В социальных сетях смеются над общим планом лагеря — заснеженный лес, большая поляна, на ней бараки, похожие на сказочные избушки, а по периметру гирлянда из лампочек, чистая рождественская сказка или даже реклама кока-колы; клюква.
И надо сказать, смеются зря. Что лагеря всегда щедро освещались — об этом написано у всех современников. Что заснеженный лес выглядит сказочно — бесспорный факт русского ландшафта. Что лагеря и тем более лагпункты могли быть и маленькими, и застраивались деревянными (а какими еще — кирпичными что ли?) сооружениями — тоже исторический факт. Но главное: даже если предположить, что художники, работавшие над фильмом, все напутали и соорудили действительно что-то клюквенно-сказочное, то даже в этом случае претензия к облику лагеря была бы последней по значимости. Грубо говоря, окруженный огоньками лагерь, снятый сверху — это самое приличное, что есть в фильме Глеба Панфилова «Иван Денисович», тем более что неочевидный образ зимней сказки с фонариками обыгрывается в закадровом тексте — ну да, мол, если лететь над этим лесом на самолете, лагерь будет выглядеть «праздничным ночным сюрпризом» — ну, нормально. Но это единственное нормальное в фильме.
Все остальное — запредельная и самая гнусная подлость, которую совершил Глеб Панфилов и по отношению к Солженицыну, и по отношению к зрителю, и по отношению к человеческой памяти и национальной истории. Именно в этом смысле фильм прямо эпохальный — как-то и в голову не приходило, что можно до такой степени, и этот вульгаризм здесь уместен, пробивать дно.
Понятно, времена максимально непростые, кино по несвободе и ангажированности уже догоняет внешнюю реальность, и прежде всего медийную, давно в порядке вещей открытая цензура под предлогом защиты исторической памяти и нравственности, тем более когда речь идет об околовоенном периоде, крайне важном с государственной идеологической точки зрения. Это все понятно. Но все же перед нами — Глеб Панфилов, старый мастер, признанный классик, которого вряд ли кто-то может заставить сделать что-то, чего он не хочет. Значит — именно захотел, пошел зачем-то на прямое предательство.
Тут стоит оговориться — читательское недовольство экранизациями или инсценировками любимых книг старо как мир, как сама литература. Не бывает такого, чтобы множества поклонников книги и поклонников экранизации совпали полностью. Так бывает всегда, так было с «Гарри Поттером», так было со всеми версиями «Войны и мира», с «Анной Карениной», с чем угодно, и вообще давно всем известно, что удачное кино чаще получается, когда экранизируют слабую литературу — условно, «Унесенных ветром». В России сейчас одним из явных признаков архаизации стало массовое гыгыкание над всякими чернокожими русалочками, которых явно не было в оригинале, и которые появляются сейчас как дань политкорректности, и такого рода критика обычно только доказывает правоту инсценировщиков, которые уж на жлобов-буквалистов вообще не должны оглядываться. Панфилова и самого когда-то ругали за не по-горьковски переосмысленную «Вассу», и на его же глазах разворачивалась драма Эльдара Рязанова с «Бесприданницей», в которой харизматичный Паратов благодаря Никите Михалкову получился совсем не таким, как требовала советская традиция. То же касается и исторической достоверности — понятно, что и она не может быть абсолютным критерием, и понятно, что художественная ценность произведения от исторической достоверности не зависит вообще. В конце концов, мы все современники Тарантино и Михалкова, которые в своих последних работах именно историческую достоверность каждый по-своему и хоронили.
И чтобы было понятно, что не так с фильмом Панфилова — ну вот представьте, что весь пафос «Бесславных ублюдков» состоит в том, что никакого Холокоста не было, а симпатичные евреи-спецназовцы не покушение на Гитлера устраивают, а жгут менее везучих евреев в печах. Ну или если бы у Михалкова в «Солнечном ударе» нам бы как-то (крепостное право! белый террор! контрреволюция!) показали, что на баржах в Черном море большевики топят не обманутых ими мучеников, а реальных преступников, действительно заслуживающих смерти. То есть не переосмысление, а именно подлая фальсификация. И тут именно она.
При этом мы помним, что Глеб Панфилов пятнадцать лет назад снял добротную и почти дословную экранизацию «В круге первом» — это было при жизни Солженицына, автор романа явно контролировал съемочный процесс, участвовал в нем, читал закадровый текст, и даже неочевидные с точки зрения пошлости моменты (когда спорящие в шарашке герои переносятся в современную Москву, демонстрируя, что их споры актуальны до сих пор, или когда в финальных титрах написано, что Глеб Нержин станет знаменитым писателем и получит Нобелевскую премию) не выглядели шокирующе — в конце концов, самому Солженицыну довольно часто отказывал вкус и чувство меры, но любим мы его не за это.
Но «В круге первом» был снят при жизни автора, а сейчас его нет, и можно заподозрить, что именно без солженицынского присмотра Глеб Панфилов и решился превратить классический рассказ в неосоветскую мерзость.
Желание показать не только тот самый лагерный день, но и фронтовое прошлое Ивана Шухова Глеб Панфилов заявлял еще на стадии, как это сейчас называется, питчинга, и многие по этому поводу нервничали еще тогда — и правильно нервничали. Фронтовые сцены занимают треть фильма, тридцать пять минут, и заслуживают пересказа.
У Солженицына, как известно, был рассказ «Случай на станции Кочетовка». Там в железнодорожной суматохе первых недель войны некий случайный пассажир путается в советских названиях городов — не знает, что Царицын теперь называется Сталинградом. Это кажется подозрительным бдительному начальнику станции, и он сдает пассажира в НКВД — потом переживает, правильно ли поступил, но читателю ясно, что переживать уже поздно.
И Панфилов с этого же сюжета начинает свое кино. Ивана Денисовича осенью 1941 года отправляют в Москву на парад, а он не понимает, какой сейчас праздник, и командир удивляется — ты чего, седьмое же ноября, революция. Можно подумать, что это так остроумно сюжет «Кочетовки» добавлен в судьбу Шухова, но нет — это злая пародия. Напомнив Шухову, что это за праздник, командир добродушно смеется, никуда не звонит, а отправляет Ивана Денисовича и его товарища Никитина на парад, и под звуки песни «Священная война» вперемешку с кадрами реальной хроники Шухов с Никитиным едут по Красной площади, оргазмируя от машущего им с Мавзолея Сталина (там еще очень странный диалог, как из «Трейнспоттинга»: А кто это там с усами такой родной на трибуне? — Это же товарищ Сталин! — Не узнал его, богатым будет), а потом, как и положено по советскому учебнику — сразу же с парада на фронт, «на Волоколамку дорогу знаете?». Дорогу они знают, но, видимо, не очень хорошо, потому что заезжают в расположение немцев, подбивают пять танков, но силы неравны — и дальше голос Леонида Ярмольника читает за кадром немецкое донесение, что пленные Шухов и Никитин, когда им предложили сотрудничать, категорически от этого отказались и должны быть использованы как расходный материал.
Что это значит — есть заминированная дорога, и по ней надо пройти, и кто пройдет и останется жив, того накормят обедом (разминирование местности живой силой — о да, это известная немецко-фашистская традиция, советские люди о таком варварстве только из рассказов выживших пленных и знают). Шухов идет по дороге, и вот-вот он погибнет, но тут ему является призраком его собственная дочка, которую он оставил в родной деревне. Дочка указывает Шухову путь, а Никитин идет за ним след в след — так они выживают и приходят к своим.
Те сразу берут их обратно, можно воевать, но сами понимаете, время военное, и за друзьями приходит особист — добрый мужик, понимающий, он просто берет у них объяснительные, а Шухов честно пишет, что ему на минном поле явилась дочка, которая его спасла, и особист вздыхает — «Хотелось бы вам помочь (!), да объяснения ваши ничтожны». Зовет конвоира и тоже так по-доброму — «Убери этих героев с глаз моих… В санаторий на десять лет, одного в Сочи, другого в Гагры, вместе нельзя, вместе они команда… На десять лет — впрочем, как суд (!!!) решит», — и сам, добрая душа, сует незаметно Шухову фотографию его семьи, чтобы легче сиделось.
И только после этого, на 36 минуте фильма — молотком об рельс у штабного барака. Точнее — не после фронтовых сцен, а после закадровой речи Ярмольника, что прошло десять лет, случилась великая Победа, страна возрождалась, Курчатов создал атомную бомбу, которая мощнее той, что сбросили американцы на Хиросиму (наверное, это важно), и только в лагере жизнь как будто остановилась — и вроде бы можно выдохнуть, мы видим всех своих знакомых, Цезаря Марковича, Кавторанга, эстонцев, украинцев, самого Ивана Денисовича, и вот он, как в рассказе, моет пол в комендатуре, старается, а на него орут — сделай, мол, просто, чтобы блестело, и вали. Но — расслабился, зритель? Получай: Ивана Денисовича (у Солженицына ему остается до окончания срока два года, у Панфилова — десять дней) трогает за плечо лагерный опер, спрашивает про семью, Иван Денисович отвечает, что жена умерла (в рассказе она была жива), и опер вздыхает — понимаю, мол, сам вдовец, и тайком сует Ивану письмо от дочки, которой семнадцать лет и которая беременна от женатого взрослого бригадира, но любит его, и Иван Денисович переживает, как бы тот бригадир девчонку не обманул — во всем фильме это самое острое его переживание, он несколько раз об этом будет говорить и думать.
В остальном — ну да, тюрьма, ничего хорошего, но не ужас-ужас. Болтают с эстонцем — он сидит двадцать пять лет, но практически добровольно, взял на себя вину (!!!!!) брата, у которого четверо детей и одна почка, «а здесь все-таки не Юрмала (???)» — тут легко можно представить, как на эстонский хутор приходят из НКВД, разбираются, кто виноват, верят брату, отпускают невиновного, все очень естественно. Но эстонцу этого мало — он шутит про эстонскую литературу, спрашивает — знаете, почему Оскар Лутс не написал книгу «Зима» — потому что он не знал таких зимних работ, как у нас в лагере. Шутка тут в том, что классик эстонской литературы Лутс действительно написал книги «Весна», «Лето» и «Осень», и действие последней заканчивалось в 1940 году, и «Зима» должна была быть — ну, про депортации и террор, наверное, но Лутс все-таки не был самоубийцей, и, прожив еще тринадцать лет в советской Эстонии, больше не написал ни строчки. Разговором про Лутса Панфилов, видимо, заменил спор об «Иване Грозном», который был в солженицынском оригинале — впрочем, в фильме вообще нет никаких разговоров из рассказа, и Цезаря Марковича мы видим говорящим только дважды — сначала он читает вслух рассевшимся вокруг него зекам спортивную полосу «Правды», потом — угощает Ивана Денисовича московским батоном с колбасой.
Зато — у одного вохровца с крыши на спор прыгает маленький сын и ломает руку, и отец журит его, советуя быть ответственнее. Жизнь! А еще в лагерь прибывает служить молодой офицер Иванов, сын знаменитого генерала-фронтовика — он, если бы захотел, мог и в Москве остаться, и служить где угодно, но нет, выбрал лагерь — «хочет отрасль поднимать», и мечтает «наш лагерь в город-сад превратить». Сбудется ли мечта? Ярмольник за кадром намекает, что да, дословно: «неброско, без пафоса шла великая реконструкция»; бригада Шухова строит не просто какую-то стену, а модернизирует старый завод для новых нужд, Ярмольник: «Не пройдет и семи лет, и созданное здесь ошеломит мир полетами в космос». Вот в этом стратегическом месте Шухов и кладет свою стену, и Ярмольник комментирует — «он ощутил вдруг необычайный внутренний прилив энергии, как будто двадцать лет ему, и все еще впереди». И поскольку момент самозабвенного труда и у Солженицына был кульминационным, Панфилов усиливает его еще одной мистической сценой — с высоты Шухов роняет мастерок, но чья-то рука подает ему инструмент. Это Инна Чурикова! В образе покойной мамы Ивана. Она говорит ему что-то доброе и крестит его. Дальше Шухову дарит его портрет лагерный художник — на портрете Иван Денисович изображен счастливым и сияющим, и художник говорит, что так скоро все и будет, потому что герой войны должен быть счастлив. А когда Шухов показывает этот портрет в бараке, ему говорят — сохрани обязательно, потом больших денег будет стоить (видимо, намек на будущую Нобелевскую премию).
В этой идиллии не просто лишними — нелепыми выглядят две сцены, точно воспроизведенные по рассказу, раздевание на морозе («Вы не советские люди») и ножовка, забытая в варежке. Но чтобы любители Солженицына не расслаблялись, Панфилов добавляет и свою сценку в финале: Шухову дают десять суток карцера, и он просит — «Майор, пощади», — и майор щадит, снижает срок до девяти, чтобы остался день на оформление документов для освобождения (у Солженицына в конце рассказа тоже считали дни, и кто помнит, тот оценит разницу). В карцере Шухов шепчет — «Спасибо Тебе, Господи, за все».
В «Теленке» Солженицын смеялся над цензурой, которая привыкла вымарывать из книг имя Сталина, а тут требовала у него, чтобы Иван Денисович сказал про Сталина что-нибудь плохое в подтверждение решений XX и XXII съездов КПСС. Солженицыну не хотелось этого делать, он к тому времени уже понимал, что дело не только в «культе личности», но додавили, один раз Сталина упомянул, и можно сказать, что Глеб Панфилов в этом вернулся к воле писателя — в лагерных сценах Сталин не упоминается ни разу. Но тем более издевательски это выглядит — ведь рассказ Солженицына потому и стал всемирной сенсацией, что в нем показан был один из миллионов, безо всякой вины и в случайном порядке брошенный в машину перемалывания жизней, а тут — строго по хрущевскому досолженицынскому канону (как, скажем, в фильме «Чистое небо») — конкретное формальное преступление и почти заслуженное наказание, добрые, — злых вообще нет! — и человечные силовики, созидательный труд, и не бессмысленный, а во имя космических полетов. И это, конечно, не Солженицын и даже не более робкий новомирский канон, это чистый Василий Ажаев, который, судя по всему, и был реальной литературной первоосновой картины; что такое Ажаев — мало кто знает, но на самом деле лагерная проза была и при сталинизме, отсидевший писатель вышел в конце сороковых и написал имевший огромный успех (вплоть до экранизации и Сталинской премии) роман «Далеко от Москвы» по мотивам своего опыта — дальнее строительство чего-то стратегического, суровые парни, самоотверженно долбящие вечную мерзлоту, добрые офицеры в полушубках, созидательный труд, энтузиазм — уже после Солженицына, в конце шестидесятых, Ажаев напишет на том же материале честную книгу «Вагон», которая увидит свет только в перестройку и будет никому не нужна. Кто бы мог подумать, что через шестьдесят лет после публикации солженицынского текста российская реальность и присущий ей взгляд на гулаговские времена вернется даже не на шестьдесят — на семьдесят лет назад, буквально к Ажаеву.
И надо было, видимо, честно экранизировать «Далеко от Москвы», а не делать вид, что этот гимн принудительному труду и чекистской доброте имеет какое-то отношение к писателю Солженицыну. Это именно что подлость — и буква Солженицына, и дух в картине Панфилова растоптаны и извращены, а прорывный и революционный классический текст низведен до стандартного (пять танков подбили!) военного кино времен Мединского и до уж точно не солженицынского преклонения перед эпохой Курчатова и космических ракет. Тут и «В круге первом» кажется жульничеством — втерся в доверие к автору, чтобы посмертно его унизить. Нельзя, видимо, просто нельзя давать Солженицына советским режиссерам, лучше уж Сарик Андреасян или Герман-младший — они могут хуже снимать, но их простота, по крайней мере, несоветская, то есть лишенная того сатанинского двоемыслия и не предусматривающая, по крайней мере, человечных особистов и оперов под маркой Солженицына. Жаль, что так вышло. Иван Денисович и его автор не заслуживают такого обращения. Режиссеру Панфилову — просто позор, безо всяких оговорок и почтения к его статусу, возрасту, заслугам. Позор!