Директор Пушкинского музея Елизавета Лихачева (которую недавно саму ругали за соучастие в государственной борьбе с памятью, когда со стены ее музея исчезли таблички «Последнего адреса»; сама она, очевидно, действительно не имея к этому отношения, болезненно реагировала на все выпады и, так и не простив обличителей, даже добилась возвращения табличек) закрытие Музея Гулага прокомментировала довольно остроумно — «Говоря словами товарища Сталина, „глупость, граничащая с преступлением“», явный расчет на разрыв шаблона у слушателей — защищать антисталинскую институцию ссылками на самого Сталина, буквально — он бы за закрытие гулаговского музея расстрелял. Самого Сталина Лихачева когда-то, вызвав возмущение сталинистов, сравнивала с Микки Маусом, поэтому оба, вместе с музейным, эпизода можно списать на обычный троллинг, но ведь и троллинг может быть способом переосмысления — Лихачева явно спорит с государственной политикой памяти, не первый год корректирующей отношения со сталинизмом не в пользу его жертв, и новые слова, новый взгляд на проблему в любом случае приобретают ценность хотя бы потому, что все привычные способы возражения, как не раз можно было убедиться (см. опыт «Мемориала»), не действуют ни на государство, ни даже на общественное мнение.
Российская власть действительно прикладывает самые серьезные усилия к тому, чтобы память о советском терроре ушла за пределы поля зрения общества, которому в качестве альфы и омеги коллективной памяти предложена Великая Отечественная война и, в общем, только она. Способ закрытия Музея Гулага — разумеется, временно, и разумеется, по сугубо техническим причинам, пожарная безопасность и только (представьте закрытие по жалобе пожарных — ну, скажем, Большого театра или того же Пушкинского музея; не получается? И явно ведь не потому, что там все огнетушители на месте), — выглядит вполне понятной манифестацией дальнейшего давления на память. К неосталинистским кампаниям власть пока не готова, но последовательно заметать под ковер — ладно музей, но дела о реабилитации пересматривают явно не по противопожарным причинам. Будучи несущей конструкцией государства, лубянское ведомство, ставшее главной жертвой антисталинских кампаний Хрущева, отвоевывает, да уже и отвоевало, утраченное, мстит, ну и, надо полагать, не успокоится, пока не отомстит сполна.
Ну и неправильно игнорировать то обстоятельство, что возвращение (именно возвращение; многие ли интересовались этой темой в начале нулевых?) интереса к советскому террору — явление именно протестное, интуитивный ответ на движение путинской системы к тоталитаризму. «Возвращение имен» у Соловецкого камня — разумеется, это протестная акция, и «Последний адрес» — протестная, а не нейтрально-краеведческая активность, и фильм «Капитан Волконогов бежал» (так, кажется, и не вышедший в российский прокат) — не просто кино, а протестное высказывание. Музей Гулага, особенно после разгрома «Мемориала», будь он хоть тысячу раз государственным, историческую память от государства и обороняет, и странно было бы, если бы оно не добралось и до него. Но забегать вперед не будем, музей не раздавлен окончательно, и та же Лихачева, если уж ей выпало быть самым влиятельным публичным его защитником, может быть, сумеет достучаться и докричаться до кого надо, и пожарные претензии так и останутся техническими, их устранят, музей откроется вновь.
Но на кону в любом случае судьба островка антисталинизма в сталинистском океане. Музей Гулага на момент переезда в новое здание был частью контекста, в котором было «Возвращение имен», «Последний адрес» и Сахаровский центр (а если актуально-политически — приметой ранней «похорошевшей Москвы» с «Гоголь-центром» и прочими точками приложения умеренной фронды), теперь — досадный и вынужденный для чекистских реваншистов компромисс с неприемлемой для них, но пока не подлежащей полному стиранию памятью. Через годик посадят, допустим, Лихачеву, и можно еще раз присылать пожарных, уже никто не вступится, и когда это случится, опять возникнет проклятая неопределенность — может, и не надо было иллюзий, что возможен такой музей в путинской России, и без него она — честнее, нагляднее, понятнее?
Аргументы против такой ясности тоже давно сказаны и вполне убедительны, принцип «чем хуже, тем лучше» слишком жесток и деструктивен, и пока есть возможность делать что-то хорошее даже в концлагере, надо делать. Спор ведется давно, уже и не так чтобы было интересно. Интереснее содержательное, а именно — вот сейчас, когда государство уже отвоевало в прошлом практически все высоты, и даже НКВД, по крайней мере, в 1941-45 гг. вообще вне критики (им, конкретно им, уже и памятники ставят, хотя Гулаг и на время войны никто не распускал), и послевоенные «солженицынские» волны посадок уведены из категории однозначного зла, потому что тогда ведь и власовцев сажали и бандеровцев, ну вы понимаете, да и про тридцать седьмой год поощряемая альтернативная версия, что весь сыр-бор из-за старых большевиков (и память хранят их неблагонадежные внуки), а кто-то уже и перестал стесняться одобрять ликвидацию «пятой колонны». Вот контекст, в котором музей, если выживет, будет существовать дальше — да, никто не отрицает, есть некоторое количество человеческих трагедий в противоречивом, но скорее славном историческом периоде. Как в путинской экранизации «Ивана Денисовича» — честный фронтовик попал в плен, потом выбрался к своим, но не смог убедительно объяснить обстоятельства смершевцам, пришлось сажать, но таков закон, а хорошие опера в лагере даже и помогали иногда. И уж про такую историческую правду и сожалеть не получается — частичка правды, упакованная в большую ложь, правдой быть перестает, беречь ее незачем.
Музей Гулага по всем отзывам — один из лучших музеев в России, современный, грамотно устроенный и т.д. Аналогичные тематические музеи Восточной Европы уступают ему и по оснащению, и по организации, да даже и по архитектуре здания. Но даже у самого скромного музея террора (или оккупации, или еще как-нибудь) в самой бедной стране есть преимущество перед московским — ему не приходится сосуществовать и соотносить себя с памятниками героям НКВД, Сталину или, скажем, Дзержинскому, и вся гулаговская трагедия для поляка, чеха или эстонца свободно умещается в логику подавления его страны злой внешней силой. У нас о таком всерьез никто не говорит, к другой крайности — мол, это мы себя сажали и убивали, давайте каяться, — никто не готов и вряд ли будет, промежуточный вариант — написать историю народа без оглядки на государство, — едва ли кому-то по силам и точно никому политически не выгоден, и что остается? Только вот этот модернизированный, со всевозможными деталями, но в целом неизменный нарратив ХХ съезда — «сталинские репрессии» (как будто при Ленине и Хрущеве-Брежневе никого не сажали и не убивали), противоречивое и неоднозначное прошлое, наша история, какой бы она ни была, ну и все это, конечно, в тени возвышающейся над этим прошлым Великой Победы. Питательная среда, которая, по большому счету, и Путина тоже произвела.
Консенсусное с восьмидесятых годов интеллигентское представление о репрессиях, как можно было убедиться за тридцать лет, не в состоянии противостоять государственному представлению о прошлом (и, значит, о настоящем и будущем тоже), а чтобы изменить его, нужно переосмысление всего остального — да, и Великой Отечественной войны тоже, и вообще отношения к государству, остающегося неизменным даже у критиков нынешнего режима.