К книге
Хлеб ангелов“Dancing Barefoot”
47%
“Dancing Barefoot”
7

Всегда делай то, что обойдется тебе всего дороже.

Шел год Двухсотлетия – 1976-й, юбилей Американской революции. А у нас продолжалось турне в поддержку “Horses”, мы мчались вскачь прямо в будущее. Времена оттяга – тусоваться с Уильямом Берроузом в его бункере на Бауэри, ходить на концерты Television в “Си-би-джи-би”, строить планы хаотичного будущего вместе с моим братом Тоддом и колесить по Америке с рок-н-ролльным составом. У нашей страны были гигантские изъяны: постыдная война во Вьетнаме, несправедливость на почве расизма и дискриминация по признаку пола. Но то, что Америка дала мировой культуре, было для нас отрадой. Рок-н-ролл, джаз, движения борцов за гражданские права, абстрактный экспрессионизм, битники. В то время у меня было чувство, что я в силах что-то изменить в мире, была вера в нашу миссию.

В туре “Horses” по Западному побережью нам составляли компанию Пол Гетти и французская актриса Мария Шнайдер, обожаемая публикой за роли в фильмах “Профессия: репортер” и “Последнее танго в Париже”. У Марии были пронзительные черные глаза и непослушные черные кудри. В белой рубашке и черном галстуке она казалась моим зеркальным отражением. Пол, внук одного из богатейших нефтяных магнатов планеты, в 1973 году стал в Италии жертвой знаменитого “похищения, которое пошло не так”[26]. Берроуз познакомил Пола, своего бледного адепта, самого юного из тех, кто переступил порог берроузовского “портала святых”, со мной. Я привязалась к Полу. У него были встрепанные рыжие волосы, кожа веснушчатая, а глаза вроде моих – тоже слегка косили. Берроуз попросил меня за ним приглядывать, но это оказалось практически невозможно: Пол отличался блестящим умом, тонкой интуицией и полным безрассудством. В Сан-Франциско мы нашли себе единомышленников. Затем провели несколько буйных ночей – отыграли несколько концертов в “Рокси” в Лос-Анджелесе. Лос-анджелесская музыкальная сцена выделялась своей уникальной ненасытностью: эта прорва пожирала так же много, как и отдавала артистам. Должно быть, в отеле “Тропикана” в Западном Голливуде, где остановилась группа, Пол, Мария и я смотрелись словно весьма примечательный треугольник. Этот отель нам всем полюбился: дешево, обстановка спартанская, стены чего только не повидали со времен, когда в доме напротив группа Doors записывала альбом “L. A. Woman”.

9 марта 1976 года мы поцеловали Марию на прощанье и вылетели в первое турне по Среднему Западу. Я была в черном шелковом плиссированном платье из магазина “Бенделс”, которое мне купил Пол. В таком же, только кремовом, Сильвия Кристель снималась в “Эммануэль”. Оно стало моей униформой. Это платье за пятьсот долларов я носила с черным пиджаком, увековеченным на обложке “Horses”, и армейскими ботинками.

Под вечер во вторник, в ветреную погоду, мы приземлились в Детройте. Техники поехали в “Форд аудиториум” устанавливать аппаратуру, а все остальные сразу же отправились в ресторан “Лафайетт Кони-Айленд” на приветственную вечеринку, организованную детройтскими музыкантами. Вечеринки я не особенно любила, но соблазнилась хот-догами, которыми славится этот ресторан. Приехала туда вместе с группой и Полом. Встретили нас очень радушно. Мы немного посидели, попробовали хот-доги – похвалы им не преувеличены. Со всеми распрощались, направились к выходу. И в тот миг я впервые увидела его. Он стоял у белого радиатора. В синем пальто. Мой взгляд зацепился за свисающие нитки – одной пуговицы не хватало. Этому скоротечному мигу было суждено изменить курс всей моей жизни. Ленни представил нас друг другу. Сказал просто: “Фред Смит, Патти Смит. Патти Смит, Фред Смит”. Волосы у Фреда были каштановые, обвисшие, глаза – как вода. Он положил пуговицу на мою ладонь, и я бессловесно провозгласила ее сокровищем. Ощутила силу притяжения, гравитацию, которая буквально сотрясла все мое существо, зажгла влечение к Единственному, к доброму, лучше всех нас, дикарю. Нас коснулся перст судьбы; в этот миг я поняла: “За этого человека я выйду замуж”.

Фред со своим дедом в Западной Вирджинии

Не успели мы заселиться в отель, как Пол собрал свои вещи и попрощался со мной. Я спросила: “Почему ты уезжаешь?”, а он посмотрел мне прямо в глаза и сказал: “Ты и этот парень созданы друг для друга”. Я растерянно пискнула: “Да я его совсем не знаю”, но, говоря по совести, отпираться не могла. Уходя, Пол улыбнулся: бледная кожа в веснушках, спутанные рыжие космы, всего одно ухо. Падший архангел с даром ясновидения.

Фред Смит, будущий Фред Соник Смит, родился в Западной Вирджинии в доме своего деда, на кухне. Акушерка опоздала, и роды принял сам дед, неунывающий малорослый бывший шахтер. Мать Фреда была истовой христианкой. Отец решал проблемы сплеча – он был дальнобойщик, член знаменитого профсоюза “Тимстерс”, любил Билла Монро, знал все песни Хэнка Уильямса. Человек порядочный, трудолюбивый, но крутого нрава: у Фреда с детства часто случались драки с отцом.

В старших классах школы Фред блистал в спорте. Тренер по боксу восхищался его проворством в защите и размахом рук. Но Фред, втайне сознавая, что в нем много подавленной ярости, ушел из бокса – боялся кого-нибудь покалечить. Юниорская команда бейсбольного клуба “Тайгерс” обратила внимание на его мощную подачу. Фред очень обрадовался, но метался, гадая, что выбрать – спорт или группу, сооснователем которой он только что стал. Группа превратилась в MC5, команду с революционным звучанием.

В шестнадцать лет он сбежал из дома и заодно от надвигающегося призыва в армию, бросил школу и спорт. Фред потрясал гитарой, словно оружием, его стиль игры предопределяли противоречивые эмоции в его сердце. В миг знакомства я понятия не имела, кто передо мной, но сразу поняла, что он станет моей жизнью. Такова страшная таинственная сила любви: она уводит нас от всего, что нам привычно и знакомо.

Вновь я увиделась с ним только в декабре, после нашего второго концерта в Детройте. Наша группа и техники выпивали с местными музыкантами в баре отеля “Ренессанс”. Фред взял меня за руку, и мы незаметно смылись, вошли в эффектный стальной лифт со стеклянными стенами, и Фред нажал на кнопку двадцать пятого этажа. И в этом неспешно поднимающемся лифте мы впервые оказались наедине, и я до сих пор помню, как колотилось мое сердце. Панорама Мотор-Сити под нами отступала все дальше, и начался наш дистанционный, диковинный роман, где решающую роль сыграли доверие и терпение, а не физическое присутствие. Письма, телепатические пожелания и редкие телефонные звонки – в те времена междугородняя телефонная связь стоила непосильно дорого. На гастролях в каком-нибудь безвестном городке, заметив телефонную будку, я выпрашивала у всех товарищей мелочь, просила припарковать наш автобус на обочине и звонила – хотя бы на пару минут, просто чтобы услышать его голос.

Возможность гастролировать по всему миру разлучала нас, но для нищей путешественницы была благодатью. Передо мной оживали страницы из книги “Вокруг света в 1000 картинках” – много знакомых страниц. Зато абсолютно неожиданной для нас оказалась реакция молодежи в Брюсселе, Лондоне, Париже, Амстердаме, Германии – по всей Европе – на нашу музыку. Ленни и я уделяли как можно больше времени разговорам с подростками, которые собирались около наших отелей или на улицах, стояли в очереди к кассам перед концертом. Мы отвечали на их вопросы, призывали их создавать свои группы. Также мы охотно пересекались с известными и пока еще неизвестными музыкантами многообещающих новых групп Slits и The Clash, с певицей Сьюзи Сью.

Группа Sonic’s Rendezvous Band гастролировала на другом конце света. Мы с Фредом старались видеться при любой возможности; на заре нашего романа я летала в Детройт к нему даже на пару дней. Чем больше мы сближались, тем он, казалось, жестче проверял на прочность мою веру в него. Однажды, оставив его машину на шиномонтаже, мы немного прошлись вдоль автострады. Он остановился, протянул мне руку. Спросил: “Ты мне доверяешь?” “Да”, – ответила я, взяла его руку, и он повел меня на середину автострады. Я позволила ему взять меня на руки, зажмурилась, закружилась в вальсе. Движение на автостраде становилось все оживленнее, но мы продолжали танцевать на разделительной полосе. Остались невредимы. У заброшенного водохранилища мы пробирались по каменистой тропке в тусклом лунном свете. Фред уставился в небо, воздел руки к звездам и, полное ощущение, начал их передвигать: подтягивал поближе, вертел в руках. Эти мгновения казались долгими часами, но в действительности длились лишь секунды, его сознание и мое сознание сливались воедино. Об этих мгновениях мы не разговаривали – просто проживали их. Фред мог мыслить отвлеченно, футуристически, у него были руки музыканта, математика, иллюзиониста.

В те дни писательство, вопреки обыкновению, отошло у меня на задний план: я жадно упивалась сегодняшним днем, с одних гастролей отправлялась на другие, и в физическом времени внешнего мира писательница уступала первенство артистке, перо – электрогитаре. Я временно раззнакомилась с языком; за меня говорил мой “фендер дуо-соник”, взамен слов были стоны и скрежет фидбэка[27]. Заглянув в свой дневник, испытывала легкий внутренний разлад: на страницах – только обрывочные тексты песен и недоконченные письма к Фреду. Рембо провозгласил себя бичом народов и провидцем, шел вперед, затем преднамеренно выстрелил себе в ногу, а затем выпрямился и пошел. Мои ноги были изрешечены воображаемыми дырами. Я чувствовала себя ходячим противоречием, искала компромисс с желанием посидеть спокойно, но чувствовала, что обязана мчаться в будущее. Тодд всегда был рядом со мной. В детстве он всегда отступал в тень, и поэтому я могла играть роли героя, генерала, короля, а Тодд непременно был верным, самым доблестным воином, самым доблестным рыцарем.

Я охотно брала на себя ответственность лидера, но я была из тех лидеров, которые едят из одного котла с солдатами, всегда готовы выслушать свою команду и народ. Группа развивалась, и Тодда провозгласили техническим директором; к этим нынешним ролям нас подготовили игры в детские годы. Тодд выполнял распоряжения, перевозил гитары и усилители, поздно вечером отчитывался о работе. В свободные вечера мне было приятно наблюдать, как он натирает мелом кончик кия. Из уголка рта свисает сигарета, синие, как лед, глаза пристально смотрят на шар. И вот, под восхищенную ругань противников, Тодд выигрывает с одного подхода. На гастролях я возила с собой “Семь столпов мудрости”, планировала нашу кампанию. Тодд прокладывал мне путь, и я еще отчетливее ощущала себя усталым фельдмаршалом. Мы пробирались сквозь восторженные толпы, подростки собирались стайками под окнами отеля и что-то кричали нам в ночи. Иногда после концерта мы все собирались в моем номере и до рассвета смеялись без причины. Счастьем это не было, но тогда пьянило, казалось, сильнее счастья, – это было самозабвенное веселье.

Однажды в передышке между двумя турами нас настоятельно призвали сделать перерыв и записать еще одну пластинку. Вообще-то я не рассчитывала продолжать идею “Horses”, и сочинение текстов для еще одного альбома шло туго. Я просто излила все, что занимало тогда мои мысли: голод в Эфиопии, судьба боксера, жизнь Рембо в Абиссинии и звуковой язык электрогитары. Мне прислала письмо девушка по имени Энди Остроу, где-то прочитавшая, что мы готовимся записать “Radio Ethiopia”. Она недавно вернулась с юга Эфиопии, где была волонтером “Корпуса мира”[28] в глухой деревне. Мы встретились, побеседовали о революции, которая тогда происходила в Эфиопии, свержении Хайле Селассие, опустошительном военном перевороте и городе Харар, где Рембо занимался торговлей кофе. Энди была миниатюрно сложенная, чистосердечная, темноволосая, темноглазая. Мое сердце тронули ее фотографии и сувениры из Эфиопии – страны, куда я когда-то пылко рвалась. Я пообещала пригласить Энди в студию.

Я выбрала Джека Дугласа в продюсеры альбома – решила, что он хорошо гармонировал с обеими гранями нашей группы. Мы впадали в необузданность и иногда играли так, что ничего не поймешь, но нам шли во благо структуры песен Ивана – публика узнавала в них себя. “Ask the Angels” (“Спроси у ангелов”) была написана для сообщества молодых людей, которые прекрасно наладили свою жизнь, порвав с официальной системой, в особенности для лос-анджелесских ребят. “Ain’t It Strange” (“Странно, да?”), вдохновленная регги, задиристо приглашала на невозможный танец. Эмоциональная “Pissing in a River” (“Ссу в реку”) совершала виражи между отсылками к прошлому и настырными вопросами к будущему. Больше всего мороки было с заглавной композицией. Мне представлялось, что это будет чистая импровизация, что вначале она оседлает рифф Ленни, клокочущий, как прибой, а затем свернет в сторону, устремится к чему-то, что кажется недостижимым. Я призвала группу пойти на страстный риск, который так восхищал меня в творчестве Альберта Эйлера и Орнетта Коулмана. Мы сделали несколько попыток, но остались недовольны, единодушно договорились обождать и попробовать еще разок.

9 августа Джек велел нам сидеть по домам: к Нью-Йорку стремглав мчался ураган. Я расхаживала из угла в угол, словно койот в загоне, ощущая на себе одновременное воздействие близкого урагана и полной луны, и вдруг возникло предчувствие: сегодня ночью у нас получится заглавный трек. Я позвонила Джеку, и после недолгих препирательств он выехал из своего дома в город. Ураган “Белль” уже начинал куролесить. Тодд созвал музыкантов, а я положила “дуо-соник” в футляр, позвонила Энди, и мы все собрались на студии Record Plant. Джек заткнул полотенцами щели под дверями аппаратной – на случай, если ливень вызовет наводнение. В полночь, в самый разгар потопа, мы вместе прыгнули в колодец самой амбициозной своей затеи. Слов у меня не было – только мысленная карта страданий целого народа, предсмертный хрип одного из наших величайших поэтов и желание, чтобы мы дали волю своему потопу. Посреди записи у Ленни сломалась педаль эффектов “биг мафф”. Это была нешуточная катастрофа: для его саунда педаль играла главное значение. Оказалось, Энди играет на гитаре и у нее тоже есть педаль “мафф”; не убоявшись стихии, Энди съездила за педалью, спасла положение. К трем часам утра выпало четыре дюйма осадков, улицы затопило, ветер повалил деревья и оборвал провода, а мы успешно приумножили тарарам, учиненный ураганом на суше. Двенадцать минут дисторшна, увлекавшего нас за собой, гром барабанов и “плюх-плюх” тарелок Джея Ди, бас Ивана звучал, как насос, откачивающий воду; когда визг моего “фендера дуо-соника” затеял альтруистическую дуэль на шпагах с заунывными стонами “стратокастера” Ленни, Ричард Сол внес неожиданную мелодическую перемену: она воссоздала меланхоличную красоту Абиссинии. С начала до конца записи нить нашего коллективного сознания ни разу не обрывалась, а преднамеренно бессвязное бормотание навевало образы голода в Эфиопии, молотка и загрубелых рук скульптора Бранкузи, последних слов Артюра Рембо.

Спасибо Джеку за то, что он согласился бросить вызов урагану и отпереть студию. Благодаря этому мы записали заглавный трек, достигший всех целей, на которых я надеялась. Фотограф Джуди Линн сфотографировала меня “лейкой” для обложки альбома: я в темном шелковом плаще, волосы собраны в конский хвост. Джуди идеально уловила мое настроение и спартанскую атмосферу нашей репетиционной. В знак солидарности со своими музыкантами я добавила к своему имени слово “группа”. На вкладыше мы поместили фотографии, сделанные Энди в Эфиопии. Она также написала на амхарском языке мой девиз – “язык любви”. Скоро мы взяли Энди на работу. Она стала техническим ассистентом Тодда, желанным прибавлением в нашей небольшой и преданной команде техников, всегда готовой браться за любые насущные задачи.

Альбом “Radio Ethiopia”, вышедший через неполный год после “Horses”, приняли неласково, заглавный трек, которым я так гордилась, объявили “неслушабельным”. Некоторые из бывших горячих сторонников бросили нам обвинение: “Вы продались”, Джека Дугласа разнесли в пух и прах, дескать, он погнал нас в другом направлении. На самом деле мы энергично эволюционировали, и никакой пешкой в чужих руках я определенно не была. Джек выжал из нас то, чего мы с самого начала хотели сами, то, что мы и намеревались дать миру, несмотря на все наши недостатки и непокорность. В довершение всех бед песню “Pissing in a River” почему-то решили выпустить в форме сингла. И потребовали, чтобы я переделала текст – заменила “ссать” на что-то вроде “плыть” или “входить”. Я не ожидала, что слово “ссать” вызовет бурную реакцию, но отказалась менять текст. Что ж, сингл ставили в эфир редко, а текст непременно запикивали.

Стрелы летели отовсюду, но я воспринимала их бестрепетно, ободряла соратников фразой из сопроводительного текста к альбому: “Искусству, порожденному безграничным спектром рок-н-ролла, не нужны никакие меценаты, за исключением народа”. Мы зарубили это себе на носу и снова пустились гастролировать. Турне началось в Стокгольме, концерт транслировало шведское телевидение. Один из самых запоминающихся концертов состоялся в Испании. Фашистский режим пытался оградить испанскую культуру от влияния двух феноменов – “Герники” Пикассо и рок-н-ролла. После смерти Франко шедевр Пикассо, когда-то написанный в ответ на ужасы войны, выставили в Мадриде. А в день рождения Рембо музыкальный промоутер Гай Меркадер, бесстрашный идеалист, доставил нашу группу на самолете из Парижа в Барселону, и мы сыграли концерт экспромтом. Собрали всю аппаратуру, которая оказалась под рукой, и в тот вечер все мы ликующе отплясывали, праздновали. Так завязалась наша дружба с испанским народом, дружба на всю жизнь.

В декабре, вернувшись в Штаты, мы сыграли в кинотеатре “Тауэр” в Аппер-Дарби, недалеко от Рэмбо-террас, где в 1949 году наша семья недолгое время обитала у моей сварливой тети Глории. Со сцены я видела, что моя мать сидит в первом ряду, в окружении своих собственных восторженных фанатов. Энергия наших концертов маму подзаряжала. Ленни заиграл даунстроком во вступлении к злоключениям Джонни, которые от концерта к концерту менялись, и перед моими глазами раскинулась ширь американских Великих равнин. Дикие лошади с молниями, вытатуированными на обоих ушах, мчались сквозь облака пыли, а мы плавно перешли к “Gloria”. Когда я вместе с матерью вышла наружу, меня взяли в кольцо подростки с пластинками – просили автографы. Холодало, я была взвинченная и усталая, не хотела задерживаться. Мама взъярилась: как я смею от них отмахиваться? “А ну подписывай, все пластинки до одной, – потребовала она, – не забывай, кто вознес тебя так высоко”.

Мы неутомимо гастролировали в поддержку альбома “Radio Ethiopia”; я чуяла, что пора сделать передышку, начала планировать встречу с Фредом в Детройте. Нас попросили включить в финал нашего и без того напряженного графика еще два выступления – в одной программе с Бобом Сигером в Флориде. Я неохотно согласилась: задача была нелегкая, но полезная. В первый вечер мы столкнулись с пренебрежительным отношением: нам выделили очень мало места на сцене, очень мало осветительных приборов. Вдобавок у меня боязнь высоты, а на первой площадке сцена была высокая. Второго вечера я ждала со страхом: на той площадке сцена была еще выше. Позвонила Фреду посоветоваться. “Давай я ему сам позвоню”, – сказал Фред. Но я считала, что должна поставить вопрос перед Сигером сама. “Просто скажи ему, что тебя тревожит, – посоветовал Фред, – он из Детройта, он поступит по-людски”. Надо сказать, иногда кому-то казалось, что я человек язвительный. Но в тот день я тщательно подбирала слова, разъясняя, что нам требуется чуть больше пространства и света. Сигер ничего толком не сказал мне, взглянул озадаченно и отошел.

Перед нашим выходом на сцену мой брат сильно нервничал. Тодд выкроил для нас неполных два фута дополнительного пространства, но техники Сигера переставили нашу аппаратуру и запретили Тодду появляться на сцене до начала нашего выступления. Тодд встревоженно хмурился, говорил мне: “Будь осторожна”. На сцене я двигалась очень энергично, но в тот вечер старалась себя по возможности сдерживать. Вот только в тусклом освещении было неясно, где находится край сцены. Зазвучала седьмая по счету песня, “Ain’t It Strange”, самая динамичная, и я, как всегда, закружилась на манер дервиша, а затем, чтобы остановить вращение, твердо уперлась ногой в свой напольный монитор. Но он частично выступал над краем сцены – его же переставили техники Сигера. И, когда я на него надавила, монитор опрокинулся, а я полетела со сцены вместе с ним. Ударилась головой и плечами. Мой брат немедля спрыгнул вслед. Никогда не забуду выражение его глаз, когда он поддерживал мою окровавленную голову. В больнице, в отделении экстренной помощи, мне вообще без анестезии промыли рану на голове, начали накладывать швы – сорок штук. “Просто думай все время о Гражданской войне, – повторял Тодд, – подумай, сколько вытерпели солдаты на поле боя, просто все время думай о Гражданской войне”. Я получила перелом черепа, сильное сотрясение мозга и множественный, в четырех местах перелом позвоночника. Мой менеджмент требовал, чтобы я подала в суд на организаторов концерта Сигера, но идея финансово нажиться на компенсации ущерба оскорбляла мое нравственное чувство. Такой позиции придерживались мои родители, по такому принципу жила и я сама. Однако пресса все переврала – сообщила, что я якобы так удолбалась, что в танце сорвалась со сцены. Защитить свое имя я была не в состоянии – травма подкосила мои силы. Тодд страшно горевал из-за моего падения. Но он все равно не смог бы ничего предотвратить – ведь ему не позволили выполнить его обязанности.

К себе домой я вернуться не могла – тогда я все еще жила на седьмом этаже в доме без лифта в Ист-Вилидже. Мне полагалось провести несколько месяцев в состоянии иммобилизации, а также носить шейный корсет. Это время я прожила в доме, где лифт был, – в квартире, где когда-то жила с Алленом Ланьером. Он как раз уехал в долгий тур с Blue Öyster Cult. Медицинской страховки у меня не было, и за мной круглосуточно ухаживали соратники. Энди Остроу налаживала быт. Роберт ежедневно проведывал меня, а Сэм Уэгстафф великодушно оплачивал все медицинские счета. Том Верлен приносил мне книги. Читать я не могла: в глазах все расплывалось, – но книги держала под рукой. Однажды группа Ramones принесла мне маленькую бутылку текилы в коричневом бумажном пакете и журнал Punk с двумя моими рисованными портретами на обложке. Джоуи Рамон, длинноволосый, в очках, в рваном комбинезоне, стоял в изножье моей кровати. Мы поговорили о происхождении слова “панк” и о переосмыслении его значения, которое тогда происходило: отрицательные коннотации сменились положительными. Об этом процессе я уже долгое время глубоко размышляла – о кардинальных переменах в коннотациях некоторых слов.

За долгий период выздоровления я проанализировала, к чему пришла в жизни и какое будущее мне светит. Хотя несчастный случай произошел не по моей вине, внутренний голос нашептывал, что это тень предостережения свыше. Пришел в гости Уильям Берроуз с рыбиной, завернутой в газету, приготовил нам обед. Подсел поближе к моей кровати, стал расспрашивать про несчастный случай, и я призналась, какие мысли меня посещают. Уильям сказал, что его лично сделал писателем ужасающий несчастный случай. Заговорил о грани, которая отделяет факты практической жизни от атмосферного или мистического вмешательства.

Со временем я поразмыслила и о положительных сторонах своего падения со сцены. Да, зрение у меня ослабло, физические возможности изменились, но сознание развернулось, словно сияющий свиток, и я восстановила контакт с мистическим потоком языка, с золотыми весами героических деяний[29]. С помощью Ленни я сочиняла устно длинные стихотворения в прозе, из которых сложилась моя первая большая книга стихов. Благодаря нашей дружбе и многолетнему опыту импровизаций вживую я могла диктовать, не тушуясь, а Ленни резво печатал на моей пишущей машинке “Гермес 2000”. Книгу я назвала “Вавилон”, предвосхитив некоторые темы нашего следующего альбома: поиск нового языка, излияния преданной любви и моя попытка, лежа плашмя, вскрыть раны поэзии.

Сэм Уэгстафф принес маленький черно-белый телевизор, и мы с Тодди вместе смотрели всякую всячину. Открыли для себя “Звездный путь” – сериал как раз повторяли в форме марафона. Когда капитан Кирк отдавал приказы экипажу, во мне разгоралось нетерпение вернуться к рулю. На канале “Фильм недели” беспрерывно показывали какую-нибудь одну малоизвестную картину. С Вербного воскресения до Пасхи в том году крутили “Евангелие от Матфея”. Я посмотрела его одна много раз, меня заворожила эстетическая красота документального стиля Пазолини, его верность тексту Евангелия. Пазолини явно изобразил Мессию в образе революционера, чье учение основано на любви. Я словно бы пробудилась: Пазолини побудил меня вспомнить, каковы были изначальные намерения Христа.

Шейный бандаж у меня был гипсовый. Неудобный, тяжелый. Сэм пригласил специалиста, и тот изготовил замену – съемный шейный воротник из прочного пенополиуретана. Однажды я сняла воротник, чтобы Роберт меня сфотографировал. Роберт остался доволен кадром: страх и непреклонность переданы с ошеломляющей четкостью. Я доверяла Роберту, но без воротника почувствовала себя слишком беззащитной. Осознала, что еще не скоро смогу нормально шевелиться и путешествовать. Когда Фред прилетел из Детройта меня навестить, я воодушевилась, но занервничала: не хотелось, чтобы он увидел меня в воротнике. А Фред, усевшись рядом, сам ловко его с меня снял, и я провела без воротника несколько минут. В обществе Фреда я приободрилась, впервые поверила, что смогу избавиться от воротника навеки.

Рано или поздно человек должен что-то предпринять, запустить процесс, который заставит его прикоснуться к открытой ране. На четвертом месяце иммобилизации, проводя бесценные часы и дни с Фредом, я жадно захотела снова стать полноценным человеком. Сэм Уэгстафф, друживший с Артуром Алленом Джонсом, основоположником методики силовых тренировок, договорился с его Институтом спортивной медицины “Наутилус”. Мне посчастливилось, что меня туда допустили – я ведь не имела отношения к спорту, а среди клиентов Института оказалась единственной женщиной. Я без пререканий выполняла их строгую программу тренировок. Перспектива вернуться на сцену немного страшила, но интенсивная физиотерапия подготовила меня к этой задаче. Под временным названием Basic Training (“Базовый тренинг”) мы дали несколько концертов подряд в “Си-би-джи-би”. Я выступала в шейном воротнике, а Тодди и Энди, сидя на корточках сбоку сцены, не спускали с меня глаз. Мне было отрадно находиться на знакомой площадке, но я осторожничала, почти не отходила от микрофона – для меня он стал вроде как союзником. Каждый вечер клуб был забит до отказа, и, хотя я стояла истуканом, зрители устраивали нам теплый прием.

Трудно выразить в словах все стремительные перемены на том этапе моей жизни. Я разрывалась между изнурительной физической реабилитацией, все более глубокой привязанностью к Фреду и пьянящим упоением от сочинения стихов. Иногда меня обуревали несовместимые картины будущего. Работа над “Вавилоном” вновь пробуждала жажду уединения: посвятить себя писательству, материализовывать с помощью слов тайны мира. Но выступления на сцене, пусть даже редкие, разжигали желание вернуться в строй, встать плечом к плечу с братьями по искусству, с электрогитарами взамен автоматов.

Мало-помалу я стала выбираться из дома, все еще в воротнике. Уильям пригласил меня аккомпанировать ему в “Готэм бук марте” – отпраздновать вместе с Алленом Гинзбергом и Карлом Соломоном переиздание “Джанки”. А чуть позже предложил мне сыграть Мэри в экранизации “Джанки” и познакомил меня со своим несколько эксцентричным продюсером. Жак Стерн, также известный как барон Ротшильд, после полиомиелита передвигался на моторизованной инвалидной коляске. Ниже пояса его тело было закутано пледом. Иногда плед сползал, обнажая тонкие, иссохшие ноги. Прическа Жака – каштановые волосы, ниспадающие на резко очерченное лицо – придавала ему сходство с Арто, как мне казалось. Сценарий фильма Жак заказал Терри Саузерну. Героя-повествователя романа, Билла Ли, должен был сыграть Деннис Хоппер. Мы все встречались в баре “Эль Кихоте” по соседству с отелем “Челси”. Я заглянула через окно в странный мир. Не сомневаюсь, я тоже выглядела довольно странно: девушка в шейном воротнике, не пьет, не курит, наркотиков не употребляет. Но меня выбрал Уильям, на единственную женскую роль в фильме.

Когда все было обговорено, мы решили отпраздновать это событие в великолепной квартире Жака около парка Грамерси. Жак, передвигаясь на инвалидной коляске, привел меня в свой кабинет и вручил мне ключ от старого сундука, якобы набитого письмами Арто. В этот миг в двустворчатые двери ворвалась с истошным воплем модно одетая дама. Оказалось, баронесса вернулась из Европы. Она немедля пригрозила упрятать Жака в лечебницу и набросилась на Уильяма с упреками – он, дескать, транжирит их деньги. Нас немедля вышвырнули за дверь. На том кинопроект и закончился, не успев начаться. Я даже сейчас отчетливо вижу, как Уильям, покачивая головой, засунув руки в карманы плаща, шаркая ногами, бредет по улице. Я больше никогда не видела Жака, но посвятила ему поэму “Ха! Ха! Гудини!”. Ее издал “Готэм бук март”, к книге прилагались крохотный замок и ключ.

Я крутила педали велотренажера в “Наутилусе”. Силу сопротивления выставили намного выше, чем обычно, и от натуги меня едва не стошнило. Догадалась, что меня проверяют – насколько я физически сильна. Успешно продолжила тренировку. Было это 16 августа. Песня, звучавшая по радио, прервалась, и ведущий сообщил о смерти Элвиса Пресли. Я опечалилась, но со дна этой скорби, сама не знаю почему, во мне взметнулась иррациональная ярость. Элвису было всего сорок два, и, несмотря на колоссальную славу, он сталкивался со злословием и непониманием. Меня обуяло всепоглощающее желание поскорее вырваться отсюда, вернуться в строй. Я попрощалась со своим терпеливым тренером Майком О’Шеем, поблагодарила его и покинула Институт спортивной медицины. День был погожий. Мне рекомендовали долгие пешие прогулки, и я протопала пешком две с половиной мили до Ист-Вилиджа. По дороге заглянула к французской художнице Лиззи Мерсье, неистовой маленькой дикарке, большой поклоннице Рембо. Я не колеблясь сняла шейный воротник, уронила на пол. Подожгла зажигалкой, которую протянула мне Лиззи.

Группа продолжала выступать в Нью-Йорке. Благодаря многомесячным тренировкам в “Наутилусе” я физически окрепла, но на сцене стала держаться с легкой опаской. В конце лета Ричард, Энди и я поехали на метро на Кони-Айленд. Ричард убедил меня рискнуть – прокатиться с ним на американских горках. Надеялся, на аттракционах я окончательно отброшу свой затаенный страх резких движений. На горках было жутко, но очень весело, и я сделала огромный шаг к новой, бесстрашной жизни.

Врачи пока не разрешали длительные поездки, и мы стали готовить еще один альбом. Когда мы в прошлый раз записывались на Record Plant, я подружилась с Джимми Иовином, молодым итальянцем с бойцовским характером. Он был звукорежиссером Брюса Спрингстина. Дотошность и неутомимое трудолюбие Джимми меня восхищали, и я пригласила его продюсировать наш альбом. В фирме Arista не обрадовались кандидатуре безвестного человека без продюсерских заслуг, но я точно знала: он подходит лучше всех. Я все еще ощущала легкую уязвимость и чувствовала, что на Иовина могу положиться – и как на продюсера, и как на заступника. Тодди и Джимми сразу нашли общий язык и стали идеальной технической командой.

Материала у нас было мало – как-никак, мы много месяцев бездействовали. Стали выстраивать альбом постепенно, песня за песней. В репетиционной было негде ступить от листков с неоконченными текстами песен, стихами, манифестами против цензуры. Это граничило с духовной алхимией, трансформацией отходов, искуплением, переосмыслением старых значений слов. Бодрая песня Ленни “Till Victory” (“До победы”) возвестила: “Мы вернулись”. Песню “Ghost Dance” (“Пляска духа”) мы сочинили в память о танце воскрешения мертвых – традиции племени хопи. “We Three” (“Мы трое”) я написала еще раньше в форме медленного танца, воспоминания о самых первых вечерах в “Си-би-джи-би”. Зажигательная композиция Ивана 25th Floor” (“25-й этаж”) воссоздавала мое первое романтическое свидание с Фредом на верхнем этаже детройтского отеля “Ренессанс”. Она открыла нам окрыляющий путь – вдохновила многослойные фидбэки и целый каскад образов.

На середине записи Ричард заболел, и ему прописали долгий отдых. Я очень расстроилась, но заверила его, что он сможет вернуться в группу, как только выздоровеет. Иван привел музыканта Брюса Броди. Броди в прошлом работал с Джоном Кейлом, был исключительно одаренным клавишником, в нашей деликатной ситуации уважительно отнесся к труду заболевшего коллеги, хорошо сработался с Джимми и группой.

Я решила назвать альбом “Easter” (“Пасха”), сочинила текст заглавного трека, но мелодия не появлялась. Я вообразила, как мать Рембо ведет своих детей строем в церковь, а непокорный маленький поэт совершает мистический побег в небесный колокольный звон. Однажды я пришла на нашу базу рано, Джей Ди уже играл – не на ударных, а на клавишных – какую-то неземную пьесу, идеально дополнившую мой текст. “Easter” стала первой песней, которую мы написали вместе.

Джимми, щадя меня, утаивал, что испытывал сильный стресс, стараясь доказать Клайву Дэвису свою профпригодность. Он близко дружил с Брюсом Спрингстином и припомнил одну песню, которую Брюс забраковал из-за недовольства текстом. Джимми выпросил у Брюса рабочую запись, чтобы дать мне послушать. Уговаривал меня настойчиво, но я упиралась: мне страшно хотелось, чтобы альбом состоял только из нашего собственного материала. Вдобавок один кавер мы уже записали – “Free Me” (“Освободите меня”) из фильма “Привилегия”, получилось очень эмоционально. Я положила кассету Брюса на каминную полку у себя дома, упрямо игнорировала неустанные просьбы Джимми все-таки ее послушать.

Из-за дороговизны междугородней связи Фред и я созванивались раз в неделю, в один и тот же день, в обговоренный час. Однажды Фред припоздал со звонком. Я ходила из угла в угол, варила кофе, пыталась отвлечься. Прошел час, другой, третий. Я уже на стену лезла. Смотрю: на полке та самая кассета. Думаю: надо ее послушать, чтобы Джимми не серчал. Ставлю и моментально осознаю весь ее потенциал. Песня в моей тональности, насквозь чувственная, непреклонно безотлагательный зов.

“Черт, да это же хит”, – сказала я себе. Около полуночи Фред наконец позвонил. К тому времени я, не устояв перед композиторским мастерством Брюса, уже написала текст “Have I doubt when I’m alone, love is a ring, the telephone” (“Возникают ли сомнения, когда я остаюсь одна, любовь – это звонок, любовь – это телефон”) – песню о любви, песню для Фреда.

“Because the Night” (“Потому что ночь”) мы записали самой последней. Джимми предложил трактовку в духе гимна, и мы его послушались. Я четко, без тени сомнения, поняла: мы получили подарок и, в свой черед, сослужили ему хорошую службу. Пока Джимми и Шелли Якус сводили наш альбом, меня окутало какое-то странное облако. Сильнейший адреналин, который раньше подпитывал меня на сцене, никуда не делся, но я ловила себя на желании умчаться прочь, туда, где природа, искрясь энергией, как в волшебной сказке, сама себя регенерирует. Туда, где можно повстречать Финна, поэта-воина, или свою настоящую любовь. Это состояние души возвещало о рождении заново. Его идеально высвечивает – можно сказать, озаряет – заглавный трек, возносясь ввысь, перерастая в какофонию колоколов и волынок.

Альбом “Easter” вышел 3 марта 1978 года. Рецензенты его похвалили. Фото для обложки сделала Линн Голдсмит. Линн и я с удовольствием взаимодействовали в состоянии потока. Отсняли в ее студии много кадров, которые отсылали к весне, к оттенкам, которые ассоциируются с Пасхой у ребенка. Но в итоге я предпочла кадр, где больше энергии. Я, в шелковой нижней сорочке, с голыми руками, поправляю заколки в волосах. Это бессознательное действие было мне не под силу, пока я не прошла курс физиотерапии. Что ж, этот снимок, к моему и Линн изумлению, подвергся резкой критике за то, что у меня под мышками видна скудная растительность. Некоторые музыкальные магазины отказались выставлять альбом на прилавках. Обложку расценили как вызов общественному вкусу. На самом деле я никогда не брила подмышки, а этот кадр выбрала потому, что он лучился жизненной силой, отражал мое нынешнее состояние.

Я подарила Джимми свою косуху. Моя вера в него подтвердилась и упрочилась благодаря его собственным достижениям. Спустя почти год вынужденного домоседства мы возобновили гастроли. Фред подарил мне две вещи со своего плеча, которыми очень дорожил: винтажную безрукавку в бело-зеленую клетку и заношенную футболку MC5. Вместе с потертой курткой из оленьей кожи они стали моей униформой возвращения на сцену.

В Германии мы сели в поезд и рано утром на Пасху прибыли в Париж. По этому случаю я надела то самое черное шелковое платье и тяжелые рабочие ботинки. Судьба временно отняла у меня способность самозабвенно носиться по сцене; я частично растеряла ловкость, больше не могла прогибаться назад с гитарой, но чувствовала себя как никогда крепкой. А вот на душе было неспокойно: меня терзала нежданная дилемма. В большой мир я вернулась охотно, меня окружали верные музыканты и техники, и все же было чувство, что я смотрю вокруг отстраненно. Возвращение на сцену давало мне невероятный прилив энергии, но временами казалось, что я не на своем месте, накатывало смирение, которое плохо уживалось с моим былым непринужденным вольнодумством. Когда мы исполняли “Gloria”, мне мерещились укоризненные глаза Пазолини и образ его Иисуса-революционера. Для моих нынешних устремлений были слишком тесны первые строки текста – отрывок из стихов, сочиненных мной в двадцать лет. Правда, я ничуть не собиралась от них отрекаться. Но эти строки я попросту переросла. В то же время я понимала: другие люди находят важный смысл в произведениях, которые я оставила за спиной. Пришлось балансировать по-новому – искать компромисс между потребностями и ожиданиями публики и моим обновленным, еще не сложившимся окончательно кодексом чести.

Возвращение к работе, всепоглощающие обязанности технического директора пошли моему брату на пользу. Под бременем долгожданной ответственности он расцвел, почти перестал упоминать о своем внутреннем разладе. В наших странствиях он познакомился с красавицей-художницей Тарой, крепко сложенной, непредвзято смотревшей на жизнь. С Тарой брат мог самовыражаться в полной мере. Ей уже доводилось работать с другими рок-группами, и скоро она нанялась к нам техником, отвечала за ударную установку Джея Ди.

Наш новый материал был как дуновение свободы, и публика принимала нас с безудержным энтузиазмом. Группа праздновала успех, а я возвращалась в свой номер одна и радовалась незамысловатым извещениям, подсунутым под дверь: “Звонил мистер Смит”. Зажмурюсь и чувствую: он рядом. Перед вылетом на родину мы заехали в Манчестер, сыграли “Because the Night” и 25th Floor” в прямом эфире, в передаче BBC TV “The Old Grey Whistle Test”. Я играла с полной самоотдачей, потрясая “дуо-соником”. Прежнее звериное неистовство отчасти вернулось. Песня стала гимном моей гитаре, включился радар, направленный на Детройт. Свою гитару я любила; она безотказно вдохновляла прилив физических сил. Струны у нее были тяжелые, словно из колючей проволоки, а я могла вырвать их одним рывком. Такого даже Фред не мог.

Тур был не такой уж длинный, но я рвалась домой – работы невпроворот. Роберт Миллер предложил устроить выставку моих рисунков в своей галерее на Пятьдесят седьмой. Я попросила сделать совместную выставку – мою и Роберта, и Миллер согласился. В туре я сделала много новых рисунков. Прикрепляла лист бумаги прямо к стене в номере, а рядом – фотоработы Роберта, откликалась ему своими интерпретациями. В передышке между турами мы сняли для показа в галерее двенадцатиминутный фильм “Still Moving” (“Еще двигаюсь”). Роберт поставил декорацию – каркас, затянутый белой сеткой, и больше ничего, кроме бронзовой статуи Мефистофеля. Чтобы фотографировать во время съемок, пригласил кинооператора – молодую талантливую Лизу Ринцлер. Я, в швейцарских солдатских ботинках, одежде с плеча Фреда и своем драном “Платье Свободы”, входила в кадр – во внутренний мир Роберта. Для этого наряда Роберт сделал мне ожерелье пляски духа – привязал белые перышки к длинной полоске белой кожи. Мой монолог был полной импровизацией, в нем трансформировались элементы мужского и женского, белое платье перетекало в мою концертную одежду. Я потянулась сорвать сетку – разодрать кокон. Но не смогла нащупать ее край, так как незадолго до этого завязала себе глаза рваным лоскутом. Роберт пришел мне на помощь: крупный план его руки с набухшими венами, крепко обхватывающей мое запястье, – идеальный миг, выражающий наше единение.

Мы вместе искали благосклонности незримого, совсем как в детстве мы оба приняли идею Бога. Художник стремится к бесконечному, но творит в земном мире. Пытается изловить летучий волосок божественного сознания, а затем возвращается на землю, создает материальные произведения. Мы оба считали, что этот грех – неотъемлемое условие трудового договора художника. Наша выставка стала вершиной десяти лет нашей совместной работы. Сэм Уэгстафф великодушно оплатил багетные работы. Мои рисунки, обрамленные сусальным золотом, обрели ауру средневековых иллюстрированных манускриптов. Роберт выставил мои крупноформатные портреты. Они ошеломляли. Я с шейным корсетом в руке, я с ножницами – стригу себе волосы, я с завязанными глазами хватаюсь за белую сетку. Нагая, у ребристого радиатора. В этих ню не было пошлости. Когда фильм “Still Moving” проецировали прямо на белой стене, он воспринимался как несомненное достижение. Роберт Миллер устроил прием у себя дома в окрестностях Центрального парка. Я стояла рядом с Миллером, когда в дверь позвонили. Пришли Джон Леннон и Йоко Оно, сказали, что не смогли прийти на вернисаж, но выставку посмотрели. Йоко улыбнулась, а Джон посмотрел на меня и сказал: “Вы хорошо поработали”. Моя единственная встреча с ним, слова, которые я сохранила в качестве амулета на будущее.

“Because the Night” снискала глобальный успех. В чартах журнала Billboard она поднялась на тринадцатое место, но взлететь еще выше, скорее всего, помешал мой отказ участвовать в некоторых эфирах для ее раскрутки. Я не согласилась шевелить губами под фонограмму в телешоу Дика Кларка, которое транслировалось на всю страну, и упустила успех, который, как заверял Кларк, его шоу нам гарантирует. Но я просто не могла заставить себя выступать под фонограмму, считала, что беззвучно шевелить губами на камеру – верх лицемерия. Сингл продержался в чартах недолго; должно быть, моя вера в то, что люди достигают успеха исключительно собственными заслугами, была несколько наивной.

Мы снова отправились в Европу, где наслаждались беспрецедентной творческой свободой. В Уэльс – страну древних кельтов, Мерлина и Дилана Томаса. В Германию, где молодые ребята в темноте пробирались ползком к Берлинской стене, чтобы разукрасить ее граффити. В Вену – вальсировать с призраками Витгенштейна, Моцарта и Гарри Лайма. Мы шли по следам своих кумиров и в минуты коллективного опьянения низвергали их одного за другим.

В парижском музее Делакруа висит полотно, на котором он изобразил Марию Магдалину. Нет ничего богаче, чем безыскусность человеческого лица, неустрашимого, ничем не украшенного. Оно не столько пылает скорбью, сколько светится лучезарностью. Склонив голову набок, Мария Магдалина смотрит вверх, на своего распятого Учителя. Ее черты излучают надежду и отчаяние. Учитель прикоснулся к ее лбу, и она видит все его глазами, человечество тысячу раз впадет в помешательство, совершая безумства его именем. Стоя перед ее портретом, этим скромным шедевром, я пообещала написать песню – для нее и для меня тоже. Для вдохновения приклеила на внутреннюю крышку гитарного футляра открытку с Марией Магдалиной, неспешно сочиняла строфы пока еще безымянной песни.

В октябре мы обсудили идею записать еще одну пластинку. В глубине души я знала, что для нас она станет последней. К счастью, Ричард в добром здравии вернулся, и мы приняли его с распростертыми объятиями. Мы вдвоем переправились на пароме на Стейтен-Айленд, направились к океану. Было свежо, Ричард сидел на берегу, закутавшись в дождевик, а я прогуливалась взад-вперед одна, сочиняла песенку, которую назвала “Фредерик”, телепатически ощущая, что он сейчас крепко спит где-то в Детройте, печалилась оттого, что он вдали, но радовалась, что он есть. Сочинила и слова, и мелодию, а когда мы возвращались на пароме назад, спела песню Ричарду. Пару дней спустя в репетиционной он сделал мне сюрприз – сыграл на пианино вариацию на тему “Фредерика”, колыбельную, под которую можно танцевать.

Ленни и я написали небольшой гимн, и Ленни сыграл его на своей автоарфе. Он также положил на музыку стихотворение, сочиненное мной лет десять назад, – протест против колониализма. Превратил этот маленький странноватый стишок в прощальный гимн. Иван и я написали “Citizen Ship” (“Гражданин корабль” или “Граждан-ство”), где объединены две темы – его личный опыт беженца из Чехословакии в 1968 году и народные волнения в Америке на политической и культурной почве. Иван дал мне кассету с несколькими идеями песен, гитарными риффами и мелодиями. Из одной пьесы родилась “Dancing Barefoot” (“Танцую босиком”) – та самая песня, которую я обещала написать, всматриваясь в лицо Марии Магдалины в музее Делакруа. Музыка у меня уже была, и я набросала трехуровневый текст: о преданности народу, о преданности своему возлюбленному-избраннику и преданности нашему Создателю.

Джимми теперь был нарасхват, и продюсировать “Wave” (“Волна”) согласился наш друг Тодд Рандгрен. Он работал в студии Bearsville, записал там альбом “Bat Out of Hell” (“Летучая мышь из ада”) Мит Лоуфа и свои сольные альбомы. Мы поселились все вместе в жилых комнатах над студией, спали на диванах и двухъярусных кроватях, а Ричард – на огромном, профессионального уровня бильярдном столе. Энди обеспечивала быт, Тодди и Тара остались в городе – работали в клубе “Хурра” вместе с техниками группы Skafish. В разгар зимы жизнь на отшибе, в Вудстоке, подкидывала проблемы; время от времени шоссе заносило снегом: никуда не поедешь. Я жила одной ногой в Детройте, другой в Нью-Йорке, но частенько застревала обеими в Берсвилле.

В начале декабря в клубе “Хурра” Сид Вишез напал на моего брата – ткнул в лицо разбитой бутылкой, чуть не угодил в глаз. Тодди наложили семь швов. Брат подал заявление в полицию – хотел, чтобы Вишеза ради его собственной безопасности взяли под стражу, советовал полицейским вести за ним особое наблюдение, так как он может покончить с собой. Увы, вскоре Вишеза отпустили, и через два дня он умер. Эти события не выходили у меня из головы, когда мы записывали песню Byrds “So You Want to Be a Rock ’n’ Roll Star” (“Ты, значит, хочешь стать звездой рок-н-ролла”). Сыграли ее во весь опор, нашим мотором был громоподобный салют Джея Ди в честь Кита Муна. Во время брейкдауна я проецировала окровавленный глаз Тодди и пристыженное лицо Сида Вишеза, размышляла о будущем рок-н-ролла как вида искусства.

Импровизация – наш способ вырваться за пределы того, что подвластно студийной звукозаписи. Исповедальная композиция “Seven Ways of Going” (“Семь способов ходить”) сложилась у нас еще раньше, при живом исполнении. Тодд Рандгрен счел, что в этом случае он у руля не нужен, предоставил нам свободу действий. Ленни – гитара, я – кларнет, Ричард – электропианино RMI, Иван – бас, Джей – барабаны, Энди – литавры. Я оседлала акустический вихрь, который создавала группа, и мне удалось излить противоречивые чувства, терзавшие меня после падения. Группа билась над треком всю ночь, пока мы не перестали быть отдельными сущностями, пока, после пронзительной коды Ричарда, мы не капитулировали перед несказанным чудом любви.

Утром мы записали заглавный трек, я сымпровизировала его на пианино. Ричард воспроизвел на синтезаторе шум океана, а Иван на виолончели – нечто, создававшее впечатление бестелесного голоса Папы Римского. Это была мелодекламация: на берегу, обвеваемом ветрами, маленькая девочка встречает Альбино Лучани, Папу Иоанна Павла I. Он умер всего через тридцать три дня после избрания, но завоевал мою симпатию своей душевной чистотой и любовью к “Пиноккио”. Девочка благодарит папу за улыбку, согревшую ее сердце, и машет на прощанье. “Wave”, мое обращение в прежнюю веру, возвращение к моему изначальному существу, завершила альбом.

Снимок для обложки сделал Роберт, в аскетично обставленной квартире Сэма Уэгстаффа, там же, где мы сделали снимок для обложки “Horses”. Я хотела позировать в белом, но пожалела “Платье Свободы” – оно уже расползалось по швам, и Тодди нашел мне другое в секонде в Остине. Один белый голубь – отсылка к строчке из “Фредерика” – отдыхал на моей ладони, другой, покружив, уселся на палец, указывающий путь. Словно символы того, что я искала раньше и что ищу теперь.

Альбом был готов, но выход отсрочили: я дралась с Arista из-за текста “Dancing Barefoot”. Слово вызвало сильные опасения, меня просили его заменить – иначе песня не попадет в ротацию на радио. Я всех заверяла, что имею в виду вовсе не наркотик, “heroine” здесь – это “героиня”, герой женского пола, а не “героин”, и моя героиня опьяняет себя только любовью, которая дороже славы и богатства. Я настояла на своем, текст остался прежним, и в Америке “Dancing Barefoot” почти не звучала на радио.

В июне мы полетели в Чикаго – сыграть последний концерт перед передышкой, в “Арагон боллрум” на пару с группой Sonic’s Rendezvous Band. Я страшно радовалась возможности сыграть всем вместе, но, пока мы спали, наш грузовик “райдер”, стоявший перед гостиницей, угнали. Пропало все, вся аппаратура. “Стратокастер” 1962 года и винтажные усилители Ленни, ящик с инструментами Тодди, превосходный “лес пол” Ивана. Меня удручал тот факт, что это случилось именно в Чикаго, городе, где я родилась. Я мысленно составила перечень всего, что лежало в моем металлическом чемодане. Безрукавка и рваная футболка Фреда, мой пиджак с обложки “Horses”, с маленькой золотой лошадкой на лацкане. Изодранный лоскуток алого шелка, которым я завязывала себе глаза – его мне принес Тодди. Крест Роберта, неопубликованные стихи, книга “Джанки” в мягкой обложке с автографом – старая, еще в издании “Эйс”. Потрепанный экземпляр “Озарений”. Я расценила это как бесспорное знамение. Я всегда была немного суеверной и никогда не расставалась с этими вещами. А теперь все, что согревало мне сердце на гастролях, утрачено. Все, кроме одного предмета. За несколько недель до поездки в Чикаго я решила дать своему первому “дуо-сонику” отдохнуть. Я любила эту гитару так же горячо, как Фред – свой “рикенбакер”. Теперь они вместе, на пенсии, покоятся в усыпальнице под моей кроватью.

“Палладиум”. Нью-Йорк, 1979 г.

Мы все разъехались кто куда, решили, что попозже придумаем, как восполнить украденную аппаратуру. Тодд и Тара обвенчались в католической миссии в Сан-Антонио, Ленни был у Тодда шафером. Путешествуя с Фредом по Европе, я осознала: одна из величайших наград за гастроли – настоящая любовь, которую нашли в странствиях и я, и Тодд.

Нелегко было смириться с утратой чемодана, моей рабочей одежды – заношенной и невосполнимой. Мне стало безразлично, что носить, я ходила в старых комбинезонах и футболках, которые публика швыряла нам на сцену. А еще меня обескуражила потеря “дуо-соника” с прибамбасами, которым я обзавелась, отправив первую гитару на заслуженный отдых. Мы с Энди потратили несколько недель: все спланировали, все купили. Металлическую накладку для гитары, звукосниматели “Дейнэлектро”, тремоло “Бигсби” и редкостный предусилитель, его мне установил один эксцентричный гений в окрестностях Чикаго. Это была самая громкая гитара на сцене. Зверь-гитара. Казалось, эти потери – знак, что мой путь пройден до логического конца. Я ведь за несколько месяцев не нарисовала ни одной картинки, не написала ровно ничего, даже дневник в дорогу не брала. Я сидела и слушала “Andmoreagain” “Иещесильнейопять” Артура Ли: “And I’m wrapped in my armor… but my things are material. And I’m lost in confusions… because my things are material” (“И я затянут в броню… но мои вещи материальны… И я теряюсь, я в смятении… потому что мои вещи материальны…”).

Где бы я ни была, я вырывалась наездами в Детройт, и каждое расставание оказывалось все мучительнее. Концерт за концертом, город за городом, интервью за интервью – и все абсурдные, нескончаемый чес по радиостанциям. Я тепло относилась к своему городу, к своим музыкантам и техникам. Но со временем, если не проявить благоразумие, превращаешься в кого-то, в ком сама себя не узнаешь. Я развернула во всю ширь ковер своего жизненного пути. Проанализировала, где протоптала себе путь и что растоптала. Поразмыслила о точках, где я спотыкалась, где обходилась с другими немилосердно, придирчиво, пренебрежительно. О том, чего по глупости желала, и о том, что презрительно отшвырнула. К чему пришла и куда мне предназначено идти. Пора призвать себя к ответу, надеясь, что я сама стану для себя самым суровым судьей и присяжными.

С начала до конца европейского турне я чувствовала себя беззащитной перед бешеной волной обожания, перед подростками, которые громко требовали внимания и выпрашивали пряди моих волос. Парни предлагали своих девушек. Девушки сбрасывали кофты. Телохранителей у меня, как всегда, не было, и в Каннах, Болонье и Флоренции я передвигалась по улицам бегом, а фанаты и папарацци наступали мне на пятки. Казалось, они готовы меня сожрать, словно юнцы на пляже в фильме “Внезапно, прошлым летом”. К нашему каравану присоединился поэт Грегори Корсо. В Болонье мы пошли в ателье, и я охотно исполнила его мечту о белом льняном костюме. Позднее, когда он, весь в белом, декламируя Шелли, заказал эспрессо в уличном кафе, мне вспомнилось, как в “Челси” он читал мои стихи и клевал носом, и сигаретный пепел сыпался на его брюки. Когда мы ехали из Болоньи во Флоренцию, несколько женщин перекрыли шоссе перед нашим автобусом, выкрикивая мое имя. Грегори и я вышли. Некоторые женщины поцеловали подол моего черного платья. Я пришла в ужас. Они, заламывая руки, что-то кричали мне по-итальянски. “Чего они хотят?” – спросила я в отчаянии. Грегори, свободно владевший итальянским, перевел: “Они хотят, чтобы ты освободила их мужей. Их мужья – политзаключенные, все до одного. Они верят, что это в твоей власти”.

Я почувствовала себя самозванкой. В тот момент я ничего не знала о невзгодах этих женщин, не понимала, как найти выход. Мне предстояло еще очень много узнать о нашем мире и своем месте в нем. Грегори записал, как зовут их мужей, предложил мне зачитать эти имена на пресс-конференции, которая уже была у меня запланирована. Я согласилась, но меня преследовало чувство, что тут я совершенно бесполезна. Я всего лишь лидер рок-группы, никакой политической властью не обладаю – а если и обладаю, то ее не сознаю. Я влезла в автобус, вернулась на свое место, подавленная. Во мне что-то бесповоротно изменилось.

Наше последнее выступление состоялось на футбольном стадионе во Флоренции 17 сентября 1979 года, перед восемьюдесятью тысячами человек. В кулисах находился Грегори Корсо, один из величайших ныне живущих поэтов. Тодд хотел поднять огромный американский флаг, оставшийся у него со службы на флоте. Поднять не в качестве политической декларации, а в знак уважения к рок-н-роллу – к тому, что Америка подарила мировой культуре. Тодд сказал: “Меня предупредили о возможных проблемах, но я хочу поднять его в последний раз”. Я кивнула, и он крикнул техникам: “Добро, давайте, давайте его поднимем, поднимем адский шум”. В итоге именно это мы и сделали, впихнули в два часа целое лето в аду.

Белую рубашку и галстук я забыла в отеле. Вышла на сцену попросту босиком, в подвернутых штанах и мешковатой полосатой фуфайке с вырезом. Брат торжественно протянул мне электрогитару, и я извлекла последний оглушительный фидбэк из оглушительно громкого “фендер-твина” с прибамбасами. Его мне одолжил Фред. Сказала свое слово, находясь в круге могущества, а затем уступила нашу сцену народу. Призвала: “Захватите ее, забудьте про нас и станьте самими собой”. Наш звукорежиссер Карл Корнелл сказал мне, что от пульта ему все было прекрасно видно и эту картину он запомнит на всю жизнь. “Что же ты увидел?” – спросила я. “Тысячи и тысячи молодых ребят и девчонок, – выпалил он. – Ринулись к сцене, стали подниматься на нее, волна за волной”.

Печать, скреплявшая мой безмолвный обет, начала трескаться. Во второй раз в моей жизни мне пришлось ради того, чтобы мое развитие не прекратилось, отказаться от того, чем я дорожила. Когда-то я отринула свою религию, отказалась от ребенка. По сравнению с этим отринуть мантию славы и богатства – легче легкого. Никто не знал, какие мысли зреют в моей голове. Знал только мой брат, человек, по которому мой уход со сцены должен был ударить всего больнее. Он все понимал по моим глазам. Я чувствовала: он плачет, не проливая слез.

В ту ночь мы с Грегори бродили по улицам Флоренции. Он умолял меня не бросать музыку. Вскрикнул: “Что ты станешь делать?” Мы стояли под огромной статуей Давида. Грегори плакал, но я его не утешала. Чтобы решиться, должна была оставаться твердой, как сталь. Я сознавала, в чем нуждаются мои соратники, как преданы мне музыканты, какие у них многослойные амбиции. Смысл песни “Dancing Barefoot” раскрылся в реальном времени, на всех трех уровнях одновременно. Я знала, что мое решение причинит людям боль и вызовет обиды, но сердцем чувствовала: мне необходимо вернуть себе свое “я”. Когда мы завершили работу над “Horses”, я полагала, что мое дело сделано. Но окружающие подбадривали и вдохновляли меня, и я продолжила работу со своей группой, и мы дали миру небольшой, но, надеюсь, значимый корпус произведений. Тут просится цитата из Второго послания апостола Павла к Тимофею в современном переводе: “Мы доблестно боролись, и я закончил свой забег”. Тодд спустил свой флаг – флаг, который больше никогда не будет поднят, – свернул, обвязал веревками и принес мне.

Прежде чем вернуться в Детройт, я сделала остановку в Нью-Йорке, навестила Уильяма Берроуза. Он тихо сидел, сложив руки, а я рассказывала, что сделала и куда направляюсь. Выслушав меня, он задал только один вопрос: “Что он может тебе предложить?” “Самого себя”, – ответила я. Попрощалась с Уильямом. Семью годами раньше он советовал: “Не запятнай свое имя”. Раньше я преследовала цели, о которых не просила; теперь пора преследовать мои собственные цели. Рок-н-ролл дал мне пространство, где я впитала, но затем отвергла наше музыкальное и духовное наследие. Со старым, обклеенным стикерами чемоданом, клетчатым, как шотландский килт, я вернулась в Детройт. Ради любви. Ради искусства. Но главное – ради себя самой. Мой старый плащ пора было сбросить. Бунтарский горб встрепенулся. Уход со сцены стал моей второй декларацией о существовании.

Предыдущая главаГлава 7 из 15Следующая глава