Путин умер 24 февраля в своей сочинской резиденции, в своем бункере, в своей постели, не дожив до суда, не дожив до пятого срока, не дожив до транзита, но кто ждал этой смерти, кто грезил бесплатным борщом и лужей мочи, тот тоже ничего не дождался; никто не крикнул «Хрусталев, машину», никто не рявкнул на охранника, что товарищ Путин просто спит и не трогайте его, никто не бросился делить наследство, нет, все было по плану и организованно, тувинский шаман, гаитянский кукольник, оленья кровь, ароматный дым, не раз отрепетированная процедура – и он встал и пошел. Смотрел по телевизору записанное заранее собственное обращение, купался в бассейне, звонил по телефону, читал Старикова. Ожившим мертвецом быть – странно, наверное, но интересно. Как в кино.
Это уже не опишешь другими выражениями, здесь уже нет политики и нет истории, в том числе военной. Новая жизнь, начавшаяся в феврале – точно ли это жизнь? Мертвые глаза, мертвые голоса, мертвое слово, зарифмованное или обычное, трибунное. Жизнь отступила, затихла, ушла, начался парад мертвецов. Немигающий рыбий взгляд минобороновского спикера. Потухшие глаза его звездоносного босса. Совсем другой, чем раньше, голос телевизионного Соловьева, неживой шепот, неживые крики. Портреты убитых с прифотошопленными парадными мундирами. Та женщина с флагом, как будто с косой. Новый вкус сетевых гамбургеров и сетевого кофе, неуловимая разница между прижизненным и посмертным.
Тот дед с велосипедом у взорванной переправы – живой, а который рядом в каске – кажется, нет. Возможно, это только кажется, и на самом деле у человека просто плохое настроение, но вспомним – мы видели его и таких, как он, и в хорошем настроении, совсем недавно, когда новый главный по непростым решениям праздновал свой день рождения ударами по критической инфраструктуре, «вгонял в каменный век», и те, которым сейчас грустно, веселились и радовались, но намного ли меньше в том веселье было ада, чем в нынешней их печали?
Их печаль, говоря откровенно, смотрится даже менее жутко, чем радость, и если есть в этих восьми месяцах какая-то справедливость, то она в том и заключается, что радостей у них – по минимуму, а то ведь могли бы и с Крещатика смотреть на нас своими неживыми глазами, «жарить ковбаску», Ленина своего возвращать на постаменты, ворошить могилу не одного Потемкина, а всех, до кого дотянулись бы. В этом сюжете нет ни чести, ни родины, ни памяти предков, ни русского языка, в нем только конкретные имена и конкретные лица, внушающие ужас и отвращение, даже если кто-то (в конце концов, тот же «Санькя» – хорошая книга) помнит их живыми.
Здесь нет повода чему-то радоваться. До сих пор не разрешена драма с самым массовым на нашей памяти взятием заложников, которое зачем-то назвали мобилизацией, ежедневно погибают люди, а тех, кто уже убит, еще годы и годы искать, раскапывать, опознавать, хоронить. Мрачный путь, открывшийся перед Россией, тянется на поколения вперед, но лучше ли было, когда все, что выплеснулось теперь, было задрапировано и забетонировано собянинской плиткой, завешано фонариками Никольской и заглушено телевизором?
Обломки разрушенной жизни еще долго будут вызывать ностальгию, но стоит помнить, что и та мертвечина, которая восторжествовала в феврале и которая взвыла сейчас – была всегда, и среди тех, кто стал лицом этой войны, нет ни одного пришельца или дебютанта – все были, все ждали своего часа, все терпели. Терпели – нас в том числе.
Путин говорил, что ему («нам») не оставили выбора – это верно. В войне, в которой даже на уровне замысла не было ни капли добра, правды, здравого смысла, и путь один – в пропасть, и союзник один – из того медведевского поста про иблиса.
Война идет долго, случаются дни и даже месяцы относительного затишья, ожидание развязки то обреченное, то с надеждой, но каждый раз, когда события на фронте вызывают выплеск эмоций в том числе у тех, кто стал лицом этой войны – у официальных лиц, военкоров, деятелей искусства, – именно их отчаяние или радость каждый раз напоминает, что их победа, их торжество будет худшим, чего только можно ждать, а источником надежды хоть на что-нибудь оказывается их огорчение, то есть буквально – если видишь военкора, и на нем лица нет, значит, будем жить, значит, можно верить в хорошее.
Из Херсона уходит Коц. Из Херсона уходит военкор Котенок. Из Херсона уходит мент. Из Херсона уходит росгвардеец. Из Херсона уходит кадыровец. Из Херсона уходит знакомый опер. Из Херсона уходит Владимир Соловьев. Из Херсона уходит Шойгу. Из Херсона уходит Путин. Россия из Херсона не уходит, потому что она туда не заходила, и все меньше оснований считать, что это сборище нечисти, присвоившее право говорить от имени России, в действительности имеет к ней какое-то отношение. Конашенков смотрит вам в глаза – а вы посмотрите в его, видите Россию? Ее там нет. Ни в лысине Суровикина, ни в бороде Кадырова, ни в бункере Путина нет России. Они тащили ее за собой в мир мертвых и надорвались – даже не сейчас, не под Херсоном, а сразу, уже в феврале, и все последующие их метания только так и можно объяснить: они думали, что у них есть страна, а это им только казалось.
Кому-то потом искать Россию под обломками, что-то соединять, что-то отбрасывать, ошибаться, отчаиваться и так ну, не до бесконечности, но долго, очень долго. Но это потом, а сейчас, когда история замирает в паузах между новостями с фронта – нет ничего неприличного в том, чтобы, глядя на разбегающуюся шайку предателей и садистов, посмеяться над ними, над их звонками в ЦАР, над их иранскими надеждами, над их «навсегда». Они не заслуживают сочувствия, они чужие, их не надо жалеть, ведь они б никого не жалели.