– Убежден.
– Может быть, эти слухи и несправедливы, но мне кажется, что все-таки пренебрегать ими не следует…
– Чем же недовольны рабочие?
– Штрафами.
– Старая песня! Рабочий, нанимаясь к нам, добровольно подчиняется фабричным условиям. Не нравятся ему условия – не работай. Насильно никто держать не станет…
– Все это так, но… я слышал, что штрафы чересчур уж, как бы вам это сказать, бесцеремонно налагаются… Вы штрафуете за все и про все… Мне передавали, что рабочий подвергается штрафу даже за то, что он чихнет нечаянно! – иронизировал Сергей.
– Это вздор. И только? Больше никаких причин неудовольствия нет?
– Есть. Главное зло – ваша харчевая лавка, где рабочие обязаны брать все припасы чуть не за двойную цену… и с этим бы они еще могли мириться, если б эти припасы были хорошего качества, а то сплошь и рядом им отпускается такой товар, который прямо надо выбрасывать в окно…
– Припасы должны быть высокого достоинства, а если продают скверные – виноват приказчик, который заведывает лавкой.
– Прогоните его и возьмите другого, более добросовестного…
– Не могу. Приказчик этот находится под особым покровительством Афанасия Ивановича.
– Хорошо, я попрошу отца, чтоб его сменили.
– Скажите. Но все-таки вы напрасно волнуетесь… Если б существовали какие-либо неудовольствия, они давно бы были мне известны… Мне кажется, это не более и не менее как сплетни, созданные моими врагами… О, эти враги! Я смеюсь над ними! – заключил директор, допивая кофе и вставая с кресла.
Сергей тоже поднялся.
– Вы куда? – спросил его Джемс Иванович. – Не хотите ли пройтись со мной по фабрике, чтобы убедиться в нелепости глупейших слухов?
– С удовольствием.
Сергей часа два ходил по фабрике и ушел к себе более или менее успокоенным. Ни один из рабочих не заявил ему неудовольствия, напротив, все с довольною улыбкой раскланивались с молодым хозяином и охотно удовлетворяли его любопытство относительно работ. Только один ткач, которого фабричные звали Васькой Питерцем, отвернулся от Сергея, когда тот проходил мимо него, и сделал вид, что не замечает молодого хозяина.
Сергей приписал этот случай чистой случайности и, придя в свое помещение, засел за обед, приготовленный стариком-поваром, уволенным за старостью барином-помещиком и нашедшим приют на фабрике Аршинова.
После обеда он прилег на диван и унесся мыслями в Москву.
«Чем кончатся смотрины Липы? Что скажет она? Что сделает отец?»
Тысячи вопросов закопошились у него в голове, и ни на один не нашлось ответа.
«Как можно скорей в Москву! – решил он. – Завтра же с вечерним поездом уеду… утром раздадут деньги – и марш!»
Скрипнула дверь. Сергей поднял голову и увидал заглядывавшего Андрея.
– Взойди, Андрей, я не сплю, – сел Аршинов на диван.
– Может, вздремнули бы.
– Нет, я так прилег, ходил по фабрике, устал немного… да ты взойди…
Андрей вошел, затворил за собой дверь и остановился в нескольких шагах от Сергея.
– Изволили говорить с Жемсом Иванычем? – таинственно проговорил Андрей, озираясь на открытые окна.
– Говорил, как же… Джемс Иванович не верит.
– Где же ему верить! – засмеялся Андрей. – Гордый человек и больше ничего-с… Самолюбец.
– Да верно ли ты, Андрей, слышал?.. Может быть, рабочие так толковали о разных пустяках…
– Господи! Своими ушьми слышал… По моему рассуждению, Сергей Афанасьич, вам у нас денечков пяток прожить следует…
– Я завтра хотел ехать в Москву.
– Обождите-с. Завтрашнего дня выдача будет, может, что и объяснится в эвто время-с…
– Думаешь, обождать?
– Обождите-с. Рабочие все вас любят и противу вас никакого неудовольства не имеют, стало быть, вы их во всякое время уговорить можете…
Сергей задумался.
«Несколько дней прожить… а там, в это время, может быть, решится вопрос о моем счастье… Остаться я все-таки должен во что бы то ни стало… Бог знает, что может произойти… без меня!»
– А без вас тут, – проговорил Андрей, как будто бы отвечая на мысль Сергея, – такая каша может завариться, что и Жемсу Иванычу не расхлебать…
«Останусь… дня три-четыре подожду, и, если в это время ничего не случится, могу уехать со спокойною совестью», – подумал Сергей и велел Андрею поставить самовар.
– Готов-с! – доложил тот. – Я как приехал с вами, в тот же секунд самоварчик взбодрил… сию минутую распоряжусь-с…
Распорядился Андрей действительно быстро: не прошло и пяти минут, как самовар, пыхтя и ворча, кипел на столе, окруженный, как наседка цыплятами, чашками и прочими атрибутами чаепития.
– Заварить прикажете, Сергей Афанасьич? – спросил Андрей, запуская руку в конвертик с чаем.
– Завари.
– Слушаю-с.
Андрей загремел чайником, тряхнул головой и покосился на Аршинова.
– Жемсову племяшку-то видели? – справился он, подставляя чайник под кран самовара.
– Видел! – улыбнулся Сергей. – А что?
– Ничего-с, барышня, по видимости, аккуратная.
– Особенного ничего в ней нет.
– По-моему, тоже, особенностей-то в ей никаких, Сергей Афанасьич! – авторитетно проговорил Андрей и, завернув кран, с шумом проехался чайником по подносу.
– А тебя она, должно быть, очень интересует? – продолжал улыбаться Сергей.
– Арина Васильевна-то?
– Какая Арина? Алиса она.
– По-нашему, Арина-с… и куфарка Жемсова сичас ее Ариной величает, и Гаврила, который у их прислужающий… Барышня, можно сказать, совсем поджарая-с… все одно, по-моему, что лошади ихние: стати есть, а корму ни шиша! Тоща-с!
– Да тебе-то, Андрей, какая печаль, тоща она или жирна?
Андрей осмотрелся и подлетел к Сергею.
– Да ведь они, Жемс Иваныч-то, для вас, собственно, Арину-то Васильевну выписали.
Сергей расхохотался:
– Как для меня? Что ты чушь городишь?
– Ей-богу-с… и куфарка ихняя, и Гаврила, который прислужающий, то же самое говорят.
Сергей нахмурился.
– Если это шутка, так очень глупая шутка.
– Какие шутки, помилуйте! – замотал головой Андрей, словно обижаясь на недоверчивость Сергея. – Всурьез для вашей милости выписана… намедни я с Гаврилой как-то разговорился… грешным делом, зашли с ним «под елку» и всю душу наизнанку выворотили.
– Что же говорил тебе Гаврила? – поинтересовался Сергей, подсаживаясь к самовару и наливая себе стакан чаю.
– Про разное-с, а там и хозяев коснулись… ну, тут Гаврила все начистоту выложил. Ишь сам-то, Афанасий Иваныч, сколько раз, быдто насчет вас тоись разговоры разговаривал.
– Что же именно?
– Разное-с, – уклончиво проговорил тот, – только промежду прочим такое быдто слово произнес, дескать, ученый он у меня, так думаю я его ученой какой ни на есть женить… А Жемс-то Иваныч быдто на это и говорит: «Есть, – говорит, – у меня племянница ученая, на разных языках может и всякую еографию знает», ну, Афанасий Иваныч на это и говорит Жемсу Иванычу: «Выписывай, – говорит, – может, мой дура…» Кхе, кхе… виноват!
– Не стесняйся, пожалуйста, – вспыхнул Сергей, наклоняясь над стаканом, – ты меня ничем не удивишь.
– Виноват-с… это Гаврила, а не я-с, ну, известно, Жемс Иваныч-то и возрадовался, сичас же телеграмму задвинул: приезжай, Ариша! Конечно, англичанину лестно-с.
Горько стало на душе Сергея. Он понимал, что отец, в силу известных одному лишь ему причин, мог не любить его, даже мог презирать, если он такое презрение заслужил чем-нибудь, но дискредитировать его в глазах целого света, относиться к нему, как к постороннему человеку, – он этого не мог понять.
Сергей пережил многое: чуть не каждый день он встречал от отца и братьев одни только обидные насмешки да упреки в какой-то «учености», о которой они, конечно, не имели ровно никакого понятия, смешивая каждого грамотного, мало-мальски любящего книгу человека с «ученым», этим пугалом замоскворецкого невежества и ханжества.
Он много перечувствовал, живя в семье, где, кроме матери, женщины с любящим сердцем и гуманным взглядом, были все чужды и его сердцу, и его уму; но такого оскорбления он не ожидал.
Его судьба решилась заранее; ему, как «ученому дураку», выписывалась такая же «ученая дура», и об этом говорилось, не стесняясь прислуги, и где же? На фабрике, где сын хозяина, заменяя зачастую самого хозяина, должен быть авторитетом, которому беспрекословно подчиняются целые тысячи муравьев громадного муравейника, называемого фабрикой.
Сергею стало душно. Он залпом выпил стакан и подошел к окну, выходившему в сад.
Облокотившись на подоконник, он долго сидел, погруженный в раздумье, из которого вывел его посланный от директора с приглашением на «вечерний чай».
– Поблагодарите Джемса Ивановича, я уже чай пил, – проговорил Сергей, вставая, – и потом… я устал.
Посланный ушел.
Сергей прошелся по комнате и наткнулся на Андрея, стоявшего недалеко от окна в позе «ожидающего приказаний».
– Ты здесь еще, Андрей?
– Здесь-с… где ж мне быть, как не возле вас? – размахнул тот руками. – Прикажете убирать самовар?
– Убирай.
Андрей потоптался на месте и затем, схватив с налета самовар, повернулся к Сергею.
– А соловья мово, Сергей Афанасьич, нонче не послушаем-с?
– Нет, Андрей, я устал… не могу… завтра утром, если хочешь.
– Слушаю-с. Утром даже лучше-с.
– Ну вот и отлично. Я отдохну, как следует. Кровать мне приготовлена?
– Все, как следует, в аккурате… Утром, как можно, ежели ясное утречко, вот какую руладу пустит – растаять можно, ей-богу! – улыбался Андрей, сверкая и глазами, и зубами.
– Отлично! – улыбнулся Сергей, с удовольствием смотря на своего Андрея, обвороженного соловьем. – Завтра утром ты меня и разбуди.
– Разбужу-с, помилте, как для такого случая не разбудить? Только вы сичас ложитесь спать, а то не выспитесь.
– Высплюсь, не беспокойся. Рано ли твой певун просыпается?
– Соловей-то? В четыре утра-с.
– Раненько!
– Птица аккуратная, Сергей Афанасьич, у ей все вовремя, не так, как у людей, справедливая птица.
– Так в четыре часа меня и разбуди.
– Беспременно-с, мне, главное, ваше мнение насчет соловья дорого, а не токма что, и опять же, ежели утро настоящее будет, – рай в лесу-с! Люблю я лес, Сергей Афанасьич, летом, не ушел бы, кажись, из него.
– Ты очень любишь природу, как я вижу.
– Да, уж насчет природы в лесу раздолье-с… и травка всякая, и козявка мудреная, и птичка… вы видали, как лес просыпается?
– Не видал.
– Посмотрите-с, и зимой лес хорош, в особливости как он заиндевеет. Чистый чертог-с, но летом для глазу приятнее много. Летом, как можно! Зайдешь в лес, сядешь, а кругом тебя всякая животная Бога хвалит, инда слеза пробьет. Так я в четыре вас побужу, можно-с?
– Пожалуйста.
– Слушаю, будьте покойны. Окна закрыть прикажете?
– Зачем?
– Я сам так думаю, что прохладнее будет… Спокойной ночи, Сергей Афанасьич!
Андрей, широко размахивая локтями, вышел из комнаты.
Сергей долго сидел у стола, обдумывая происходившие события и вспоминая свою дорогую Липу, и только когда уже стало совсем темно, он разделся и бросился в прохладную постель.
Разбудил Сергея фабричный свисток. Он встал с постели, подбежал к окну и выглянул на площадь. Горизонт горел, освещаемый лучами всходившего солнца, хотя над фабрикой еще висел предрассветный сумрак.
С востока тянул легкий ветерок и мало-помалу разгонял тени проснувшегося утра.
Сергей жадно потянул прохладный, сыроватый воздух и отошел от окна, невольно вздрагивая от ветерка, забравшегося к нему за ворот ночной сорочки.
– Половина четвертого, – проговорил он, посматривая на часы, – скоро и Андрей придет… надо одеваться…
Он накинул на себя отцовский халат и подошел к окну, выходившему в сад.
В саду царила тишина. Только несколько воробьев чиликали лениво на ветках акаций да гудел свисток, созывая рабочую силу на труд.
Сергей долго прислушивался к монотонному пенью свистка, затем умылся, надел длинные сапоги, фуражку и вышел на крыльцо.
– Батюшки, Сергей Афанасьич, ужли встали? – словно вырос из земли Андрей, протирая кулаком заспанные глаза.
– Как видишь, Андрей…
– Скажите на милость, чему такую оказию приписать?
– Свистку. Слышишь?
– Понимаю-с. Которые не совсем к нему привычные – проснутся беспременно… Самоварчик взбодрить не прикажете?
– Хорошо бы… да не поздно ли будет?
– Ничего-с, поспеем… я с вечеру Степанычу наказывал, может, забыл по старости лет… Эй, Степаныч… дрыхнешь, что ль? – отворил Андрей заднюю дверь, пролетев метеором коридор.
– Вона! – раздался за дверью старческий голос. – Да я уж пять раз «Богородицу» с «Отче нашим» прочел…
– Богобоязненный ты у меня, сичас провалиться! – похвалил Степаныча Андрей. – А самоварчик взбодрил?
– Вона! – ответил тот тем же тоном. – Кипел, кипел… два раза углей подсыпал…
– Золото ты у меня, старичок, ей-богу… давай его сюды… Сергей Афанасьич, – подлетел он к молодому хозяину, задумчиво смотревшему на черный столб дыма, подымавшегося к небу красивою дугой из фабричной трубы.
– Что, Андрей?
– Готов-с. Пожалте чай кушать! – проговорил тот, исчезая.
Сергей выкурил папироску и, когда вошел в столовую, увидал на столе самовар и Андрея, наливавшего ему в стакан чаю.
– Пожалте, Сергей Афанасьич, вот сливки-с, а вот и булочки, тепленькие-с. Степаныч для вашей милости собственно постарался.
– Спасибо. Да ты налей себе-то чаю.
– Не пью-с.
– Как не пьешь?
– Не балуюсь-с. Матушка, как меня на фабрику в услужение отпущали, так зарок на меня положили: чтобы отнюдь я ни вина, ни чаю не пил.
– Вот как!
– Так точно-с, потому вино душу губит, а чай – сердце сушит-с… не потребляю-с.
– И ты ни разу не нарушил этого зарока?
– Помилте, как же я могу супроти родительницы? Покедова родительница жива – ее воля завсегда надо мной, зачем же я грех на душу стану брать?
– Вот ты какой, Андрей, я этого вовсе и не ожидал, говорят, фабричная жизнь портит людей.
– Портит-с. Малодушных-с. А у кого сичас совесть не пропала – ни за что такого человека фабрика испортить не может. Пиво я пью, это точно, и то потому, что родительница на пиво зарок не положила.
– И пивом можно душу погубить! – рассмеялся Сергей.
– Никак не возможно-с, да какой же в пиве хмель? Тьфу, и больше ничего! Выпьешь три бутылки, раздует всего, а в голове, окромя веселости, никакого хмеля, ей-ей-с… Еще прикажете стакашек?
– Нет, не хочу… пойдем.
– Пойдемте-с.
Андрей скатился с лестницы, крикнул: «Степаныч, убери самоварец-то!» – и в секунду очутился на улице, напяливая на дороге на свои плечи что-то вроде «спинжака».
– Мы через парку пройдем, Сергей Афанасьич! – говорил он, завертывая в переулок. – Максимыч, по воду, что ль? – крикну и он старику, ехавшему с бочкой.
Мужик раскланялся с Сергеем, хлестнул лошадь и, повернувшись на сиденье, ответил Андрею:
– По воду… Жемсу Иванычу.
– Дилехтуру? Валяй, Максимыч! Он те награду за это: штрах в книжку! Старайся, – разрешил Андрей и, спохватившись, закрыл рот рукой. – Виноват-с, Сергей Афанасьич!
– Ничего, меня, пожалуйста, не стесняйся, – ответил Сергей и последовал за Андреем, быстро зашагавшим по парку.
– Это малиновка-с, Сергей Афанасьич, слышите?
– Слышу.
– А это пеночка плачет… создал же Господь Бог такую птицу… и в радости, и в горе – все хнычет.
Сергей засмеялся.
– Право-с, – подтвердил Андрей. – И люди такие есть-с: дай ты им хушь мелион, все на свою долю плачутся. А в кукушку вы веруете, Сергей Афанасьич?
– Не верую, – смеялся Сергей.
– Напрасно-с. Кукушка правильно предсказывать может.
– Глупости, Андрей.
– Зачем глупости? Я сам допрежде в кукушку не веровал, ну, только пришел такой час, что поверил окончательно.
– В какой же ты час кукушке поверил?
– Да уж известно, не в добрый-с. Собирали мы как-то грибы в лесу с ребятами. Мне в те поры лет четырнадцать было, не больше. Слышим: кукушка кукует; ну, все и давай загадывать, сколько кому годов на свете жить. Загадал и я: считал, считал и счет потерял. Ребята даже смеяться зачали: «Кощей, – говорят, – ты у нас Бессмертный будешь». Только я возьми да и крикни: «Кукушка, кукушка, сколько моему батюшке лет жить?» И что же бы вы думали, Сергей Афанасьич: кукукнула, проклятущая, два разика и смолкла. Я опять ее пытать – и сызнова кукукнет два разка и замрет. Прихожу домой с грибами и говорю матушке: «Так и так, родительница, нашему батюшке всего только два годка жизни осталось». – «А ты это, Андрюшка, – говорит, – откуда знаешь? Что ты за пророк такой?» – «И не я, – говорю, – матушка, пророк, а кукушка. Кукушку насчет батюшкиной жизни спрашивал» Ну, тут, известно, родительница за такую штафету давай меня пужать хворостиной – и здорово попужала…
– И следовало.
– Да уж как следовало-то, и говорить нечего… Только что же, вдруг, Сергей Афанасьич, ровно через два года, день в день, батюшка дух испустил… Вот тут и не веруй!
– Случайность и больше ничего.
– Случайность? Хорошо-с. Я это дозволяю. Прошлым летом со мной сичас какой случай вышел: иду я это Девкиным яром, и вдруг кукушка: ку-ку, ку-ку. Я ей и крикни маханально-с: «Кукушка, сколько лет мне холостому быть?»
– Ну, и что же твоя кукушка на это? – улыбался Сергей.
– Кукнула раз, и шабаш! Я вдругорядь ей вопрос, и в третий. Кукнет однова – и аминь!.. Аспид, а не птица-с!
– Постой, это было прошлым летом?
– Прошлым-с.
– Год прошел?
– Невступно-с.
– Все равно. Невесты у тебя нет?
– Нету-с.
– Значит, твоя кукушка соврала.
– Никак нет-с! – вздохнул Андрей.
– Вот тебе раз, я тебя не понимаю, Андрей.
– Эх, Сергей Афанасьич! – махнул рукой тот и потупился. – Вам сказать я могу-с, потому душа у вас ласковая да до нашего брата доходчивая… в Машутку я врезамшись, вот оно-горе-то кукушкино!
– В какую Машутку?
– Слесаря Семена Петрова дочь. Тоись так я в ее врезамшись, Сергей Афанасьич, что мне одно теперича осталось: либо под венец с ней, либо на сук, который понадежнее супроти других.
– Вот оно что! – протянул Сергей.
– Так точно-с. Без браку, как я сичас гляжу, не обойдешься. А вы говорите, в кукушку нельзя веровать! Нельзя не веровать, Сергей Афанасьич, как она, проклятая, скажет, так, значит, тому и быть.
– А она-то тебя любит, Андрей? – полюбопытствовал Сергей.
– Какого же ей рожна еще? Известно, любит.
– Говорила, значит?
– Про что-с?
– Что любит тебя?
– Ну вот, тоже скажете… да рази у этого идола добьешься резону? Долбня, а не девка.
– Да почему же ты думаешь, что она тебя любит?
– Господи! Да неужто я не вижу? Такие с ейной стороны поступки со Святой пошли, что все ребята Машуткину любовь заметили. Дерется-с!
– Вот те на! Как дерется?
– Известно, ручищами. Подойдешь это к ей поговорить, скажешь слово, она тебя вдруг ни с того ни с сего – хлясть… И ручища же у Машутки, Сергей Афанасьич, недаром у ей отец в слесарях, все одно что молот. Намедни так меня по спине огрела, что цельную неделю плечо пухло… сичас провалиться! Встретился я с ей опосля и говорю: «Марья Семенна, будьте настолько добрые, деритесь полегче, потому у меня спина на манер подушки вздулась», а она в ответ что же-с: «Я, – говорит, – тебя, лешего болотного, еще и не так уважу, дай только срок!» Как не любить, Сергей Афанасьич, любит-с!.. А вот и Парашин луг-с.
Сергей с Андреем вышли из парка и остановились перед зеленеющим лугом, покрытым росой. В полуверсте чернелся Девкин яр, обвитый туманом, поднимавшимся с луга и речонки, разрезавший красивыми зигзагами лес и луга.
– А где же солнце? – спросил Сергей.
– А оно вон за облачко спряталось, – ответил Андрей, повертывая голову налево.
Сергей тоже повернулся.
На далеком горизонте плыло темное багровое облако, совершенно закрывшее своими прихотливыми очертаниями всходившее солнце. Только гребень облака трепетно сверкал серебром и, дрожа от горячих поцелуев лучей, таял, как дым, в воздушном пространстве и переливался разноцветными волнами.
Сергей залюбовался на эту картину. Было что-то волшебное в красках облака, умиравшего в объятиях солнца… Вот оно стало светлее, прозрачнее. Темно-багровые краски мало-помалу перешли в нежно-розовые, а гребень заалел, как личико девушки, в первый раз поцеловавшей милого ее сердцу… Еще момент – и из-за гребня брызнул миллион бриллиантов, разлетевшийся по всему горизонту.
– Ах, какая прелесть! – вскрикнул Сергей, хватаясь за руку Андрея.
– Хорошо-с, но я видал много чудеснее-с! – ответил тот.
– Лучше этой картины ничего быть не может.
– Бывает-с. Я раз, Сергей Афанасьич, какую историю на восходе видел-с… Облачко так же вот зашло, заслонило солнышко… Только вдруг посереди облака дыра обозначилась, вроде окошка-с…
– Понимаю.
– Так солнце в эвто окошко такую луч пустило, что я даже замер на месте-с… Ей-богу… Красота! Кругом, понимаете, темь, а в эвто окошко все одно, что сноп разных цветов, и как быд-то в эвтой луче ангелы крылышками трепетают-с… Осияние полное, и переливы притом. Пал я это наземь и плачу, вот как плачу, Сергей Афанасьич, слезы, ровно у рабенка, в три ручья… Уж оченно божественно вышло-с, и сичас, как представлю эвту картину, так на душе сладость какая-то… А вот и солнышко вдарило!
Солнце, действительно, залило светом луг, который засверкал миллионами искр.
Сергей с Андреем пошли по этому ковру и быстро достигли опушки Девкина яра.
Андрей свернул вправо и, поднявшись на отлогое взлобье яра, крикнул отставшему от него Сергею:
– Проснулся уж, Сергей Афанасьевич, и руководствует!..
Сергей вбежал на пригорок и сел на сваленную дряхлостью березу.
Шагах в пятнадцати от них, в кустах калины, щелкал соловей.
Андрей, весь отдавшись наслаждению, наклонился вперед и замер.
Сергей рассмеялся на смешную фигуру своего спутника и закурил папиросу.
Соловей оказался действительно настоящим артистом и рассыпался удивительно замысловатою трелью.
– Каков, Сергей Афанасьич? – прошептал Андрей, подходя на цыпочках к Сергею, словно боясь неосторожным движением спугнуть певуна.
– Превосходный певец! – ответил тот.
Андрей расплылся в блаженную улыбку и зажмурился.
Соловей щелкал долго и, кончив отчаянно-трескучею руладой, смолк.
Андрей сдернул с головы картуз, хватил им по березе и плюнул.
– Тоись такого подлеца, Сергей Афанасьич, помрешь, а не услышишь… один во всем мире… На том конце яра другой есть… хорош, слов нет, но супроти эвтого не выдержит ни в жисть!..
Солнце взошло довольно высоко и сильно припекало, когда Сергей с Андреем вернулись домой.
– Однако восемь часов уже, – проговорил Сергей, подходя к дому.
– Восемь? А у меня пролетка не мыта… В девять надо супругу Андрея Ефимыча на вокзал везти, и задаст же мне теперича Андрей Ефимыч феферу, вот какого соловья пропоет, и Девкин яр забудешь!
Андрей бегом припустился по улице, а Сергей, утомленный четырехчасовою прогулкой, прошел в садик, прилегавший к дому владельца фабрики, и разлегся на скамейке в беседке.
Незаметно он заснул под щебетание птиц, порхавших по кустам, и проспал до тех пор, пока его не разбудил все тот же Андрей, на этот раз выглядевший мокрой курицей.
– Сергей Афанасьич, двенадцать часов-с! – говорил он, теребя Сергея за руку.
– Разве? – вскочил тот. – Однако я заспался…
– Пожалте к Жемсу Иванычу, просить велели.
Сергей подумал. Ему очень не хотелось идти к директору, в особенности после того, как он узнал, что для него специально выписана из Англии Алиса.
– Глупо это, ужасно глупо, – бормотал он, потягиваясь, – как будто бы я боюсь ее!
– Завтрак, Гаврила сказывал, совсем особенный для вашей персоны заказан, – доложил унылым голосом Андрей.
– Особенный? – усмехаясь, переспросил Сергей.
– Так точно-с, вчерашний день к вечеру повариху-англичанку с Тулуповской фабрики от тамошнего дилехтура привезли…
Сергею стало смешно. Он посмотрел на Андрея и удивился кислому настроению соловьиного охотника.
– Что с тобой, Андрей?
– От Андрея Ефимыча досталось, – почесал тот в затылке, – возил, возил по каретному сараю, инда дурь взяла…
– И все за соловья?
– Из-за его, проклятого… Пожалте к дилехтуру! – крикнул Андрей сердито, словно Сергей именно и был тем соловьем, за которого его Андрей Ефимыч возил по каретному сараю.
Сергей, улыбаясь себе под нос, поднялся со скамейки и направился к «дилехтуру».
Директор накормил Сергея на славу. В течение всего завтрака Алиса строила гостю глазки и усиленно подливала старый херес, от которого сам директор приходил в телячий восторг, закатывая глаза и облизывая губы. Сергей, после утренней прогулки, плотно поел, выпил рюмку прославленного хереса и, считая свою миссию оконченною, поднялся из-за стола тотчас же, как только поднялся сам хозяин.
Джемс Иванович сделал было попытку оставить Сергея поболтать с Алисой, но тот, отговариваясь усталостью от прогулки, ретировался, улыбаясь и целуя ручку у Алисы.
Алиса, краснея, поцеловала его в темя и пригласила к обеду.
Сергей пробормотал на это приглашение что-то вроде «постараюсь» и вышел вместе с директором, торопившимся на фабрику.
– Вы куда теперь намереваетесь? – спросил у него Джемс Иванович, пуская тонкие струйки сигарного дыма.
– Кажется, пойду спать, – ответил Сергей, чтоб отделаться от англичанина.
– Прекрасно, – кивнул тот сигарой, – сон – отличное средство для пищеварения… легкого вам сна! Не забудьте, мы обедаем в шесть.
– Если я не уйду куда-нибудь, – с удовольствием, – проговорил уклончиво Сергей и, пожав руку директору, зашел в контору.
В конторе, когда вошел туда Сергей, стоял гул от голосов конторщиков и косточек, выбивавших на счетах отчаянно-торопливую дробь.
При появлении Сергея гул замер, словно по мановению палочки волшебника. Все конторщики наперерыв бросились навстречу Сергею и, пожимая ему руку, справлялись об его здоровье.
Сергей поздоровался со всеми и прошел в кассу, где толстый рыжий кассир, в цветной ситцевой сорочке и парусинном пиджаке, сидел за своим столиком и пил короткими, но глубокими глотками квас со льдом.
– Здравствуйте, Иван Дементьич! – протянул Сергей руку толстяку.
– Здравствуйте, Сергей Афанасьич! – грузно приподнялся тот со стула. – Прошу садиться… Жарко-с!
– Отпиваетесь? – мотнул тот головой на графин с квасом.
– Облегчаюсь, так сказать. Прошу садиться.
– Деньги верны?
– Разумеется. Ну, что у вас в Белокаменной нового?
– Ничего, конечно.
– Папаша и… как их… намедни прочитал в газетах хорошую итальянщину… тутти, тутти…
– Tutti quanti? – рассмеялся Сергей.
– Се вре-с! – подтвердил толстяк, произнося с умыслом вместо «врэ» – «вре».
– Все благополучны. Вы тут как?
– А что нам делается, – беззаботно махнул рукой кассир, – живем по народным российским присловицам: день да ночь – сутки прочь, лег – свернулся, встал – встряхнулся… Квасу не хотите ли? Чудодейственный!
– Чем же это?
– И пот гонит, и равнодушие к жизни наводит…
– Разве?
– Попробуйте, – пододвинул кассир графин к Сергею. – От жары, знаете, – продолжал кассир, – кровь волнуется, приливает к мозгу и заставляет его работать, а квас, кристальным ледком угобженный, реакцию производит…
– В желательном направлении?
– Именно-с, Сергей Афанасьич; перестаешь думать и благодушно начинаешь упражняться в плевании в потолок.
– Это хорошо, – иронизируя, проговорил Сергей.
– Да уж на что лучше, – продолжал тот в том же духе, – рай Магометов, да и только.
– Значит, живется хорошо?
– Хорошо. И будем мы так жить до той поры, пока мыши наши бездумные головы не откусят.
– А есть все-таки мыши? – нахмурился Сергей.
– И большое количество-с. – Толстяк покосился на артельщика, стоявшего у окна и с любопытством вслушивавшегося в разговор Сергея с кассиром, и залпом выпил стакан квасу. – И, смею вам доложить, Сергей Афанасьич, – продолжал свою аллегорию кассир, – что в самом недалеком будущем эти мыши нам головы отгрызут неукоснительно, ибо оные мыши весьма недовольны котом, который лопает их зря и без счету…
– Нехорошо, – покачал головой Сергей.
– Коту-то? Полная finita-c, по-моему… И по заслугам; не блуди!
– Следовало бы его предупредить.
– Сколько раз предупреждали, – отмахнулся толстяк, – и слышать ничего не хочет… умнее себя никого не считает и на всех с презрением взирает.
– Напрасно.
– Все так думаем, а кот ничьему гласу не внимает… а мыши головы подымают, и весьма даже гордо-с…
– Слышал я… неужли сам этого не знает?
– Московский-то? Вот на!.. Да ведь он что же, он на все глазами кота смотрит. Хороший, дескать, кот, никакого мышиного возмущения не допустит… большая ошибка-с: убедятся они в этом, да будет уж поздно-с…
Сергей помолчал.
– Раздачи еще не было?
– Вечером будет. Надолго к нам?
– Не знаю. Думаю, что завтра или послезавтра уеду.
– Так-с. Все-таки, на всякий случай, предупредите родителя.
– Непременно, непременно… а пока до свидания.
Сергей простился с кассиром и отправился бродить по улицам. Везде было тихо и безлюдно, разве только какая-нибудь баба, утешая разоравшегося ребенка, вынесет его на улицу и начнет пугать или прохожим нищим, или бежавшей мимо собакой.
Возвращаясь домой, он увидал стоявшего на крыльце Андрея, махавшего ему обеими руками.
– Что, Андрей, случилось? – поторопился Сергей, ускоряя шаг.
– Да ничего особливого, Сергей Афанасьич, окромя письма, которое сичас на ваше имя донесли со станции.
Андрей достал из кармана «спинжака» письмо и подал его молодому хозяину.
– От отца, – проговорил он, взламывая сургуч и доставая из конверта вчетверо сложенный листок бумаги.
Сергей сел на скамейку, стоявшую у крыльца, и стал читать письмо.
«Любезный сын Сергей! – писал старик. – С получением сего письма распорядись о немедленной отправке в Москву товара (тут следовало название и количество товара), а затем, по моему мнению, лучше всего будет, ежели ты останешься на фабрике некоторое время, потому, во-первых, что твое дело здесь и конторщик Григорьев завсегда может исправить, а во-вторых, фабрику без всякого надзору оставлять не след; я англичанину не очень доверяю, а ты парень неглупый, можешь видеть, как дело идет, и ежели что неправильно, немедля отпиши и свое мнение по этому случаю. Так будет лучше и мне спокойнее. Мать тебе кланяется и посылает родительское благословение. А чтоб тебе лучше было наблюдать за директором, бывай у него почаще, я уж об эвтом ему писал, чтобы тебе не было скучно… Твой отец Афанасий Аршинов».
Сергей вспыхнул и затем побледнел.
Он сразу понял отцовскую механику. Его под благовидным предлогом удаляли на фабрику затем, чтоб он не мешал в Москве сватовству брата, а здесь, на фабрике, посещая ежедневно директора и сталкиваясь невольно с Алисой, он от одной только скуки мог увлечься ею и невольно сделать то, чего хотел старик Аршинов.
– За какого же он меня, однако, дурака считает! – с горечью проговорил Сергей, разрывая на сотни кусков отцовское письмо. – Воображает, что я поверю ему и прельщусь его доверием. Доверие! Хорошо доверие! Быть шпионом директора! Господи! Да когда же, когда я вырвусь из этого проклятого болота! Бежать, бежать без оглядки из темного леса. Идти в дворники, в поденщики, в бурлаки, только бы не знать этих каждодневных оскорблений и подлостей! А Липа? Бедная моя! Что с тобой они теперь делают? Одна, без воли, без защиты. Я, кажется, с ума сойду! С ума сойду! – простонал Сергей, входя в свою комнату и бросаясь на постель. – Надо написать ей! – вскочил он, подбегая к столу. – Пошлю это письмо Аркадию Зиновьичу, а тот передаст его.
– Сергей Афанасьич! – проговорил Андрей за спиной Сергея.
– Андрей? – повернулся тот. – Это ты? Голубчик, я напишу письмо, а ты снеси его на станцию и отправь в Москву.
– Слушаю-с.
– Приди чрез полчаса, не мешай мне.
– Слушаю-с. Только там сичас, Сергей Афанасьич, от ди-лехтура пришли.
– Что ему от меня нужно?
– А как же-с, насчет обеду-с… Кушать просят-с.
– Пошли ты, Андрей, всех их к черту… Слышишь?
– Слушаю-с. Это я могу с удовольствием.
– Скажи, что я занят, сыт и, вообще, не пойду к ним.
– Слушаю-с. Да уж я их вот как уважу, пущай чувствуют, потому Степаныч в большой обиде, готовил вам обед, а вы к дилехтуру…
Андрей повернулся и вышел, размахивая руками:
– Вот тебе и тулуповская повариха, не заладила! Да где ей супротив нашего Степаныча! Не выстоит!
«Дорогая моя! – писал Сергей Липе по уходе Андрея. – Нужно ли писать тебе о том, что я люблю тебя и как люблю тебя. Твое сердце лучше и больше всяких писем знает и чувствует всю беспредельность и глубину моего к тебе чувства. В моей душе, в моем сердце нет ни одного уголка, который не был бы занят тобой, моя неоцененная Липа. Мои губы и во сне, и наяву шепчут всегда только три слова: „Я люблю тебя“. Я счастлив, любя тебя, и хочу быть счастливым на всю жизнь… Неужели ты сама этого не хочешь? Надо бороться, моя дорогая, и биться за свое счастье до последнего вздоха. Впрочем, твое сердце подскажет тебе, что надо сделать для того, чтоб завоевать это счастье. Я верю тебе и жду той минуты, когда мы, может быть, и измученные борьбой, но счастливые, как никто в мире, подадим друг другу руки и скажем друг другу на людях: „Я люблю тебя!“»…
Прощай, мой ангел, мое счастье, моя жизнь. Люблю тебя, верю и схожу с ума от тоски.
Твой Сергей».
Сергей перечитал наскоро письмо и хотел было разорвать его и написать новое, в котором он должен был уведомить Липу о том, что его умышленно удалили на фабрику, но раздумал, вполне уверенный в том, что Липа и без этого поймет махинацию, устроенную их родителями.
Письмо это Сергей вложил в коротенькую записочку к Подворотневу и, отправив его с Андреем, засел обедать.
Ел он мало, едва дотрагиваясь до кушаний. Неотвязные мысли лезли в его голову и расстроили нервы до крайности.
Чтоб развлечься немного, Сергей отправился прогуляться в парк и наткнулся на Алису, которая шла к нему навстречу с букетом луговых цветов.
Волей-неволей он должен был беседовать с ней и затем отправиться к Джемсу Ивановичу на вечерний чай.
Посылая ко всем чертям и директора, и его жеманно улыбавшуюся племянницу, Сергей скрепя сердце просидел, почти не разевая рта, чуть ли не до десяти часов вечера и был рад-радехонек, когда его, наконец, отпустили домой.
– Снес-с, Сергей Афанасьич! – встретил его на крыльце Андрей.
– Спасибо, Андрей. Покойной ночи!
– Баиньки, значит? – справился Андрей, скаля зубы. – Что ж это ж, это дело доброе, спокойной ночи, приятного сна-с!
– Спасибо.
– Никаких приказаний от вас не будет-с?
– Нет, Андрей… Впрочем, если я просплю, разбуди меня пораньше.
– Часов в восемь, что ль-с?
– И в семь можешь, – хочу завтра, если хороший, ясный день будет, прогуляться в Осиповский лес. Говорят, там красивые места есть, а быть не пришлось.
– В Осиповском лесу-с? – с недоумением проговорил Андрей. – Какая уж там красота-с, глушь одна.
– Да?
– И притом ни одного соловья не жительствует, какая уж эта местность!
– Все-таки пройдусь, тебя с собой возьму.
– Покорнейше благодарю-с, только я нонче, накануне, значит, предупрежу Андрея Ефимыча насчет острастки.
– Какой острастки?
– А насчет волосьев-с. А то они, Андрей Ефимыч-то, не разобрамши дела, вскинутся и зачнут взыскивать.
– Ах да, предупреди! – улыбнулся невольно Сергей, вспоминая утреннюю физиономию Андрея.
Андрей пробурчал еще какое-то пожелание своему молодому хозяину и растаял в сгустившихся сумерках вечера.
Сергей лег спать. Он не помнил, когда и как он заснул, но спалось ему скверно.
Всю ночь ему снилась Липа, бледная, с заплаканными глазами; она протягивала к нему руки и молила о защите.
Сергей просыпался, вскакивал с постели и, перевертывая подушку, засыпал снова затем, чтоб его разгоряченному воображению представлялась та же Липа, со скорбным выражением лица и молящими о защите глазами.
Было около семи часов утра, когда Сергей проснулся от довольно бесцеремонного толчка.
Откинув одеяло и повернув голову, он прищурился.
Яркий свет солнца, смотревшего в окошко, растворенное против постели Сергея, врывался в комнату целым снопом и бил прямо в глаза.
У постели Сергея стоял Андрей с перепуганным, мертвенно-бледным лицом и тряс за плечо молодого хозяина.
– Это ты, Андрей? – поднял тот голову с подушки. – Что случилось?
– Началось-с, Сергей Афанасьич, – прошептал Андрей, со страхом озираясь на ярко пылавшие от лучей восходящего солнца окна.
– Что началось? Да говори скорей, дурак! Пожар?
– Рабочие-с буйствуют…
Сергей вскочил с постели, подбежал к окну и сильным ударом руки отворил ставни. Несколько разбитых стекол со звоном полетели на мостовую.
Утренняя свежесть охватила полураздетого Сергея и дрожью поползла по его открытой груди. Он лег на подоконник и прислушался.
Издалека доносились крики толпы. По улице бежали бабы и дети.
Сергей посмотрел на фабричную трубу и побледнел.
Фабрика безмолвствовала.
– Андрей, как это началось? – оторвался от подоконника Сергей и начал быстро одеваться.
– Всю ночь, Сергей Афанасьич, ткачи пьянствовали…
– Ну? Ну, а теперь где они?
– Лавку разбивают-с. Господи, что ж теперича с нами будет?.. – волновался Андрей, подавая хозяину платье и помогая ему одеваться.
– Сколько их?
– Человек двести-с.
– А остальные?
– Остальные не касаются, кто в сторонке стоит, а кто домой ушел.
– Почему же фабрика не работает?
– А они паровщиков арестовали и паровую заперли-с.
– Директор где?
– Не могу знать-с, я первым делом сбегал на происшествие, а потом вдарился в конюшню и в дрожки Исправника заложил-с. Сергей Афанасьич, уедемте поскорей от греха.
– Куда уедем? Ты совсем угорел, я вижу.
– На станцию уедем. Ну их, Сергей Афанасьич, еще неприятность вам могут произвести-с.
– Однако я никак не предполагал, Андрей, что ты такой трус.
– Я трус? Ну, это напрасно-с…
– Разумеется, трус. Испугался пьяной толпы и хочешь бежать.
– Господи, да для вас же я хлопочу… что мне… мне плевать.
– Для меня хлопочешь напрасно. Я никуда не уеду, а ты можешь идти, куда хочешь.
– Я от вас уйду? Ну уж это неслыханное дело! – с неудовольствием проговорил Андрей. – Для вас это я, а коли вы остаетесь, значит, я сичас Исправника распрягу… Трус! И скажут же что, ах ты господи! Я на медведя еще мальчишкой один на один ходил.
– Живей картуз!
– Сию минуту-с.
Сергей отпер конторку, стоявшую в простенке, достал оттуда револьвер, сунул его в карман пиджака и, в сопровождении Андрея, бросился к директору.
Его встретила мисс Алиса, одетая в дорожное платье с хлыстиком в руке.
– Это вы? Как я рада! – схватила она за руки Сергея. – Теперь мы спасены.
Сергей посмотрел исподлобья на испуганное личико англичанки, на ее растрепанную шевелюру и тревожно бегавшие во все стороны глазки и улыбнулся.
«Нет, Липа бы так не испугалась!» – подумал он и, осторожно освободив свои руки из рук вцепившейся в него мисс, спросил поспешно:
– А где же Джемс Иванович, мисс?
– Он там, у себя… ах, мистер, если б вы только знали, что мы пережили за этот час, там бог знает что происходит!
– Кажется, особенного ничего, – попробовал Сергей успокоить перепуганную Алису. – Пьяная толпа произвела дебош и только.
– О нет, совсем не то! – замахала торопливо та ручками. – На фабрике бунт!
– У страха глаза велики.
– Совсем нет, вы знаете, мы хотели уехать к Тулупову, и нас не пустили… они расставили караульных и, как видите, вернули назад.
– Вы хотели уехать, мисс?
– Да, да… и я, и тетя, и дядя.
– Как? Директор? Сам директор? – с негодованием проговорил Сергей. – Однако!
– Но, мистер, вы не знаете этих мужиков.
– Напротив, мисс, я их отлично знаю.
– Нет, не знаете… это ужасный народ, и потом они все так злы на дядю.
– Согласен с вами, но мне нужно его видеть. Извините, мисс.
Сергей оторвался от Алисы, схватившейся за борты его пиджака, и прошел в кабинет. В кабинете никого не было.
«Вероятно, в спальне», – подумал Сергей и крикнул:
– Джемс Иванович!
Ответа не было.
Сергей прошелся по комнате, постучал в дверь и снова крикнул:
– Джемс Иванович! Это я, Аршинов! Мне нужно вас видеть.
– Апчхи! – раздалось где-то в комнате.
Сергей с удивлением оглянулся, посмотрел на шкаф, под письменный стол и пожал плечами в недоумении.
– Апчхи! – раздалось снова. – О, эта скверная русская прислуга, никогда не выметает пыль из-под мебели! – проговорил по-английски Джемс Иванович и высунул свою голову из-под стоявшего в углу дивана с бахромой, опускавшейся почти до полу.
Сергей чуть не расхохотался, несмотря на серьезность минуты.
– Стыдитесь, вы директор, главное административное лицо на фабрике, – сказал он, – и прячетесь при первой же опасности, да и есть ли опасность, это еще вопрос.
– Для меня опасность большая, они теперь грабят лавку и затем придут убить меня.
– Я вам ручаюсь, что вы будете целы, пойдем и уговорим толпу.
– Ни за что! Я так испугался, что не в состоянии двинуться с места… Апчхи! Ах, эта проклятая русская прислуга… Сергей Афанасьич, идите один, вы такой молодой, такой красивый, они наверно вас послушают, – лепетал англичанин, отчаянно тараща глаза на Сергея.
– Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно! Я предупреждал вас вчера, вы не хотели верить, а теперь прячетесь под диван, бросая фабрику на произвол судьбы. Так поступают только трусы и…
– О, ес! Я согласен с вами, во всем согласен и поэтому прошу вас, ради бога, устройте вы это дело, я не могу, я разбит и убит, слышите шум? Они сюда идут, сюда, уходите, Сергей Афанасьич, не пускайте их!
Голова директора скрылась под диваном.
Сергей понял, что дальнейшие переговоры с англичанином не поведут ни к чему, и решил действовать единолично.
Он ощупал револьвер в кармане и бросился на улицу.
В передней его схватила Алиса.
– Ради бога, мистер, что нам делать? – спрашивала она, тревожно заглядывая в глаза Сергея.
– Сидеть дома, мисс! – ответил тот и спустился вниз.
На крыльце директорского дома стоял Андрей в заломленном на правое ухо картузе и отчаянно сложенными на груди руками и широко растопыренными ногами.
Сергей вышел на крыльцо.
– Сюда бегут, Сергей Афанасьич! – проговорил Андрей. – До дилехтура добираются!
Вдали действительно показалась толпа фабричных, которая, гикая и свистя, неслась по улице форсированным маршем.
Сергей стиснул зубы и уставился на плывшую к нему толпу озорников.
– Впереди Васька Питерец, главный коновод всему, – доложил ему Андрей. – Видите, в красной рубахе и плисовой жилетке.
– Вижу. Затвори двери и стой у них.
– Готово-с! – весело отозвался Андрей, у которого страх как рукой сняло.
– Не знаешь, становому дали знать или нет?
– Послан гонец, Сергей Афанасьич. А лавку они здорово распотрошили! Глядите: у кого банки в руках, у кого мешки…
Сергей шагнул вперед и опустил руки в карманы.
Толпа приближалась.
– Мы ему покажем дворянство! Всякий тоже нехристь мудровать над нами станет, ну уж это надо погодить! – орала толпа. – Мы его в паровой искупаем! Ловко! Вали, ребята! Айда! – раздавались голоса фабричных вожаков.
Толпа, подбадривая друг друга, бегом припустилась к директорскому дому и замялась, увидав стоявшего на крыльце Сергея.
– Хозяйский сын! Его не трогать! Он нам худа никакого не делал!
Толпа в один момент сгустилась у крыльца и вопросительно уставилась на Сергея, невозмутимо стоявшего на верхней ступени крыльца.
Андрей, со скрещенными на груди руками, привалился спиной к дверям и спокойно рассматривал лица передних фабричных.
– Что вам нужно, ребята?! – крикнул Сергей.
– Директора! – ответил Васька Питерец и бросился на крыльцо. – Прочь с дороги!
Сергей лицом к лицу столкнулся с фабричным.
Фабричный пьяными, нахальными глазами окинул хозяйского сына, схватил его за рукав и моментально полетел с крыльца, сбитый с ног ловким ударом Сергея.
– Шапки долой, – крикнул Сергей, вынимая из кармана револьвер, – и ни с места! Если кто-нибудь из вас хоть шаг сделает вперед, я пущу тому пулю в лоб!
Толпа смолкла и, переглядываясь, стала снимать картузы.
– Вы что же это, голубчики, бунтовать вздумали, а? В Сибирь захотели? – заговорил Сергей, играя револьвером.
Толпа заговорила.
– Что? Говорите кто-нибудь один.
– Мы с дилехтуром желаем! – выкрикнул бородатый фабричный, выступая вперед.
– Директора на фабрике нет, а хозяин здесь я. Говори, что вам надо?
– Насчет харчей… уж оченно харч плох, – нерешительно зачесал в затылке фабричный, следя за эволюциями револьвера.
– Знаю. Слышал, – отрывисто ответил Сергей. – Это вина не наша, а приказчика, который сегодня же будет уволен. Слышите?
– Слышим, как не слыхать, покорнейше вас благодарим, Сергей Фанасьич! Уж будьте таким благодетелем, ослобоните от аспида.
– Я вам даю слово, что сегодня же его не будет. Дальше! Что еще, ребята?
– Вот тоже насчет штрахов, одолели! За все про все ди-лехтур штрахует, уж будьте ласковы, взойдите в наше положение.
– Штрафы пишутся на все по фабричным правилам. Правила эти вам известны.
– Оно конечно, это действительно, – заговорили в толпе, – только уж оченно обидно.
– Стой! Если вы были недовольны штрафами, почему не жаловались хозяину?
– Дилехтуру говорили, Сергей Фанасьич!
– Директор – такой же служащий, как и вы. Нынче он здесь, завтра – его нет. Ваша прямая и первая обязанность была идти к хозяину и жаловаться, а вы пошли кривым путем, путем грабежа и насилия. Вы разбили и разграбили лавку, а знаете ли, что бывает за разбой и грабеж?
Толпа молчала.
– Я понимаю вас, ребята, вы поступили в этом случае как неразумные дети, не заботясь о последствиях, одним словом – вас подбили на незаконное дело.
– Подбили! Это верно! – заговорили в толпе. – Мы люди темные, кто же знает, – сказали: валяй, сдадутся, ну, п… прости, Христа ради, Сергей Фанасьич!
– Постойте! Мне вас жаль, от души жаль, ребята… я знаю, что вы хорошие, честные работники, у каждого из вас есть жена, дети, которые сыты только тогда, когда у вас есть работа, что же вы делаете? Вы идете на разбой, забывая, что ваши дети перемрут с голода, потому что за разбой одна дорога: сперва острог, а затем каторга, подумали ли вы, что вы делаете?
– Это они вот все, Васька да Микитка! Народ отчаянный, ах, жулики! – голосили в ответ. – Сергей Фанасьич! Пожалей детишек-то наших!
– Хорошо. Слушайте, ребята. Вот мое решение: я спишу вам половину штрафов по последнему расчету, скрою от начальства ваше буйство, но с условием: во-первых, вы должны мне выдать коноводов, а во-вторых, сию же минуту приняться за работу, согласны?
– Вот как!.. Ай да Сергей Фанасьич, душа-человек! Ребята, вяжи Ваську с Микиткой. Спасибо тебе, Сергей Фанасьич, развязал ты нас, ребята, ура Сергею Фанасьичу!
Толпа грянула «ура» и, кидая картузы в воздух, с шумом двинулась на фабрику. Не прошло и пяти минут, как на площади перед директорским домом, кроме связанных двоих коноводов, не осталось ни одного человека.
Коноводы, понурив головы, стояли перед Сергеем и ждали своей участи.
Сергей сошел с крыльца и посмотрел с сожалением на брошенных толпою главарей.
Те еще ниже опустили головы.
– Запомните раз навсегда, – сказал он, – толпа всегда останется толпой. Сейчас она идет за вами, а чрез полчаса – идет за другим и отдает вас самым предательским образом в руки врага. Я враг ваш, но, на ваше счастье, враг великодушный. Я прощаю вас, ибо вы не ведали, что творили. Андрей, развяжи им руки!
Андрей молча развязал руки коноводов и еще отчаяннее заломил картуз на затылок.
– Получите в конторе расчет и удирайте. Помните только одно: если вы через час не уйдете отсюда, становой арестует вас как грабителей, и тогда уже я не буду в состоянии освободить вас… Прощайте!
Сергей отвернулся от недоумевающих фабричных и пошел к директору.
В гостиной он увидал Алису, сидевшую в углу. Она закрыла глаза, заткнула пальцами уши и шептала молитвы.
– Мисс! – проговорил Сергей, улыбаясь. – Можете открыть глаза, все кончилось!
Алиса вскочила с кресла и уставилась на Аршинова.
– Вы живы?
– Как видите…
– А бунтовщики?
– Бунтовщики? Какие? В России, мисс, бунтовщиков нет, есть только несчастные люди, которых, как стадо баранов, ведут на гибель мерзавцы. К сожалению, зачастую страдают не пастухи, а бараны… Но у нас, слава богу, кроме хозяйского кармана, кажется, никто не пострадает… а ваш дядя?
– Ах, как я рада!.. Дядя не знаю где, он там…
– Понимаю, под диваном, – пробормотал Сергей и вошел в кабинет директора.
– Джемс Иванович, все кончилось! Вылезайте из своего убежища!
– Неужли? – раздался под диваном радостный голос англичанина. – Я так и знал, что все пустяками кончится… Апчхи! Нет, ваша русская прислуга положительно ни к черту не годится.
Мистер, кряхтя и чихая, вылез из-под дивана и, отряхивая одной рукой пыль с коленей, другую протянул Сергею.
– Разумеется, вы прикрикнули, и они разбежались. Я мог бы и сам то же самое сделать, но… Апчхи!.. Эта проклятая пыль, у меня непременно будет насморк, вот увидите… Фу! Неужели же, в самом деле, все кончилось?
Сергей рассмеялся и подвел директора к окну.
Из фабричной трубы густым черным столбом валил дым и расплывался по темно-синему небу.
Никогда Афанасий Иванович не был так взбешен, как в то злополучное утро, когда, вопреки обыкновению, Иван явился с трехдневного кутежа не в лавку, а домой.
Афанасий Иванович только что напился чаю и, разнеся жену и кухарку за недокипяченую якобы воду, бросился в сад, чтоб несколько утишить бушевавший в нем гнев на Ивана, словно в воду канувшего после смотрин.
Следом за ним, вздыхая и крестясь, на цыпочках шел Андрей и со страхом взирал на мощную фигуру старика, широкими, развалистыми шагами вымерявшего сад.
В конце одной из аллей Афанасий Иванович круто повернулся и лицом к лицу встретился с Андреем. Оба молча посмотрели друг на друга и, не проронив ни слова, разошлись: один налево, другой направо.
Только уже пройдя порядочное расстояние, Афанасий Иванович остановился и крикнул сыну:
– Андрей!
Андрей повернулся и, сделав несколько грузных скачков, остановился против отца.
– Что прикажете, папаша?
– Куда девался Иван, а?
– Кутит-с, так полагаю.
– Кутит! Ну, кути день, кути два, а это что ж такое выходит? Может, убили его, кто его знает.
– Его не убьют, папаша, – спокойно проговорил Андрей.
– Ты думаешь?
– Кому он нужен, спрашивается? И какой в нем такой особенный антирес? Просто очумел с радости, что хорошую невесту нашел, и кутит-с.
– Это на правду схоже, только ты пойми, хорошо ли это, что жених и вдруг без вести четвертые сутки пропадает?
– Конечно, похвального в этом, папаша, очень мало-с, но все-таки есть утешение: женится – переменится.
– Да Алеевымто что я горожу, ты спроси меня? Болен, говорю… Катар в сердце у него.
– И я тоже сказываю, что болен и что доктор велит дня три-четыре в постели пробыть.
– Да болезни-то такой нет, ты пойми, дурень. Нету катару сердца.
– Как нету-с?
– Как не бывает! Вчера доктора спросил одного, так он вот как хохотал, чуть не помер со смеху, и дернуло меня такую болезнь сочинить!
– Это ничего, папаша. Скажите, что ошиблись, только и всего.
– Все это чудесно, а его нет. Надо искать Ивана и найти во что бы то ни стало, потому завтра я Алеевых к себе на обед пригласил, и ты пойми, если Иван и завтра не явится, что я Алеевым скажу? Гордость-то моя пострадает от этого аль нет?
– Свинья-с он, папаша, и даже совсем бесчувственная свинья! – сокрушительно мотнул головой Андрей.
– Надо искать и найти, слышишь, по всем гулевым вертепам искать. Вертепы-то знаешь?
Андрей, разумеется, отлично знал все «вертепы», в которых бывал и холостым, и женатым, с нужным покупателем, конечно, но, зная характер отца, отрицательно завертел головой.
– Что вы, папаша, господь с вами! Откуда же мне их знать, да я сроду в такие распутные места не заглядывал.
– А все-таки надо искать, разошли приказчиков, артельщиков.
– Пошлю-с, известно, найдем, только все-таки он против вас свинья: знает, что дело заварилось, и вдруг такую неприятность вам.
– Негодяй!
– Неблагодарный человек, папаша, чувств настоящих у него нет, и дурак при этом, авось женитьба его изменит к лучшему направлению.
– Давай-то бог! А искать все-таки разошли. Да не сидит ли он где в добром месте, как ты полагаешь?
– Не думаю я этого, папаша. Ежели бы сидел где, давным-давно бы нам его на поруки сдали. Просто либо пьет без просыпа, либо спит от выпивки до выпивки.
– Наградил меня Бог сыновьями, нечего сказать, – вздохнул Аршинов. – Тебя я исключаю, ты не такой совсем.
– Покорнейше вас благодарю, папаша, за теплое слово.
– Про тебя и речи быть не может, а эти, что Иван, что Сергей – одно сокрушение с наказанием.
Андрей чмокнул в плечо Афанасия Ивановича и прослезился.
Старик посмотрел с нескрываемым удовольствием на Андрея и затем отправился к себе, наказав еще раз сыну разослать служащих искать блудного сына.
Не успел Афанасий Иванович войти в свой кабинет, как ему в ноги повалилась что-то бурчащая фигура какого-то взлохмаченного человека.
Старик откинулся в испуге назад и с недоумением нагнулся над растянувшимся на полу человеком.
– Кто это? Что надо?
Всклокоченная голова приподнялась от полу и уставилась опухшими глазами на старика.
– Иван! – вскрикнул Афанасий Иванович, опускаясь в кресло.
– Папашечка, простите, – подполз тот на коленях к отцу и припал к его сапогу.
Афанасий Иванович отдернул ногу и, как разъяренный тигр, накинулся на сына.
– Распутник! Фармазон! – тяжело дыша, шептал старик, отталкивая сына, который живо вскочил на ноги, оправил шевелюру, почистил запылившиеся колени и юркнул в дверь. – Стой! – загремел Афанасий Иванович, ударяя кулаком по столу с такой силой, что стоявшая на нем чернильница подпрыгнула и веером разбрызгала чернила. – Поди сюда, каналья пьяная!
Иван вернулся и смиренно вытянул руки по швам.
Старик долго смотрел на побуревшую от попойки физиономию сына, на грязную и измятую манишку, на которой вместо галстука болтался какой-то обрывок черного с белым, покачал головой и плюнул прямо в глаза Ивану.
– Тьфу, бесстыжие твои глаза! – проговорил Аршинов, сжимая кулаки.
Иван, моргая глазами, достал платок из кармана пиджака, вытерся не спеша, сложил затем платок аккуратно вчетверо, положил обратно в карман и, склонив голову, принялся рассматривать носки нечищеных сапог.
– Сичас чтобы спать ложиться, слышишь?! – проревел старик, гневно смотря на сына.
– Слушаю, папаша, лягу-с…
– И спать до утра завтрашнего числа, слышишь?
– Слушаю, папаша, просплю-с…
– Чтоб к завтрашнему вечеру у меня твоей пьяной морды не было, понял?
– Слушаю, папаша… не будет-с.
– Завтра у нас обедают Алеевы… я им сказал, что ты нездоров был…
– Слушаю, папаша, – словно эхо отзывался Иван, не сводя глаз с носков своих сапог, – нездоров-с был…
– У-у, харя противная! Брысь!
Иван не трогался.
– Убирайся вон!
– Слушаю-c… уйду, папаша.
Иван переступил с ноги на ногу и нерешительно поднял голову.
– Ну? Чего мнешься? Марш отседова!
– Папаша, там я… виноват-с, в последний раз это, папашечка. Клянусь Богом-с!
Афанасий Иванович понял.
Он медленно поднялся с кресел, подошел к Ивану и положил ему руки на плечи.
Иван вздрогнул и присел невольно. Коленки у него дрожали, а глаза бегали из стороны в сторону, ища защиты.
– Сколько, распутник? Сколько? – проговорил старик, впиваясь, как клещами, пальцами в плечи Ивана.
– Шесть, папаша-с… в последний раз, ей-богу-с.
– Шесть тыщ? Записку дал?
– Векселечек-с… не верят записке, папаша.
Иван не договорил и покатился, как скошенный сноп, из кабинета в гостиную.
Ударившись о какой-то предмет, не то о стул, не то о тумбу с часами, Иван вскочил на ноги и стремглав бросился в свою комнату.
Афанасий Иванович вышел из себя. Он бегал по длинной анфиладе комнат и ругался так, что слышно было на улице.
Все живущее в доме окаменело. Только один Андрей улыбался ехидно, стоял, прислонясь к колонне в зале, и ждал конца «родительского гнева».
– Нет, каков негодяй, а? – выскочил в залу Афанасий Иванович, схватывая за руку Андрея. – Шесть тыщ прокутил! Шесть тыщ! Да он сам, негодяй, шести монеток не стоит.
– Наслание Божие, папаша, – смиренно проговорил Андрей, подымая глаза к потолку. – Надо претерпеть-с.
– В три дня, Андрюша, ты пойми, – стонал старик, – в три дня такую сумму спустить… ведь за это его на Конной плетьми драть надо!
– Не поможет, папаша… горбатого, говорят, только могила исправляет, да и то едва ли-с.
– Нет, куда он шесть тыщ мог прожить, ты мне вот что скажи? Куда? В карты проиграл?
– Иван, папаша, в азартные игры не играет-с, это я верно знаю-с.
– Так куда же? Куда?
– Сичас он мне, мимо пробегая, сознался, что два благородных патрета попортил… вообще дагеротип на сторону свернул.
– Благородных, говоришь?
– Так точно-с. А благородные патреты, папаша, возвышенный прейскурант соблюдают.
– Пошли выкупить вексель… Спроси у этого негодяя, кому дал, и выкупи.
– Слушаю-с, сегодня же будет исполнено.
– Это что у тебя за письмо в руках? – увидал старик письмо, которое Андрей вертел между пальцев.
– От Сергея, к вам-с, с фабрики.
Афанасий Иванович подошел к окну, распечатал послание сына, в котором Сергей подробно доносил отцу о последних событиях на фабрике; прочитав его и скомкав, он разразился новой бранью.
– Мальчишка! Щенок! Читай!
– Что такое, папаша? – подскочил Андрей к отцу.
– Нет, ты прочитай, какие он там колена выкидывает! Рабочие буйствуют, а он их прощает и половину штрафу скащивает. Он разорит меня!.. В гроб меня вгонит!
– Папаша, успокойтесь… Авось, Бог даст, все уладится к лучшему, – утешал Андрей отца, расправляя скомканное письмо брата.
– Читай!.. А?.. Хорошо?.. Что ж это такое, Андрей?
– Тсс!.. – качал тот головой, пробегая письмо. – Вот уже справедлива пословица: «Как ты дурака ни крести, он все в воду лезет». От одного дурака шесть тысяч убытку, от другого вдвое больше.
– Убить мало за это! Нет, что я теперь с ним сделать должен, а?
Старик в бешенстве забегал по зале и стучал кулаками по колоннам.
Андрей спокойно следил за эволюциями отца и вздыхал на всю залу.
– Слушай! – остановился Афанасий Иванович. – Пошли сичас же депешу, чтоб Сережка ко мне на глаза явился.
– Этого сделать нельзя, папаша.
– Ну?..
– Он нам все дело испортит. Не угодно ли вам прочитать еще вот это письмецо-с? – тихо проговорил Андрей, доставая из бумажника письмо.
– Чье письмо?
– Сережкино, папаша, к Олимпиаде Сергеевне-с.
– К невесте Ивана? Как оно к тебе попало?
– Сообразил я, папаша, что с фабрики от долгой разлуки разные цидулки полетят, ну, я наказал строго-настрого, чтоб все письма с фабрики, к кому бы они писаны ни были, хоть к вам, хоть к мамаше, – перво-наперво мне на просмотр доставляли.
– Да это-то как к тебе попало? К Олимпиаде, говоришь, оно?
– Действительно, к ней, папаша, только ведь и там я карантин устроил. Предварил старика Алеева на всякий случай, а тот распорядился по моему указанию. А эта цидулка, папаша, адресована на нашего Во всех отношениях, чтоб он передал ее по получении. Понимаете?.. Да вы прочтите обе, сами увидите.
Афанасий Иванович прочитал обе записки Сергея и поцеловал Андрея.
– Молодец! Спасибо! Мне бы это и в голову не пришло.
– Оно лучше так, папаша, выйдет, и от нее к нему письма не попадут, и от него к ней тоже, – получится в некотором роде забвение ихних глупостей-с.
– Верно, Андрей, верно…
– Да уж вернее этого ничего быть не может-с… а Сергея ежели сичас вы с фабрики выпишете – нам полный ущерб нанесется, во-первых, он покатит первым долгом к Алеевым и на манер фабричного бунту там произведет, человек глупый и притом горячий, а это теперь для нас самое лучшее будет, ежели мы Сережку с фабрики не спустим.
– Так-то так, да он там еще, гляди, какую-нибудь штуку выкинет, нонче на двенадцать тыщ наказал, а завтра на двадцать накажет…
– Не допускаю я этого, папаша, фабричных он помирволил, значит, они сичас надолго затихли, а для успокоения вашего я нонче же секретное предписание Джемсу Иванычу напишу, чтоб он Сергея держал в полном подчинении, так как у него никакой доверенности от вас нет.
– Это хорошо. Напиши нонче же…
– Будьте покойны, напишу… теперь другое-с; по моим соображениям, нам надо свадьбу Ивана свертеть как можно скорее-с. Алеев против этого, я так полагаю, спорить и прекословить не станет.
– Он? По его – хоть завтра венчай.
– Ну вот, видите, папаша, как это складывается великолепно. В десять дней свадьбу скрутим, а там и беспокоиться нечего. Приедет Сережка, увидит, что Олимпиада Сергеевна чужой женой стала, и покорится.
– Да. Это умно. Так и сделать надо. А?
– Как вам угодно, папаша, воля ваша, я только предлагать могу, что, по моему разумению, хорошо, а может, на ваш взгляд, и иначе выходит.
– Нет, умно. Только вот что меня беспокоит: а вдруг Сергей прилетит с фабрики, ведь он на все пойдет.
– Не прилетит-с, вы ему завтра же письмецо тепленькое отправьте, я вам сам составлю-с, вы только подпишите-с: дескать, благодарю тебя, любезный сын Сергей, за все твои распоряжения, которые нахожу весьма и очень умными.
– Это Сережкины-то распоряжения умны? На двенадцать тыщ, если не больше, отца нагрел.
– Ах, папаша! Надо же дурака по губам помазать. Из дурака через это после всякие веревки вить можно; а в конце письма припишем: «Прошу, дескать, любезный Сережа, остаться на фабрике недельки две, покеда всякие волнения утихнут, потому я на англичанина не надеюсь и ему не доверяю». Поняли, папаша?
– Понял. Министр ты у меня, Андрей.
– Куда уж нам, папаша, – потупился Андрей, – как могу-с и что для дела полезно-с. Он нам мешать не будет, а мы тем временем свадьбу сыграем.
– Постой. А если кто-нибудь даст знать Сергею на фабрику?
– Нет возможности, папаша. И на фабрике я насчет карантину распорядился, чтобы никаких писем и никаких посланных, окромя что от вас, до Сергея не допускать. Вчера еще я об этом писал с нарочным Джемсу Иванычу.
– Все ты предвидел! Далеко ты у меня, Андрей, пойдешь! – хлопнул по плечу сына Афанасий Иваныч и, подойдя к окну, забарабанил по стеклу пальцами. – Так, действительно, хорошо будет! Все устроим и… конец! Негодяй! Шутка! Двенадцать тысяч штрафу смахнул! – Афанасий Иванович сдвинул брови, уставился в одну точку и задумался.
Сергей лез ему в голову. Он злился на него в душе за понесенные убытки, ругал его, как коммерческий человек ругает неумелого помощника, который идет наперекор хозяйской воле и желанию, и вместе с тем досадовал, что сделал это именно он, Сергей, тот самый Сергей, которого и он, и братья, и все знакомые называют не иначе, как «ученым дураком» и никуда не годным человеком.
Странное дело: Афанасий Иванович чувствовал, что там, где-то глубоко у него в душе, есть крошечный уголок, полный жалости и сострадания к этому «ученому дураку», не знавшему никогда отцовской ласки и не слыхавшему от него ни одного теплого слова.
Он досадовал на эту «жалость к дураку» и все-таки жалел, насильно вызывая перед собою образ Сергея.
– Такой же ведь, сын же! – бормотал он. – Неудачен вышел, а все-таки…
Афанасий Иванович круто повернулся к Андрею.
– Хорошо ли, Андрей, мы делаем? – проговорил он. – Может, и всамделе они любят друг друга?
– Глупости, папаша! – ухмыльнулся тот. – Любовь-то это они в романах вычитали, ну и затянули от скуки канитель. И опять, папаша, коммерческого расчета нет Сергея на Алеевой женить. За Ивана со ста тысячью, окромя Алеева, никто не даст, это уж надо прямо говорить, а за Сергея сичас невеста с полмиллионом готова.
– Кто? – встрепенулся старик.
– Лещакова. Сирота круглая, а опекун вчера мне в Троицком какую вдруг новость открыл: видела, говорит, наша дура вашего Сергея и теперь спит и видит, как бы за него замуж выйти. Полмиллиона, папаша, – для фирмы вклад чувствительный!
– Верно! Лещакова? Там больше полмиллиона. Я сам духовную видел.
Афанасий Иванович, потирая руки, хлопнул по плечу еще раз Андрея и в веселом расположении духа отправился в город.
Коммерсант восторжествовал над отцом.
На другой день аршиновский дом принял праздничный вид. «Парадные» комнаты были открыты и ждали гостей. В саду и на дворе с раннего утра дворники и садовники наводили чистоту, подметая пыль и посыпая красным песком дорожки и обширный двор. К полудню наехали «кондитеры» и взяли в полон кухню, предварительно выгнав из нее кухарку, ругавшую на чем свет стоит «кастрюльных разбойников».
Обед готовился небольшой, но «парадный», с громкими названиями блюд. Сам кондитер, высокий худощавый старик с бритым подбородком и тощими седоватыми бакенбардами, бегал из кухни в залу, где официанты накрывали стол, и обратно, покрикивая то на поваров, то на лакеев.
В два часа приехал из города Афанасий Иванович и зазвал к себе в кабинет кондитера.
– Ну как, Артамон Иваныч, у нас дела? – ласково потрепал он кондитера по плечу.
– Слава богу-с, Афанасий Иванович, все в порядке. Сервировочку заметили?
– Хороша, – одобрительно кивнул тот головой.
– Министерская-с. Такой сервировки во всей Москве ни у кого не найдешь-с…
– Ври больше.
– Честное слово-с. Да вы спросите, после кого я ее купил-с. После князя Арапникова-с…
– Знавал, знавал.
– Первый, можно сказать, вельможа был-с… а уж для мамону своего-с ничего на свете не жалел.
– А наследники?
– Куда им-с? Один за границей учится, а другой в Италию картины писать уехал… Все гнездо дворянское разорили, все распродали да раздарили. У меня сичас и повар тоже вместе с сервизом от Арапникова взят… стар уж стал, язык деревенеть начал, но мастер великолепный.
– Смотри, Артамон, чтоб обед был на славу… У меня нонче торжество предстоит: сына хочу женить, так надо как следует невестину родню насытить.
– Останутся довольны. Вино-то прикажете выдать?
– Сам выдам. Я, брат, со счетом выдам, ты так и скажи своим фициантам, и со счетом бутылки приму… а то я ихнюю натуру знаю: бутылку на стол, а две под фалды.
– У меня, Афанасий Иваныч, таких слуг нет-с… Я сам такими пренебрегаю.
– В каждого не влезешь, а ты пришли-ка ко мне старшего для приема.
Афанасий Иванович выдал по счету вино, переоделся в новый черный сюртук и позвал жену.
– Ну, Арина Петровна, прифрантилась, что ль? – справился он у жены, которая, шурша шелковым платьем, вышла к нему в кабинет.
– Совсем готова, Афанасий Иваныч.
Аршинов скосился на Арину Петровну и ухмыльнулся.
– Совсем другая баба стала в наряде-то.
– Я всегда такая.
– Ну, это твое мнение, а мое мнение совсем другого сорта… Все у тебя готово?
– Все. Стол накрыт…
– Стол до тебя не касается, это кондитерское дело… Чай, фрукты?..
– Все готово.
– То-то. У меня чтоб ни в чем не было задержки. А Иван? Где он?
– Ваня все время был дома… Час тому назад я видела, как он по саду бродил…
– Пришел в себя?
– Да чего же ему приходить? Человек как человек.
– Э-эх, – досадливо махнул рукой Афанасий Иванович, – ничего ты не понимаешь!.. Поди и вели прислать его ко мне… да, постой!.. Вот еще что! – проговорил он, поглаживая бороду. – Вынь-ка на всякий случай образ из божницы…
Арина Петровна затуманилась.
– Значит, решил окончательно? – упавшим голосом спросила она мужа.
– Это что еще за глупый вопрос? Что решил?
– Благословить… Ваню… с Алеевой…
– Во всяком случае…
– Афанасий Иваныч, хорошо ли ты обдумал, какое дело хочешь совершить?
Афанасий Иванович вспылил:
– Не у тебя ли ума стану занимать? Опоздали-с, Арина Петровна… мне, слава богу, чужого ума, да еще бабьего, теперь не нужно… Извольте делать, что вам говорят, а рассудить мы и без вас рассудим…
– Бог с тобой, делай как знаешь, Афанасий Иваныч, но только помни: и за счастье, и за несчастье своих детей ты один виновен будешь…
– Не раздражай ты меня… Слышал я это все от тебя не раз, следовательно, пора и бросить… Пошли ко мне Ивана!
Арина Петровна вздохнула и с поникшей головой вышла из кабинета мужа.
Афанасий Иванович прошелся несколько раз по комнате, сел за письменный стол, щелкнул косточками счет и, вскочив с места, снова зашагал по кабинету.
– Проклятые бабы! – выругался он. – Возьмут да и испортят расположение духа. Тьфу! Дурь все это, глупость, книжки окаянные, – плевка не стоят, а тебя расстраивают… Кто тут топчется? – крикнул он, заслышав шаги.
– Я, папаша, – появился в кабинете Иван, – видеть желали-с?
Афанасий Иванович нахмурился и осмотрел с ног до головы сына.
Иван был разодет франтом, расчесан и надушен так, что Афанасий Иваныч чихнул несколько раз.
– Обрадовался, дурень! – проворчал он. – Эк от тебя душищами-то разит… цельную банку, что ль, на свою глупую башку опрокинул?
– Нечаянно передушил-с…
– Нечаянно! У тебя все нечаянно: и пропал на три дня нечаянно, и вексель выдал нечаянно… Твой, что ль? – вынул он из бумажника вексель и ткнул его сыну под нос.
Иван покосился осторожно на вексель и потупился.
– Да ну, говори, – этот, что ль?
– Кажется-с… вероятно, он-с…
– Шут тебя знает, дурака, – заволновался Аршинов, – «кажется, вероятно»… смотри лучше!
– В шесть тысяч? Мой-с! Помню, что вексель в шесть подмахнул, но какою рукой подписывал, левой ли, правой ли… весьма возможно даже, что обеими.
– Тьфу! – скомкал старик вексель и швырнул комок в лицо сына. – И морду-то как следует в порядок не привел.
– Я старался, папаша.
– Старался ты, а над правым глазом что?
– Легкий ушиб-с.
– Замажь.
– Замажу, папаша, это легко сделать-с, совсем незаметно будет.
– Помни мой наказ: чтоб эти похождения были в последний раз, до свадьбы никуда ни шагу, слышишь?
– Клянусь, папаша, никуда не уйду, я больше с грусти зачертил-с…
– С какой грусти?
– Да как же, папаша, разве не обидно, что Олимпиада Сергеевна только об Сережке и мечтает?
– Глупая девчонка!
– А все-таки обидно.
– А ты старайся понравиться ей. Вот приедет к обеду, встреть ее на крыльце и букет поднеси.
– Слушаю-с.
– Девчонки любят, когда за ними ухаживают, а что о Сергее она мечтала, так в этом опасного ничего для тебя нет: выйдет за тебя замуж и Сережку забудет; все, брат, бабенки на одну колодку: с глаз долой – из сердца вон.
– Ну нет-с… не всегда так бывает! – вспомнилась Ивану вдруг цыганка с ее жгучими страстными ласками. – Другие, напротив, папаша, чем дольше не видают, тем больше о том человеке мечтают.
– Это бабенки сами говорят, а ты, с большого ума, и веришь… э-эх, Иван-простота! Как с тебя, дурака, вексель в шесть тысяч не взять? Дуры еще! В двадцать могли взять.
– Зачем же-с? Она честная, папаша.
– Кто честная?
– А цыга…
Иван сообразил, что глупо проговорился, и, закрыв рот ладонью, со страхом посмотрел на отца.
– Так это на цыганку мои денежки пошли, а?
Иван побелел.
«Шут меня дернул! – пронеслось у него в голове. – Ну, значит, опять трепка сызнова, ах ты господи! Что я за несчастный человек такой!»
– Негодяй!.. Следовало бы тебе за цыганок башку перечесать, да боюсь, невеста испугается… Вон, грабитель!
Иван торопливо было юркнул в дверь, но остановился на окрик отца.
– Стой! Поди сюда!.. Слушай, балбес: если ты теперь дозволишь себе опять такую выходку – из дому прогоню, слышишь? Прокляну и выгоню, как червь пропадешь…
– Воля ваша, папаша, – бормотал Иван, пятясь к дверям от отца, наступавшего на него со сжатыми кулаками.
– Вон! И чтоб больше я не слыхал о твоей пропаже, своими руками свяжу и отправлю в часть драть…
Иван не слушал продолжения. Он поспешно спустился вниз и очутился в саду.
– Беда с этими родителями, – бормотал он, шагая по дорожке. – И не довернешься – бьют, и перевернешься – бьют… Ах, когда-то я, наконец, на чистую волюшку попаду? Кажется, чего бы я не дал, только б из этой опеки дворянской выбраться… ну, вот женюсь… сто тысяч возьму… то есть отец возьмет, а не я… И опять кабала: жена первым долгом: ты куда? А отец прямо в морду: ты где был? Тьфу! Вот она, жизнь-то наша подневольная, анахимская!.. Ни тебе разгуляться, ни тебе душу отвести… а Пашка-то… Что теперь с Пашкой-то? – вспомнил он про цыганку. – Как сказал ей, что женюсь, так белее мела стала… «Отравлюсь», – говорит… и отравится, сердце чувствует, что отравится, потому по уши в меня врезалась…
Иван остановился и мрачно посмотрел на развесистую липу.
– Липка меня так не будет любить, как Пашка! – решил он, закуривая папироску. – Где ей!.. Во-первых, она сколько время Сережку в уме продержит… отуманил ее, бестия, книжками… А потом, живности такой нет, как в цыганке… Пашка – дьявол, огонь адский неугасимый… вопьется в тебя губами, так и чувствуешь, что душа из тебя вон выпирает… умертвить может поцелуем… а эта что? – презрительно мотнул он головой. – На словах все романы да романы, а на деле, поди, и поцеловаться-то как следует не умеет… кислятина! Ах, Пашка!.. Положим, тоже и с Пашкиной стороны не совсем благородно; накутил я на две тысячи, а взяли вексель в шесть… ну, да уж это такая нация, не может без хорошего проценту купеческого сына любить…
Размышления Ивана были прерваны появлением дворника, торопливо доложившего ему о приезде Алеевых.
Иван бросился со всех ног в дом, схватил приготовленный букет из белых роз и опрометью ринулся в переднюю, где уже стояла его мать и старший брат с женой.
– Где ты болтаешься? – шепотом уязвил его Андрей, пихая в спину. – Хорошие, настоящие женихи по часу невесту на крыльце ждут, а ты на шапошный разбор являешься… иди!
Иван вылетел на крыльцо, держа за спиной букет, и встретил Алеевых, высаживавшихся из четырехместной коляски.
Первым вошел на крыльцо старик Алеев и облобызал троекратно Ивана, подавшего старику впопыхах левую руку, так как в правой он держал букет для невесты.
Следом за стариком Алеевым вошла его жена и Александр. После всех на крыльцо взошла Липа.
Липа была бледна. Ее румяное личико осунулось и похудело. Под лихорадочно блестевшими глазами лежали темные круги. Она лениво подняла глаза на Ивана, бросившегося к ней с букетом, молча протянула ему руку, взяла букет и тотчас же передала его брату.
Также молча она поздоровалась с Аршиновыми и, пройдя две-три комнаты в сопровождении Ивана, выступавшего за ней журавлем и тщетно чуть не в сотый раз справлявшегося о драгоценном ее здоровье, очутилась в парадной зале, посредине которой стоял сервированный для обеда стол, утонувший в цветах и зелени.
Липа опустилась на первый попавшийся стул и только тут заметила, что рядом с ней, расплываясь в широкую гостеприимную улыбку, сел Иван.
– Вы как будто бы не в духе нонче, Олимпиада Сергеевна! – заговорил Иван, стараясь заглянуть в глаза Липы.
– Я? Напротив. С чего вы это взяли?.. – ответила та машинально, не вдумываясь в смысл слов.
– Так-с… по наружной видимости это заметно-с… а впрочем, может, я и в ошибку впадаю.
– Действительно, впадаете в ошибку, – проговорила Липа, стараясь отогнать от себя беспокойные мысли.
– Извините-с, пожалуйста… как вам наш дом нравится?
– Дом? – Липа подняла голову и обвела взглядом залу. – Хороший дом.
– И весьма поместительный-с… Кроме того, отделка дорого папаше обошлась… вообще папаша, Олимпиада Сергеевна, для своего удобства денег не жалеют-с…
– Это видно! – отодвинулась та. – А где помещается у вас Сергей Афанасьевич?
– Сергей? Вверху-с… там у него комнатка небольшая… Вам очень интересно его помещение?
Липа пристально посмотрела на иронически улыбавшегося Ивана и холодно проговорила:
– Меня интересуют только люди, а не комнаты.
– Так-с. Значит, вас Сергей интересует? – предложил тот вопрос.
Липа молча встала и пошла к матери.
Иван сконфузился.
«Кажется, я ей глупость завернул? – подумал он. – Черт бы побрал этих образованных невест: то недоговоришь, то переговоришь… То ли дело Пашка: что ей ни скажи, все ладно да складно выходит… хохочет, змея, и тебе в ответ, не хуже твоего, пули отливает… Не угодно ли тут на каждом шагу осторожность соблюдать… ну уж это дудки… как только женюсь, всю политику к черту пошлю! С бабами, да по нотам еще разговаривать – смерть чистая!»
Хозяин пригласил дорогих гостей откушать хлеба-соли. Ивана, разумеется, посадили рядом с Липой, относившейся ко всему безучастно. Он болтал, но осторожно, боясь попасть в неловкое положение, и в течение всего обеда упрашивал Липу кушать как можно больше, на том основании, что это для здоровья хорошо.
Липа едва прикасалась к кушаньям, и если бы ее спросили, что подавали за обедом, она бы задумалась над ответом.
Липа была разбита и уничтожена. Отправляясь на обед к Аршиновым, отец заявил ей безапелляционно, что она должна выйти за Ивана.
Между ею и отцом произошла бурная сцена, победителем из которой вышел, конечно, ее отец, не признававший никаких «но» и клявшийся всем адом, что повезет ее под венец с Иваном живую или мертвую. Для него это было безразлично.
Липа бросилась к матери, к брату и – что она могла найти у людей, подавленных деспотизмом отца? Ничего, кроме слез и сожалений. Плакать и жалеть себя она могла отлично и сама. Единственная надежда у ней была на деда, но и тот, крестя свою дорогую внучку и рыдая над нею, как ребенок, сознался, что ничего не может сделать против родительской власти.
Липа поняла свое отчаянное положение и замерла. Именно замерла. Ее горе было так велико, она чувствовала себя такой несчастной, униженной и оскорбленной в самых лучших, дорогих ее душе, чувствах, что в ее возбужденном мозгу царил такой хаос мыслей, одна другой ужаснее и безотраднее, что она ходила, одевалась и говорила, как заведенный автомат, лишенный смысла и собственной воли.
Она ниоткуда не ждала счастия. Сергея не было в Москве, да и что мог сделать Сергей, выросший и воспитанный на тех же домостройных началах, как и она сама? Правда, она могла уйти из родительского дома… но куда?.. Она воспитывалась по-купечески: умела вязать кружева для подушек и полотенец, умела спать до двенадцатого часа дня и больше ничего не умела. А он? Может ли он, сын миллионера-купца, добывать трудом столько, чтобы они существовали безбедно, не омрачая своего счастия грошевыми расчетами и учетами?
Она знала Сергея за умного, честного человека, беззаветно преданного ей и душой и сердцем, но она совсем не знала, умеет ли и может ли он трудиться и добывать себе самостоятельно кусок хлеба.
«Надо его видеть, – лихорадочно думала она, не слушая пошлые анекдоты Ивана о каких-то двух старых девах, – непременно увидать Сергея и решить… так нельзя… что-нибудь одно: жизнь или смерть…»
– Когда же он приедет с фабрики? – вырвалась вслух у ней думка.
– Кто-с, Олимпиада Сергеевна? – любезно улыбаясь, спросил сидевший против нее Андрей.
– Я говорю про Сергея Афанасьича! – опомнилась Липа, стараясь улыбнуться. – Его одного недостает здесь.
– Он не на фабрике-с! – доложил тот, улыбаясь еще слаще.
– Где же он? – спросила Липа.
– В имении-с гостит у своей невесты-с… Она, положим, еще не нареченная, но дело к тому клонит-с. У Лещаковой Ольги Андреевны… Может, слыхали-с?
Вилка выпала из рук Липы. Она, бледная как смерть, откинулась на спинку стула и судорожно схватилась руками за край стола.
– Это ложь! Ложь! Слышите? Ложь! – проговорила она, задыхаясь.
– Напрасно не верите, Олимпиада Сергеевна-с… Папаша, подтвердите, пожалуйста, мои слова, которым не доверяют вполне, – все так же приятно улыбаясь, произнес Андрей.
– Совершенно справедливо! – мотнул головой Аршинов, с недоумением посматривая на старшего сына. – Пировать так пировать! Нонче одна свадьба, завтра другая… Так, что ли, сват? – ударил он по плечу старика Алеева.
У Липы зазвенело в ушах.
Не верить Аршиновым Липа больше не могла. Да и ничего невероятного в женитьбе Сергея на Лещаковой не было: ей приказали выходить за Ивана, а ему – жениться на Лещаковой. Право сильного было на стороне родителей, детям же предоставлялось одно-единственное право: задушить в себе зародившиеся чувства и беспрекословно повиноваться родительской воле.
«Стерпится – слюбится!» – вспоминалась несчастной девушке поговорка, получившая в Замоскворечье с незапамятных времен права гражданства и превратившаяся в неотразимый аргумент родительского убеждения. Перед ней пронеслась целая фаланга подруг и знакомых девушек, таких же несчастных и лишенных всякой самостоятельности Липочек, Манечек, Верочек, которые так же, как и она, платили дань сердечному влечению и затем, рыдая и проклиная свою судьбу и деспотизм отцов, выходили под утешительную поговорку «Стерпится – слюбится», за тех, кого указывал им родительский выбор.
На душе у Липы от этих воспоминаний стало холодно и пусто. Она безмолвно уставилась на Андрея, с аппетитом убиравшего за обе щеки индейку, и на этом лоснящемся от жиру и невозмутимо спокойном и самодовольном лице читала свою будущую безотрадную жизнь.
«Все, кроме счастия!» – горько подумала она и чувствовала, как у ней на истерзанном сердце закипают жгучие слезы.
Обед кончился. Липа встала, шатаясь, из-за стола, спокойно поблагодарила стариков за хлеб-соль, причем старик Аршинов счел своим долгом расцеловать свою будущую невестку, чмокая ее сальными губами на всю залу, и подошла к окну, выходившему в сад.
– Иван, – раздался голос старика Аршинова, только что отчмокавшего стариков Алеевых, – ты бы показал Лимпияде Сергевне ранжереи наши.
– С удовольствием, папаша, – засуетился Иван, стремительно допивая стакан донского и торопливо вытирая губы салфеткой. – Олимпиада Сергевна, не угодно ли со мной прогуляться в сад и оранжереи?
Липа не слыхала его и продолжала смотреть в сад.
Иван покраснел, как рак, провел ладонью по голове и кашлянул.
Липа вздрогнула и с недоумением посмотрела на Ивана, гладившего свой затылок.
– Не угодно ли прогуляться? – повторил свой вопрос Иван.
– Куда прогуляться? – переспросила та, приходя в себя.
– В сад наш, посмотреть оранжереи-с.
– Пожалуй, мне все равно.
Иван, улыбаясь, подставил ей руку, свернутую кренделем, но Липа, не обратив никакого внимания на такую галантерейность, пошла навстречу спешившему к ней брату; лицо у Александра было озабочено, лоб нахмурен.
Он ласково пожал «крендель» Ивана и извинился, что похитит сестру на несколько минут.
– Я приведу ее к вам в сад! – бросил он жениху, торопливо отводя Липу в гостиную, где не было ни души.
– Липа, ты на себя не похожа, моя милая, – ласково пожурил он сестру, – помни, что ты не у себя…
– Знаю, Саша, знаю, – простонала та, – но если б ты мог видеть мое сердце…
– Липа, неужели я не вижу, как ты страдаешь?.. Надо победить себя.
– Легко сказать…
– Не заплачь только, ради бога… мамаша и я, мы оба просим тебя: будь мужественной…
– Хорошо, я знаю, что мне надо делать, но скажи мне, ради всего святого: ты веришь в то, что говорили о Сергее?
Александр потупился.
– Ты молчишь? Значит, это правда? Да?
– Как тебе сказать, – пожал плечами тот, – положим, я знаю Сергея за честного человека, люблю его, как брата, но… у него такой же отец, как и у нас…
– Значит, это правда, правда, Саша? Да? Да? – настаивала Липа, теребя борта жакетки Александра.
– Боже мой… успокойся, прошу тебя… ты в возбужденном состоянии…
– Я? Напротив, я спокойна, как никогда… Отвечай мне прямо и откровенно: он женится?
– То есть его женят, ты хочешь сказать, – это большая разница. Липа…
– Ну, женят… насильно женят… как и меня замуж выдают…
– Полагаю, что так, хотя и плохо в это верю.
– Разве ты заметил что? – с жадностью ухватилась Липа за сомнение брата. – Да говори же, говори, ради бога…
– Видишь ли… только успокойся ты, пожалуйста… Я не стану говорить до тех пор, пока ты не придешь в себя… и так уж за столом ты сидела приговоренной к смерти…
– Говори, я совершенно теперь спокойна, Саша… Видишь сам, как я спокойна… видишь?
– Беда с тобой просто… Говоришь, что спокойна, а сама меня душишь.
– Говори! – оттолкнула Липа от себя брата. – Ты не веришь в то, что Сергей женится?
– То есть не хочется верить… Все-таки было бы раньше об этом что-нибудь слышно… не правда ли?
– Правда, совершенная правда.
– И затем, насколько я его знаю, он мне непременно проговорился бы о том, что ему приготовлена невеста… Тебе еще он, может быть, и поостерегся это сказать, но скрывать от меня я положительно не вижу никаких причин.
– Правда, Саша, правда!
– Все это, вместе взятое, вызывает сомнение: но, с другой стороны, если б он был на фабрике, а не у невесты, что мешало бы ему написать несколько строк тебе или мне?
– И это правда, Саша.
– Тем более что он обещался мне писать каждый день. Я ему послал уже три письма и ни на одно из них не получил ответа. Ясно, что его нет на фабрике и что он действительно находится в имении Лещаковой.
– Бедный мой, бедный Сережа!
– Я спрашивал сейчас у Во всех отношениях, и тот недоумевает как относительно его женитьбы, так и относительно его местопребывания.
– Олимпиада Сергевна-с, ужли вам брат дома не надоел? – раздался за их спиной голос старика Аршинова. – Пожалуйте в сад, чай кушать.
Молодые Алеевы извинились и пошли вместе со стариком в сад.
У самой калитки стоял Иван с новым букетом и щурился от косых лучей садившегося солнца.
– Прошу принять, Олимпиада Сергеевна, – подлетел к ней Иван, – из своих теплиц-с.
Липа взяла букет и кивком головы поблагодарила его за любезность.
Старик Аршинов мигнул Ивану и, подхватив под руку Александра, увел его в оранжерею.
– Не угодно ли наши оранжереи осмотреть? – предложил снова Иван, идя рядом с Липой.
– Благодарю вас, когда-нибудь в другой раз, лучше пройдемся по саду.
– С удовольствием-с. Сад у нас очень хорош, и тени много, и воздух чистый, вот эта беседка в китайских вкусах, а энта, вон, в уголке, в русском штиле вроде избы.
Липа посмотрела на беседки и молча продолжала идти.
Иван снял цилиндр, вытер шелковым платком лоб и нагнулся к Липе.
– Олимпиада Сергеевна, у меня до вас маленькая просьба-с.
– Что вам угодно, Иван Афанасьич?
– Не сердитесь на меня.
– За что же я буду на вас сердиться?
– Ах, Олимпиада Сергеевна, неужели вы предполагаете, что я ничего не чувствую-с? Я много чувствую, да-с.
– С чем вас и поздравляю.
– Покорнейше благодарю-с. И чувствую я, и вижу все, у вас большое расположение к Сергею явилось, это так, я против ничего и не говорю: Сергей и красивей меня, и ученее, и барышням в разговорах потрафлять может.
– Как будто вы раньше совсем другое говорили, – проговорила Липа.
– Чужое я говорил-с… с чужих слов пел, а теперь я вижу все и очень вас сожалею. Простой я человек, Олимпиада Сергеевна, по-простому чувствую и говорю-с… Родители наши порешили нас соединить узами. Конечно, на это их воля, от Бога им ниспосланная, только, по моему мнению, союз наш будет совсем против совести… Вы мне очень ндравитесь, потому я никого не любил и не люблю-с… из женского сословия, а вы к Сергею симпатию имеете, следовательно, мне и вас от души жалко, да и себя тоже-с…
Липа остановилась и пристально посмотрела на Ивана.
– Какая моя жизнь? – продолжал Иван. – От родителей я ни жалости, ни ласки не видал, а от вас, окромя попреков, что ваше счастье загубил, ничего услыхать не надеюсь. А я ли, Олимпиада Сергеевна, гублю вас? Скажите на совесть?
– Нет, не вы.
– Говорил ли я вам, что влюблен в вас и желаю жениться?.. Не говорил-с. Просил ли я папашу, чтоб он меня на вас женил? Богом клянусь, слова единого не произносил… Жалости я стою, а не сердца-с…
– Я и не сержусь на вас, Иван Афанасьич, – с чувством пожала ему руку Липа. – Я вижу только, что мы оба несчастны. Вы женитесь на девушке, которую не любите…
– Позвольте-с… это неправда-с, вы очень мне ндравитесь…
– Но это далеко до любви, – покраснела Липа, выдергивая свою руку из пухлых рук Ивана.
– Почем знать-с?.. Сердца моего вы не знаете, а характеру и подавно. Я отчаянно могу влюбиться, ей-богу-с, да я и сейчас чувствую, что душу за вас готов отдать; в глазах у вас столько доброты ангельской, что так вот и тянет к вам. Я уж наперед знаю, что самый разнесчастный человек буду, обземь лбом буду биться, ноги ваши целовать, и заместо этого одно только равнодушие от вас получу.
– Вы, кажется, хороший человек, Иван Афанасьич, я так мало вас знаю.
– Узнайте-с, узнайте-с, Олимпиада Сергеевна, и ежели в ту пору скажете, что я ничего не стоящий в своей жизни – наплюйте мне в глаза…
– Скажите, почему вы не откажетесь от меня? Неужели вы не могли сказать отцу, что я люблю другого, что и вы, и я будем весь век несчастны?
– А вы говорили своему папаше?
– Говорила.
– И я говорил. А что из этого вышло? Нет, Олимпиада Сергеевна, против рожна прати трудно-с. На то воля наших родителей, они и в ответе за нас перед Богом… Скажите по совести, очень я противен вам?
– Кто вам сказал, что вы мне противны?
– Это не ответ-с.
– Другого и быть не может. Мои симпатии – для вас не тайна!
– Это к Сергею-с? Знаете, что я вам скажу, Олимпиада Сергеевна? Вам надо его забыть-с… Да-с!.. Не стоит он вашей любви, сердцем это чувствую, а сердце лгать не умеет-с…
– Ах, если бы я только могла забыть!
– Должны-с. Не стоит он вашего мизинчика, как перед Богом вам говорю-с. Ну, хорош он, умен, по-вашему, на разговоре собаку съел, а дальше что-с? Негодяй он, по моему нутреннему убеждению.
– Не смейте его ругать, он этого не заслужил.
– Он? Заслужил вполне. Не соперник ему эти слова говорить, а мужчина-с! Да-с! Мужчина! А всякая хорошая девушка, на мой взгляд, должна ценить в человеке не слово, не язык его, а поступки мужчинские… Извините, Олимпиада Сергеевна, может быть, я не ясно очень выражаюсь, но вы сами поймете меня-с… Настоящая, умная девушка не тряпку любить должна, а мужчину, у которого характер дубиной сломать невозможно, а не токмо что родительским приказом. Вы взгляните на меня хорошенечко, попристальнее-с, вот так-с, покорнейше вас благодарю. Что я такое на ваши глаза? Неуч, урод, папашенькин покорный слуга… Да не качайте головкой, ваше мнение я насквозь вижу, а полюби вы меня так, как Сергея любите, да разве я вас отдал бы кому-нибудь и женился на ком мне папашенька прикажет? Издох бы, удавился раз десять, утопился и вас бы с собою вместе утопил, это уж будьте покойны, а живою вас другому не отдал бы! Честью вам своею клянусь!
Липа смотрела во все глаза на разгорячившегося Ивана и ушам своим не верила: тот ли это человек, каким его создали и чужие разговоры, и собственное наблюдение?
– А он… верно женится? – спросила Липа.
– Кому охота вас обманывать… Рано ли, поздно ли сами об этом узнаете. Нет, Олимпиада Сергеевна, это не любовь-с: люблю за углом, а как папаша погрозил, так я за сто верст отскочил… Это… это негодяйство, по-моему, подлость-с… Да я бы на его месте за тысячу верст вас умчал. Сами не поехали, силой вас увез бы и протестов никаких не взял бы во внимание; любишь – иди за мной на край света, худо, хорошо ли нам там будет – сама увидишь, а колебаться не дозволю: тебе мука, и мне мука; тебе счастье, и мне счастье. Все наше, что Бог пошлет, а чего нет, того не взыскивай!.. Правду я говорю, Олимпиада Сергеевна, или нет?
Липа не ответила. Она сознавала больше инстинктом женщины, чем холодным рассудком, что Иван прав, и впервые в ее душе раздался горький упрек человеку, которого она считала выше всех и которому отдала самые лучшие порывы своего девического чувства.
Иван увидел, что по бледным щекам ее покатились слезы, и растерялся.
«Ну вот! – думал он, обмахиваясь платком. – Ах, шут возьми! Еще папаша подумает, что я ее в слезу вогнал. Беда с этими бабами! Ревут там, где смеяться надо, и хохочут там, где плакать требуется. Чем я ее растревожил? Кажется, все слова по папашиному да по братцеву рецепту говорил!»
– Олимпиада Сергеевна! – с отчаянием проговорил он. – Вы плачете?
– Я? Нет… я ничего…
– Какое ничего?.. В три ручья слезы льются. Наши папашечки бог знает что подумать могут… Меня обвинить могут, что я вас расстроил.
– Это я так, ничего… Я теперь совсем спокойна, видите? – улыбнулась Липа, отирая глаза.
– Ну вот и чудесно! А я страсть как перепугался.
– Вам жалко меня? Да?
– Ах, и не говорите, Олимпиада Сергеевна! – махнул рукой Иван. – А откуда у меня к вам такая жалость взялась, сам не понимаю.
– Спасибо вам за участие, вы хороший человек, Иван Афанасьевич, дайте мне вашу руку!
Иван расплылся в блаженную улыбку и, окинув победоносным взглядом Липу, повел ее в беседку, откуда доносился говор голосов и звон стаканов.
– А вот и мы-с! – проговорил весело Иван, вводя Липу в беседку и усаживая ее на стул. – Сестрица, – обратился он к жене Андрея, разливавшей чай, – позвольте чашку чаю Олимпиаде Сергеевне, только как можно послаще.
Липа покорно уселась в китайское кресло и машинально взяла чашку с чаем.
Иван, улыбаясь, подвинул Липе варенье, пастилу, апельсины и, закинув ногу на ногу, потянулся за стаканом.
Андрей вопросительно посмотрел на него. Иван поймал этот взгляд и ухмыльнулся в ответ, лукаво прищурив левый глаз.
По губам Андрея поползла довольная улыбка и утонула в стакане, который он поднес к своим раскидистым усам.
Липа была как в чаду. Словно во сне пережила она те два-три часа, в течение которых Алеевы оставались у Аршиновых. Ей казалось, что все, что ни говорила она, что ни делала, совершалось не ею, а другою, совершенно постороннею девушкою. Она видела и слышала, как эта девушка говорила, смеялась, целовалась со всеми, но она не чувствовала, что все это делала не кто другая, как она сама.
Пришла она в себя только дома.
Только тут, в этой маленькой, уютной комнатке с кисейными занавесками, со строгими ликами святых, выглядывавших из золотых риз божницы, она вспомнила все: и счастливые, радостные лица стариков, и красное, вспотевшее от волнения лицо Ивана, и обручение, и поцелуи, и шампанское, шампанское без конца.
Обручена!..
– Все было подготовлено, все, все! – шептала она, смотря на блестевшее у ней на безымянном пальце золотое обручальное кольцо. – Я его невеста теперь… невеста! Господи, да что ж это такое?.. Сережа! Милый мой, дорогой, где ты? Спаси меня, спаси свою несчастную Липу!
Глухие, тяжелые рыдания раздались в уютной комнатке Липы, хороня ее радости, надежды и счастье…
А за окном, в саду, в вечернем воздухе, напоенном ароматом цветов, звенела страстная песня соловья, полная сердечной истомы и бесконечной любви…
Сергей, получив от отца письмо, полное льстивых похвал и одобрений его действиям на фабрике, принял его, по простоте душевной, за чистую монету и с жаром принялся за «реформы».
Директор не противоречил, торопливо соглашался с идеями Сергея, но приводить «реформы» в действие уклонялся под благовидными предлогами.
Сергея это бесило, он слал отцу письмо за письмом, жалуясь на директорские «тормозы и оттяжки».
В ответ на эти послания он получил письмо от старшего брата Андрея, который, по поручению отца, просил его вводить новые порядки исподволь и не торопясь, пока он с отцом не подыщет нового директора с более гуманными взглядами на фабричное дело.
Сергей согласился с «резонами» брата и стал ждать, изнывая от тоски по Липе и удивляясь, почему на его письма она не ответила до сих пор ни одной строчкой. Он писал Александру, спрашивая о причине такого странного молчания, писал о том же и своему милому приятелю Во всех отношениях и, разумеется, ни от того ни от другого не получил никакого ответа.
В таком тревожном недоумении прошло несколько дней.
Каждое утро он справлялся у Андрея, нет ли ему писем с почты, и каждое утро получал от своего верного слуги один и тот же ответ:
– Ничего-с, Сергей Афанасьич, нету; дилехтуру есть, кассиру пришло, а вам никакой скоропаденции.
«Что это значит? – думал он, бродя по парку. – Не может быть, чтобы мои письма не доходили по адресу, к папаше же доходят, почему же другие нет? Не хотят отвечать, но почему? Какая причина такого упорного молчания? Я могу допустить еще, что Липа и Александр не хотят мне писать. По каким соображениям, это я узнаю после, но я не могу понять, почему не отвечает мне мой хороший старик Аркадий Зиновьич, который любит меня, как сына родного. Ужасно! Что-нибудь не так, что-нибудь тут есть, но что? Я просто теряюсь в догадках. Попробую написать еще раз, и если опять не получу ответа, брошу все и уеду в Москву; пусть сердится отец, но я разрешу, по крайней мере, свои сомнения и узнаю, в чем дело».
Он написал снова письмо Александру и Подворотневу и стал ждать.
Прошел день, два, три.
Утром на четвертый день Андрей явился, по обыкновению, с самоваром к Сергею и на вопросительный взгляд последнего тряхнул головой:
– Ничего нету-с, я уж в конторе, Сергей Афанасьич, сам теперича скоропаденции просматриваю, чтобы ошибки не произошло, – никакого письма-с.
Сергей нахмурился.
– От Афанасия Иваныча изволите цидулию ждать-с? – справился Андрей, обтирая полой кафтана крышку самовара.
Сергей не ответил Андрею и уставился в угол.
В его голове закопошились ужасные подозрения… он как будто стал подозревать… и эта ссылка его на фабрику, эти приторно-льстивые письма отца и брата, от которых он, кроме «дурака», никогда путного слова не слыхал, и эта сдержанная снисходительность директора, сопровождаемая ироническими улыбочками, и упорное молчание близких ему людей – все это показалось ему фальшивым и полным ужасной тайны.
– Какая-нибудь мерзость устроена, и устроена не кем иным, как отцом и братом Андреем, – говорил он, торопливо умываясь, – уж не женят ли они Ивана на Липе? Да нет… разве можно так скоро? И затем Липа… разве она пойдет добровольно за Ивана? Если потащат ее силой в церковь, так и там она скажет: нет!.. Надо ехать в Москву, узнать скорей все… и затем действовать… Сегодня же поеду… Пусть отец что хочет со мной делает, но остаться здесь в неизвестности я не могу…
– Налить прикажете, Сергей Афанасьич? – прервал Андрей размышления Сергея, до боли вытиравшего руки полотенцем.
– Да, да… Андрей, поезд уходит в Москву в два часа?
– В два-с… есть которые и позже-с…
– Я еду в два.
– Уезжаете-с?
– Да… не знаю, надолго ли, но уезжаю… приготовь мне, пожалуйста, лошадь и…
– Слушаю-с… оно девствительно лучше не в пример, ежели сами скатаете…
– А что?
– Да так это… для спокойствия… вижу тоже, что мучаетесь вы от скоропаденции… Легко ли? Третий день ничего даже и не кушаете… еще захвораете вдруг… Скатать в Москву лучше-с!
Сергей торопливо проглотил стакан чаю и махнул Андрею рукой.
– Убирать прикажете-с?
– Убери.
– Выпили бы еще стаканчик… с булочкой-то…
– Не хочу, Андрей… не могу…
– И куды только ваш пекит провалился? Приехавши сюды – вовсю кушали, а сичас одно только прохлаждение…
– Директор на фабрике?
– Жемс Иваныч-то? На фабрике, иде ж ему окромя…
– Я пойду пройдусь… Не забудь, во-первых, только о лошади, а во-вторых, приди ко мне сказать, когда он вернется с фабрики домой… я не хочу идти туда.
– Слушаю-с… они завсегда к двенадцати… к фрыштику… Прибегу-с… В парке будете?
– К двенадцати я буду дома.
Сергей надел фуражку и пошел бродить бесцельно по лесу. Исколесив несколько верст, он прошел прямо к директору. В зале его встретила Алиса с неизменною стереотипной улыбочкой и обязательным книксеном.
– Дядя дома, мисс? – спросил он, пожимая ручку англичанки.
– Сию минуту пришел с фабрики, – ответила та, потупляя глазки.
Сергей молча поклонился и прошел в кабинет директора.
Джемс Иванович, в ожидании завтрака, лежал на диване, подняв к потолку свою бороду, и дымил сигарой.
Увидав Сергея, он спустил ноги на пол и, не вставая, протянул руку гостю.
– Доброе утро!
– Доброе утро!
Сергей, не дожидаясь приглашения, сел в первое попавшееся кресло и мрачно посмотрел на директора.
Наступило молчание. Директор прищурил глазки и перекатил во рту сигару.
– Вы хотите сказать мне что-нибудь? – спросил он, пуская в воздух кольцо дыма, медленно поплывшее к потолку.
– Да. Сегодня я уезжаю в Москву.
Англичанин выронил сигару и закашлялся.
– В Москву? Зачем? – плохо скрывая свое смущение, проговорил он, поднимая с пола сигару. – Соскучились здесь?
– Я еду за разъяснением некоторых вещей.
– Например?
– Например, я пишу чуть не каждый день в Москву письма в течение целых десяти дней, и представьте, – ни на одно из них не получаю ответа.
– От папаши?
– Нет, от других! Не правда ли, мистер, это очень странно? – пристально посмотрел Сергей на директора.
– Да, вы правы! – поторопился согласиться тот, швыряя окурок сигары за окно. – Ах, эта русская почта! Вы знаете, я от родных из Англии в течение года не получу по крайней мере десятка писем.
– Из Англии – дело другое, ваши письма могли пропасть и в Англии, но здесь, на таком небольшом расстоянии от Москвы…
– Расстояние в данном случае, Сергей Афанасьевич, не играет никакой роли, все зависит от порядков почтовой администрации.
– Прекрасно. Ну, а у вас пропадала московская корреспонденция?
– Насколько помню, кажется, нет, – нерешительно проговорил директор, закуривая новую сигару.
– Почему же именно корреспонденция, адресованная на мое имя, пропадает? Вы не можете мне объяснить такого странного, чтоб не сказать более, обстоятельства?
– Не могу! – пожал тот плечами.
– Значит, я должен ехать в Москву сам и узнать в почтамте, почему письма, адресованные на мое имя, пропадают в дороге.
– Это, разумеется… Это ваше право, но… я знаю, что Афанасий Иванович будет очень недоволен, что вы уехали без его разрешения с фабрики. Я советую вам, как друг, как человек, симпатизирующий вам, подождать его вызова; он теперь совсем другого о вас мнения, верит вам безусловно, и вдруг вы, из одного пустого любопытства, хотите расстроить установившиеся хорошие отношения… Понимаете, Сергей Афанасьевич, я советую вам, – с ударением на последних словах проговорил англичанин.
– Ваш совет похож на приказание не выезжать отсюда. Напрасный труд: я все-таки сегодня уеду!
Англичанин покраснел, как рак, и сделал сильную затяжку.
– Вы оскорбляете меня, мистер, – заговорил он, со злостью стряхивая пепел с сигары. – Ни приказывать вам, ни держать вас здесь я не имею ни права, ни желания; я только могу советовать и больше ничего. Вы не хотите слушать моего совета – ваше дело. Я умываю руки.
Сергей поднял голову и с тревогой посмотрел на директора.
– В чем вы умываете руки, мистер?
– В ваших будущих отношениях к отцу. Я уверяю, что вследствие вашего отъезда добрые отношения изменятся, – уклонился тот и ударил себя по лбу. – Goddem! Какое сегодня число?
– Десятое июня.
– Десятое? Гм! Можете ехать в Москву.
– Что это значит?
– Это значит, что до расчета с фабричными далеко, и я с совершенно спокойною совестью могу остаться на фабрике и без вашей защиты! – иронически проговорил директор, вставая с дивана. – Надеюсь, вы будете с нами завтракать?
– Благодарю. Я уже позавтракал! – поднялся со стула и Сергей и, простившись холодно с англичанином, отправился к себе.
Час спустя он уже катил с Андреем на станцию железной дороги.
Липу одевали к венцу. В доме, как это всегда бывает при подобных событиях, царила сумятица. Все бегали, хлопотали, ахали и ждали с нетерпением конца всей этой суматохи и бестолковщины. На дворе стояла парадная, расписанная золотом карета, присланная женихом, и несколько колясок и карет для поезжан. Поезжане, дамы преимущественно разряженные в шелк и бархат, сидели в зале и пили чай. Тут же болтался, перебегая от дамы к даме, один из шаферов жениха, присланный за невестой. Шафер, завитой бараном блондин, был навеселе, смешил поезжаных дам анекдотами из «замоскворецкого быта» и справлялся поминутно у шмыгавшей женской прислуги, скоро будет готова невеста или нет.
– Еще не скоро-с, – докладывала та, – только что палик-махер за ее принялся.
– Канитель с этими невестами, любого жениха извести могут! – встряхивал он головой и отправлялся снова развлекать анекдотами искушенных жизнью дам, которые, хихикая и закрывая якобы от смущения лица платками, награждали анекдотиста ударом веера по завитой голове или просто пинками в грудь и плечо.
Липа в это время сидела в своей девичьей комнатке перед столиком, на котором стояло большое складное зеркало, и, вздрагивая всем телом, укутывала голые плечи накинутою шалью.
Парикмахер только что кончил прическу и вышел, приказав горничной позвать его, когда совсем оденут барышню, чтобы наколоть подвенечный вуаль с цветами.
Липа была бледна, как труп, и холодна, как лед. Трудно было узнать в ней Липу, которая месяц тому назад порхала беззаботною птичкой по бесконечной анфиладе комнат алеевского дома, и ее свежий, полный жизни и радости голосок, словно колокольчик, рассыпался серебряною трелью всюду, где бы ни являлась счастливая девушка.
Она была равнодушна ко всему, что происходило вокруг нее.
«Поскорей бы, только бы поскорей!» – мучительно думала она, отдавая себя во власть портних и парикмахеров.
Словно тяжелый кошмар, промчалась для нее последняя неделя.
Приезжал жених, привозил букеты и конфекты, целовал ее в губы и в правую руку, говорил что-то целый вечер, и она что-то говорила. А что и зачем – она совсем не помнит. Собирались какие-то девушки, пели песни, потом ужинали, старики кричали «горько», и она целовалась с женихом, чтоб было старикам «сладко».
«Как это все глупо, пошло и обидно! – пронеслось у ней. – А эта любовь?»
Липа всем своим существом сознавала, что она любит Сергея и, становясь женой другого, не может забыть того, кто первый вдохнул в нее это святое чувство.
Он женится на другой, это так; он, как и все легкомысленные мужчины, забыл ее и в эту минуту, может быть, той, другой, говорит слова любви и ласки… Пусть говорит, она все-таки не может ни разлюбить его, ни забыть. И хотела бы, но не может. Он, как живой, стоит перед ее глазами и вызывает ряд сладостных и чудных воспоминаний.
«Сережа! Сережа!» – шепчет она бледными губами и хватается за жемчужное ожерелье, подарок ее жениха. Оно душит и жжет ее похолодевшую шею.
Все кончено!
Через час она – жена человека, которого никогда не любила и никогда не полюбит. Ее сердце навеки отдано другому.
«Как я буду жить? Как я буду жить?» – задавала она себе вопрос каждый день, ломая в отчаянии руки.
«Стерпится – слюбится! – приходила ей тотчас же на ум поговорка отцов. – Стерпится! А если не стерпится? Если я каждый час, каждую минуту буду проклинать и себя, и отца?.. О, это такой ад, такой ужасный ад, какого не придумает никакая инквизиция!.. А Сережа? Боже мой! Неужели он обманул меня? Он? Сережа? Господи! Да неужели же нет ни одного честного человека на свете?»
И билась Липа о стол головой, и рыдала о потерянном счастье.
А теперь она смирилась. Она замерла и ждала конца с ужасающим равнодушием фаталиста.
Пришел Александр и, с грустью посмотрев на сестру, стал ее обувать.
– Для счастья, Липа, – проговорил он, стараясь улыбнуться и опуская в башмак золотой.
– Мне нужен покой, Саша, а не счастье, – ответила она, с чувством целуя брата в голову, – мое счастье улетело далеко!..
Александр стал утешать сестру.
Липа равнодушно слушала эти утешения и машинально оправляла складки подвенечного платья, которое на нее надевала шустрая портниха от «мадам» с Кузнецкого моста.
– Скоро у вас тут, что ль? – появился старик Алеев с покрасневшим от волнения и рома лицом.
– Сию минуту, мосье! – ответила портниха и, обежав кругом Липы, отступила на шаг и воскликнула – Tres bien, mademoiselle!
Липу вывели в залу, где на ломберном столе, покрытом белоснежною скатертью, стояла икона, благословение Липы, и лежал хлеб с солью.
Поезжане шумно встали с мест и двинулись к невесте, которую за руку вел Александр к родителям, взявшим в руки икону и хлеб с солью.
Начался «отпуск» невесты к венцу.
Родители Липы были растроганы. Мать плакала, у отца покраснели глаза.
Александр, стиснув зубы, смотрел на мертвенно-бледное лицо сестры и помогал ей подниматься при поклонах.
Наступило торжественное молчание. Слышен был только шелест шелковых платьев да сдерживаемые рыдания старухи Алеевой.
Липа все с тем же бесстрастным и спокойным лицом кланялась в ноги родителям, прикладывалась к иконе и едва прикасалась к губам стариков.
– Деточка моя! Липа! Радость моя ненаглядная! – причитывала мать, держа в объятиях дочь.
Липа вздохнула тяжело и нагнулась к уху матери:
– Прощай, мама. Прощай, моя дорогая!
– Христос с тобой! – крестила ее мать. – Дай Бог тебе счастья, не кляни меня, Липа!
– Мама! И тебе не грех? – прошептала Липа, обнимая с ледяным спокойствием мать. – Прощай, мама!
Липа перешла в объятия к отцу. Старик хлюпал и бормотал что-то.
Липа молча обняла отца и, посмотрев на него, усмехнулась злою усмешкой.
– Ну, что ж вы меня не везете?! – крикнула она. – Везите и как можно скорей везите. Жених, я думаю, заждался меня в церкви.
Все шумно двинулись к выходу, оставив рыдавшую Анну Ивановну, которая вырывалась из рук державшего ее мужа, и кричала голосом, полным отчаяния и горя:
– Липа! Деточка моя! Липушка! Вернись, ненаглядная!..
Сергей, сидя в вагоне второго класса, смотрел в открытое окно на давно знакомые ему однообразные пейзажи, мелькавшие перед глазами, и мучительно ждал конца путешествия. Он отрывался от окна, бродил по вагону, в котором было всего пять-шесть человек пассажиров, дремавших от духоты, наполнявшей вагон, и снова садился к окну смотреть на надоевшие глазу поля, перелески и развалившиеся деревушки.
Вот мелькнула будка железнодорожного сторожа, стоявшего у самого полотна дороги. В одной руке сторож держит флачек, в другой – беловолосого паренька годов двух в красной рубашонке, с круглою, как арбуз, загоревшею от солнца рожицей; на скамейке возле будки сидит сторожиха и кормит грудью такого же беловолосого паренька, только меньше размерами, отчаянно болтающего в воздухе упругими, словно налитыми, ножонками; с речонки донесся звонкий хохот купающихся ребятишек, топящих друг друга в воде, которая им как раз по колено; в окно пахнуло едким дымом, летевшим из трубы паровоза.
Сергей перешел на противоположный диванчик и закрыл глаза.
Раздался протяжный свисток паровоза. Поезд подходил к предпоследней перед Москвой станции.
Вагоны, погромыхивая цепями, уменьшали свой ход и стучали колесами, переходя на другой путь. Потянулась деревянная грязного цвета платформа с застывшими фигурами начальника станции, жандарма и прочих железнодорожных служащих.
Сергей высунулся в окно и тотчас же заметил знакомое лицо Облаткина, небольшого фабрикантика, работавшего на Аршиновых.
Облаткин, увидав Сергея, широко раскрыл от изумления глаза и, боясь ошибиться, нерешительно поднял руку к картузу.
Сергей поторопился раскланяться.
– Сергей Афанасьич, вы? – подбежал к окну Облаткин, когда остановился поезд.
– Я. Разве изменился?
– Измены никакой-с, а только удивлен я, что встречаю вас. Вы в Москву?
– Да. А вы?
– Тоже-с. К вам-с…
– Идите в мой вагон, здесь просторно, – пригласил его Сергей.
– Сию минуту…
На платформе задребезжал звонок, и вслед за ним раздался свисток кондуктора.
В вагон, где сидел Сергей, вошел Облаткин и, продолжая с удивлением посматривать на Сергея, пожал протянутую ему РУку.
Поезд покатился. Снова замелькали фигуры железнодорожных служащих и барьер деревянной платформы.
– Садитесь, Василий Васильич! – проговорил Сергей, указывая Облаткину место перед собой.
– Покорнейше благодарю, сяду-с.
Облаткин сел и, отдувшись, погладил свою растрепанную бородку.
– Вы от себя? – справился Сергей.
– Да-с.
– К нам едете?
– К вам-с, вчерашнего числа получил от Афанасия Ивановича приглашение и счел своим долгом поспешить на торжество-с.
Сергей поднял голову и вопросительно посмотрел на Облаткина.
– На торжество? Какое же у нас торжество может быть?
Облаткин, в свою очередь, уставился на Сергея и захлопал глазами.
– Да вы, Сергей Афанасьич, откуда… ехать изволите?
– Странный вопрос. Разумеется, с фабрики.
– Не более того-с? Чудно… Как же это так-с… Конечно, я ваших делов не знаю, но только довольно непонятно-с…
– Что непонятно?
– Ваши слова-с… Ужли вам о свадьбе вашего братца Ивана Афанасьевича ничего не известно…
У Сергея зазвенело в ушах и потемнело в глазах.
Бледный как полотно, он вскочил со своего места и схватил за плечи Облаткина.
– Иван… женится? Да?
– Вчера приглашение от папаши вашего… получил-с…
– На ком? Говорите же, ради бога! – тряс Сергей за плечи Облаткина так, что у того голова заходила во все стороны.
– Позвольте… Сергей Афанасьич… так нельзя-с… пустите…
– Виноват… простите… но я ничего не знаю, ничего… На Алеевой женится?
– На ней-с…
– Когда? Господи, да скажете вы, наконец, или нет?.. Не мучайте меня…
– Нынче-с… в пять часов венчание назначено… да неужели от вас скрыто все-с?
Сергей пошатнулся и упал на диван.
«Теперь для меня все ясно! – подумал он. – Негодяи! Что они с нами сделали?»
– Сергей Афанасьич, – дотронулся до его руки Облаткин, – я не знаю, по какой причине вас на свадьбу к братцу не пригласили, это не моего ума дело, только я вам хороший совет дам: не убивайтесь из-за этого… вы на себя не схожи стали… плюньте, право… сами станете жениться – Ивана Афанасьевича не приглашайте и квиты… стоит из-за этого здоровье портить.
Сергей не отвечал, да он и не слыхал, что говорил ему Облаткин.
Неожиданное известие как громом поразило его и заставило ужасно страдать.
«Зачем я еду в Москву? – задал он невольно себе вопрос и торопливо посмотрел на часы. – Десять минут пятого, чрез четверть часа я буду в Москве и в полчаса успею доехать до церкви… может быть, не все еще потеряно… Может быть, Липу обманули так же, как и меня… сказали ей, что я и разлюбил ее, и уехал… они все могут сказать, на всякую подлость пойдут… – Он подошел к окну и, жадно ловя воздух пересохшими губами, с отчаянием схватился за голову. – Я прямо скажу: я люблю Липу, и никто, кроме меня, не имеет права быть ее мужем!.. А если она… сама по своей доброй воле идет за Ивана?.. Какие муки! Боже мой, боже мой!.. И все-таки я должен ехать в церковь… тогда только поверю, когда сам услышу ее „да“… ах, как тащится поезд! Скорей бы, скорее!»
– Сергей Афанасьич, – заговорил снова Облаткин, наблюдая за Сергеем. – И давно эта свадьба у них затеялась? У нас что-то не слыхать было про сватовство.
Сергей посмотрел мрачно на Облаткина и усмехнулся.
– Я ничего не знаю.
– Странно-с, весьма даже странно-с.
– Ничего нет странного: я чужой в своей родной семье.
– Чужие-с? Почему же это так вышло?
Вопрос остался без ответа.
Сергей выскочил на площадку вагона и, уставясь вперед, нетерпеливо стал ожидать прибытия поезда в Москву,
Вслед за ним вышел и Облаткин.
«Еще бросится, пожалуй, под поезд, долго ль до греха! – рассудил он, порешив не выпускать из вида молодого Аршинова. – Вишь, он какой шальной вдруг стал!»
Поезд подошел к московской станции и, убавив ход, пополз вдоль платформы. Сергей соскочил на ходу с площадки и бросился бежать на обширный двор станции, где стояли извозчики.
Сев в первую попавшуюся пролетку, он велел извозчику везти себя как можно скорей в Замоскворечье.
– Скорее! Скорее! – торопил он возницу, не жалевшего ни кнута, ни вожжей. – Опоздаю! Опоздаю! – мучился он, вертясь в пролетке. – Все тогда будет кончено.
Около церкви, прихожанами которой были Аршиновы, толпилась самая разнокалиберная публика. По улице протянулся ряд экипажей с парадною каретой во главе, у церковных ворот для порядка стояли хожалые.
Большинство публики, попавшей в церковь, выходило на паперть. Стоявшие на паперти лезли в церковь. Происходила давка. Да и немудрено: такие свадьбы, как свадьба Аршинова, первого богача в приходе, были не часты.
– Ну уж и невесту себе выбрал! – говорили женщины, выходя из церкви. – Краше в гроб кладут – ровно мертвая под венцом-то стоит…
– Чахоточная, поди, а то и порченая.
– Какая там порченая, просто жених не в любовь.
– Богатей-то такой… Да за него любая невеста пойдет.
– За пьяницу-то? Да он насилу на ногах стоит.
– Ври больше! С огорчения это он, что такую дохлую ему навязали.
Дамы заспорили.
В это время Сергей подъехал к церковным воротам, увидал ряд экипажей, вытянувшихся вдоль улицы, соскочил с пролетки и бросился в ворота.
– Господин! Купец! А деньги-то, деньги-то! – соскочил извозчик с козел.
Сергей вернулся, бросил ему скомканную бумажку и, расталкивая народ, толпившийся на паперти, ринулся в церковь.
– Ради бога! – молил он. – Позвольте пройти!
Народ смотрел на бледное, страдальческое лицо молодого человека и невольно давал ему дорогу.
Он вбежал на паперть и очутился у дверей, у которых стояли артельщики Аршинова, пропускавшие в церковь только одну чистую публику.
– Сергей Афанасьич! – пробормотали они с удивлением.
– Отворите, – прошептал он, задыхаясь, – скорей!.. Что там… теперь?
– Все кончилось-с, Сергей Афанасьич, сичас из церкви выдут-с! – доложил ему артельщик постарше.
Сергей зашатался и, чтобы не упасть, схватился за рукав артельщика.
– Все кончено! Все!.. Я знал это… знал! – простонал он. – Убейте меня! Убейте, ради Христа!
Артельщики недоумевали и, широко раскрыв глаза, смотрели на своего молодого хозяина.
– Отворите двери! Я хочу… видеть!
Артельщики широко растворили двери и посторонились.
Сергей сделал шаг вперед и остановился.
Прямо ему навстречу шла Липа в белом подвенечном платье и атласной накидке, держась за руку Ивана, широко размахивавшего цилиндром. Позади них густой толпой шли родные и провожатые.
И Липа, и Иван узнали Сергея.
Липа вскрикнула и откинулась назад; Иван трусливо съежился и юркнул за спину молодой жены. Все остановились и растерялись. Не растерялся один только Андрей. Он быстро выступил вперед и, оттолкнув Сергея в сторону, как совершенно постороннего человека, взял под руку близкую к обмороку Липу и довел ее до экипажа.
Толпа хлынула вслед за невестой и оттеснила Сергея.
Сергея толкали, пихали, переворачивали; он ничего не чувствовал, не слыхал и не понимал. Он походил на труп, которым распоряжался всякий по своему усмотрению. Когда он увидал Липу женою брата, он понял, что ни интересов, ни цели в жизни для него более не существует. До этого он еще надеяся на что-то, утешал себя мыслью, что не все еще потеряно, что стоит ему явиться в церковь и заявить свои права на любимую девушку, как все переменится, и он, а не брат станет под венец с милой, а теперь? Теперь его толкали, перевертывали, и он не чувствовал ни пинков, ни толчков: он видел только Липу, которая шла из церкви в подвенечном платье с братом Иваном. Больше он ничего не видал. Он не видал, как его Липа, гневно сверкая глазами и кусая дрожащие губы, села в карету, громко захлопнула дверцу и крикнула лакею: «Пошел!»
Он не слыхал, как его брат Иван, с растерянно глупою физиономией, смотря вслед уехавшей карете с женой, жалобно говорил Андрею, звавшему свою карету:
– Андрюша, а как же я-то… один?
Сергей не видал, как Андрей, презрительно улыбаясь, пихнул «молодого» в свою карету и, махнув рукой кучеру, вскочил в какую-то следующую коляску.
Сергей опомнился только тогда, когда ни на паперти, ни на «монастыре» не было ни одной души. Он сидел на каком-то камне, торчавшем у водосточной трубы церкви, и свертывал свой картуз в трубку.
Он видел, как подходили к нему какие-то лица и спрашивали его о чем-то; он помнит, что отвечал им что-то, но что именно, не помнит. Спрашивавшие уходили, а он продолжал сидеть на камне у церкви и думать свою «горькую Думу».
Солнце давно уже село, и улицу окутали сумерки.
К Сергею подошел церковный сторож и тронул его за плечо.
– Господин! Ваше здоровье! Шел бы ты домой лучше! – проговорил сторож, вглядываясь в измученное лицо Сергея.
– Домой? – словно во сне ответил тот.
– Да уж известно домой… не место здесь, ваше здоровье, дрему дремать…
Сергей встал и, не взглянув на сторожа, побрел из ворот направо.
Куда он шел, зачем – ему положительно было все равно. Он шел потому, что его согнали с камня, на котором он несколько часов продумал свои думы, и еще потому, что приближалась ночь и нужно было искать приюта…
Сергей шел, садился на лавочки у ворот и, согнанный ночными сторожами, шел дальше.
Стало совсем темно. На улицах моргали масляные фонари и лаяли собаки. На сердце Сергея лежала тяжесть; эта тяжесть давила его и гнала дальше. И он шел, шел без конца… шел улицами, заходил в переулки и очутился на каком-то мосту.
Сергей облокотился на перила и стал всматриваться в черные волны реки, от которой неслись кверху холод и сырость.
«Туда и… все кончено! – подумал он, жадно вглядываясь в темную бездну. – И всему конец… всему забвение… ни скорби, ни мук, ни страданья! Жить! Зачем? Для кого и для чего? Была одна цель в жизни, была одна радость, и та… за что? Что я сделал? Так насмеяться над лучшим чувством человека, втоптать в грязь его сердце и душу может только девушка без всякого сердца… неужели, Липа, ты, на которую я молился, которую считал лучше всех женщин на свете, могла так безжалостно насмеяться надо мной? Не может этого быть, не может!»
К Сергею подошел хожалый.
Сергей перешел мост и, терзаемый тягостными мыслями, отправился ходить по улицам.
Был шестой час утра. Багровое солнце взошло над Москвой и заиграло на куполах церквей миллионами золотистых искр, развевая утренний туман.
Сергей, измученный и усталый от бесцельной ходьбы и бессонной ночи, подошел к воротам отцовского дома и постучал в калитку.
На дворе раздался глухой лай собак и оклик дворника:
– Кто там?
Сергей молчал. Собаки сунулись в подворотню и, узнав своего молодого хозяина, разразились радостным визгом.
Дворник отворил калитку и попятился.
– Сергей Афанасьич! – проговорил он, снимая картуз.
– Все… дома? – спросил Сергей, входя на двор и с ненавистью смотря на дом.
– Никак нет-с… пируют еще-с…
– Пируют? – усмехнулся тот. – Долгонько! А Аркадий Зиновьич… тоже пирует?
– Да они-с ж на свадьбе не были-с…
– Да?
– Так точно-с… нездоровится им что-то, так по этому случаю… совсем присутствие отложили…
Сергей не стал больше расспрашивать дворника и знакомою дорогой добрался до дверей своего друга-отшельника.
Дверь Подворотнева была отперта. Сергей вошел в его комнату и остановился у порога. Подворотнев в сером халатике сидел на своей кроватке, сложив руки на груди, и шептал какую-то молитву.
Скрип двери заставил Подворотнева поднять голову. Он, увидав Сергея, издал восклицание и, протянув вперед руки, принял в свои объятия несчастного молодого человека.
– Сергей Афанасьич! Голубь мой! Как это вы, во всех отношениях? – бормотал он, прижимая к сердцу кудрявую голову Сергея. – Господи! Узнать нельзя, до чего перемена произошла.
Сергей молча пожал руку Подворотнева и сел к окну.
Подворотнев засуетился.
– Сергей Афанасьевич, откуда вдруг так внезапно… и в такой день. Господи! Я-то, я-то как за вас измучился, во всех отношениях, прихворнул даже, чистотою души моей клянусь. А какие дела-то тут, Сереженька, во всех отношениях, а? Подлость! Бог их за это накажет, голубь мой, не потерпит он беззаконного действия.
– А письма мои, Аркадий Зиновьич, я послал вам передать их Липе, где они? – спросил Сергей, не слушая Подворотнева.
– Письма? – подпрыгнул на месте тот. – Ни одного не получал, чистотой души моей клянусь, как есть ни строчки, во всех отношениях.
– Негодяи! Негодяи! – проговорил Сергей и, облокотившись на стол, зарыдал, как ребенок.
Молодые встали поздно. Первою проснулась Липа, окинула недоумевающим взглядом свою спальню, сплошь обитую голубым штофом, и вспомнила все. Она быстро соскочила с постели, торопливо умылась, накинула на плечи лежавшее на креслах утреннее платье и, отперев дверь, вышла в соседнюю комнату.
В этой комнате, служившей для молодых гостиной, устланной персидскими коврами и заставленной дорогой мебелью, растянувшись на диване, спал «молодой» во фрачной паре и даже в белой бальной перчатке на левой руке.
Бедняк не выдержал. Он так напился на своей свадьбе с разных венчальных огорчений, что, приехав с бала домой, едва дотащился до первого дивана, на котором и заснул тотчас же сном праведника.
Липа с презрением посмотрела на скорчившуюся на коротеньком диванчике фигуру своего мужа и прошла в следующие комнаты.
Ее встретила свекровь и расцеловала в обе щеки.
– Ну, как почивала, Липушка? – справилась она, притягивая к себе молодую на грудь.
– Кажется, хорошо, мамаша! – глухо проговорила Липа, опуская руки.
– А Ваня?
– Он спит на диване.
– Как на диване? Ах да… выпил он на свадьбе лишнее! – вздохнула мать, любовно смотря на невестку. – Только ты, Липушка, не подумай, чтоб он завсегда так.
– Я ничего не думаю.
– Бывает, милая, у мужчин такая фантазия, выпьют лишнее, ну и… на то они и мужчины.
Вошел Афанасий Иванович и, поздоровавшись с молодой, справился об Иване.
Узнавши, что тот спит, Аршинов круто повернулся на каблуках и прошел в отделение молодых.
– Хорош! – пробормотал он, останавливаясь перед спавшим сыном. – Очень даже прекрасен! Свинья свиньей! В перчатках даже умудрился, хоть сичас опять польку плясать. Иван! Иван! – стал трясти он за руку сына.
– Оставь… ну тебя! – отмахнулся тот ногой.
– Вставай, дурак! Слышишь, что ль?
Иван открыл глаза и посмотрел на отца.
– Не то папаша, не то не папаша! – пробормотал молодой. – Папаша вы аль не папаша?
– Ты встанешь или нет? – закричал Афанасий Иванович.
– Папаша!
Иван вскочил с дивана и осмотрелся.
– Ты так и спал на диване? А?
– Я-с? Кажется-с…
– Ну, чего же ты столбом стал? Умывай рожу да выходи чай пить… молодая давно уже тебя дожидается…
– Молодая? – с недоумением переспросил Иван. – Ах, да-с!.. Совсем даже из башки вон! Извините, пожалуйста, что я так, папаша… в таком виде…
– После-то напиться не мог? – укоризненно качнул головой старик. – В день свадьбы непременно нужно было назюзиться! Свинья!..
– Нечаянно, папаша… и потом огорчение большое… на балу надо мной немало тоже насмешек было… обидно-с!
– Насмешки? Это по какой причине?
– А насчет Сережки-с… как он меня только не застрелил на паперти, я удивляюсь, да и теперь я… рази я могу спокойно наслаждаться жизнью?.. Из-за угла может пырнуть каким ни на есть инструментом…
– Теперь пырять уже поздно. И насчет Сергея мы примем меры… Умывайся!
Афанасий Иванович вышел из покоев молодых. Иван ему напомнил о Сергее, о котором он совсем было позабыл в пированье.
– Сергея не видал? – спросил он у Андрея, явившегося в залу поздравить молодых.
– Нет, папаша… да когда же было его видеть?.. Как явились с балу, так и завалились спать…
– Да дома ли он?
– Вероятно-с.
Афанасий Иванович поднялся кверху и вошел в комнату Сергея.
Сергей сидел у окна и смотрел в сад. Глаза его от бессонной ночи были красны, щеки ввалились.
– Сергей! – сурово проговорил Аршинов, входя и затворяя за собой дверь.
Сергей быстро повернул голову и медленно поднялся со стула.
Наступило молчание.
Отец из-под насупленных бровей рассматривал измученное лицо сына. Сергей оперся на стол и ждал.
– Садись! – проговорил, наконец, Афанасий Иванович и грузно опустился в кресло.
Сергей сел и, закусив нижнюю губу, уставился на отца.
– Сергей, я тобой недоволен! – начал отец и остановился, ожидая вопроса.
– А я, папаша, вами очень доволен! – ответил Сергей, искривляя рот в улыбку.
– Дети завсегда должны быть довольны родителями, – поспешно проговорил Афанасий Иванович, – а теперь поговорим… во-первых, почему ты без моего приказания уехал с фабрики?
– Странный вопрос… я не арестант, а фабрика ваша – не тюрьма…
– Это я и без тебя, молокосос, знаю! – вспыхнул старик. – А когда тебя спрашивает отец, которому ты всем в своей жизни обязан, так ты должен отвечать ему с почтением, а не с дерзостями… Значит, по-вашему, по-ученому, почитать родителей не нужно?
– То есть уважать? Следует, если они заслуживают такого уважения…
– А я, значит, не заслуживаю? – насмешливо перебил сына Аршинов. – Так, что ли?
– Заслуживаете вы его или нет, это вопрос другой, – усмехнулся Сергей, – но что я вас уважал до сих пор, вы могли видеть это из всех моих действий и поступков.
– Хорошо, хорошо. Я тебе верю, что ты меня уважаешь и почитаешь, но я все-таки недоволен, что ты самовластно распоряжаешься своими действиями. Если отец приказал тебе быть на фабрике, значит, обязан оставаться на ней до моего распоряжения. Ты бросил фабрику, бросил дело, которое тебе поручил отец.
– Папаша, когда я был ребенком, я очень любил играть в прятки. Теперь я уже не ребенок, да и вы, надеюсь, не за такого уже меня глупца считаете, чтобы я мог поверить вашим словам. Фабрика была и до меня, управляли ею и без меня, при чем же тут громкие фразы: «Бросил дело, оставил фабрику»? Вы послали меня отвезти деньги; отвозили деньги и братья, и артельщики, отвез и я. Если я и не уехал с фабрики тотчас же, так это только потому, что я услыхал о готовившемся бунте, подавить который я считал своим нравственным долгом.
– Я писал тебе, кажется, что намерен переменить директора.
– В эту перемену я не верю теперь. Да если б вы и в самом деле хотели переменить директора, мне все равно там делать было нечего. Бунт прекращен. Фабричные удовлетворены, то есть, другими словами говоря, остановившееся колесо снова пущено в ход. Я вас спрашиваю: кому и для чего нужно было мое присутствие на фабрике? Нет, папаша, если кто из нас и должен требовать отчета, так это скорее я, чем вы.
– Ты?
– Я! – Голос у Сергея дрогнул, и лицо стало бледнее прежнего. – Я вас спрашиваю не как отца, потому что отец может ошибиться, отдавая свои симпатии другому сыну, я вас спрашиваю как честного человека. Надеюсь, вы считаете себя таким? За что вы разбили мою жизнь?
Афанасий Иванович повернулся на кресле и опустил глаза.
– Вы знали, что я люблю Липу. Вы знали также, что и Липа любит меня. За что вы погубили счастье двух людей, из которых один все-таки ваш сын, родной сын?
– Все это книжки, глупости. Я тебе приготовил другую партию.
– Напрасно. Партий я даже и для родного отца делать не стану.
– Вот как! Посмотрим! – покраснел Аршинов до затылка.
– Увидите. Я любил и люблю одну только Липу и любить другую, давать ей свое имя считаю и низостью, и подлостью.
– О Липе ты, Сергей, теперь позабудь. Она – жена другого, следовательно, твои любви ни к чему не поведут.
– Вы думаете? Неужели вы воображаете, что если подлым обманом заставили Липу выйти замуж, а меня продержать на фабрике, так всему и конец?
– Обманом? – стукнул кулаком по столу Аршинов. – Кто говорил, что она вышла за Ивана обманом?
– Я говорю, папаша… Хотите, пойдемте сейчас к ней и спросим: как она решилась, любя другого, выйти замуж за вашего пьяницу Ивана?
– Довольно, Сергей, все твои глупости переслушивать я не намерен.
– Ваша воля.
– Ну да, моя. Это дело конченое и венцом покрытое. Понял? И я тебе приказываю это забыть навсегда. Худ ли, хорош ли Иван, он все-таки законный муж Липы, и ты должен это у себя зарубить на носу. Невест и без Липы на свете много.
– Я в этом не сомневаюсь.
– Ну, значит, и забудь все свои глупые романцы. Слышишь? А ежели ты дозволишь себе прежние выходки к Липе – в двадцать четыре часа выгоню из дома за ворота. И за сына считать не стану, потому дети, которые мою волю переступают, для меня чужие до гроба. Понял, Сергей?
Сергей молчал.
Афанасий Иванович поднялся со стула, подошел к двери и остановился.
«Кажется, я ему все сказал, – подумал он, почесывая затылок, – должен смириться».
– Папаша! – остановил Сергей отца.
– Ну?
– Мне тяжело быть здесь. Если вы любили когда-нибудь, вы поймете мои муки… Совершилось подлое дело, бессовестное и безнравственное дело. Кто виноват в этом – я искать не стану, да и легче мне от этого не будет нисколько.
– Безнравственного в браке я ничего не вижу.
– Мы никогда не поймем друг друга, папаша, и поэтому спорить с вами у меня нет ни малейшей охоты. Я прошу только вас удалить меня куда-нибудь.
– Удалить? – пожал плечами Афанасий Иванович. – Куда же? Оно, конечно, на первое время даже лучше будет, ежели ты уедешь отсюда… Куда ты хочешь?
– Да куда же больше, как не на фабрику?
– На фабрику? Нет, брат, на фабрике твое житье мне очень убыточно, а вот что лучше, поезжай-ка ты в Ильинскую ярмарку; раненько немножко, ну, да сперва поезжай в Киев, угодникам помолишься и себя проветришь, авось и забудешь свои романцы.
– С удовольствием поеду, мне все равно, куда ни ехать, только скорее, как можно скорее вон из Москвы.
– Передай свои дела Анисимову и поезжай… Когда думаешь уехать?
– Дня через два, через три.
– И отлично. Это умно! – похвалил Сергея Афанасий Иванович. – Да вот что еще, не показывай ты виду, что промежду вас с Липой прежде происходило.
– Между нами ничего не было.
– А люди, вон, говорят… вчера на балу Ивана одними надсмешками доели… Обедать приходи… Придешь?
– Не знаю. Если смогу – приду.
Афанасий Иванович посмотрел еще раз на сына и, вздохнув облегченным сердцем, спустился вниз.
Молодые отправились с визитами. Иван ежился в карете, как виноватый школьник, и вздыхал. Липа смотрела бесцельно в окно и молчала.
Да и что ей было говорить с мужем, который ей стал и гадок, и противен с той минуты, как она увидала на паперти обезумевшего Сергея?
Она поняла все и поклялась мстить разрушителям ее счастия. Как и чем, она и сама не знала, но надеялась, что ненависть, которая глубоко залегла в ее душе, поможет найти ей способы мести.
После трех, четырех визитов Иван развеселился. У тестя он поправил свою больную голову настолько, что, уезжая от них, решился заговорить с Липой.
Липа упорно молчала.
– Может, ты… может, вы… обижаетесь, что я такое вдруг свинство? – говорил он, стараясь заглянуть в глаза Липы.
Липа холодно посмотрела на него.
– Вообще лег, во фраке! – добавил Иван, сокращаясь от холодного взгляда жены.
– Мне положительно все равно, – ответила та, – и напрасно вы извиняетесь.
– Как же не извиняться? Разумеется, это очень неправильно было с моей стороны: молодая жена, и вдруг такой про-феранс. Собственно, я это из-за Сергея, Липочка, смутил он меня появлением. Ручку поцеловать можно?
– Я не люблю, когда у меня целуют руки, да они к тому же и в перчатках.
Иван продолжал говорить на ту же тему, не получая от Липы ответа, и явился домой уже подогретым.
– Ты опять того? – шепнул ему Андрей, смотря на багровые пятна, расплывшиеся по лицу новожена. – Нахлестался?
– Я, братец? Что вы, господь с вами, я только башку поправил.
– Чересчур уже, кажется, поправился.
– А это, братец, оттого, что на старые дрожжи… Сережка дома?
– Дома.
– Братец, как же мне теперь держать себя с ним?
– И трус же ты, Иван! В кабаках дебоширить да на драку лезть ты храбер, а тут – брата боишься: как держал себя, так и держи.
– А вдруг он мне какую-нибудь дрянь скажет или ножом запустит? Он теперь, я думаю, страсть какой обозленный, провели его, как малого ребенка.
– Не бойся. Папаша уж имел с ним разговор, и Сергей дал ему слово никаких скандалов не делать. Да он, кстати, дня через два и уезжает отсюдова.
– На фабрику? Вот это превосходно!
– В ярмарку. Сперва в Киев поедет, а потом в Полтаву.
– Значит, я, братец, теперь могу спокойным быть. Верите ли, всю ночь мне Сережка снился, то с топором, то с пистолетом.
Андрей отвернулся от брата и поспешил в столовую, где уже сидели старики и усаживалась жена Андрея, молодая и Подворотнев…
Позже всех явился Сергей. Он твердыми шагами подошел к Липе и протянул ей руку. Оба они враз взглянули друг на друга, и каждый из них прочел в глазах другого все, что лежало у них на душе и измученном сердце.
В одно мгновение они пережили и былое счастье, и настоящие муки.
Рука Липы была холодна, как лед. Она едва ответила на пожатие руки Сергея и проговорила:
– Благодарю!
«За что она его благодарит! – недоумевал Иван, подсаживаясь к жене. – Сережка ей ни одного слова не сказал…»
Сергей нежно поцеловал мать, поздоровался с женой Андрея и сел за стол, совершенно забыв про Ивана.
«Не поздоровался даже! – мелькнуло у него. – Ах, того и гляди, ножом запустит!.. Ну, это мы еще посмотрим, – храбрился он, наливая себе стакан мадеры. – При папаше тоже не очень себя вольно поведешь!»
Обед прошел, несмотря на шутки старика и Андрея, вяло. Молодая упорно молчала, Сергей смотрел в свою тарелку, только один Иван хохотал каждой шутке отца и брата и усердно опоражнивал бутылки мадеры.
После обеда пили чай в саду.
Сергей отправился с Подворотневым к себе, а молодая, жалуясь на головную боль, ушла в свою спальню.
– Липочка! Душка! – догнал ее Иван в одном из поворотов аллеи. – Может, я… нужен вам… помочь… одеколону, например…
– Совершенно не нужны, оставайтесь с папашей!
– Так-таки и не нужен? – растопырил руки Иван. – Ну, дай ручку… поцеловать…
– И руки не дам… уходите! – резко крикнула она и, обдав Ивана презрительным взглядом, торопливо отправилась в дом.
Иван потряс себя за кончик носа и свистнул:
– Ну, это ты врешь… я с тебя форс-то спущу!
Он посмотрел вслед жены и пошел в беседку, где развеселившийся старик угощался с Андреем ямайским ромом и дребезжащим голосом пел песни.
Иван подсел к рому и забыл про жену.
Было темно, когда Иван, насвистывая какой-то цыганский романс, вернулся из сада в свое, как он говорил, «новобрачное отделение». Он подошел к двери спальни и попробовал отворить ее: дверь была заперта.
– Вот тебе и клюква! – проговорил он. – Заперлась и спит… Липа! Липочка!.. Душонок!..
Иван постучал в дверь.
– Кто там? – спросила Липа.
– Я… я…
– Что вам угодно?
– Странный вопрос. Отвори двери… кажется, я тоже спать должен…
– Вы спали на диване, а теперь можете спать там же.
– Но, ведь это… как же это так? Это черт знает что такое!
– Можете кричать, можете ругаться, но в свою спальню я вас не пущу… Покойной ночи, Иван Афанасьевич!..
– Вот тебе и жена! – проговорил совершенно ошарашенный Иван. – Липа! Олимпиада Сергеевна!..
Ответа не было.
Иван стучал в дверь, грозил, умолял и в конце концов плюнул.
– Что ж это такое?.. Я папаше пожалуюсь… вот, ей-богу, тоже жену навязали… а все Сережка: пока он здесь, ни ладу, ни складу у нас не будет… Ну, что я могу сделать?.. Не пускает и кончено… Ежели топором дверь взломать, так это на весь дом скандал устроишь!.. Ну, погоди! Собью я с тебя форс, дай только Сережке уехать!
Иван сел на стул, посмотрел на подушку и халат, валявшийся на диване, на туфли, стоявшие под креслом, и вскочил, как ужаленный.
– Шут с вами! Уеду к Пашке! Я не виноват… назло ей уеду!.. И оригинально все-таки… на второй день брака – и вдруг к цыганке! Вот Пашка диву дастся! Глазам не поверит… ей-богу!
И Иван, предвкушая такое удовольствие, захихикал в кулак и, дунув на свечку, на цыпочках вышел из дома…
На другой день утром Иван, разумеется, домой не явился. Да и зачем? Молодая жена его презирала явно, – он это, несмотря на свою недальновидность, очень хорошо и видел, и чувствовал, а там, вдали от шума городского, его ждали хотя и продажные, но все-таки страстные ласки и горячие поцелуи.
Он пил стаканами вино, гляделся в жгучие очи цыганки и плевал на весь мир, напевая охрипшим от возлияний голосом: «Зацелуй меня до смерти, от тебя и смерть мила!»
Липа, выйдя из своей спальни, не удивилась, не встретив мужа.
Она чувствовала, что после такого оскорбления, какое она нанесла мужу, он должен был или выломать дверь, или уйти из дома вон. Его не было, и Липа, презрительно улыбаясь, сошла прямо в столовую, где старики пили чай с Подворотневым. Андрей уехал в город, а Сергей сидел в своей келье и приводил перед отъездом в порядок и белье, и платье.
Липа холодно поздоровалась со стариками и села на придвинутый ей Подворотневым стул.
– А где же Ваня, Липушка? – спросила свекровь, посматривая на дверь.
– Ивана Афанасьевича нет дома, мамаша, – ответила та, спокойно помешивая ложечкой чай.
– В город, значит, уехал?
– Право, не знаю. Если есть дела ночью в городе, значит, в город уехал.
– Как ночью? Это что за новости? – поднял голову Афанасий Иванович.
– Он уехал вчера и до сих пор не возвращался, – ответила Липа, пристально смотря на старика.
Аршинов нахмурился и встал со стула.
– Может, произошло меж вами что? – спросил он, опуская глаза под пристальным взглядом Липы.
– Между нами? Ровно ничего.
– Не может этого быть, не верю я, чтоб Иван так, ни с того ни с сего, ночью от молодой жены сбежал… какая ни есть, а причина была.
– Что это, допрос, Афанасий Иванович? – резко спросила Липа, отодвигая чашку.
Аршинов в смущении опустился на стул и исподлобья посмотрел на сноху.
– Не допрос, а… думаю так, что Иван безо всякой причины не мог загулять… ты… вы, как полагаете, вообще? Я вашего мнения спрашиваю, – пробормотал Афанасий Иванович, спуская суровый тон.
– Это совсем другое дело. По моему мнению, ему скучно стало в одиночестве.
– В одиночестве? А ты… а вы где же были?
– Я? Спала в своей спальне.
– Так вот-с как, понимаю-с! Заместо ласки-то, вы от мужа дверь на крючок, по-ученому… Очень хорошо-с! Скоро же вы изволили забыть, ученая барынька, что вы с Иваном венчаны!
– На это, Афанасий Иванович, я вам скажу одно: хотя мы и венчаны, а друг другу все-таки чужие! – проговорила Липа, приподнимаясь со стула.
– Это почему же-с? – спросил озадаченный Аршинов.
– Вы лучше меня должны знать, почему, и разговаривать больше я с вами об этом не стану… Мерси за чай, – поклонилась она свекрови и вышла из столовой.
Старик побагровел и ударил кулаком по столу так, что все чашки запрыгали.
– Каково зелье, а? – задыхаясь от злости, кричал Афанасий Иванович, обращаясь то к жене, скорбно поникшей головой, то к громко вздыхавшему Подворотневу. – Ну, врешь, погоди, я тебе подожму хвост, ученая дрянь! Я из тебя и дров, и лучины наколю. У меня через месяц шелковая станешь, завтра же позову твоего дуралея-отца и прикажу при себе научить тебя уму-разуму. Венчанные да чужие! Нет, откуда только слов таких богопротивных нахватаются? Ученье свет, говорят. Какой уж это свет, ежели муж от жены на распутную дорогу бежит?.. Ты что скажешь, а? – остановился он перед Подворотневым.
– Оно, конечно, во всех отношениях-с, нехорошо, а вины Олимпиады Сергеевны в этом я не вижу.
– Иван, значит, виноват? – усмехнулся Аршинов.
– И Иван Афанасьевич не виновен, а виновны, сударь мой, в этом те, которые, не желая, чтобы их ндраву препятствовали, соединили, во всех отношениях, чуждые друг другу существа.
– Я, значит, виноват? Так, что ли?
– И вы-с, и другие, – проговорил, возвышая голос, Подворотнев. – И вот вам плоды-с, горькие плоды, Афанасий Иванович, и дай бог, чтоб они, во всех отношениях, еще горше не были-с. Забыли вы слова поэта нашего: «В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань», да-с! А вы запрягли-с. Посмотрим, как они эту телегу повезут-с.
– Тьфу! И я-то хорош, совсем из ума вон, что ты такой же умалишенный, как и Сергей с Олимпиадой!
– Говорила и я тебе, Афанасий Иванович, со слезами умоляла, – заговорила Аршинова, – не хотел ты никого слушать, ндрав свой показал, ну, вот теперь и казнись, на ихнюю жизнь глядючи. На второй же день брака сын кутить бежит, что ж дальше-то будет, спрошу я тебя? Не на радость эту свадьбу сыграли.
– Замолчи! Не серди ты меня лучше!
– Меня же ты спрашиваешь, я ответ и даю по своему глупому разуму. Горд ты, Афанасий Иванович, самонравен, ну, вот теперь за свою гордость и платись.
– Молчать! – бешено затопал ногами Аршинов. – Что я сделал – мое дело и каяться в этом никогда не стану. Слышишь? А Липку я смирю, не я буду Афанасий Аршинов, ежели она у меня не станет жить так, как я хочу. Получше которых и поумнее смирял, а эту девчонку беспутную я в бараний рог согну. Слышите? Так ей и скажите.
Аршинов гневно посмотрел на жену с Подворотневым и вышел, хлопнув дверью.
Аршинова заплакала. Подворотнев подошел к бедной матери, пожал ей руку и вздохнул глубоко.
– Мужайтесь, Арина Петровна! – проговорил он дрогнувшим голосом. – Это еще с полгоря: настоящее горе впереди… и слез ваших не хватит, чтоб это горе выплакать, и сердце ваше истерзается скорбию лютою, а ничем вы пособить не возможете… Судьба! Во всех отношениях, судьба злосчастная!
Подворотнев еще раз с участием пожал руки у разрыдавшейся Арины Петровны и, смахнув катившиеся из глаз слезинки, прошел прямо к Сергею.
Сергей возился около чемоданчика, укладывая в него свое имущество.
– Сереженька, да вы бы хоть чайку-то напились! – заговорил Подворотнев, следя за работой Сергея. – Нехорошо так-то, во всех отношениях… ей-ей, нехорошо… вторые сутки не ест, не пьет…
– Неправда, Аркадий Зиновьич, я обедал вчера…
– Видел я, как вы обедали, ни до чего почти и не дотронулись… путь вам предстоит далекий, тощать не приходится.
– Аппетита никакого нет… Садитесь, что же вы стоите?
Подворотнев осторожно сложил со стула разложенное платье на стол и сел.
– Месяца два, поди, с вами не увидимся, – заговорил Подворотнев.
– Вероятно, – ответил Сергей, выпрямляясь. – Кажется, все… ах да… две-три книжонки на всякий случай положить надо… ну, да это после… устал!..
Сергей сел к столу и закрыл глаза. Подворотнев покачал головой.
– Э-эх, люди, люди!.. Когда же вы людьми-то настоящими станете? – раздумывая, проговорил он, глядя на бледное, исхудавшее лицо Сергея.
– Никогда, Аркадий Зиновьич. Слишком много в этих людях зверья сидит, – ответил Сергей, открывая глаза.
– Зверья-с? Это еще слава богу было бы, ежели бы в них одно зверье сидело, а то нечто и похуже в людях посиживает, Сереженька. Укажите вы мне такого зверя, который бы свое родное детище кусал да калечил. Нету такого зверя, во всех отношениях, нету, а люди, поглядишь, то и дело своим детям жизнь ломают и счастье ихнее навек разбивают…
– Старая истина, Аркадий Зиновьич…
– Может, и старая, но очень уж грустная, во всех отношениях… за людей страшно становится. Созданы они по образу и подобию Божию, а деяния совершают сатанинские… Я так думаю, Сереженька, это оттого происходит, что люди Бога своего утратили… Прежде в душе-то их алтарь божественный сиял, добродетелью изукрашенный, а теперь в этой душонке одна мерзость запустения гнездится… Алтарь Божий разрушили и воздвигли трон гордости и тщеславию… и чем дальше, тем хуже будет, во всех отношениях. Отцы ожесточают своих детей, а те ожесточают внуков…
– Нас тогда уже не будет, добрый мой философ, – улыбнулся Сергей невольно.
– И хорошо, что нас не будет… мы бы этакого позора душевного пережить не могли, удавились бы на первой перекладинке, лишь бы сраму и поношения человеческому достоинству не видать. Правду я говорю, Сереженька?
– Святую. Отец уехал в город, не знаете?
– Уехал. Рассвирепевшим уехал, во всех отношениях.
Сергей вопросительно посмотрел на Подворотнева.
– Мы его с вашей мамашенькой не по шерсти погладили, ну и ощетинился гордынею… Бог с ним, за все, за все воздастся ему сторицею, а вышло сие, голубь мой, из-за Липушки.
– Из-за Липы? – насторожился Сергей.
– Собственно говоря, из-за Ивана Афанасьича, во всех отношениях. Он какую же вдруг вчера пулю отлил, Иван Афанасьич наш-то достолюбезный… Олимпиада-то Сергеевна почивать легли, а он, во всех отношениях, кутить удрал.
– Вот как! Скоро же ему надоела жена! – усмехнулся Сергей.
– Надоесть-то она вряд ли ему надоела, Сереженька, а вот, что Олимпиада Сергеевна его видеть не может, так это, во всех отношениях, верно, она и папаше вашему так высказать изволила: «Хоть и венчаны мы, – говорит, – а друг другу завсегда будем чужие…»
– Так и должно быть. Неужели отец другого ответа от нее ждал?
– Надо полагать, другого, во всех отношениях. Страшно раскипятился на слова Олимпиады Сергевны… посинел даже весь, я так и думал, что его кондрашка хватит… Обещал ее уму-разуму поучить да заставить силой мужа ласкать да миловать.
Сергей задрожал как в лихорадке.
– Они на все способны, положительно на все! – проговорил он, с отчаянием схватываясь за голову. – Или пьяницу из нее сделают, или до сумасшедшего дома доведут, Аркадий Зиновьич, дорогой мой, где же конец этой дикой тирании и разнузданного произвола?
– Его же царствия не будет конца! – качнул головой Подворотнев. – Дикость, грубость, невежество тщеславное, пьянство беспросыпное, произвол и насилие – вот наши замоскворецкие заповеди, кои мы исповедуем во вся дни живота нашего.
– Мне нужно видеть Липу, и во что бы то ни стало я увижу ее! – вскочил Сергей и забегал нервной походкой по комнате. – Аркадий Зиновьич! Дорогой мой друг! Вы не осудите меня…
– За что же-с?
– Что я хочу видеть Липу и говорить с ней; ее подлым образом отняли у меня, заставили выйти за нелюбимого человека, мы оба страдаем, мы оба – жертвы насилия и произвола, неужели же мы не имеем права бросить вызов в лицо нашим палачам?
– Имеете право, Сереженька, – приподнялся Подворотнев, – во всех отношениях, имеете, но не поздно ли, голубь мой?
– Лучше поздно, чем никогда. Да, я должен видеть Липу, говорить с ней, а затем… почем я знаю, что будет затем? Я не хочу знать, совсем не хочу, я хочу только ее видеть, и больше ничего. Я прошу вас об одном, как лучшего своего друга, не осудите меня! Что будет, я не знаю, но если что случится, меня осудит весь свет, то есть все наше промозглое и протухшее Замоскворечье. Если и вы отвернетесь от вашего Сергея, у меня не будет ни одного человека в мире, который протянул бы мне руку.
– Я обе вперед протягиваю вам, Сереженька, во всех отношениях, протягиваю! Голубь мой, да неужели вы думали, что Подворотнев когда-нибудь, хоть на минуту, усумнится в вас? Много я видел в своей жизни и радости, и горя, но горя больше, а кто много горя видел, никогда и ни в кого, Сереженька, камнем, как бы чист этот камень ни был, не кинет.
Сергей бросился на шею к старику и горячо его обнял.
Подворотнев прослезился, поцеловал в лоб Сергея и засуетился.
– Ну, укладывайся тут, голубь, а мне идти пора, к отцу Досифею обещался в Донской сегодня… Такой праведной жизни, во всех отношениях, я и не видывал… аскет отец Досифей, но любвеобилен до чего – я вам и рассказать не умею; крест последний с себя снимет, но нуждающегося нужды удовлетворит. До свидания, голубь мой!
Подворотнев вышел, и через несколько минут его сухощавая фигура, вооруженная палкой, замелькала по переулку.
Иван вернулся домой около вечерен. Он подъехал на лихаче к воротам, швырнул ему скомканную бумажку и нетвердыми шагами направился к парадному крыльцу.
Его встретила горничная, широко растворившая двери.
Иван остановился и уставился на горничную, улыбаясь добродушной улыбкой захмелевшего человека.
Он хотел что-то спросить у горничной и никак не мог вспомнить, что именно хотел он спросить у ней. В голове у него гудела цыганская хоровая песня: «Мы живем среди полей и лесов дремучих», а с языка слетали только односложные звуки.
– Пьян… Жестоко пьян! – сообразил он, сбрасывая с головы фуражку. – Пашка! Пашка! – выкрикнул вдруг он.
– Никогда я, Иван Афанасьич, в Пашках не была, – сочла за нужное обидеться горничная.
– Не тебя я зову, ну тебя к лешему!.. Веди!
Горничная подхватила под правую руку Ивана, потащила его кверху.
– Что это я хотел ее спросить? – думал он, с трудом поднимая ноги на ступеньки. – Да! Вспомнил! Жена… Лип… Липа дома?
– Дома-с, будьте покойны! – фыркнула та, доставляя Ивана в его гостиную.
– Ты чего это? – обиделся Иван. – Во-он! Вон, тебе говорят!
Горничная скрылась.
Иван постоял на месте, раскачиваясь во все стороны, и сел на диванчик, на котором лежали подушка и его халат.
– Приготовлено! – проговорил он, косясь на подушку с халатом. – Мерси-с! Липка, мерси!.. Не слышит… Мерси! – крикнул он по направлению спальни Липы. – Понимаете? Мерси! «За-а-целуй менэ до смэрти, – затянул он, фальшивя и размахивая руками, – от тебэ и смэ-эрть ми-и-и-ила!..» А на тебя я плевать хотел! Шут с тобой, Липка! Эй! Жена-а!
Внизу что-то стукнуло. Иван съежился моментально.
– Ужли папаша? – прошептал он и, торопливо захлопнув дверь, повернул ключ в замке. – Бить начнет! Ей-богу, бить начнет! Что ему не бить? Родитель, ну, и кулаки здоровые… Ах, как бьет! Боже мой, как бьет! Бр-р-р! – Иван затряс головою и добрался до диванчика. – Кузнецом ему быть, а… а… а… не родителем! – бормотал Иван, склоняя хмельную голову на руки. – Не уехать ли опять к Пашке? Дьявол! Душу из меня вытянула, огнем всю сожгла. Жги, дьявол, на части режь – слова не пикну! Пашка! Змея! «Лобзай меня, твои лобзанья…» Уеду! Ну их: и жену, и папашу, и братца Андрея, и братца Сергея. Сережка! Враг ты мне до гроба! Иуда ты, Каин и Авель! Уеду! К Пашке уеду! – Иван поднялся с диванчика, сделал два-три шага и, качнувшись, рухнулся в кресло. – Не могу. Проспаться лучше. Просплюсь и того… «Зацелуй меня до смэрти, от тебэ и смерть мила-а».
Иван заплакал. Да и как не плакать? И жена вчера к себе не пустила, и к цыганке сейчас ехать нельзя, обидно!
Иван размазывал руками пьяные слезы, ручьем лившиеся из его опухших глаз, и ругал всех, кто попадался на язык: и жену, и цыганку, и отца, и братьев, и даже извозчика-лихача, который для его удовольствия загонял не одного уже тысячного рысака.
– Все подлецы! Все дрянь! – бормотал он, колотя себя в грудь рукой. – Пашка только… и та дрянь! К Навозову вдруг на колени села… Нет, каково это мне было терпеть? Подрядчик – и на колени, убью! Жена тоже дрянь… Эй, Липка! Ты дома, что ль? Эй! – Он поднялся, подошел к дверям спальни Липы и плюнул. Дверь была заперта. – Липка!.. Жена!.. Спит! – с удивлением проговорил он, добираясь до диванчика. – Это она с огорчения: я уехал, ну, она и… спит! И я спать лягу! Ну их к лешему, все подлецы! Все!
Иван повалился на подушку и минуту спустя захрапел так, что хрустальные подвески на настенных бра вздрагивали от страха и звенели жалобно на всю гостиную. А Липа в это время сидела в своей запертой спальне у окна, выходившего в сад, и, сдвинув брови, следила за полетом ветерка, игравшего вершинами столетних деревьев.