувствую, как тяжело терять близких людей… Живет человек, не обращаешь на него внимания, то по недосугу, то по неразумию, а умрет – и чувствуешь, что теряешь многое…

– В особенности когда умирает кровный, во всех отношениях… и когда чувствуешь, что и умирает-то он чрез твое равнодушие, во всех отношениях.

– Не кори меня, Зиновьич…

– Не в укор я это вам говорю, а к слову пришлось.

– Сам я чувствую, что во многом, во многом прегрешил и прегрешаю.

Афанасий Иванович вздохнул и задумался.

Подворотнев поднялся с кресла и кашлянул.

– Больше ничего не скажете мне, Афанасий Иванович? – спросил он.

– Нет, – ответил Аршинов, – понаблюди только жену.

– Об этом и просить не надо.

– Спасибо тебе, Зиновьич, просфору тебе за это от угодников привезу, а теперь ступай и отдохни, устали мы с похоронами.

Подворотнев пожал руку Аршинову и пошел из кабинета.

– Зиновьич! – остановил его Афанасий Иванович.

Подворотнев повернулся. Афанасий Иванович стоял у самого стола и глядел в землю.

– Сергей там болен, говорят.

– Весьма даже, Афанасий Иванович.

– Знаю, слышал! – раздраженно оборвал его Аршинов. – Молод еще, перенесет… пустяки!

– Доктор другое говорит.

– Бог твой доктор? Бог, я тебя спрашиваю? – крикнул Аршинов.

– Не Бог, а все-таки, во всех отношениях…

– Ничего он не понимает. Простудился, захворал, пустяки… Ты бываешь там?

– Да как же не бывать, Афанасий Иванович?

– Ну, вот и отлично. Пригласи самых лучших докторов, деньги возьмешь у Андрея, я ему скажу, слышишь?

– Слышу.

– Ничего вообще не жалей, что нужно, все сделай, только я не хочу, чтобы он знал это, слышишь?.. От матери, мол, все это… Гордец! В три года не мог отцу покориться, за это его Бог и покарал болезнию.

– За это ли, Афанасий Иванович? Не за грехи ли отцов он несет незаслуженную кару, во всех отношениях? Впрочем, виноват, простите меня за мой подлый язык, не поставьте в вину. Не так бы мне следовало говорить с отцом, горем убитым.

– Не суди, Зиновьич, да не судим будеши. Праведников на земле нет. Может быть, я и виноват, но я все-таки отец и должен в детях видеть повиновение, а не сопротивление. Не понять тебе этого, Зиновьич… Меня может только тот понять, у кого были дети, а судить людей со стороны – ничего нет легче.

– Каюсь, Афанасий Иванович, сорвалось с языка, во всех отношениях.

– Я на тебя и не сержусь. Каждый волен о людях свое мнение составить. Так не забудь пригласить докторов-то, и что нужно им, помощь какую…

– Раньше бы эту помощь следовало.

– Не я тому виной!

– Не знаете вы вашего сына, Афанасий Иванович, ни у кого он помощи просить не станет, и сейчас, если бы не болезнь, в постель Сереженьку уложившая, ни за что бы он от вас помощи не принял. Вы горды, Афанасий Иванович, во всех отношениях, горды-с, так не забывайте, что Сереженька – ваш сын родной, а яблочко от яблоньки недалеко падает, и примет-то он эту помощь не знаючи, от меня, подумает, а со мною он счеты сведет, ежели Бог воскресение с одра ему пошлет. Так-то-с. А за помощь Сереженьке я вам земно кланяюсь.

И Подворотнев, поклонившись до земли Аршинову, отправился прямо к Сергею.

Сергей едва бродил. День он чувствовал себя хорошо, а два – скверно. Кашель и ночные поты его мучили ужасно.

Больной не спал ночи напролет. Часто заглушая рукою душивший его кашель, он, шатаясь, как пьяный, подходил к кроватке сына и с тоскою смотрел на безмятежно спавшего ребенка, румяные щечки которого, при свете лампады, дышали таким покоем и здоровьем, что у Сергея невольно сжималось сердце, а на глаза выступали слезы.

Липа, у которой со времени болезни Сергея слух стал чуток до крайности, просыпалась от малейшего его движения, уводила больного от постельки сына и укладывала в кровать.

– Сережа, голубчик, – молила она его, – усни, тебе сон необходим.

– Не могу я спать, Липа, – отвечал обыкновенно тот. – И грудь болит, и кашель душит. Знаешь, я перестал верить в нашего доктора. Мне кажется, он совсем не понимает моей болезни.

– Я ему верю, Сережа.

– Ну да, потому что ты женщина, – сказал Сергей. – Ты ровно ничего не понимаешь в медицине. Положим, я знаю тоже немного, но, во всяком случае, гораздо больше тебя. Ну, как это он не может остановить кашель? От кашля леденцовые лепешки отлично помогают, а он меня мучает какою-то микстурой. Да, Липа, он, может быть, и хороший человек, но доктор плохой.

– Хорошо, Сережа, вот придет Аркадий Зиновьич, и я попрошу его пригласить другого.

– Погоди, я сперва переговорю с ним.

И на другой же день Сергей серьезно спрашивал доктора о действии леденцовых лепешек на кашель.

– Отлично действуют, – согласился доктор. – Кушайте лепешки.

Сергей оставался доволен доктором, посылал за лепешками и, разумеется, продолжал кашлять по-прежнему.

О серьезности своей болезни он узнал случайно. Как-то раз, вечером, когда Липа, измученная и разбитая, бросилась в постель, он не нашел в графине воды.

С графином он отправился в кухню и, едва ступая, чтобы не разбудить Липы, отворил дверь.

В кухне сидела кухарка с мужем и говорила о болезни барина.

Он так и вернулся в свою комнату с пустым графином: и зачем ему была вода, когда он узнал наконец, как называлась его болезнь?

Сперва он поразился этим открытием, а затем успокоился, но зато лихорадочно хватался за всякие советы, устные и печатные, дававшиеся заболевшим чахоткой. Липе он не говорил, что он знает, какая у него болезнь. Почем знать, может быть, и она сама не подозревает, что он серьезно болен, и что доктор, щадя ее разбитые нервы, обманывает ее так же, как и его самого.

Он глотал микстуры, прописанные доктором, но глотал также и разную дрянь, вроде винных ягод, изюма и т. и., прописанных советами досужих людей.

Сидя на постели, он развертывал пакетики и с лихорадочною торопливостью проглатывал содержимое.

Он был уверен, как и все вообще чахоточные люди, что, проглотивши несколько десятков пакетиков этой дряни, он выздоровеет окончательно и от чахотки не останется даже и следа.

Эту веру поневоле поддерживали в нем и окружающие его. Зачем отравлять последние дни умирающего сомнением?

Смерть не страшна, когда она далека от воображения умирающего человека и когда этот умирающий верит в свое воскресение.

О смерти Ивана ему сообщил Подворотнев вскоре после похорон и отъезда Афанасия Ивановича в Киев.

Сергей с любопытством расспрашивал о последних минутах жизни брата и его похоронах.

– А меня так не похоронят! – вырвалось у него. – Сосновый гроб в три целковых, да «Упокой, Господи» гнусавого дьячка – таковы будут похороны Сергея Аршинова, Аркадий Зиновьич!

– Что это вы, Сереженька, о смерти вдруг, во всех отношениях? Иван Афанасьич – другое дело, спился и погиб.

– А я вот и не пью, а гибну, и скоро погибну, Аркадий Зиновьич.

– Христос с вами, Сереженька, грешно вам это говорить, вот, Бог даст, дождетесь весны и поправитесь, поедем с вами в деревню, на чистый воздух да на подножный корм и, во всех отношениях, к осени молодцами будем.

– Вы думаете, вы уверены в этом? – схватился Сергей за ободряющую мысль старика.

– Во всех отношениях, даже уверен, не надо духом только падать, в руки себя, Сереженька, возьмите. Ну, что вы колодой-то лежите все? Возьмите да по комнате пройдитесь, скушайте чего-нибудь.

– Пожалуй, действительно, я распустил себя, а все Липа – только встанешь, сейчас бежит: «Лежи, Сережа, тебе лучше лежать», – а в деревне хорошо весной, Аркадий Зиновьич, запах цветов, воздух соснового леса, а птички? Немолчный хор с утра до ночи, все поет, радуется и хвалит Творца вселенной, мертвый и тот оживет в такой природе. Мы на фабрику поедем, Аркадий Зиновьич, отец позволит, не зверь же он!

– Конечно, позволит, во всех отношениях позволит.

– А у нас на фабрике хорошо весной, рай, Аркадий Зиновьич, настоящий рай, а действительно, надо пройтись по комнатам, я залежался.

Сергей вскочил с постели и, держась руками за мебель и стены, добрался до двери.

– Не могу, не могу дальше! – проговорил он, хватаясь за руки Подворотнева. – Чувствую сам, что таю, гасну.

И Сергей гас.

От Липы осталась одна тень. Она уже не жаловалась, не плакала и не молилась.

Она отупела от горя и превратилась в машину, которая в известные часы пила, ела, спала и разговаривала с окружающими.

Для нее погас свет, и жизнь утратила всякий смысл.

Тот Сережа, что плакал и кричал в маленькой постельке, призывая к себе маму, не вызывал уже у ней более ни радостной улыбки, ни радостного чувства; все ее мысли и чувства были прикованы к постели умиравшего Сергея.

Она знала, что его скоро не будет, она видела, как гаснут его силы и разрушается земная оболочка, она чувствовала, что с ним, с этим человеком, которому она отдала все, что может только отдать любящий человек такому же любящему человеку, гибнет и ее счастье, и самая жизнь, и поэтому она, с жадностью скряги, ловила потухающие взгляды Сергея и, затаив дыхание, слушала его вздохи и стоны.

«Его скоро не будет… не будет! Совсем не будет!» – говорило ей сердце, и Липа, ломая руки, с отчаянием, не сводя глаз, смотрела на ввалившиеся щеки и лихорадочно блестевшие глаза умиравшего друга.

Арина Петровна, проводив мужа в Киев, целыми днями просиживала у постели сына.

Она тоже, как и Липа, молча упивалась стонами сына и, утешая бедную Липу, как могла и умела, возвращалась домой и кричала в исступлении:

– Господи! Пошли мне смерть! Смерть мне, Господи!.. Убей меня, нету больше моих сил!..

Была чудная весна. Реки прошли в первой половине марта, а в начале апреля весна развернулась во всей красе. Все цвело и благоухало.

Пасха была поздняя. Афанасий Иванович возвратился из своего путешествия на Страстной неделе. Он вернулся бы и ранее, да разливы рек на юге помешали ему.

Вернулся он покойным и радостным.

Улыбаясь, поздоровался он со своими, раздал всем просфоры и, потолковав с Андреем о делах, прошел в спальню Арины Петровны.

– Ну, мать, – проговорил он довольным голосом, – о делах переговорил, теперь давай с тобой о пустяках калякать.

Арина Петровна подняла на него глаза. Аршинов сразу бросил шутливый тон и потупился.

– Что там? – проговорил он тихо.

– Сережа… умирает… – задыхаясь от рыданий, прошептала она.

– А доктора? Что доктора? – выкрикнул он.

– Говорю, умирает!.. Умирает, слышишь, Афанасий Иванович? Умирает!..

– Слышу, все слышу! – ответил Аршинов и быстрыми шагами сошел вниз. – Лошадь! – крикнул он горничной. – Поскорей только! – И вошел к Андрею.

– Папаша! – вскочил тот со стула, отбрасывая в сторону газету.

– Сергей… умирает… слышал? – угрюмо спросил он Андрея.

– Не слыхал-с… вообще, такие известия я не допускаю-с… Ввиду того…

Андрей запнулся. Старик молча покачал головой и усмехнулся.

– Я к нему еду… проститься… Один умер без благословения… так хоть этот-то… – Голос Афанасия Ивановича дрогнул. – Благословлю и… один ты у меня останешься!.. Прощай!

Аршинов повернулся круто и вышел на крыльцо.

Сергей в этот день чувствовал себя лучше.

– Я оживаю, – говорил он доктору, посетившему его утром, – мне так хорошо теперь.

– Отлично, – ответил доктор, улыбаясь грустно, – да и как не ожить, посмотрите, какая чудная весна стоит.

– Душно только вот, доктор, окно бы отворить, если можно.

– Можно, можно, – поспешил тот, растворяя окно, выходившее в маленький садик. Струя свежего воздуха и неугомонное щебетанье воробьев ворвались в душную комнату Сергея и заставили его приподняться на постели.

– Как легко дышится, доктор, – улыбнулся Сергей, тяжело дыша и с жадностью смотря на прыгавших по веткам сирени птичек, – и какой воздух, чудный воздух. Липа, открой мне грудь, вот так, Сережу унеси; простудишь, да унеси же, – простонал он хриплым голосом. – Боже мой! Меня только раздражают все.

Липа поспешила вынести ребенка, игравшего в углу с кошкой.

– Ребенка так легко простудить, – успокоился Сергей, доставая из-под подушки пакетик с винной ягодой, – вы смеетесь, доктор, а мне очень помогает вот это, ягода винная, – говорил он, с трудом разжевывая сухую ягоду.

– И не думаю смеяться, Сергей Афанасьич. Если вы чувствуете, что ягода помогает вам, кушайте на здоровье.

– Не могу больше, – отпихнул пакетик больной, – в деревню, скорей бы в деревню.

– А вот поокрепнете немножко, я вас и отправлю.

– Пожалуйста, отправьте, доктор, я знаю, что там, на этом просторе, я оживу; не правда ли, ведь я могу еще жить? Чахотка иногда длится долгие годы.

– Я и не сомневаюсь в этом.

Сергей схватил за руку доктора и привлек его к себе.

– Липе не говорите только, ее убьет, бедную, если она узнает, что у меня чахотка, – прошептал он, откидываясь на подушку и закрывая глаза.

Доктор пощупал пульс Сергея, пожал ему руку и вышел.

В соседней комнате он встретил Подворотнева.

Аркадий Зиновьич вздохнул и вопросительно посмотрел на доктора.

– Плох, совсем плох, – тихо проговорил доктор.

Подворотнев вздрогнул.

– А он себя лучше нонче чувствует, доктор, во всех отношениях, бодрее выглядит.

– Обыкновенная история! Для чахоточных чем лучше, тем хуже.

– Значит, никакой надежды нет?

– Никакой.

Подворотнев потупил глаза в землю.

– Прощайте, – протянул доктор руку старику.

– Вы уезжаете? Когда же вы опять заедете? Не для него хоть, – кивнул он по направлению комнаты больного, – а для спокойствия Олимпиады Сергеевны.

– Да едва ли я нужен буду, а впрочем, послезавтра постараюсь.

– А лекарство, доктор?

– Давайте микстуру, которую я прописал, и больше ничего.

Доктор пожал руку старику, простился с Липой и уехал.

Подворотнев вошел к Сергею и кашлянул.

– А, это вы! – открыл глаза Сергей. – Спасибо, не забываете меня, а мне лучше сегодня, и грудь не так болит, и силы, силы больше.

– И слава Богу, Сереженька! Теперь, Бог даст, вы и на поправку пойдете, во всех отношениях, вы бы, родной, скушали чего, сил-то без еды не наберешь.

– Не могу есть, ничего не хочется, молоко пил и то не идет в горло. А тепло, Аркадий Зиновьевич, на дворе?

– Благодать стоит, Сереженька, во всех отношениях весна настоящая.

– Ах, как мне в деревню хочется, тянет туда, в поле, на простор, на волю, вон уже листья распустились, и трава зеленеет.

– Через недельку доктор обещал вас в деревню отпустить.

– Поскорее бы, дышать здесь нечем, а там сколько воздуху, света сколько!.. Аркадий Зиновьич, дайте руку, я к окошку сяду.

Подворотнев кликнул Липу и мигнул ей на кресло.

Минуты две спустя Сергей с окутанными одеялом ногами сидел у окна и жадно ловил свежий весенний воздух.

– А мне, Липа, сейчас фабрика грезилась! – улыбнулся Сергей, проводя высохшей рукой по спутанным волосам. – Иду я будто по лугу с отцом…

– Афанасий Иванович нонче, слышал я, должен из Киева приехать, – заметил Подворотнев.

– А луг, Аркадий Зиновьевич, весь цветами покрыт, и такой от них, от цветов, запах чудный идет, такой запах, что и рассказать трудно.

Сергей схватился за грудь и закашлялся.

– Сережа, дорогой мой, тебе вредно много говорить, – заговорила просительно Липа, поддерживая за руки нагнувшегося больного.

– Не стану, не надо больше и мне холодно стало, Липа… Проклятый кашель, но это ничего, пройдет; поеду в деревню, и все, все пройдет, Липа, а теперь я в постель лягу.

Сергея уложили в постель.

Он лежал молча, смотря лихорадочно блестевшими глазами то на Липу, то на Подворотнева.

Подворотнев рассказывал ему новости, слышанные им в городе, а Липа, оправляя то подушку, то одеяло, не спускала глаз с угасавшего друга.

«Едва дышит! – мелькало у ней в голове. – А глаза живут и жить хотят. Господи! Да неужли всему конец, всему…»

И, как будто отвечая на мысли Липы, Сергей, схватив ее руки, зашептал торопливо:

– Не бойся, Липа, я буду здоров, вот увидишь, я ослаб только от проклятого кашля, он совсем меня замучил, а то я ничего. Посмотри, что будет из меня через неделю, – улыбнулся он слабо, – танцевать пойду с тобой, танцевать! – Он перевел дух и поцеловал руку Липы. – А если я, Липа, умру, помни: все мы смертны и никто из нас не знает этого страшного часа… и здоровые, совсем здоровые умирают, Липа.

– Не говори мне о смерти, Сережа, ты будешь жить, я хочу, чтобы ты жил.

– Голубка моя! А я-то, я-то как хочу жить, здесь так хорошо, и тепло, и светло, а я шел к свету, презирая мрак, а там и мрачно, и темно. Липа! Мне так сейчас радостно, так отрадно моей душе, и все, дорогие моему сердцу, здесь, возле меня, мамаши только нет! Липа, почему нет мамаши?

– Милый, она вчера была у нас целый день.

– Разве вчера? Мне кажется, это так давно, давно было… помню теперь, она благословила меня, Липа. Какая у меня добрая, славная мать! Аркадий Зиновьич, она святая женщина, она будет молиться за меня.

– Святая, во всех отношениях, святая! – пробормотал Подворотнев. – Таких матерей мало на свете, Сереженька,

– Липа, нагнись ко мне, если я умру, – не бойся этого слова, – ты к матери иди, она одна поймет твое горе, она так много страдала в жизни, такой несла ужасный крест, что больше тебе и идти не к кому, она знает цену жизни и научит тебя терпеть.

– Милый, успокойся, я не хочу и думать о твоей смерти и тебе запрещаю. Зачем эти мрачные мысли, когда ты сам говоришь, что чувствуешь себя лучше?

– О, гораздо лучше! Ты видишь, как я спокойно дышу, а говорю так потому, что не знаю ни дня, ни часа… А где Сережа?

– Он там, с кухаркой.

– Принеси его ко мне, не бойся, я долго его не стану держать, я взгляну только. Аркадий Зиновьич, – поднял голову Сергей, когда ушла Липа, – мне хорошо, но я умираю!

– Сереженька, что это, Господь с вами! – схватил старик руки Сергея.

– Я чувствую это, Аркадий Зиновьич, свет гаснет, а без света я жить не могу, не оставьте Липу и Сережу, слышите, ДРУГ?

– Сереженька… Господи… во всех отношениях! – забормотал бедный старик, подавленный скорбью.

Он оглянулся и, перекрестив Сергея, нагнулся к нему и впился в его сухие горячие губы.

– Спасибо, спасибо, – проговорил Сергей, падая на подушки, – там за все вам сам Бог заплатит, отца у меня нет, Аркадий Зиновьич, не по названию, а в лучшем смысле, отца нет и не было; сердце у него есть, я знаю, и хорошее сердце, но оно, там, где-то далеко, заросло оно корой пошлого эгоизма и грубого невежества… Придет время, Аркадий Зиновьич, пробьется и эта кора и даст свободу сердцу, но это после, после, и свет разольется повсюду, и Бога все узрят, но не теперь… Нашим детям лучше будет, Аркадий Зиновьич!

– Сереженька… не утомляйте вы себя… нехорошо это… во всех отношениях…

– Будьте отцом Сереже… дайте мне ваше честное слово… что вы… пока живы… не оставите Липу с Сережей…

– До последнего издыхания рабом их буду. Господи! И из чего это вы себя тревожите… и доктора я ныне спрашивал, и тот большую надежду нам подал.

– Нет, Аркадий Зиновьич, тут вот, тут! – схватился Сергей руками за грудь. – Смерть! Отворите другое окошко… душно!..

Подворотнев бросился к окну. В комнату вошла Липа с румяным мальчиком на руках.

– Сережа! – протянул руки Сергей к сыну. – Милый мой!

Мальчик, улыбаясь, протянул пухлые ручонки к отцу и скользнул на постель, повторяя одно и то же слово:

– Папа!

Сергей поднялся, долго смотрел на ребенка, гладя его по кудрявой головке, и сунул его вздрагивавшей от сдерживаемых рыданий Липе.

– Унеси… не надо… – проговорил он, повертываясь к стене, – ему жить надо… а мне… душно! Душно!..

Липа торопливо сдала малютку кухарке и подбежала к постели Сергея.

– Сережа… что с тобой?

– Ничего… я совершенно здоров… эти цветы… я слышу их запах… Аркадий Зиновьич… вы слышите?

– Ничего, во всех отношениях, Сереженька!..

– Ах, как хорошо… вы нагнитесь в окошко… цветы там.

Аркадий Зиновьич со слезами на глазах выглянул в окошко и вздрогнул. За низеньким заборчиком, выходившим в переулок, он увидал Афанасия Ивановича, ехавшего в пролетке.

Подворотнев отскочил от окна и, не говоря ни слова, бросился в кухню.

Сергей открыл глаза.

– Липа, а где же Аркадий Зиновьич?

– Вышел, милый, сейчас придет.

– Как он не слышит цветов, я слышу их чудный аромат, он так и льется в мою грудь… Липа! Оставь меня, поди к Сереже, я так себя хорошо чувствую, что обойдусь и без твоей помощи, видишь, я поднимаюсь, я могу подняться, но не хочу, доктор сказал, чтоб я берег свои силы, а мне нужны силы. Липа, нужны силы, иди!

Сергей снова закрыл глаза и скрестил руки на высоко подымавшейся груди.

– Олимпиада Сергеевна! – тихо позвал Липу Подворотнев, просовывая в дверь голову. – Подите сюда.

Липа на цыпочках вышла из спальни Сергея и увидала старика Аршинова, стоявшего с Подворотневым.

Липа побледнела и выпрямилась.

Афанасий Иванович медленными шагами подошел к Липе и обеими руками схватил ее правую руку.

Липа подняла глаза на свекра.

Лицо Аршинова выражало одно страдание, а в глазах стояли слезы.

Он тяжело дышал и, сжимая крепко руку невестки, не знал, что сказать ей.

Борода его тряслась, губы дрожали.

Он смотрел на невестку и что-то шептал беззвучно.

– Что Сережа? – проговорил он наконец. – Я слышал, правда ли?

– Сережа умирает! – прошептала Липа. – Его не будет скоро, скоро не будет!

– Липа, Олимпиада Сергеевна, я пришел проститься с сыном.

– С сыном? – горько проговорила та. – Он давно уже вам не сын.

– Всегда им был, Олимпиада Сергеевна, всегда, – зашептал с жаром старик, ловя руки Липы, – я человек, я ошибался, но сыном он мне был всегда! Я отец, несчастный отец. Липа, дайте мне хоть благословить, пустите меня! Зиновьич, скажи ей, что я имею право, нас рассудит только Бог.

– Афанасий Иванович, неужели вы думали, что я не допущу вас видеть его? Мне горько только, больно, тяжело!

– Я знаю, все знаю, не тот я теперь, смирился, Олимпиада Сергеевна, и сознал свой грех. Сережу мне видеть, ради Бога, Олимпиада Сергеевна!..

– Я предупрежу его, я боюсь, как бы ваше неожиданное появление не потрясло его.

– Липа, – донесся до них голос Сергея, – с кем ты там и о чем споришь?

Липа вбежала в спальню больного и нагнулась к нему:

– Сережа, милый, ты ничего не будешь иметь против, если тебя захочет навестить отец?

– Отец? – приподнялся он. – Отец? Он здесь? Да? Липа!

– Милый, дорогой мой…

– Он здесь, я слышал его голос, я узнал его, пусть, пусть войдет, отец он, Липа, я это помню…

Липа одним прыжком очутилась у двери и впустила Афанасия Ивановича.

Аршинов быстрыми шагами подошел к постели Сергея и всплеснул руками.

– Папа, папа! – прошептал Сергей, ловя руками воздух. – Я умираю…

Мощная фигура Афанасия Ивановича как-то сгорбилась сразу и пошатнулась. И упал он, как срезанный бурей колос, на колена и, хватая дрожащими руками одеяло и подушку на постели сына, застонал, как раненый зверь.

– Сережа! Сын мой, прости меня! Прости твоего несчастного отца.

– Мы оба… виноваты… не надо говорить об этом… а я рад видеть тебя, папа… дай мне руку… вот так… Липа, и вы… Аркадий Зиновьич… Сюда… ко мне… мне легче, когда… я вижу вас…

– Сережа, Сережа! – глухо рыдал старик. – Вот до чего довела тебя моя проклятая гордыня… Простишь ли ты меня?

– Я всех… и всем прощаю… себя виню… больше всех себя… трудно, невозможно одному… бороться… против целого… общества… и я погибаю за это… а кому нужна… моя жизнь? Кому?

Сергей задыхался…

– Тебе трудно, Сережа, не говори много, дорогой! – припала к руке его Липа.

– Нет… я ничего… выше подушку… подушку… Жарко мне… окна отворите… душно…

– Окна отворены, милый.

– Хорошо!.. Папа! У меня… к тебе просьба… слышишь?

– Слышу, Сережа… слышу…

– Не брось… ее… и сына…

– Это… мой долг… святой долг…

– Сына… человеком… человеком сделай… пока жив… а там… сам уж… дорогу… Липа! Тяжко мне… дышать нечем… – Сергей заметался на постели, широко разбрасывая руки и с тоской смотря на окружавших. – Лучше было… и вдруг опять… воздуха нет… темнеет в глазах… Папа!.. Липа!..

– Сережа, ты, может быть, сесть хочешь… тебе лучше будет.

– Нет… подушку выше… так лучше… вот и хорошо. Надо уметь… выбрать… а то все хорошо… будет хорошо… и дышать хорошо стало… а грудь… грудь не болит.

Голос Сергея становился слабее. Он раскинул беспомощно руки и вытянулся.

Липа словно окаменела. Она нагнулась над изголовьем Сергея и смотрела на него своими широко раскрытыми от ужаса глазами.

– Где вы? Я не вижу… вас! – еле шептал Сергей. – Колокольчики… звенят… тройка… эта тройка… за мною… мама… мама… я в деревню… в деревню…

И ни звука больше…

Подворотнев подошел тихо к Сергею, нагнулся над ним, перекрестил его и выпрямился.

– Скончался! – проговорил он и, припав к ногам друга, заплакал.

Липа с нечеловеческим стоном схватила холодную голову Сергея и прижала ее к своей груди.

– Умер?.. Нет… этого не может быть… он спит… он заснул! – кричала она в каком-то исступлении. – Сережа! Сережа! Проснись… я… Липа твоя… здесь я, Сережа!

Старик Аршинов поднялся с колен и, шатаясь, подошел к окну.

– Все Бог! Все Бог!.. – шептал он, поднимая глаза к небу.

А в соседней комнате раздавался веселый смех ребенка, и в открытые окна неслось жизнерадостное щебетанье птиц, купавшихся в теплых волнах весеннего воздуха.

Предыдущая главаГлава 3 из 8Следующая глава