К книге
Хлеб ангеловMy Madrigal[30]
53%
My Madrigal[30]
8

Жили мы во всех часовых поясах, иногда ночь для нас заканчивалась с рассветом, а иногда – наоборот, начиналась, мы практически поселились в баре “Аркада”, под гигантскими круглыми часами без стрелок. Этот неодушевленный предмет сделался одним из первых наших тотемных животных. Фред сочинил об этих часах песню: неспешный вокал наложен на быстрый, но ломаный ритм. Мы заселились в отель “Кадиллак” в статусе постоянных жильцов, по особому тарифу. Там жила лишь горстка постояльцев.

Несмотря на легкое чувство изоляции, я впустила Детройт в свое сердце, признала своим новым домом. Если Фред уходил на репетицию или по делам, я отваживалась выйти наружу, ходила по пустынным улицам делового центра, щеголяя своими лучшими нарядами из прежней жизни. Длинный бушлат на меху, нескольких пуговиц не хватает. Стоптанные ботинки. Матросская фуфайка. И все почему-то смотрится неуместно, словно я – фигурка, вырезанная из старого журнала. Бумажная кукла “богемная девица” встала и пошла, а вокруг – ни души. Я запросто могла часами или даже целыми днями существовать в коконе безмолвия.

Я влюбилась в архитектуру нашего отеля, но интерьер был безнадежен – никаких эстетических достоинств. Ничего романтичного. Номер у нас был маленький, одна стена оранжевая, постельное белье оранжевое с черным, скверные абстрактные полотна. Небольшой встроенный шкаф. Санузел. Проснувшись – а это случалось в любое время дня и ночи, – мы завтракали стейком с яичницей и апельсинами. Иногда только этим и питались. Я не сразу подладилась под медлительность и раздумчивость Фреда в жизни – полную противоположность его хитрых ритмов и горячих, аж волдыри вздуваются, гитарных соло.

Если приходилось самой себя занимать, я спускалась на десятый этаж – он всегда стоял пустой – заходила в незапертые номера, разглядывала из окон виды города, с разных точек. В непоседливом настроении воображала себя Нижинским – упоенно скакала по длинным безлюдным коридорам. Играла на своем кларнете. Его я купила в ломбарде в Вене: Фред посоветовал научиться – мол, это укрепляет дыхательные мышцы и пойдет на пользу моему вокалу. Он же обучил меня азам и подарил мундштук. Я привыкла к кларнету – правда, так и не выучилась играть в традиционной манере, но импровизировать могла бесконечно. На гастролях практиковалась в мотелях, на полях, в общественных туалетах. Никогда не учила гаммы и ноты; играла по-своему, созвучно скорее арабской ночи, чем математической строгости музыки. В амстердамском отеле “Америкэн” до трех утра играла на кларнете для Уильяма Берроуза. Он понял мой стиль, и, когда я, слегка застеснявшись, перестала играть, он жестом попросил меня продолжить. Ту ночь и его ласковые ободряющие слова я храню в памяти как святыню, все это остается со мной даже сейчас.

Отель собирались закрыть на длительную реконструкцию, сочтя, что по современным меркам номеров в нем непрактично мало. Наконец владельцы объявили: “Отель закрывается ввиду снижения заполняемости”. Мы над этим ржали: какая там заполняемость, мы одни из последних защитников этой цитадели. Несколько недель я могла на любом этаже, где вздумается, играть на кларнете или скакать по коридорам.

В 1979 году найти свободную квартиру в центре Детройта, многострадального города, который Фред так любил, было непросто. Наконец мы нашли жилье в миле от отеля, на Ист-Джефферсон, в обветшавшем особняке, переоборудованном под квартиры. В вестибюле стояло пианино, в соседнем доме круглосуточно работала закусочная “Ровно в восемь” – кофе хоть залейся. Было две квартиры на выбор, почти без мебели. Одна – солнечная, окно выходило в широкий проулок, где росли деревья. Щебет птиц меня очаровал, но Фреду больше понравилась другая квартира. На черном линолеуме на кухне было пять больших желтых пятен, отсылка к историческому джаз-клубу в Ист-Вилидже “Пять пятен” (“Five Spot”). Фред переубедил меня, указывая на эти пятна: мы сочли их добрым знаком.

На Ист-Джефферсон. Детройт

Мой брат погрузил в грузовик все пожитки, которыми я дорожила, привез из Нью-Йорка в Детройт. Мой письменный стол, мои книги и блокноты, драгоценные талисманы. Но многие вещи остались на старом месте, им было суждено попасть в другие руки. Я вдохновленно старалась оставить свой отпечаток в нашей маленькой квартире. Мы установили подставки для саксофона Фреда и моего кларнета. Телевизора у нас не было, но стереосистема была, и наши собрания пластинок, где были и оперы, и мотаун, и Ray Conniff Singers, и Сан Ра, и Джон Колтрейн. Окна я завесила своими старыми марокканскими шелками и широкими шарфами в турецких огурцах. Фред отыскал репродукцию своей любимой картины Мондриана и прикрепил к стене рядом с нашими инструментами. Мы обходились скудной обстановкой, но все отражало наше состояние души: нас окружали любимые художники, книги, которые мы тогда читали. Мои карты Таро. Косуха Фреда. Его ковбойские сапоги, заклеенные черной изолентой. Наш пол о пяти пятнах. Вот что мне запомнилось.

По ночам слушали пластинки, напоследок часто ставили “A Love Supreme” (“Всевышнюю любовь”) Колтрейна. Фред преклонялся перед ним, мы ставили его диски снова и снова и, вдохновившись, принимались импровизировать в пустом вестибюле: Фред на пианино, я на кларнете. Мы импровизировали длинные композиции, повторяли, шлифовали. Одну, за ее медленный монотонный грув, назвали “Methadone Waiting Room” (“Метадоновый зал ожидания”), а другую – “Dromedaries” (“Дромадеры”), она словно бы передавала шаги усталых верблюдов, пересекающих пустыню. Третью посвятили поэту Руми, воссоздали, повторяя одни и те же такты, кружение дервишей, развевающиеся одеяния суфиев. Сочиняли композиции, которых не слышал никто, кроме духа вестибюля или призраков, наверняка витавших в нашей крохотной джаз-квартире. Выбирали в альбомах Джексона Поллока какую-нибудь картину и принимались ее интерпретировать; безудержные крики о хаосе, охватившем весь мир. Импровизировали, пока стенания не взлетали ввысь, а затем стихали, капитулируя перед мягкими прикосновениями сна.

Жажда озарений была сильнее, чем честолюбие. Кое-кто думал, что я в то время бездельничала. Наверное, так казалось оттого, что я исчезла из поля зрения публики. Но мы, со своей стороны, эволюционировали, влияли друг на друга. Поначалу я испытывала муки взросления, словно бабочка, которая, покидая кокон, пытается распрямиться, расправить крылья, или словно жеребенок – пытается встать, но ноги пока плохо держат.

В этой квартире мы отпраздновали окончание семидесятых, и в последнюю минуту уходящего десятилетия Фред сделал мне предложение. Внутренне я уже считала себя замужней, но все еще длился сложный период, когда я думала, что, возможно, сбегу – не домой, а в дальние страны. Скажем, на Крышу мира или в монастырь над морем, вырубленный в толще скалы. Фред чувствовал мое беспокойство, мою тоску по морю. И тогда он взял меня за руку и помог почувствовать почву под ногами. Незадолго до этого он купил подержанный темно-коричневый “олдсмобиль” 1973 года выпуска. Ехали мы долго, до самого Верхнего полуострова Мичигана. Массивные дюны Гранд-Сейбл, принесенные туда исполинскими ледниками, нежились вдоль берега, волны озера Мичиган разбивались прямо у наших ног. Я впала в экстаз, признала дюны пустыней, а озеро – морем. “Как только соскучишься по океану, скажи – и я тебя сюда отвезу”, – сказал Фред.

Я написала родителям, что мы собираемся пожениться, а отец ответил, что хотел бы навестить нас один. Я немного занервничала, но была польщена. Ведь мой отец никогда никуда не ездил – он был домосед. Однако теперь он захотел посмотреть, какую жизнь я веду, проинспектировать моего будущего мужа, разобраться, отчего я распрощалась с публичной жизнью. Возможно, он решил увидеть все своими глазами, чтобы успокоить маму: она горевала, что я отказалась от блестящих перспектив. Фред встретил моего отца в аэропорту; отец приехал в своей парадной одежде и новом пальто. Общий язык они нашли мгновенно. Оба проявляли взаимное уважение, говорили мягко, держались с достоинством. Фред повел отца в классический бар отеля “Сен-Реджис”, и они проговорили несколько часов, прихлебывая коньяк. Первый случай, когда мой отец дал понять, что ему не все равно, каких парней я выбираю. Он остался под большим впечатлением от спортивного потенциала Фреда, его невозмутимости и чувства юмора, его познаний по части спорта и политики. Вернулись они в приподнятом настроении.

Мой отец, прекрасно игравший в гольф, уговорил Фреда немного у него поучиться и потренироваться. Вскоре мы договорились, что приедем в Саут-Джерси – пусть Фред познакомится с моими и возьмет первый урок гольфа. Отец поразился: какой же Фред ловкий, как быстро все схватывает. Они оба чувствовали важность правильных движений, красоту, неотъемлемо присущую гольфу, – это в равной мере интеллектуальная и физическая игра. По вечерам Фред сидел с моей матерью за кухонным столом. Они курили и толковали о жизни. Оба великолепно умели слушать, а мама вдобавок была блестящей рассказчицей. Я спокойно оставляла Фреда в обществе моих родителей, радовалась, что Фред им симпатичен, а они – ему.

1 марта 1980 г., Церковь моряков

Мы с Фредом поженились в високосный год. Принесли друг другу обет верности в Церкви моряков в центре Детройта, где благословляли моряков перед плаванием. Накануне вечером, 29 февраля, светила почти полная луна, а рядом висели, казалось, два ярких светильника. “Это планеты”, – сказал он. “Это мы”, – подумала я. Утром я приготовила завтрак и по-быстрому оделась. Надела белое викторианское платье для чаепитий и белые колготки. Не сообразила купить белые туфли; это упущение меня не смутило, но я до сих пор помню, что моя новоиспеченная свекровь опасливо косилась на мои черные балетки. Фред был, как всегда, прекрасен. В черном костюме, белой рубашке с манжетами и черном шелковом галстуке. Мы проехали несколько кварталов по Ист-Джефферсон до церкви. Отель “Лафайетт Кони-Айленд”, где мы познакомились, отель “Ренессанс”, где мы впервые поцеловались, отель “Кадиллак”, где началась наша совместная жизнь, и наша квартира – все рядом, в нескольких минутах езды. Пять вершин нашей своенравной, но надежной звезды.

Свадьба была скромная, присутствовали только наши родители. Мой отец в парадном костюме, невозмутимо-спокойный, держался с тихой царственностью. Моя мать курила сигарету за сигаретой. Отец Фреда ходил из угла в угол. Его мать представляла собой комок нервов в безупречном розовом костюме. У священника, отца Инглза, на груди висел тяжелый золотой якорь вместо распятия. Цветы для церемонии выбрала я – белые хризантемы. Органную музыку выбрал Фред – хорал “Wohl mir, daß ich Jesum habe”[31] Иоганна Себастьяна Баха, токкату Шарля-Мари Видора, христианский гимн “Пребудь со мной” и еще один гимн, мой любимый, – “Приди, приди, Эммануил”.

Церемония была торжественной, но ничуть не чопорной. Мы преклонили колени перед отцом Инглзом и получили его благословение. Отрывок из Писания заранее выбрали сами – наставление из Послания к Евреям 13:16, и мой отец прочел его своим звучным голосом: “Не забывайте благотворительности и общения – именно такие жертвы угодны Богу”. Мы встали с колен, обменялись кольцами. У меня кольцо было золотое без изысков. Оно оказалось чуть шире, чем нужно, и Фред обмотал его черной тесемкой. У Фреда кольцо тоже было золотое, но старинное, внутри выгравировано “Фредерик”. Это кольцо я ему купила с тайной надеждой еще несколько лет назад на лондонском рынке Портобелло.

Мои родители подарили нам большой белый кубок – прямо-таки сувенир из Камелота. Когда мы вернулись в квартиру, я разогрела консервированный чаудер “Кэмпбеллс”, перелила в кубок, и мы пообедали, черпая суп из одного кубка. В аэропорт мы мчались стремглав, чуть не опоздали на рейс до Майами. Я была в старом пальто из верблюжьей шерсти, накинутом поверх свадебного платья. Вырвалась вперед – вдруг двери самолета задраят прямо у нас перед носом. Фред не побежал. Шел себе вперевалочку. Стюардесса крикнула ему: “Поторопитесь”, но он двигался в своем темпе.

Лайнер был набит под завязку. В середине полета случилась страшная гроза. Молнии били в иллюминаторы. От турбулентности становилось жутко, пассажиры испуганно вскрикивали. У Фреда была с собой маленькая бутылка коньяка, подарок моего отца, и мы сидели тихо, по очереди прихлебывая из бутылки. Он взял меня за руку и сказал: “Если упадем, то вместе”. Я любила его, но знала: мы прорвемся. Наш сосед сзади беспрерывно вопил: “Погибаем”, и его сын расплакался. Я встала, ухватилась покрепче за сиденье, повернулась лицом к соседу и громко объявила: “Ничего с нами не стрясется. Мы только что поженились, летим в свадебное путешествие. Ничего не бойтесь – это просто такое приключение”. Люди примолкли. За кормой светила полная луна в созвездии Девы – знаке, под которым родился Фред. Мы надеялись, если ничего не сорвется, той же ночью посмотреть лунное затмение. Где-то внизу, под нами, вздымались приливы, море бурлило. В конце концов мы приземлились в Форт-Лодердейле для дозаправки. Мало кто из пассажиров согласился вернуться в самолет после остановки, но мы согласились. В Майами мы приземлились в полночь, с почти что семичасовым опозданием.

Всего багажа у нас было только два маленьких чемодана. Фред арендовал машину в круглосуточном пункте проката, и мы выехали на шоссе. Мы ничего не планировали заранее, гостиниц не бронировали. Ехали в лучах полной луны, от одного гостиничного табло “Мест нет” к другому. Примерно в два часа ночи я заметила табло “Есть места” со стрелкой. Мы съехали с шоссе на грунтовую дорогу. Эта длинная дорога привела к небольшому офису. Напротив офиса стоял одноэтажный мотель, словно бы из фильма “Психо”. Стены беленые, вывеска нарисована от руки: “Мотель «Нирвана»”. Фред разбудил хозяина. Тот заворчал, но, возможно, при виде нас: два маленьких чемодана на двоих, я в обвисшем викторианском платье, озаренная луной, – озадаченно призадумался. Он выдал Фреду ключ, и мы пошли к воде – до берега было совсем близко. Посмотрели вверх, на триангуляционную кривую: наша Луна, Марс и Юпитер. В мои балетки набился песок, и я вымыла ноги в океане. Номер был непритязательный, кровать низкая. Я сняла платье, и мы впервые провели ночь как муж и жена.

Возможно, меня уберегли планеты, луна и сила любви. Казалось, на мне несокрушимая броня. Никаких опасностей я не предчувствовала, знала: мы прорвемся. Совсем как когда мы вальсировали посередине детройтской автострады. И это чувство, пережитое в самолете, не оставляло меня на заре, когда мы мчались на скорости 140 миль в час к островам Флорида-Кис, по мосту длиной семь миль. Вдруг лопнула покрышка, машина ушла в резкий занос, а Фред, крепко удерживая руль, виртуозно выполнил разворот и остановился. Вылез, осмотрел покрышку; промолчал, но чувствовалось, что моей реакцией он доволен.

– Все нормально?

– Да, – сказала я, – я ни секунды не сомневалась, что ты справишься.

Фред пошел по мосту пешком, нашел будку с тревожной кнопкой, сообщил в автопрокат, что у нас лопнула покрышка. Да, жуть, нет, мы не пострадали, но нам нужна машина взамен – у нас свадебное путешествие. Через некоторое время нам принесли извинения и пригнали спортивный красный кабриолет – машину классом выше за те же деньги.

– Скажи мне честно, – сказал он, – ты испугалась?

– Нет, – ответила я, – водить я так и не научилась, в этом полагаюсь на тебя. Но, по-моему, из тебя бы вышел отличный автогонщик.

– Я твой гонщик, – сказал он.

Когда мы наконец-то добрались до островов, Фред первым делом повел меня в ювелирный магазин и купил уменьшитель для моего обручального кольца. А черную тесемку, священную реликвию, положил в крошечное отделение своего бумажника. Мы сходили в дом-музей Эрнеста Хемингуэя, и Фред сфотографировал меня в залитой светом белой комнате, когда я остановилась перед старинным родильным креслом. Знамение, в которое мы тогда не вдумывались.

Срок аренды у нас заканчивался через несколько месяцев, и мы прочесывали весь город в поисках нового жилища. Случай привел нас на узкую тупиковую улицу, когда мы исследовали закоулки в Сент-Клер-Шорс. В этом пригороде есть система каналов, скрытая от посторонних глаз. По чистой случайности мы обнаружили просто идеальный дом: каменный, построенный на рубеже веков, увитый плющом. Наподобие загородных домов в Бельгии. Миниатюрная копия первого в моей жизни замка, который я разглядывала в раннем детстве с крыльца на улице Баринг. Или тихий отголосок грандиозных усадеб, мимо которых мы с Линдой ходили пешком в школу. “Когда-нибудь я буду жить в таком доме”, – говорила я Линде. Правда, когда выросла, эти амбиции куда-то делись: меня вполне устраивала квартира в Ист-Вилидж на седьмом этаже без лифта. И все же мое сердце встрепенулось, когда в тот зимний день мы, подыскивая себе жилье, проехали мимо этого дома. Он не продавался, но я предчувствовала: однажды мы будем здесь жить.

Идея поселиться на берегу канала нас заинтриговала. На острове Кленк на крайнем востоке Детройта нашелся участок у канала. На лодке мигом доплывешь до места, где из озера вытекает река Детройт. Фред решил построить там небольшой дом, и по ночам мы все планировали. Несколько недель вели переговоры, но сделка сорвалась. Втайне у меня отлегло от сердца – я подумала о доме на улице Бич. Куда бы мы ни ехали, нас почему-то вновь заносило на эту тупиковую улицу под сенью деревьев, без тротуаров. Заканчивалась она там, где канал впадал в озеро Сент-Клер. Мы парковались там, никем не замечаемые, и начинали воображать свое будущее.

Нашли небольшой дом на улице Олив, недалеко от железной дороги. Мимо шли поезда, а мы сидели в машине, слегка скорбя, силились вообразить, как будем здесь жить. В Страстную пятницу мы отправились на долгую автомобильную прогулку, свернули на Бич – взглянуть напоследок на тот дом прежде чем начнем серьезные переговоры о покупке другого. Наши тихие, но горячие молитвы не остались без ответа. На газоне перед домом появился столбик с табличкой: “Выставлен на продажу собственником”. Договориться с собственниками оказалось непросто, но в конце концов мы пришли к соглашению и наметили переезд на 1 апреля. Но уже заканчивался май, а прежние хозяева даже не собирались съезжать. Фред несколько раз вступал с ними в перепалки, и они нехотя согласились выехать не позднее 1 июля. 2 июля мы подъехали к нашему новому дому и обнаружили, что газон завален мусором, а в доме полно хлама. Два дня, трудясь с утра до заката, мы расчищали завалы. Выбившись из сил, ложились спать: вместо простыней – наши плащи, расстеленные на матрасе.

И вот мы проснулись – а уже День независимости. Возни с домом было много, и мы нарекли этот период “Наше лето физического труда”. На верхний этаж с тремя комнатами и небольшой ванной вела винтовая лестница. Кованый балкон нашей спальни обвивали побеги “розы прерий” – это такой декоративный шиповник. Весь дом зарос плющом. Обнаружив гигантские кучи земли, мы перекидали их обратно в яму: там прежние хозяева думали сделать бассейн, но не доделали. Я выкопала из земли старую каменную скамью – под ней в последующие годы любили сидеть наши дети. Сплошные упоительные открытия: хотя работа требовалась немалая, для нас дом был полон романтики.

Мое сердце пело оттого, что у нас теперь есть свои деревья – будем за ними ухаживать. Вдоль канала росли высокие старые ивы. На заднем дворе, позади кухни, был лодочный сарай, где хранились мешки с песком, швабры и водоотливные насосы. Насосы работали – ведь подвал постоянно заливало. До меня дошло, что я плохо понимаю, как надо налаживать хозяйство. Во всех предыдущих жилищах импровизировала по ходу дела. Находила применение всему, что осталось от прежних жильцов, что-то докупала, а потом почти все бросала и начинала с нуля. Мало-помалу хозяйство мы наладили. Готовить и стирать я выучилась в детстве, помогая маме. А расстановку мебели взял на себя Фред. Прежний хозяин покрасил все стены в красный. Потолки были высокие, и Фреду пришлось раздобыть гигантскую лестницу, чтобы все перекрасить.

Мне хотелось подержанное пианино, чтобы импровизировать, как в вестибюле прежней квартиры. Мы нашли старое пианино “Чикеринг”, водрузили на почетном месте в нашей домашней студии, рядом с маленьким телевизором на задрапированном тканью сундуке и тремя подставками: для моего кларнета, а также для саксофона и акустической гитары Фреда. Мой письменный стол в георгианском стиле, доставленный Тоддом из Нью-Йорка, мне больше не подходил. Мы назначили его кабинетным столом Фреда. На столе стояли часы, фотография его матери в детстве, а также наш первый в жизни телефон и приставка-автоответчик.

Моей любимой комнатой стала кухня. Маленькая, но достаточно большая для того, чтобы раскладной ломберный столик у двери, обтянутой москитной сеткой, превращался в мое личное кафе. Я варила себе кофе, усаживалась за столик и начинала что-нибудь писать – в любое время, очаровываясь плющом, ивами, башенкой, дверью с москитной сеткой в боковой стене. Мы сознавали, что планировка непрактичная – санузел всего один, маленький, на верхнем этаже. Кладовки тесные, ни стиральной машины, ни сушильной машины. Что ж, раньше я о таких вещах вообще не задумывалась. Поселившись рядом с озером, я начала вести другую жизнь. Какую же – монашескую? Да нет, разве что по своему собственному монашескому уставу. Идеи появлялись и исчезали. Если одна срывалась, в наши головы влетала другая, вроде одномоторного самолетика, сбрасывающего листовки. Какой следующий ход сделаем? Чему еще поучимся? Зимы были холодные, сумрачные. Канал замерзал. Дом был, мягко говоря, не роскошным, но в нем все было романтичное, уникальное, наше, и каждая весна приносила аромат сирени и роз, воркование голубей, а осенью к моим ногам падали груши.

Когда у нас еще не было детей, я обустроила себе отдельную комнату, полностью свою. Она примыкала к нашей спальне – маленькая, квадратная, с одним окном. Вдохновляясь “Тысячей и одной ночью”, я четко обдумала, какую службу она мне сослужит. Фред нашел дешевый магазин, и мы купили несколько увесистых рулонов широкого черного войлока, маленький молоток, несколько коробок гвоздей и двустороннюю черную изоленту. Я работала в одиночку: раскатала войлок, постелила на пол, прибила гвоздями. Стена была белая, оштукатуренная, с единственным окном, выходившим на наш дикий двор, весь заросший сиренью.

Я отыскала в секонде низкий столик, обмотала широкую диванную подушку плотным марокканским полосатым шелком. Заварила свежий мятный чай, выпила его из своей персидской чашки, поставила перед собой чернильницу и перьевую ручку, села работать. Мне казалось, что я во всей точности передала атмосферу из прочитанных книг: загадочная комната из “Тысячи и одной ночи”, для чаепитий и размышлений. В этой комнате я безраздельно чувствовала себя собой. В ней я могла сидеть и писать в лучах рассвета или ночью при свечах. Иногда даже не брала авторучку, но мое сознание наколдовывало длинные истории, которые словно бы нашептывал кто-то другой. Текучие, истории с продолжением. Я выходила из комнаты, чтобы приготовить обед или убрать высушенное белье, а истории затем возобновлялись. В эту комнату я отправлялась бродяжничать. Фред иногда останавливался в дверях, заглядывал внутрь, но никогда не входил. Ни разу не вторгся в ее атмосферу, его пыльные ковбойские сапоги ни разу не ступили на черный войлок.

Вскоре после свадьбы Фред поделился желанием – ему хотелось иметь сына. Раньше я даже не думала, что у нас могут появиться дети, ожидала, что мы будем вести богемную жизнь, как перекати-поле. Фред пообещал: прежде чем мы обзаведемся ребенком, он отвезет меня в путешествие в любую точку планеты. Я выбрала Сен-Лоран-дю-Марони, приграничный город на северо-западе Французской Гвианы. Мы продумали сложный маршрут, нарисовали карты, сосредоточились на своих целях. Он читал книги по истории. А я – “Дневник вора”[32].

На следующий год после того, как мы поженились, в феврале, мы вылетели в Майами, а оттуда – в Суринам с пересадками в Гваделупе и на Гаити. На пристани в Парамарибо Фред нанял двух мальчишек, и нас переправили на деревянной пироге через реку Марони, кишащую пираньями. Высадили на берег под проливным дождем. Мы еле-еле вскарабкались по крутому склону. Тропинка привела нас в город Сен-Лоран. Когда-то по его улицам водили, словно на парад, закованных в кандалы каторжников. Мы нашли какой-то бар, сидели и пили кофе с коньяком, дожидаясь, пока дождь перестанет. Неподалеку, в идеальном месте – в самой середине чертовых куличек – находился скромный отель “Галиби”.

Тюрьма. Сен-Лоран-дю-Марони

В Валентинов день я стояла перед дверью общей камеры в заброшенной тюрьме Сен-Лоран. Раньше там обитали очерствевшие надзиратели и закоренелые преступники. В этом и была цель моей поездки – оказаться в том самом месте, которое воспел, подобно рапсодам, Жан Жене. Сверкнула догадка: возможно, со следующей такой экспедицией придется обождать – мы долгое время будем слишком заняты. Отныне буду странствовать мысленно – совсем как с сестрой и братом в детстве, когда, проворачивая ручки комода, мы улетали в страну Нетинебудет или к кольцам Сатурна. За всеми этими мыслями я даже не заметила, что Фред меня сфотографировал. Глядя на этот незамысловатый снимок, я безмолвно проживаю заново внутреннюю фабулу этого мгновения. Я вошла в общую камеру, опустилась на колени, выбрала на земляном полу три камешка, положила их в огромный спичечный коробок с рекламой сигарет “Житан”.

Первую годовщину свадьбы мы с Фредом отпраздновали в Куру. Было погожее воскресенье. На Чертов остров мы не попали – не было билетов. Мы проводили паром взглядом, сидя на скамейке, держась за руки. Он ушел к острову, где находилась исправительная колония. Именно там отбывал заключение Альфред Дрейфус и замышлял свой чудо-побег Мотылек[33].

Вернувшись домой, продолжили странствия: нам помогали книги. Вечерами Фред читал о морских путешествиях или изучал штурманские карты. А я тем временем вела воображаемый дневник путешественника, который никогда не путешествовал, но его ум, подобно сапогам-скороходам, переносил его в Дамаск, отдаленные монастыри и аравийские пустыни. Фред нашел для меня книгу с аэрофотоснимками Каира, а я для него – несколько пожелтевших, неведомых широкому читателю дневников, которые вели безвестные моряки. Он восхищался великими капитанами – и реальными, и вымышленными. Отправляясь навестить моих родных на Восточное побережье, мы заезжали в прибрежные города Новой Англии – ходили в исторические музеи, осматривали порты, откуда отправлялись в плавание китобойные суда янки. Я была внутренне далека от всех кораблей, кроме воображаемых деревянных лодок в Нетинебудет. Но Фред любил корабли, надеялся когда-нибудь приобрести подержанную яхту или катер фирмы “Крис-крафт”, чтобы ходить по озеру Сент-Клер.

По вечерам Фред читал о Сайласе Толботе, который из деревенского мальчишки стал капитаном “Железнобокого старины”[34], и о голландце Якобе Лемере, который первым обогнул мыс Горн. Но больше всего он преклонялся перед капитаном Джошуа Слокамом. Слокам родился в Новой Шотландии. Его отдали в ученики к сапожнику, но он рвался в море. В четырнадцать лет этот целеустремленный упрямец сбежал из дома, стал юнгой, в шестнадцать завербовался рядовым матросом на торговое судно. Он первым в истории совершил кругосветное плавание в одиночку – притом, что плавать не умел. А однажды, выйдя в море, пропал без вести. Фред зачитывал вслух длинные куски из записок Слокама, начиная с бессмертной фразы: “Я твердо решил совершить путешествие вокруг света”. Фред подумывал отправиться в Аргентину – посмотреть на мыс Горн своими глазами. Поскольку я не умею плавать, мысль о долгих путешествиях в каюте парусника меня как-то не прельщала. Но я вообразила, что поеду с ним, чтобы посмотреть на овец на Фолклендских островах – и в очередной раз изыскала способ составить компанию моему Капитану. А Капитан – не кто иной, как командир безупречного корабля, тот, кто подаст тебе хороший пример, всему научит и убережет от бед.

В конце зимы мы исколесили всю округу, подыскивая старый “крис-крафт”. Я исследовала лодочные стоянки. Меня влекло к старым буксирам и самодельным суденышкам – пристанищам бродяг и сквоттеров. Однажды, в городке Харрисон, примерно в четырнадцати милях от нашего дома, я увидела лодку, которая покорила мое сердце. Маленькая, деревянная – точь-в-точь башмак, на котором плыли “Мигун, Моргун и с ними Зевок”[35]. Для двух человек места хватит. Ручная резьба по дереву, сияющая патина. Синий парус, одна штука. Практичности – ноль, цена слегка завышенная, но мне сразу представилось, как мы идем под парусом по нашему каналу, к озеру и обратно. Фред понял, что я в нее влюбилась, и мы вместе стояли и восхищались, пока я не налюбовалась. Если Фреду казалось, что я приуныла, он садился за руль пикапа, и мы ехали в Харрисон, в магазин подержанных лодок. Я сочинила короткую песенку: “Плыви к нам, лодочка, плыви / Плыви, не подведи / Мы всегда мечтали как раз о такой, как ты”.

“Навадир”

Однажды после обеда Фред сказал, что у него дела в Анн-Арборе, и уехал на пикапе. В подробности меня не посвятил, но вернулся какой-то меланхоличный. За столом признался, что, получив аванс за грядущий концерт, поехал в Харрисон. Хотел купить мне ту лодку, но ее там больше нет. Мы молча посочувствовали друг другу. Меня растрогало, что он готов такое для меня сделать, и лодочка заняла место в сокровищнице наших воспоминаний, словно ребенок, которому не суждено было родиться. Я и сегодня могу представить ее себе во всех деталях: лодка, где хватит места для двоих, с одним синим парусом, единственная лодка, о которой я мечтала. Она пробиралась в стихи и рассказы, на мои водные пути, затянутые туманом. Несколько недель спустя Фред сделал мне неожиданный, еще более ценный подарок. Это был рыжий золотоглазый котенок абиссинской породы. Предсказал: “Из нее вырастет великая охотница”. За живость и грациозность мы назвали ее Балло – по-латыни это значит “танцую и прыгаю”. Мыши нам очень докучали, а кошка оправдала ожидания Фреда. В ней было что-то мистическое, и я чувствовала, что я и она – одного поля ягоды.

Со временем Фред нашел нам подходящий кораблик – в Сагино, штат Мичиган. Его по дешевке продал Фреду отставной моряк-выпивоха. Это был тридцатифутовый катер “крис-крафт констеллейшн” 1957 года выпуска, видавший виды, но все еще красивый. Фред с приятелем приволокли его в Сент-Клер-Шорс на прицепе. Обратный путь занял у нашего Капитана несколько часов: с прицепом не очень-то разгонишься. Домой он добрался только в сумерках. Катер занял чуть ли не половину нашего двора. Сбежались любопытные соседи. У Балло появилось еще одно тайное убежище.

В первое же утро мы сразу после завтрака принялись мыть, ошкуривать, красить, чертить ватерлинию. В катерах я ничего не понимала, но работала прилежно. Правда, эти работы были мне непривычны, да и я для них плохо годилась; в воздухе повис укоризненный мамин голос: “Когда ты вытрешь посуду, сколько же можно копаться?” Мне никогда не удавалось найти в себе ту особую энергию, без которой невозможно выполнить свои обязанности быстро и эффективно. “Мне тридцать три, – размышляла я, – но много в чем я до сих пор та же двенадцатилетняя копуша”.

Той весной цвела сирень, качались, развевая свои длинные космы, ветки наших старых ив. Каюта катера пришлась нам по вкусу. Столешница там была из ламината в крапинку – словно в джаз-клубе. За этим столом мы составляли список всего, что еще требовалось купить: корабельный компас, спасательные жилеты, ткань для штор – я их сама сошью, вручную. По вечерам посиживали на катере, я – с термосом кофе, Фред – с бутылкой “Будвайзера”, слушали по транзистору трансляции с бейсбольных матчей “Тайгерс”. Фред раскладывал свои штурманские карты – изучал озеро Сент-Клер и лучший путь для перехода по реке Детройт на ту сторону, в провинцию Онтарио. Учился прокладывать курс, читать компас, пользоваться штурвалом, знакомился с путями судоходства. Я читала о Египте, Фивах и Сахаре, и мы часто смеялись: ведь ни он, ни я не могли не подмечать, что наш столик разделился на две стихии – море и пустыню.

Наш Капитан

В конце лета мы нарекли наш катер “Навадир”, по-арабски – “нечто редкостное и ценное”, слово из “Каирских женщин” Жерара де Нерваля. Фред вызвал инспектора для осмотра катера; деревянные части блестели, имя сияло в лучах солнца. Восхищенные соседские дети толпились перед домом – хотели посмотреть, как катер отвезут на марину и спустят на воду. Инспектор потратил много времени. Затем отвел Фреда в сторонку для конфиденциального разговора. Оказалось, у нашего лодочного прицепа сломана ось, и теперь его с места не сдвинешь. Но были и другие серьезные проблемы, без устранения которых катер нельзя было спустить на воду. А чтобы их устранить, пришлось бы потратить много денег. Фред отнесся к новости стоически, но “Навадир” остался на приколе в нашем дворе, покачиваясь на звуковых волнах от бейсбольных трансляций и музыки Бетховена. Моря он так и не увидел.

В январе 1982 года в наших местах был побит рекорд холода. Мы решили сбежать от стужи на юг. Прихватили гитару Фреда, кое-какую одежду и книги, проехали через Цинциннати и Кентукки, через болото Окефеноки в Джорджии до самой Флориды, до Джексонвилла. Мотели сливались воедино. Желтая лампочка иногда мигает, а потом начинается дождь. Номер, где все работает от двадцатипятицентовиков – словно ночуешь в прачечной самообслуживания. Скармливаешь двадцатипятицентовики телевизору, ледогенератору, кровати с виброматрасом. На белом комоде – накрахмаленная накидка и стеклянная ваза с искусственными цветами – я их, обмишурившись, полила.

Остров Амелия нас заворожил. Береговая линия, казалось, вот-вот уплывет, но у нее были якоря – устья каналов и бухточки, траулеры-креветколовы, ржавые буксиры и переделанные рыболовецкие суда. Фреду стало интересно, как тут налаживают быт: “Может, и нам пожить зимой в небольшом плавучем доме?” В Валентинов день мы катались верхом по пляжу. У меня лошадь была белая, у Фреда – серая в яблоках. Тогда я единственный раз увидела его верхом. Его лошадь пустилась вскачь, и я помчалась вслед. Будь это сцена из фильма, я была бы рада смотреть ее бесконечно.

По дороге в Сент-Огастин мы случайно свернули в Америкэн-Бич. Выглядел он совсем заброшенным, всеми позабытым. Место как раз по нам – город, где можно спрятаться у всех на виду. Постояли на покатой дюне, разглядывая руины когда-то грандиозного дансинг-холла, где бурно развивался джаз – кипучий, не знавший границ. Поздно вечером это было похоже на рождественское перемирие на войне Севера и Юга. Пируй да танцуй, всех объединяет крик саксофона – возносится ввысь, расплескивается по морю.

В Сент-Огастине мы набрели на маяк в красно-белую полоску, возвышающийся над заливом. Он был выставлен на продажу, его было бы несложно приспособить под жилье. Цена посильная, маяк уже некоторое время пустовал. Мы загорелись, решили: покупаем, будем жить в нем зимой. Фред будет исследовать море, а я писать. Но чуть ли не накануне сделки вмешались местные власти, объявили маяк историческим памятником, и покупка сорвалась. В последние дни на море я четко почувствовала, что уже вынашиваю нашего ребенка. На обратном пути домой мы удостоверились в том, о чем я уже догадалась. Распрощались с морем, с идеями насчет буксиров и траулеров-креветколовов, насчет маяка у смотровой площадки. Снова заехали в Америкэн-Бич. Было довольно прохладно, я надела плотный белый свитер. Фред озирал все такими глазами, словно это его захиревшее королевство: постройки заброшены, дюны поросли травой.

– Теперь это мир Дж. Г. Балларда, – сказал Фред.

В долгом обратном пути мы часто надолго замолкали. Это было уютное, доверительное молчание: мы оба размышляли о переменах, которые нас непременно ожидают. Раньше, воображая свое будущее, я никогда не думала, что буду растить детей. Никогда не думала, что проживу долго. Надеялась просто успеть сделать что-то стоящее и найти спутника, кого-то, с кем возможна любовь и совместная работа. Теперь я дополняла эти надежды размышлениями о новых обязанностях и предвкушением появления ребенка. Я нимало не сомневалась, что у нас будет сын, о котором мечтает Фред.

Фреду хотелось сочинить симфонию нового типа, части которой будут вдохновлены Колтрейном, Сан Ра и особенно Бетховеном. Мы посещали цикл концертов – все девять симфоний Бетховена, Детройтский симфонический оркестр под управлением Антала Дорати, а в дождливые дни слушали фортепианные концерты на кассетнике, сидя в каюте катера, навечно пришвартованного во дворе. Иногда, в грозовые ночи, слушали на виниле Третью, Героическую симфонию. Ее вторая часть – слияние скорби с экстатическим восторгом – была любимым музыкальным произведением Фреда. Мы воображали, как Наполеон, перед которым Бетховен одно время преклонялся, встает с походной кровати: генерал без армии, одинокий изгнанник на зубчатом утесе. Силой музыки перед нами возникал человек, предавший свои идеалы, – противник монархистов, который сам себя короновал и объявил императором, тот, кто теперь бредет, пошатываясь, над обрывом в чистилище. Потом Фред менял пластинку, ставил иглу на вторую часть Седьмой симфонии – мою любимую, протягивал ко мне руки и говорил: “А ну-ка, Триша, потанцуем”.

Сент-Клер-Шорс, Мичиган

Наша жизнь обходилась без громких событий, возможно, некоторым казалась не самой интересной, но для нас в этом вся жизнь и была. Порой бывало нелегко, но я чувствовала, как эволюционирую, медленно, но в реальном времени. Мучительно: словно отдираешь многовековые наслоения кожи, праха, мусора с выкопанного из земли корабля, и он наконец-то вступает в свои права. “Бунтарский горб бунтарский горб”. “Я все та же, – говорила я себе, – только лучше”. Шаг стал легче, здоровье окрепло, возросла уверенность в призвании, которое я предпочла всем остальным, – в писательском.

Жажда странствовать, ходить по другим улицам в иных краях подталкивала мысленно преображать кусочки действительности. Угол рыболовного магазина в конце квартала – белые оштукатуренные стены, пустырь – стал моим Марокко. Я заваривала мятный чай, шла в конец квартала, усаживалась, прислонясь к стене, особенно в жару, воображала себя в Танжере, где море встречается с пустыней. На другом конце квартала был мой Марсель. Вдали на озере Сент-Клер виднелись лодки. На причалах были большие бетонные блоки с массивными латунными круглыми крюками, где раньше швартовались маломерные суда. Трансмутация преображала эти незамысловатые приспособления в целый портовый город – город моряков, город, где умирал Рембо.

В моей комнате, устланной черным войлоком, стоял столик, лежал мой семитомник в переплетах из темно-синего, военно-морской расцветки, шелка – “Тысяча и одна ночь” в переводе Ричарда Бертона. Читать текст мне было уже не обязательно – достаточно водить пальцами по золотому названию на корешке, словно бы ловко читая по Брайлю, и надежды вырывались на волю. Мой ум никогда не дремал, развлекал меня во время тягомотного мытья посуды, приготовления обедов, стирки. Работу по дому я делала так же медлительно, как в детстве. Маму это дико раздражало, но теперь я хозяйничала в своем доме, и никто мне не выговаривал. Я вела хозяйство в своем темпе.

Я никогда не видела величественную ступу, которая возвышается над Катманду. Я никогда не плавала по Нилу на двухмачтовой парусной лодке. Но описание воображаемой зимы в Египте, мой “Фиванский дневник”, впиталось во все клетки моего организма, и изучение этих мест по книгам, казалось, породило воспоминания. Воссозданная песня Колоссов Мемнона. Когда я по телефону читала своей сестре отрывки, она страшно удивилась. Там рассказывалось, как я играла сомнамбулу в малобюджетном фильме и стала свидетельницей убийства в тени пирамид. “Ты мне никогда не рассказывала, что с тобой такое было”, – сказала она, а я удовлетворенно подумала: “Да, на определенном уровне это и правда со мной было”. Линда была моим спасательным кругом. Она жадно выслушивала мои истории и поощряла продолжать. Мы делились своими комментариями к книгам Библии. Читали вместе “Городок” Шарлотты Бронте, обсуждали по телефону мир его героини Люси Сноу, дышали его атмосферой. Расстояние для нас ничего не значило; мы вместе переносились из мира в мир, не спотыкаясь на их рубежах.

На последнем месяце беременности я уже не могла сидеть за низким столиком на полу. Иногда просто стояла в дверях и наблюдала, как меняется освещение, созерцала комнату, словно потайной коридор в своем сознании. Когда пришло время приготовить место для нашего сына, мы все демонтировали и вынесли, свернули черный войлок. Фотографий моей комнаты не сохранилось, но в воспоминаниях я вижу ее крупным планом, вплоть до мельчайших пористых волокон черного войлока. На эти волокна, покружившись в лучах света из окна, садились пылинки. Комната вдохновила меня на множество мысленных приключений, а в итоге была переделана в жизнерадостную, хоть и скромную, игровую. В последующие годы я, выглядывая из-за дверного косяка, смотрела, как Джексон играет со своими солдатиками, роботами и динозаврами. Он сидел на полу, совсем как я когда-то, в полной тишине творил свои миры. Выстраивал солдатиков в шеренгу на подоконнике – не перед битвой, а чтобы посмотрели на ночное небо. Прежде чем лечь спать, собирал их в мешочек.

Мы устраивали свою жизнь, никогда не сверяясь с часами, но теперь мне приходилось подчиняться потребностям ребенка, и мы с Фредом впервые стали жить не совсем синхронно. Теперь мое время строже регламентировалось, и я выработала новую трудовую этику. Около пяти утра вставала, спускалась на первый этаж, варила кофе и усаживалась за ломберный столик. Сначала просто сидела в ступоре. На заре выходила во двор. Цветы распускались, голуби ворковали, длинные космы ив слегка покачивались над темным каналом. Меня завораживали мелочи – какое чудо, что на нашем дереве растут груши, падающие мне под ноги, побеги шиповника, взбираясь по шпалере, цепляются за наш балкон, одни и те же голуби возвращаются каждую весну, чтобы свить на балконе гнездо, ипомеи из посаженных мной семян расползлись по сетчатому забору на задах участка, бутоны у них просто невероятной синевы. Я любила сушить белье во дворе, как когда-то делала моя мама, а потом убирать в корзину прищепки, прогретые солнцем пеленки и простыни. Любила смену времен года, тихие зимние снегопады. Мое тридцатишестилетие совпало с полным лунным затмением. Фред спал рядом с колыбелью Джексона. Я накинула зимнее пальто Фреда. Балло увязалась за мной по невысокой каменной лестнице, которая вела на плоскую крышу нашего пустого лодочного сарая. Наблюдая за затмением, я думала о будущем с оптимизмом. Наш малыш здоров, Фред читает книги по истории авиации, а я работаю над циклом рассказов, задуманным еще во Французской Гвиане. Подумала, что затмение на день рождения – добрый знак, и мы вступили в относительно мирный период.

Я полюбила это время спозаранку, когда наш малыш спал, а я садилась писать. Через несколько месяцев распорядок стал казаться даже естественным; я охотно просыпалась по своему внутреннему будильнику. На рассвете дыхание Джексона синхронизировалось с дыханием отца, кокон сна окутывал весь дом. Я тихонько спускалась на первый этаж и принималась записывать новые приключения путешественника, который никогда не путешествовал.

Однажды рано утром раздался стук в кухонную дверь. Я открыла, и Балло вытряхнула что-то из своей пасти. По полу покатилась голова голубой сойки – той самой, которая нацелилась разорить гнездо голубей на нашем балконе. Балло сделала мне подарок, но во мне шевельнулась тревога – предзнаменование сбивало с толку. Немного погодя все небо окрасилось в цвет разбавленного ликера “шартрез” – желтовато-зеленый; таких явлений я еще не видала, и его зловещая красота вызывала смешанные чувства. Фред сказал, что такая погода сулит торнадо. Торнадо обошел нас стороной, но вспыхнули сухие молнии, ударили в самую старую из наших ив. Я увидела это с балкона и ужаснулась: ива треснула, повалилась во двор. Вокруг, любопытствующие, опечаленные, собрались наши соседи. Глядя, как она лежит, словно сраженный великан, я невольно содрогнулась. Оплакивала ее, всматриваясь в широкий прогал на берегу канала, где эта ива когда-то загораживала нас от ветра и словно бы оберегала наш мирок, похожий на материнскую утробу.

Фред дочитал “Дух Сент-Луиса”, автобиографию Чарльза Линдберга, и объявил, что хочет научиться летать. В свое время он так и не закончил среднюю школу. Поэтому теперь он с умопомрачительным прилежанием доучился в школе, а затем блестяще сдал экзамены по высшей математике и всему, что что требуется будущему пилоту. В феврале 1985 года мы отдались новому приключению. Сначала поехали в Килл-Девил-Хиллз – отдать дань уважения братьям Райт, а затем вместе с сыном – ему тогда было два с половиной года – снова отправились в Сент-Огастин. Сняли в мотеле близ пляжа недорогой номер с мини-кухней. Фред занимался в летной школе. Я сидела на пляже. Джексон тихо играл рядом. Я писала, Фред летал, и мне казалось, что такая жизнь не прискучила бы мне целую вечность. Читала роман Уильяма “Пидор” – он мне его прислал. Его предисловие к новому изданию, исповедь писателя, пробудило во мне то упоительное беспокойство, которое охватывает, когда даешь обет. В тот миг я всем своим существом поняла, что больше всего на свете хочу быть писательницей.

Когда мы вернулись домой в Мичиган, ломберный столик на кухне, у двери, затянутой москитной сеткой, стал моим постоянным письменным столом. Я прикрепила к стене открытку с портретом Альбера Камю. На этом месте она провисела так долго, что наш сын решил, что это портрет его дяди, и смастерил для портрета глазурованную зеленую рамку. Рамку в виде головы робота, с портретом в зубах. Когда-то я мечтала об изящном письменном столе с потайными ящиками, столе с блестящей вековой патиной. Но именно за этим складным столиком понимала, как дорог мне этот священный процесс работы, почувствовала, что могу называть себя писательницей. Иногда все стопорилось, казалось, за ночь родник иссяк. Если это затягивалось, для меня наступало самое трудное время: воображение ополчалось само на себя, и даже природа с ее всепобеждающей невинностью оставляла меня равнодушной. Отложив пустой ежедневник, я неохотно вставала из-за ломберного столика, шла готовить завтрак, а потом мы с Джексоном совершали прогулку до конца улицы, где она упирается в озеро Сент-Клер. Сидели на бетонных ограждениях и смотрели в сторону Канады. А потом я неожиданно замечала его, далеко-далеко: мой бунтарский горб неспешно отбывал в неизвестном направлении, а меня с собой не брал. Мне казалось, что я теряю сознание, и это ощущение проникало так глубоко, что казалось, нет уже никаких чувств, кроме жажды странствий. Затем маленькая рука Джексона сжимала мою. “Пора домой”, – говорил он, и мы шли обратно, мимо маленького гипсового оленя, приютившегося среди цикория и сосен. Джексон отпускал мою руку, вырывался вперед – приветствовать отца, стоящего в дверях черного хода.

– Куда ходили? – спрашивал Фред.

“В неизвестном направлении”, – думала я.

– Да так, дошли до конца квартала, наш мальчик поздоровался с оленем.

Фред всегда замечал, что я мыслями в других местах. Возможно, предполагал, что я снова на гастролях с группой или брожу по парижским бульварам. Но я была вовсе не там и не среди своих воспоминаний. Я уносилась намного дальше, увязывалась за той геометрической фигурой, тем треугольным контуром, который зовет меня время от времени, но преданно. Дыхание, циркулирующее в моих ноздрях, было дыханием драконов, и не простых, а придуманных детьми, а мое сердце – существом, которое я хорошо знаю. Я носила в себе облик вещей, которые не появлялись, пока я им не прикажу, персонажей рассказов, которые не спешили рождаться, пока я не встряхивала клетку своей фантазии, чтобы они, перепугавшись, сами выскочили на волю: пусть сеют хаос, собирают желания и топчут копытами время.

Внезапно начался ливень. Я вышла во двор снять белье. Балло юркнула в дверь вслед за мной. Исчезла в кустах, на мой зов не вернулась. Я накинула дождевик, поискала ее, не нашла, подумала, что она где-нибудь спряталась или пошла охотиться на опоссумов. К ночи она не вернулась. Я забеспокоилась, Фред взял фонарик, вышел ее искать. А вернулся с Балло на руках. Наш сосед все видел: ее задавила машина, проезжавшая на полной скорости по нашей темной улочке. Мне вспомнилось с беспощадной четкостью, как она пробиралась сквозь траву, моя грациозная охотница. Необыкновенно независимая, но бесспорно моя. Утром я завернула свою абиссинскую воительницу в эфиопское покрывало, и мы похоронили ее у каменной скамьи под кустами сирени. После Бэмби я не отдавала свое сердце ни одному животному-компаньону. Мою скорбь многократно усиливало воспоминание о том, как отец завернул Бэмби в одеяло и похоронил ее около нашего дома. Какое-то время мне было тревожно и неуютно без Балло: она больше не шествовала вслед за мной – удалилась в царство исчезнувших, на тайное кладбище в моем сердце.

Фред изучал историю авиации и очень серьезно относился к урокам в летной школе. Вместо того чтобы бороздить океаны в кругосветке, решил бороздить небо. Налетал с инструкторами нужное количество часов, чтобы получить разрешение на самостоятельный полет. Мы бывали на авиашоу в Детройте и Огайо, он познакомился с дожившими до тех времен пилотами из Таскиги[36], счел это большой честью для себя, скромного новичка. Фред получил удостоверение пилота, выписанное 30 ноября 1985 года, налетав без малого девяносто часов – часть с инструктором, часть самостоятельно. Чтобы отметить это событие, он арендовал “пайпер чероки”, и мы совершили полет над Детройтом. Фред гордился своим достижением, но вскоре с горечью осознал, что аренда даже самого маленького самолета для нас непосильна. Он брал меня в небо только по особым случаям, и мы пролетали над береговой линией и дюнами севера Мичигана.

Немного погодя Фред сказал, что ему хотелось бы иметь дочь, и мы тихо стали лелеять надежды. Мы были бережливы, но надежда на появление второго ребенка обязывала увеличить доходы – надо содержать семью. У нас накопилось много песен, порожденных нашими общими музыкальными интересами, и мы решили записать собственный альбом. Клайв благословил затею, и Фред трудился с полной самоотдачей, готовился продюсировать альбом сам на пару с Джимми Иовином. В начале октября я почувствовала недомогание. Наш врач, ливанец Дахер Рахи, человек с тончайшей интуицией, не стал меня осматривать – просто заглянул в глаза, взял за руку и сказал: “То, чего вы желали, сбылось”. И пояснил: делать тест пока рано, но он уверен, что я беременна.

Мы никак не ожидали, что нашу жизнь вскоре поглотит водоворот. Роберта положили в больницу с воспалением легких на почве ВИЧ. Фред покидал вещи в машину, мы завезли Джексона к моим родителям, а сами поехали в Нью-Йорк. К тому времени Роберта уже выписали, он надеялся на лучшее. Мы вместе навестили в больнице Сэма – у него был СПИД в последней стадии. Сэм попросил меня ему спеть, и я выбрала колыбельную, только что сочиненную мной и Фредом для Джексона. Я пела, четко сознавая, что наш друг, когда-то здоровый и энергичный, смотрит в лицо смерти, а я ношу под сердцем новую жизнь.

Дух того времени – неудержимый ураган душераздирающих событий. У Роберта вскоре диагностировали СПИД, и мы снова приехали в Нью-Йорк, чтобы навестить его в больнице. Мы верили, что он сможет победить вирус. В Мичигане пресса мало писала о СПИДе, но чуть ли не каждую неделю на странице некрологов появлялись имена моих старых друзей: танцовщиков, модельеров, музейных кураторов. Ричард Сол приносил мне новости о ситуации в Нью-Йорке и оставался ночевать, чтобы поработать с Фредом над фортепианными аранжировками. Фред иногда бывал замкнут, но с Ричардом сдружился. По вечерам, когда я ложилась спать, Ричард играл Фреду фортепианные концерты Мендельсона.

В январе умер от осложнений СПИДа Сэм Уэгстафф. Роберт, потрясенный утратой, попросил меня написать стихотворение о Сэме – хотел прочесть его на гражданской панихиде. В тот вечер я сосредоточилась на одном из любимых произведений Сэма – фотоработе Роберта: на черном фоне изящно склоняется белый, резко очерченный тюльпан. “В этом оттенке черного можно заблудиться”, – сказал когда-то Сэм. Также мы с Фредом сочинили мелодичную “Paths That Cross” (“Пути, что пересекаются”) – песню утешения для Роберта и множества людей, у которых СПИД отнял близких.

Наша дочь, Джесси Пэрис, родилась в той же больнице, что и Джексон. Ее появление приветствовала двойная радуга. Фред ликовал, Джексон первым взял ее на руки. Моя сестра прилетела в Детройт мне помочь. Я была очень измотана, и Линда ухаживала за мной. Именно она в самый первый раз искупала Джесси, а когда Джесси плакала, носила ее по комнатам, пела ей песни. Подменяла меня, пока я не окрепла и не смогла делать все сама. Наша молчаливая маленькая медсестра выросла, у нее появилась собственная дочь, она всем сердцем приняла свою веру и шла своим путем. Но наше “мы” никуда не делось, в наших отношениях ничего не менялось, время не было над ними властно. Неизменная, непоколебимая любовь и преданность окружали нас особой аурой.

Выход альбома “Dream of Life” (“Мечта о жизни”), отложили из-за рождения трех девочек: Джимми Иовин и наш звукорежиссер Том Панунцио тоже сказали своим дочерям “Добро пожаловать в мир”. Вдохновившись рождением Джесси, мы написали заглавную песню в честь нее. А завершала альбом песня “Looking for You” (“Высматриваю тебя”), светлая песня любви в честь Фреда и Детройта. Клайв был под большим впечатлением от альбома, прислал нам поздравительную телеграмму. Но даже Клайв Дэвис не смог предвидеть, как примут альбом, и оградить нас от нападок с переходом на личности, от жестокой критики. А нападки не заставили себя ждать. Тем не менее Клайв верил в потенциал песни “People Have the Power” (“Власть принадлежит народу”) – призыва сплотиться в будущем. Arista выпустила ее в качестве сингла, с моим фото работы Роберта на обложке. Фред восхитился снимком, но заметил, что на портретах Роберта я почему-то выгляжу похожей на него. Роберт многозначительно улыбнулся; я отошла в сторонку, а они разговаривали и пересмеивались: любовь всей моей жизни и художник всей моей жизни. Сингл мало крутили в эфире, что стало еще одним ужасным разочарованием, особенно для Фреда. Концепция “People Have the Power” принадлежала Фреду, он горячо надеялся, что песня выразит мнение народа и поможет в мировом масштабе всем борцам за правое дело. Для нас начались тяжелые месяцы: мы пытались прийти в себя после провала альбома и видели, что у Роберта прогрессирует болезнь.

Разговоры по телефону с Робертом становились все тяжелее: он больше надрывно кашлял, чем говорил. В феврале мы навестили моих родных, оставили у них Джека и Джесси, а сами опять поехали на машине в Нью-Йорк. Я отправилась навестить Роберта одна. В его квартире не было никого, кроме сиделки. Визиту благоволило небо: Роберт ни разу не кашлянул, и мы провели вместе мирный день наедине. Я чувствовала, что произнести слова прощания мне будет нестерпимо трудно, дождалась, пока он задремлет, но в дверях обернулась – хотела еще раз на него посмотреть. Стояла тихо, а он открыл глаза и улыбнулся, совсем как при нашей первой встрече. И тогда сердце подсказало мне: я его больше никогда не увижу.

Когда убили президента Кеннеди, я еще училась в школе. Я горевала, смотрела по телевизору похороны вместе с моими родными и всей Америкой. Я была безутешна, ничего не ела, и на ужине в День благодарения мне стало плохо, я потеряла сознание на руках у отца. Меня отвезли в больницу, снова и снова брали кровь на анализ. В больнице мне исполнилось семнадцать, Новый год я встречала одна под голос Рэя Чарльза из транзистора – он пел “Ol’ Man River”. Еще в больнице я узнала, что парень, с которым я тогда встречалась, нашел себе новую девушку. Кажется, я рыдала, но не так горько, как во время похорон президента. Не так горько, как при виде Джон-Джона: мальчик, которому в тот день исполнилось три года, салютовал на похоронах убитому отцу. Не так горько, как при виде лица Джеки Кеннеди, полузакрытого черной вуалью. Я плакала по Джеки, по нашей стране и по всем нашим ребяческим надеждам. Врачи не могли понять, что со мной неладно. Сказали: наверное, что-то не так с кровью. Но я была искренне уверена, что заболела с горя. А теперь, потеряв Роберта, когда словно бы часть меня вырвали с корнем, я изо всех сил пыталась не провалиться в ту же бездну. На пасхальные каникулы мы поехали в Северную Каролину. Я сидела на пляже и смотрела, как Джек учит Джесси строить песочные замки. Накатил прилив, смыл замок маленькой Джесси, и я стала ее утешать.

В мае мы снова приехали в Нью-Йорк, на панихиду по Роберту. Фред надел новый костюм. Я чувствовала гордость, знакомя его, моего мужа, со старыми друзьями и знакомыми. И только тогда потрясенно осознала, скольких людей больше нет с нами – их сразил СПИД. Почти в самом конце панихиды я спела маленькую песенку, которую сочинила на море для Роберта. Потом поцеловала его мать, и мы все распрощались. Под безоблачным небом мы с Фредом шли, держась за руки, по Центральному парку. Вернувшись в Мичиган, я изо всех сил постаралась развеять пелену печали, окутавшую наш дом. Расцвели сирень и ипомеи, и нас приободрила лучезарность природы, переборовшая мрачное дуновение бренности. Наш двор полнился смехом соседских детей, а я тихо сидела на кухне и с лихорадочным рвением писала “Коралловое море”, метаморфический цикл стихотворений в прозе в честь Роберта.

Всю зиму Фред работал над новым материалом для следующего альбома, который должен был называться “Going West”[37] (“Еду на Запад”). Стержневой должна была стать песня, которую он назвал “Gone Again” (“Снова в отъезде”). Фред изучал историю племени киова, попросил меня написать текст от лица праматери: она рассказывает своему народу, что времена года бесконечно возвращаются, снова и снова. Работа шла споро, и окрыленный Фред позвонил Ричарду, сговорились через два-три месяца вместе поработать над песнями и, может быть, сыграть что-нибудь из Мендельсона. 1 июня я содрогнулась, увидев в газете некролог художнику Карлу Апфельшнитту. Когда-то Ричард был в него пылко влюблен. Два дня спустя позвонила, рыдая, Энди Остроу, сообщила, что на Файр-Айленде у Ричарда стало плохо с сердцем. В детстве он переболел ревматической лихорадкой, и, видимо, сердечный клапан с тех пор барахлил. Больниц на острове не было, и Ричарда отправили в Нью-Йорк вертолетом. Ричард умер в небе, на руках нашего друга Дэнни Филдса. Фред тихо заплакал. Вышел наружу, долго сидел один у канала. Ричарду было всего тридцать семь; он бросил курить, остриг кудри, был как никогда жизнерадостен. Я вспомнила, как Ричард повел меня в лофт Карла, как я стояла, вся в черном, перед своим портретом в натуральную величину – его написал Карл. И брызги краски повсюду – на полу, на комбинезоне Карла, на его ботинках. Теперь нет ни Карла, ни Ричарда, и, явственно припомнив эти забрызганные краской ботинки, я почему-то залилась слезами. Плакала обо всех сразу: о Сэме, о Роберте, о многих других – как знать, сколько их было. Слезы прожгли еще одну дырочку в моем сердце.

Все четырнадцать лет с тех пор, как мы поженились, Фред был рядом со мной неотлучно, за исключением нескольких часов в больничных палатах, когда я рожала сына и дочь. Мы обитали под часами без стрелок, уживались в одной шкуре, плыли на одном катере, никогда не покидавшем сушу. Джесси рисовала в моих дневниках жизнерадостных мышек и цветы. Джексон по вечерам обычно посиживал у канала с удочкой и бумбоксом, слушал Паваротти. Бессонными ночами или рано утром я занималась писательством. Босиком тихонько спускалась по мраморной лестнице, проскальзывала в деревянную дверь с витражом в виде восходящего солнца, входила в нашу скромную кухню. Газовая плита с четырьмя конфорками, мойка деревенского типа, массивные дубовые буфеты, мой ломберный столик с раскрытым ежедневником и авторучками в маленькой стеклянной банке. “Пиши то, что невозможно написать”, – призывал мой метеор, мой перевернутый парус, упавший в море.

Осенью 1991 года бывший вокалист группы MC5 Роб Тайнер умер от обширного инфаркта. Фред —он уже какое-то время держался отрешенно – не изменил своему стоицизму, но все же эта смерть его потрясла. Он пришел на панихиду по Тайнеру и прочел вслух “Лучше укрыться на небесах – взять да умереть”[38] Джека Керуака. Про свой период в MC5 Фред почти ничего не говорил, но смерть Роба воскресила воспоминания об экстатическом и трагическом пути, проделанном Фредом в тот судьбоносный период жизни. Он открыл потрепанные футляры с самыми дорогими ему гитарами, теми, что уцелели, – “мосрайт” середины шестидесятых, окрашенная перламутровым лаком, и любимейший двенадцатиструнный “рикенбакер”. Погладил пальцами грифы, но играть не стал. Оба инструмента излучали ауру революции, которую совершили в культуре MC5 и другие группы.

Фред был крутым парнем с тонкой душой. Боксер, революционер, шортстоп – то есть бейсболист, который обороняет сразу две базы, летчик. У него был какой-то груз на сердце, но истинных причин я так и не узнала – не суждено было. Он, словно вернувшийся с войны солдат, никогда не говорил о пережитом, но чувствовалось, что он с этим опытом никогда не расстается. Это как в любую погоду не расставаться с тяжелой шинелью. Правда, Фред не был на войне. Но война происходила у него внутри. Трудное детство, в юности борьба с наркозависимостью. Когда мы познакомились, ему было всего двадцать шесть. К тому времени он отбросил эту сторону своей жизнь, но здоровье было подорвано, урон оказался необратимым, как в случае его любимого Колтрейна и многих других. Испытания и сложности, которые обрушивались на нас с Фредом, были для нас общими. Его угасание стало трагедией моей жизни, а подробности внутренней борьбы человека, который никогда не распространялся о своей внутренней жизни, разглашать не стоит – от них не будет проку никому.

Летом 1994 года Джесси исполнилось семь, а Джексону – двенадцать. Мы поехали на машине на озеро Энн, но на рыбалку не отправились: Фред так ослаб, что не мог отшвартовать лодку. Просто сидели ночью на воздухе, держась за руки, почти не разговаривали. Вернувшись, обнаружили в почтовом ящике извещение о полном погашении ипотеки. Наш замок-развалюха окончательно стал нашим. Я сидела во дворе, и маленькая Джесси, возможно, почуяв, что мне грустно, принесла мне подарок. В Джесси соединялись радуга и дождь: она часто плакала, но улыбалась, словно само солнце. Она сорвала созревший одуванчик. Его львиная голова серебрилась. “Загадай желание, – сказала Джесси, – дунь”. Сколько желаний я могла бы загадать в тот миг, важных и неотложных, но я загадала первое, что мне пришло на ум: “Воспарить бы над травой снова, хоть раз, как бывало, когда я была ровесницей Джесси и верила во все”.

В сентябре мы тихо отпраздновали дома день рождения Фреда. Вкатили в столовую его любимый красный “харлей”, чтобы он с ним повидался. Когда Фред спал, я сидела на кухне, писала и переделывала одни и те же абзацы; свет, льющийся в окно нашей деревенской кухни, смешивался с лучезарным мерцанием пригоршни слов. Бесконечно перерабатывала рукопись, которую никогда не закончу. Историю путешественника, который никогда путешествовал, кроме как мысленно. Это была моя единственная меланхоличная отрада. Осенью груши упали на землю, и я их собрала.

Однажды в конце октября, под вечер, Фред надел пальто. Я хотела спросить: “Ты куда?”, но не спросила. Он не сел в машину, а пошел пешком, мимо белых оштукатуренных стен, которые я называла своим Марокко, к магазину, где торговали рыбой и наживкой. Там ему повстречался старый рыбак, только что поймавший рекордно крупного маскинонга[39]. Рыбина лежала на брезенте в кузове его пикапа. Они пошли в бар напротив, выпили вместе, и рыбак рассказал Фреду историю своей жизни. Оба праздновали его достижение, но горевали по маскинонгу и его свободе. “Был – и нету”, – сказал старик Фреду.

Предыдущая главаГлава 8 из 15Следующая глава