О! Наши кости оделись в новое, влюбленное тело.[18]
Содним чемоданом, клетчатым, как шотландский килт, я приехала в Нью-Йорк. Вышла из дверей автовокзала Порт-Оторити. Больше всего мне хотелось служить искусству – стать художницей. Возможно, у меня не было умений, которые требуются художникам, но было стремление выучиться: я верила, что нашла свое истинное призвание, и целеустремленно искала работу. Появление этой идеи было похоже на экстатический паралич. Клятва, которую я дала в юности, не предполагала никаких фаустовских сделок, никакого расчета на содействие неких божественных сил. Выбрав путь художницы, я сознавала, что должна полагаться только на себя, но все же надеялась повстречать духовного соотечественника, и провидение привело меня к нему.
Этот американский мальчик рос в семье военного католической веры. В церкви был алтарником, в школе отличником, играл на саксофоне в марширующем оркестре, получил стипендию ROTC[19] на обучение графике и дизайну в Институте Прэтта. Мать горячо надеялась, что он, ее любимец, станет священником. Но отец с детства прочил его в офицеры, рассчитывал, что он дослужится до высоких чинов, а диплом художника-дизайнера – это так, запасной вариант. Кожа у него была бледная, глаза зеленые, темные кудрявые волосы острижены под солдатский бобрик. Ноги слегка кривоватые, матросская походка – от природы. Согласие пойти по пути, который за него выбрал отец, вознаградилось – ему достались квартира, высокие кавалерийские сапоги, начищенные до блеска, щедрая стипендия. В Прэтте он показал себя виртуозным рисовальщиком и некоторое время не сбивался с предписанного пути. Никто не подозревал, что внутри него зреет другое “я”.
В двадцать лет Роберт Мэпплторп распрощался с сутаной, саксофоном, сапогами и винтовкой. Поэкспериментировав с ЛСД, он посмотрел на себя в зеркало и увидел вовсе не священника и не будущего капитана ROTC, а самого себя. Он больше не мог сопротивляться трепету, который охватывал его с раннего детства, хоть и не постоянно. Этот трепет был зовом Искусства. Призванием. Глядя в то зеркало, он мгновенно дал клятву верности и так же стремительно лишился всего. Стипендии, квартиры, карманных денег, которые выделяли ему родители, и – это было всего больнее – одобрительного отношения отца. И тогда, весело хлопнув себя по бедру, он шагнул в новый мир.
Немного пожил у приятеля в маленькой комнате почти без мебели. Спал на простой белой чугунной койке, разложив вокруг папки со своими работами. Спал, а рядом балансировал Эрос с луком и стрелами, нагой, не прикрытый никакими флагами. Этого мальчика я встретила в дни Лета любви[20]. Я нашла к нему дорогу, а он открыл глаза и улыбнулся мне.
Мы спасли друг друга. Его изгнали из семьи, объявили: “Ты нам больше не сын”. У меня после трудных родов болела душа и ныло тело. Мы были друг для друга спасательными плотами, мы оба верили в клятвы, которые дали самим себе. Я подарила ему серебряное кольцо с якорем, а он мне – золотое, с камешком цвета его глаз. Денег у нас было мало, и почти все вечера мы проводили у себя дома. Крутили пластинки Тима Бакли, рассматривали альбомы Пикассо и сюрреалистов. Дождливыми вечерами лениво полеживали в обнимку, и я рассказывала ему истории или пела песенки, а он медленно приподнимался на локте, чтобы выкурить сигарету, и простыня сползала до пояса. Я подмечала, что в моем художнике есть что-то от оборотня: ранимый матрос, эфемерная кокетка или юная гейша с тончайшим слоем помады на губах. Возможно, он чуял, что во мне есть двойственность: увлечение мальчишескими играми, презрение ко всему девчачьему, но в то же время тайная мечта о белом платье и вуали для первого причастия. В Вербное воскресенье Роберт подарил мне белое платье совершенно иного сорта – рваное, из тонкой льняной ткани, так называемой платочной. Вообще-то не платье, а нижняя рубашка викторианской барышни. Я надела его через голову и нарекла “Мое Платье Свободы” – оно напоминало тунику женщины, которая несет знамя Июльской революции на картине Делакруа “Свобода, ведущая народ”.
В миг, когда я пишу эти строки, платье передо мной: скреплено булавками, чтобы не развалилось на лоскуты, ему ведь больше ста лет, Роберт нашел его уже изношенным, в секонде – в 1968-м таких магазинов было много. Там продавалось все, что доступно воображению: мужские сорочки с монограммами, кашемировые пальто, первосортные простыни, шелковые плащи-дождевики, столовое серебро, фарфоровые чайные пары, бархатные скатерти с бахромой, дагерротипы, довоенные открытки с видами Европы, окрашенные сепией. Роберт и я зависали в таких магазинах на много часов. Денег у нас либо не было вообще, либо было очень мало. Но однажды Роберт пошел один, на поиски подарка, который все равно был ему не по карману. Теперь платье лежит в небольшом фирменном, от “Луи Вюиттон”, сундуке со сломанным замком. Его я тоже отыскала в секонде лет тридцать назад, на Бауэри. Платье выцвело, совсем как виды Флоренции в старом кафе “Данте”, прокопченные табачным дымом за десятки лет. Выцвело под воздействием любви и неаккуратности, на нем поблекшие следы крови и ржавых английских булавок. Сколько же надежды и наглости содержится в этом легком – слово “материя” для него слишком увесистое – наряде, который теперь хранится в сложенном виде, словно лебедь-оригами.
Из нежной атмосферы нашей бруклинской квартиры, нашего общего кокона, Роберт и я вышли в большой мир, под своды отеля “Челси”. Мы вынесли все испытания, вместе стали очевидцами смены десятилетий, бесстрашно шагнули в семидесятые. В конце концов мы оба разошлись путями, которые выбрали сами, но никогда не разрывали золотую нить наших нерушимых уз. Роберт ушел с головой в фотографию, искал новые горизонты в плане тематики, но в полной мере исследовал ее возможности как искусства. Скоро он познакомился со своим замечательным спутником и будущим меценатом Сэмом Уэгстаффом, а тот оценил творчество Роберта по достоинству. В “Челси” номер у нас был тесный, работать негде, и я проводила много времени в вестибюле отеля – писала, изучала что-то, наблюдала. Там я пересекалась со множеством музыкантов и писателей. Самое большое влияние оказал художник Бобби Нойвирт, тот самый верный приспешник Боба Дилана, запечатленный в фильме “Не оглядывайся назад”. Бобби читал мои стихи, знакомил меня с художниками и музыкантами, которые тогда были в ударе, уговаривал писать тексты для песен.
В то время музыкальная жизнь в “Челси” била ключом. Роберт поселился в лофте неподалеку; я осталась жить в отеле со своим новым возлюбленным, драматургом Сэмом Шепардом, человеком авантюрного склада. Он включил пару моих ранних баллад в свою пьесу “Блюз бешеной собаки”. Получив шанс прочесть стихи в церкви Святого Марка – побыть на разогреве у Джерарда Маланги, я захотела попробовать что-нибудь новенькое. Сэм посоветовал найти гитариста, чья манера будет под стать энергии моих стихов. Идея меня увлекла. Незадолго до этого я познакомилась с писателем Ленни Кэем, работавшим в музыкальном магазине “Вилидж олдиз”, а он упомянул, что немножко играет на гитаре. Сэм поддержал меня, я отправилась в магазин и завербовала Ленни. Ленни на все соглашался без долгих разговоров. Если я воображала автокатастрофу, он изображал ее звуками. А если хотела спеть незамысловатый блюз, подыгрывал мне. Наше выступление в церкви Святого Марка неожиданно привлекло большое внимание – и позитивное, и негативное. Стив Пол, импресарио (основатель скандально известного клуба “Cцена”, коммерческий директор Джонни Уинтера), предложил мне контракт с его новой фирмой звукозаписи Blue Sky. Дескать, я буду первой артисткой, с которой начнется история фирмы. Хотел сделать из меня что-то вроде Шер, только менее лощеную, этакую Шер из городских трущоб. Предлагал большие деньги, но при условии, что он получит полный контроль над моим имиджем и выбором музыкантов для совместной работы. Предложение мне польстило, но на такие условия я не согласилась бы никогда в жизни. Я пошла своим путем.
Весной Сэм и я написали пьесу “Ковбойский язык”. Премьеру назначили в театре “Америкэн плейс”, главные роли исполняли Сэм и я. Сэм дополнил сцену, где мой и его персонажи вступают в перепалку, ремарками – мол, надо импровизировать, спорить на языке поэзии. Я никогда раньше не импровизировала на сцене, но Сэм сказал, что волноваться нечего – облажаться невозможно. Его метод был прост, но запоминался крепко: собьешься с ритма – придумай свой. Я затвердила этот урок, и он стал бесценной мантрой, пригодился во всех последующих творческих затеях. Мне повезло: в конечном итоге я покинула “Челси”, осмелевшая, вооружившись целым арсеналом добрых советов. Сэм поощрял меня ломать стены, а Уильям Берроуз наставлял, что главное – беречь свое честное имя, остерегаться запятнать его.
В 1973 году я переехала в маленькую квартиру на улице Макдугал напротив бара “Другой коленкор” – его завсегдатаем когда-то был Керуак. Началась стремительная эволюция. Днем я работала на полставки в книжных магазинах, а вечером писала, сидя на полу в своей квартире. Иногда страницы дневника казались мне слишком узкими, и я прикрепляла к оштукатуренным стенам большие листы бумаги, принималась рисовать с уверенностью на грани нахальства. Мое творчество становилось все материальнее – строки стихов, не умещаясь на бумаге, перебегали на штукатурку. Я изливала стихи во весь голос, и в моей личной маленькой вселенной разворачивался слегка забавный манифест: we are art/rats, filthy pups, words we use up[21].
Как-то утром зашел Роберт с несколькими пуговками пейота, завернутыми в носовой платок. Я не решалась употреблять священное растение в неправильных целях, но Роберту доверяла, и мы разделили пейот. Время перестало что-то значить, и утро переплавилось в вечер. “Где ты побывала?” – спросил он. Я вошла в полую гору, гору без вершины, и появилась великолепная птица, начала истекать кровью, пока не побелела полностью. Взлетела на гряду горы, и ее благородная голова, белая как снег, стала вершиной, и мне стало видно все внутри и вовне. С неба упали пятьдесят две звезды – лица предназначения, преображаясь в колоду карт. “А ты?” – спросила я. Роберт улыбнулся. “Все оно вот здесь, я сделал это для тебя”, – и протянул мне материальный талисман, тонкую полоску сыромятной кожи с узелками и стеклянными бусинами – ковбойские четки.
Мы дошли по Бликер-стрит до “Розовой чашки”. Роберт заказал оладьи, а я – жареного сома с кукурузной кашей и черный кофе. Помню, мне подумалось, что Роберт даже под влиянием священного растения остался художником, а я – сочинительницей. “Никто не мыслит так, как мы с тобой”, – сказал он и ушел в ночь. Я повесила ковбойские четки на гвоздь у своей кровати.
По вечерам, пристроившись на пожарной лестнице, как на насесте, непременно с книгой на коленях, я читала Мрабе, Жене, Коссери и Пола Боулза. Сидя над непрерывным потоком бурной жизни, высматривала наших современных ангелов. Самые ранние их изображения нам дало искусство: крылатые андрогины, хорошо знающие, что такое престол Господень. Агари ангел явился с утешением, Марии – с благой вестью, а Иоанну Патмосскому – с Откровением. Безусловно, они по-прежнему находятся среди нас, но станут ли они теперь разговаривать с нами? Надежда есть – для этого мы должны вернуть себе власть над временами, когда все аспекты знания не выдавались нам по щепотке, а присутствовали постоянно, витали в воздухе, которым мы дышим.
Меня вновь и вновь посещали видения кочевников, пустынь и оливковых рощ. Я варила кускус, спала в муслиновой джеллабе, купленной в марокканской лавке за углом. Слушала Патти Уотерс, Альберта Эйлера и Pearls Before Swine. Танцевала одна под Rolling Stones и Velvet Underground. В то время я была счастлива, казалось, мне все по плечу. Я выступала в “Ла МаМа” и играла в одноактных пьесах Сэма Шепарда. Выходить на сцену нравилось, но я четко понимала – быть актрисой не по мне. Повторяемость, свойственная театру, скоро приелась: каждый вечер выговаривать чужие слова. Я предпочитала сочинять и произносить свои. Писала рецензии на альбомы, которые мне нравились, продолжала работать в книжном магазине “Скрибнерс”. В обеденный перерыв часто заходила к Андреасу Брауну, владельцу книжного “Готэм бук март”. Ему пришлось по вкусу мое творчество, он выпустил книжечку моих стихотворений в прозе, устроил мою первую выставку рисунков в маленькой галерее при “Готэме”.
В отеле “Челси” я познакомилась со многими поэтами и музыкантами. Ходила на их литературные вечера в церковь Святого Марка, и однажды меня пригласили читать стихи вместе с Джимом Кэрроллом и Алленом Гинзбергом. Шанс выступить вместе с этими великими поэтами стал для меня большой удачей, но меня не оставляло желание прорваться еще дальше. Кто-то из друзей познакомил меня с блистательным, эклектичным Сэнди Буллом. Когда-то, учась в школе, я часами слушала его альбом “Fantasias” (“Фантазии”) . Мы решили попробовать сделать что-нибудь вместе в маленьком джаз-клубе, открывавшемся за полночь. Я принялась зачитывать поэму “All the hipsters go to the movies” (“Все хипстеры ходят в кино”), но на середине бросила и стала просто риффовать поверх витиеватых мелодий, которые Сэнди исполнял на уде. Этот опыт меня взбодрил: Сэнди вдохновил меня и заставил попотеть. Чувствуя благотворный попутный ветер, я бессистемно сделала первые шаги в публичную сферу. Декламировала и пела свои стихи, часто под электрогитару Ленни Кэя, в художественных галереях, библиотеках, на крышах домов и даже в планетарии.
“Мы сами себе не хозяева”, – написал Герман Гессе. Я много размышляла над этими словами и пришла к своему выводу: может, Гессе и прав, но мы хозяева своего творчества. Мысленно я продолжала брать пример с Боба Дилана – с ним самоотождествлялась больше, чем с кем бы то ни было. Мне были близки его язык, его походка, его имидж на обложке альбома “Tarantula” – рубашка с воротником на скрытой застежке, темные очки. Но никогда в жизни не ощущала себя Диланом – всегда только самой собой. А временами вообще ни с кем себя не отождествляла. Объявляла свой личный период гранджа – носила вязаные кофты с винтажными платьями. Надевала армейские ботинки, чеканила шаг по Вашингтон-сквер, вопрошала: “Какая роль подойдет моей душе?”
У нас с Ленни появились первые фанаты – немногочисленные, но преданные. Мы спорадически выступали со своей смесью поэзии, трех аккордов и благословенного шума. Этот совместный проект подходил нам обоим. Мы не задумываясь сверяли свой путь по Рембо. Решив почтить столетие публикации “Одного лета в аду”, мы почувствовали, что пора расширяться в музыкальном смысле, стали искать пианиста, который бы нам аккомпанировал. Дэнни Филдс – у него был глаз-алмаз по части музыкального сватовства – прислал нам Ричарда Сола. Он был молодой, младше нас, с длинными золотыми кудрями – вылитый Тадзио из “Смерти в Венеции”. Мыслил интуитивно, получил академическое образование, мог одинаково непринужденно играть концерты Мендельсона, мелодии из мюзиклов и рок на три аккорда. Благодаря Ленни и Ричарду я нашла и усилила свой голос. Теперь я могла бесконечно плыть по ритмическим структурам аккордов Ричарда, а Ленни получил свободу играть интерпретации моего текста. Мы стали одним целым: три сосны, есть где заблудиться, как говаривал Ленни.
В 1974 году мы стали искать единомышленников и нашли – двух поэтов, Тома Верлена и Ричарда Хэлла, создателей группы Television. Они еще раньше наткнулись на бар “Си-би-джи-би” на Бауэри – никому тогда не известный, обшарпанный. Его хозяин Хилли Кристэл разрешил Тому и Ричарду соорудить в баре небольшую сцену. Никаких правил, кроме “будь свободным человеком”, никаких ожиданий по части материальных благ. Все мы жаждали новизны, соединяли поэзию с роком, искали голой правды, без фальши, без прикрас. В погоне за озарением мы можем вляпаться в грязь, но в погоне за простотой очищаемся; все мы стремились и к озарению, и к простоте.
Меня тянуло к Тому Верлену, развинченному мультипликационному ангелу, пожалуй, самому талантливому и красивому из нас. Впрочем, молодость красива по определению, и даже сквозь прыщавый фасад несовершенства просвечивает что-то изумительное. Теперь, оглядываясь на прошлое, видишь, что эта музыкальная сцена, бурно развиваясь, была ошеломляюще яркой, арт-крысы с удовольствием обнимали, а затем раздирали в клочья колоссальную историю культуры, рвались в будущее, переполняемые резвой, плодотворной энергией.
В начале июня Ричард, Ленни и я собрались в студии звукозаписи Electric Lady Studios на Западной Восьмой, в нескольких кварталах от моей квартиры. Когда-то, в 50-х и начале 60-х, то была улица художников. В этом самом здании, где Джими Хендрикс создал свою студию, когда-то преподавал Ганс Гофманн, напротив находились мастерские Джексона Поллока и Ли Краснер. Мы записали независимый сингл – кавер на “Hey Joe” (“Эй, Джо”) в версии Хендрикса и рэп “Piss Factory” (“Мочекомбинат”), навеянный бесчеловечными условиями на фабрике в Саут-Джерси, где мне когда-то довелось работать. В профсоюзе я не состояла, защитить мои права было некому. Роберт с гордостью оплатил нам три часа студийного времени, продюсером стал Ленни, а Том Верлен внес в “Hey Joe” свою сольную партию – напористую, вопрошающую. Сингл напечатали в Филадельфии, мы назначили цену – два доллара – и торговали им сами на улицах, в парке Вашингтон-Сквер, “Готэм бук марте” и на ступенях у входа в музей Метрополитен. В августе наше трио при поддержке Television две недели играло на верхнем этаже в “Макс’ Канзас-сити” – там же, где я когда-то впервые услышала Velvet Underground. Ричард опустил четвертак в музыкальный автомат в “Максе”, поставил “Piss Factory”. Для нас всех это стало предметом гордости.
Никаких планов, никаких расчетов – просто некий органичный переворот привел меня от письменного слова к устному слову. От уединения к сотрудничеству. Из “Челси” в кафе “Данте”, а оттуда на подмостки кабаре. Детали головоломки, падая с неба наугад, соединялись сами. Организацией наших концертов неофициально занялась фирма Wartoke Concern под руководством Джейн Фридман. Они предоставили нам репетиционную базу позади старого кинотеатра “Виктория” на западной стороне Таймс-сквер – неутомимого сердца Нью-Йорка. Теперь Ленни, Ричарду и мне было где работать над новым материалом. В день кончины Рембо мы представили в отеле “Рузвельт” у вокзала Гранд-Сентрал программу “Рок-н-Рембо-III”, специальный гость – Сэнди Булл. Площадка вдали от исхоженных путей, но очередь на вход вытянулась вокруг квартала – живое доказательство нашей необъяснимой, но растущей популярности. Затем мы сели в самолет вместе с Джейн Фридман и прибыли на Западное побережье: играли в клубах и барах, воспевали Рембо в музыкальном магазине “Довольно заезженные пластинки” (“Rather Ripped Records”).
Круг фанатов и размах наших музыкальных замыслов росли как на дрожжах, и мы единодушно решили: пора еще немного расшириться. В середине декабря шли сильные дожди. Мы прослушивали на своей базе потенциальных гитаристов-басистов. Берегли свое своеобразие – искали кого-нибудь, кто играет в похожей манере и не потащит нас в сторону мейнстрима. Талантливый Иван Краль, беженец из Чехословакии, выделялся из общего ряда. Вдобавок большинство тех, кто приходил на прослушивания, отказывались играть в группе, где лидер – какая-то баба. Иван, доброжелательный и трудолюбивый, легко вписался в нашу компанию. На репетициях мы час за часом добивались нераздельного слияния поэзии с тремя аккордами. Получалась этакая холмистая равнина, где я могла риффовать и танцевать. Квартетом мы впервые выступили в клубе “Мейн пойнт” в окрестностях Филадельфии, на разогреве у Эрика Бёрдона. Для всех нас это была большая честь – открывать концерт участника первого состава Animals.
В первый день весны, на пару с Television, мы начали пятинедельную серию выступлений в “Си-би-джи-би”. Играли с четверга по воскресенье, два концерта за вечер, в том числе на Пасху и в Светлую Пятницу. Раньше мы выступали несистематически, то там, то сям, а теперь сосредоточенная работа на привычной площадке дала шанс эволюционировать на сцене в реальном времени. Этот маленький бар с бильярдным столом, с множеством надписей в сортирах тогда еще не вошел в моду, в нем собирались те, кто сколачивал новые группы и работал над новым материалом. Никто не вел счет успехов и неудач, поэтому наши аранжировки возникали и развивались органично. Каждый вечер мы были вольны двигаться в разных направлениях, имели возможность исследовать внутренний мир своих песен и дальние пределы импровизации. Музыка моей группы струилась, как переменчивая река, и я, блуждая вдоль ее излучин, восторженно обнаруживала необычайные притоки. Ничуть не боялась сбиться, а если сбивалась, просто следовала совету Сэма.
Вечера были разные – то публика буянит, то в зале почти пусто. Были проблемы со звуком, поломки аппаратуры, слезы и маленькие триумфы. Наши заядлые фанаты вскоре последовали за нами на Бауэри. Клайв Дэвис, Лу Рид и Дейв Марш из журнала Creem приходили послушать обе группы, когда концерты стали преимущественно электрическими. Свое выступление мы завершали звуковым пейзажем на три аккорда, который был вдохновлен классической вещью Криса Кеннера “Land of a Thousand Dances” (“Страна тысячи танцев”). Я быстро развивала историю о злоключениях Джонни: этот персонаж – мой дружеский кивок Роберту, а заодно потомок Джонни из “Диких мальчиков” Берроуза. В один из переломных вечеров Роберт в своей неизменной косухе сидел рядом с Уильямом Берроузом. Присутствие моей музы и моего ментора меня, конечно же, вдохновило. В конце апреля в “Си-би-джи-би” впервые случился переаншлаг.
30 апреля 1975 года завершилась война во Вьетнаме. Активистка Кора Уайсс и музыкант Фил Окс, чьи песни стали знаменем антивоенного движения, организовали бесплатный фестиваль “Война окончена”. Он состоялся 11 мая на Овечьем лугу в Центральном парке. На эту историческую акцию собрались тысячи человек. Выступали Гарри Белафонте, Джоан Баэз, Белла Абзуг и Пол Саймон. Фил Окс, собравший всех вместе, великодушно выделил время нам, молодым да ранним выскочкам. Я вышла на сцену в темных очках, рваной белой рубашке и черном шелковом галстуке. Перед такой толпой мы еще ни разу не играли, но я, окинув взглядом людской океан, почувствовала: как ни странно, тут командую я. Тысячи людей сидели на пологих склонах. Ричард и Ленни заиграли “Gloria”, подражая звукам горнов, и тогда на эти преисполненные надежд толпы словно бы наложилось поле битвы, заваленное ошметками минувшего десятилетия. Даже в центре этого светлого, пополам с горечью, праздника мы оплакивали голоса, которые вознеслись к небу, а затем угасли. Теперь к нашему поколению перешла обязанность воскресить пламенный дух нашей культурной революции.
В конце мая мы дали бесплатный концерт в поддержку нашей великой контркультурной радиостанции WBAI. Трансляция шла в прямом эфире, из перестроенной церкви близ моста Куинсборо. Во время исполнения “Gloria”, в перерыве на импровизацию, я кратко рассказала, как объединилась наша четверка. А в самом конце бросила клич в прямом эфире: нет ли для нас подходящего барабанщика? Джей Ди Догерти откликнулся на зов, и два-три дня спустя мы уже репетировали вместе. Не прошло и месяца, как мы впервые выступили прилюдно в качестве рок-н-ролльной группы: art/rats завертелись со скоростью 78 оборотов в минуту.
26 июня 1975 года мы играли в Вилидже, в “Биттер энд”. Первый наш концерт с барабанщиком, примета того, что у нас настоящая рок-группа. С первой же секунды на сцене я ощутила что-то необычное, атмосфера невероятно наэлектризованная. Вначале подумала: это из-за нашего нового, многослойного звучания. Но нет – еще что-то происходит. Я почуяла это, как кожа чувствует повышенную влажность; воздух заряжен, и это еще больше подзадоривало наше буйство на сцене. После концерта в нашу гримерку вошел Боб Дилан. До меня донесся голос, который ни с каким другим не перепутаешь: “Тут, за сценой, поэтов не найдется?” В моих жилах кипел адреналин, и я в необъяснимой запальчивости выпалила: “Ненавижу поэзию”. Отчего, сама не понимаю, особенно в свете того, сколько значил для меня Дилан. Но он лишь засмеялся, и показалось: нет ничего чудеснее, чем видеть улыбку Боба Дилана. Его присутствие вызвало фурор, несколько человек защелкали фотоаппаратами. Фотограф Чак Пулин попросил разрешения снять нас вдвоем снаружи около входа. Несколько дней спустя снимок появился на обложке Village Voice, и я занервничала: как к этому отнесется Дилан? И тут же столкнулась с ним на Западной Четвертой, прямо у киоска с целой стопкой этих номеров. Он лукаво спросил: “Вам знакомы эти двое?” А я спросила, сердится ли он. Он лишь помотал головой и ухмыльнулся.
Некоторое время мы жили на одной улице, и в то лето он иногда проходил мимо моей пожарной лестницы. Мы случайно встречались, и иногда он брал меня с собой, куда бы ни шел. Однажды вечером мы пришли в чей-то лофт в Вест-Вилидже. Там все были старше меня, и я чувствовала на себе зоркие, подозрительные взгляды, но, скажу вам честно, меня это не напрягало. Я села у его ног, а он взял акустическую гитару и сыграл все песни, которые позднее вошли в альбом “Desire” (“Желание”) . Больше всего меня пленила “One More Cup of Coffee” (“Еще чашечку кофе”), в ней звучало что-то арабское. Слушать эти песни было истинным благословением свыше, но немного погодя я начала ерзать. Пока он готовился сыграть очередную песню, я вскочила. “Сваливаешь?” – спросил он. “Да, – застенчиво сказала я, – тут не совсем моя компания”.
Боб, похоже, никогда не обижался на мои слова, и я полагала, что вольна свободно высказывать свое мнение. Он спрашивал, над чем я работаю, и сам рассказывал о своей работе. Не могу утверждать, что мы были друзьями, но он, по-видимому, доверял моему мнению по определенным вопросам. Когда он затеял снимать некий фильм и ему понадобился сценарист, я упомянула о Сэме Шепарде, сказала: “Позвони ему”. В другой раз Дилан спросил, нет ли у меня знакомых девушек-певиц для его нового диска.
– Ну, я певица, – сказала я.
– Нет, я хотел сказать – настоящих певиц.
– Хочешь сказать, я не настоящая певица?
– Нет, – засмеялся он, – я хочу сказать, что ты скорее вроде меня.
Я для виду надулась, но, если честно, мне было приятно это услышать.
Несколько дней спустя он упомянул, что надо бы организовать что-то вроде бродячей концертной труппы, и позвал меня, ничего не объяснив, прийти в “Гердс фолк сити”. Я не знала, чего ожидать. Когда я пришла, там уже собралась толпа широко известных музыкантов, чувствовалось, что все ждут чего-то грандиозного. Боб сидел в окружении своих близких и друзей: там были его жена Сара, Джоан Баэз, Рэмблин Джек Эллиот и Аллен Гинзберг. Я смекнула, что каждый должен что-нибудь сделать – прочитать стихи или спеть. Призадумалась, гадая, что сделать мне: ни на одном музыкальном инструменте я не играла, никаких номеров заранее не готовила. И тут прозвучало мое имя. Я огляделась по сторонам, набрала в грудь воздуха и сымпровизировала повесть о безумных отношениях лучника и его сестры в Японии XVI века. Эрик Андерсен стал подыгрывать мне на гитаре. После нескольких запинок я выработала мощный ритм и закончила декламацией: “Я движусь в другом измерении”. На высокое искусство это совсем не тянуло – процесс чисто на звериных инстинктах, но я не ударила в грязь лицом, доказала, что могу вывернуться не сходя с места. А потом откланялась и отправилась через весь город в “Си-би-джи-би”, оплот безвестных, – предпочла общество своих товарищей по племени.
Я чуяла, что энергия подталкивает меня сменить направление. Вдобавок арендный договор истек, квартплату сильно повысили, и мне пришлось искать новое жилье. Я знала, что буду скучать по своей пожарной лестнице над оживленной улочкой, но была готова к переменам. Меня пригласили на первый сбор труппы Rolling Thunder Revue в Нью-Хейвене. Я сидела в пустой гримерке, все еще толком не понимая, что мне придется делать. И тут вошел Боб. Сел на стул. Как-то беспокойно заерзал. Его что-то гнетет, почувствовала я. Сказала: “Говори все напрямик”. Он сказал, что желающих сыграть набралось неожиданно много. Мой номер пришлось сократить, и в программу тура он, скорее всего, тоже не попадет. На меня произвел большое впечатление тот факт, что Боб сказал мне об этом самолично и не пряча глаз. Я не обиделась – я и сама понимала, что в их шоу не вписываюсь: слишком уж я дикая и непочтительная. Я укутала ему шею своим длинным индийским шарфом и пожелала удачи. Позднее я видела его фото в этом шарфе – казалось, он передает мне привет, и этого мне было достаточно. Я гордилась тем фактом, что он что-то нашел в нашей группе. Это стало моим якорем в трудные времена, ожидавшие нас впереди. Одобрение Боба побудило других окружить нас почтительным кольцом. Я не стала участницей шумного Rolling Thunder, но заключила контракт с Клайвом Дэвисом на его новом лейбле Arista и скоро оседлала своего скакуна.
Церковь Святого Марка в Бауэри на Восточной Десятой много лет остается пристанищем танцоров, поэтов и активистов. Памятник истории, украшение моего нового квартала, место, где я впервые прочла свои стихи прилюдно, где завязалось мое творческое сотрудничество с Ленни Кэем. Я нашла себе квартиру вблизи церкви, на Восточной Одиннадцатой: седьмой этаж, дом без лифта, ванна – на кухне. Том Верлен, живший рядом, помог мне перевезти вещи – маленький письменный стол, постельное белье, папки с рисунками, а также все мои книги и пластинки. Я расстелила на полу матрас, повесила над окнами марокканские ткани, разложила свои талисманы и провозгласила квартиру своим домом.
Засиживалась допоздна – слушала Velvet Underground, писала длинные стихотворения в прозе. Иногда говорила себе: “Лучше бы писательство было моим единственным призванием”, но какая-то сила все равно вела меня в другие роды искусства.
Утром я спускалась на улицу, покупала кофе и шоколадные донаты, чтобы принести их наверх Тому. Телефонов у нас не было, но окна наших кухонь были напротив, и мы перекрикивались или просто отыскивали друг друга на улицах. У нас обоих были свои группы и работа на полставки, а на досуге мы ходили по книжным магазинам. Надолго зависали в книжном “Новости о летающих тарелках” на Девятой авеню, рылись в целой сокровищнице трудов по духовной и научной уфологии, строили догадки о смысле гигантской жестяной вывески в магазине – “Клиника преуспеяния”. Мы были словно древние дети – держась за руки, плели байки, где сказки Альгамбры[22] соединялись с отчетами землян, похищенных пришельцами.
В восточную часть Манхэттена я старалась не углубляться – по ту сторону Авеню Би тогда случалось много чего, связанного с тяжелыми наркотиками. Но можно было спокойно ходить по Сент-Марк-плейс с кустами кизила и небольшим кладбищем, пить яичный крем[23] в кафетерии газетной лавки “Джем спа”, заказывать яичницу-болтунью с халой в B&H, покупать продукты в итальянских пекарнях и на овощных лотках, работавших спозаранку. Поздно ночью Ист-Вилидж странно затихал, уличные фонари начинали казаться мистическими и в то же время бутафорскими, словно находишься на киносъемках, и пробуждалось томительное ожидание чего-то, что пока не произошло, события, которое взбудоражит все твои чувства, чего-то мрачного и энергичного, словно красавец-пироман.
Как-то ночью, возвращаясь пешком из “Си-би-джи-би”, я увидела: за забором на детской площадке мелькнул в воздухе красный мячик. Послышался чей-то голос: “Лови”. Но там не было ни души. Торопливо свернув за угол, я чуть не столкнулась с одиноким хаски. Он замер, уставился на меня, из его белых глаз хлынула музыка. Позднее я намурлыкала Ленни обрывки мелодии. Аккорды пригодились для “Free Money” (“Даровые деньги”) , первой песни, которую мы написали вместе. Слова “Scoop the pearls from the sea, cash them in and buy you all the things you need” (“Зачерпни все жемчужины из моря, сдай взамен на деньги и купи себе все, что нужно”) написаны для моей мамы. Каждый из нас мечтает о чем-то, что ускользает из рук; мама мечтала купить нашей семье большой, с множеством спален дом на обрыве, с видом на реку Мистик.
В репетиционной, в укромном закоулке прямо у Таймс-сквер, мы могли двигаться вперед в своем темпе, затворившись в средоточии нашего творчества, где время медлило, пока вокруг все головокружительно мчалось. Многие наши песни эволюционировали на концертах, а потом текст доводился до ума в репетиционной: в приливе вдохновения я осекалась на середине песни, чтобы занести альтернативный вариант на бумагу. “Redondo Beach” первоначально был стихотворением, сочиненным в вестибюле отеля “Челси”; позднее Ленни, Ричард и я превратили их в регги. Текст к жизнерадостной песне “Kimberly”, сочиненной Иваном Кралем, я сочинила, чтобы окружить младшую из моих сестер мистической защитой. Кимберли – талантливая, миниатюрно сложенная умница, обожаемая нашей мамой – отличалась непростым характером и выбрала себе тернистый путь, хотя все мы изо всех сил старались обуздать ее порывы. “And I feel like some misplaced Joan of Arc and the cause is you looking up at me” (“И я чувствую себя Жанной д’Арк, которую занесло не туда. Это потому, что ты смотришь на меня снизу вверх”). Строки навеяны давним воспоминанием: я держу Кимберли на руках в то время, как посреди Томасова поля рушится старый черный амбар, охваченный пламенем.
Мне было довольно нелегко переключиться со стихов на тексты песен, и я попросила совета у Тома: он-то фонтанировал песнями без остановки. Он поделился одним из своих методов. Открыл мой блокнот наугад – на моем сне, навеянном историей Прометея: Джим Моррисон, закованный в цепи, дремлет внутри своего мраморного подобия. Во сне я почувствовала, что в нем зашевелилась жизненная сила. Закричала ему: “Break it up!” – “Разбей его, разбей его, Джим, разбей!” Я сама была заточена внутри своего вакуума, но кричала, и наконец его мраморный кокон треснул, раскололся; я увидела, как Джим, уже крылатый, вышел из кокона и стремительно взлетел в небо. Соединив обрывки нашего разговора со строчками из моего блокнота, мы написали текст песни “Break It Up”, и Том по ходу работы положил его на музыку.
Пока группа готовила наши песни к записи, я размышляла о нашей миссии: какой вклад мы, невзирая на свою неопытность, способны внести в канон нашей культуры? В юности я, романтично одобряя любое геройство, интуитивно поняла, что герой может достичь высот, даже выйдя из низов. Что ж, пришла пора заставить эти юные мечты служить самой неожиданной для меня форме искусства – музыкальному альбому. Я стала третьей из музыкантов, с которыми заключил контракт новый лейбл Клайва Дэвиса Arista. Юридические вопросы я препоручила фирме Wartoke, но настояла, что получу полный творческий контроль над раскруткой и рекламой своих произведений. Мной интересовались и другие лейблы, предлагали более крупные суммы, но только Клайв, всей душой понимавший мою позицию, предложил творческую свободу, в которой я нуждалась. Решение по тем временам уникальное, особенно для топ-менеджера, чьи решения частенько приносили музыкантам успех у массовой аудитории. Правда, наша договоренность повлекла за собой несколько ожесточенных споров, но Клайв никогда не изменял своему слову.
В Wartoke решили, что для студийной работы мне отлично подойдет Пол Ротшильд, в прошлом продюсер The Doors. Мы встретились в офисе Wartoke, но ничего не вышло. Я, в старом сером плаще и битнических сандалиях, сижу на диване, и тут входит безупречно одетый Ротшильд, встает надо мной. Начинает разговор с похвальбы своими достижениями – мол, я сделал Джима Моррисона звездой, я верю, что смогу и вас сделать звездой, но вы должны отдать все под мой полный контроль. Я немного подумала над его предложением, встала и, направляясь к выходу, ответила: “Джим Моррисон был поэт. Он, скорее всего, создал себя сам”.
С Ричардом Солом в репетиционной на Таймс-сквер
В конце концов я остановила выбор на Джоне Кейле. Он был художник и композитор, не имел привычки, в отличие от Ротшильда, хвалиться своими талантами и ставить условия артистам. Вся наша группа восхищалась музыкальным наследием Кейла и высоко оценивала саунд его сольных альбомов. К сожалению, нам были не по карману услуги его блестящего звукорежиссера Джона Вуда, но Кейл согласился прилететь из Лондона в Нью-Йорк, чтобы с нами поработать.
На следующий день после Дня труда мы явились в студию, созданную Джими Хендриксом. Ленни, Ричард, Иван, Джей и я спустились по лестнице и переступили порог Electric Lady, прошли по коридорам, расписанным космическими пейзажами, вошли в студию “А”, где нас уже ждал Джон Кейл. Весь вечер ребята таскали и настраивали инструменты. В полночь мы записали свою версию “Gloria”, скрестив классическую вещь Вэна Моррисона с моим стихотворением 1968 года “Oath” (“Клятва”). Вряд ли найдется хоть одна начинающая рок-группа, у которой не было бы своего кавера на “Gloria”, но до меня вряд ли был хоть один кавер с женским вокалом. Работа над этой песней стала своеобразной инициацией, а заодно ответом тем, кто пытался загнать меня в угол или требовательно вопрошал: “Кем ты себя считаешь?” Ричард уверенно сыграл вступительные аккорды, а я произнесла – пение напополам с речитативом – строчку из “Oath”: “Jesus died for someone’s sins but not mine” (“Иисус умер за чьи-то грехи, но не за мои”). Провозгласила, что беру на себя ответственность за свой выбор в жизни и искусстве.
Студийная “Gloria” в точности повторяла нашу концертную аранжировку. Я мало что смыслила в процессе звукозаписи и хотела сохранить достоверную атмосферу живых выступлений. Я была еще салагой, иногда рассуждала неразумно, отчаянно старалась уберечь наше творчество, настороженно реагировала на любые изменения – хоть на чересчур рьяные наложения звука, хоть на предложения насчет струн. Иногда случались споры, Джон, как мог, старался удовлетворить наше стремление звучать правдиво, но параллельно убеждал воспользоваться еще неведомыми нам потенциальными возможностями, которые дает студия.
“Birdland” (“Страна птиц”) была, говоря словами Ленни, самой ослепительной вспышкой на всем нашем пути в музыке. Она пережила мутацию. Первоначально она называлась “The Harbor Song” (“Песня гавани”) и была метафорической историей о странствии птиц, летящих под водой. Мы исполняли ее под аккорды Ричарда, струящиеся рекой. У нее не было заранее заданного текста, и мы рассчитывали, что это будет идеальная импровизация в составе альбома. Джон оценил ее музыкальные достоинства, но идея безудержно импровизировать текст перед микрофоном вызвала у него сомнения. Я настаивала, а Джон потребовал, чтобы я доказала свою правоту делом. Понукал нас: глубже, еще глубже, мы выматывались, записывая дубль за дублем. Я вообразила по-своему сцену похорон отца из только что прочитанной “Книги снов” Питера Райха[24]; сыну чудятся огни звездолета, прилетевшего за отцом, и сын умоляет: “Заберите меня вместе с ним”. Текст перестал быть моим, теперь он рассказывал о преображении сына, излучал фосфоресценцию. Мы пронеслись по полю эмоций, словно природный пожар, рыдания отчаявшегося мальчика звучали громче всего, а “фендер-стратокастер” Ленни подражал крикам дроздов. Джон, заметно потрясенный, наконец-то заявил: “У вас все получилось”. После записи Джон стал допытываться, кто я по происхождению. “Частично ирландка, частично англичанка”, – сказала я. “Ты не ирландка, – сказал он, – ты валлийка, возможно, из рода валлийских проповедников”. Сделал мне большой комплимент – ведь Джон сам был валлиец.
“Land” (“Страна”), десятиминутная заключительная композиция, выросла из песни “Land of a Thousand Dances” (“Страна тысячи танцев”). Она представляла собой трудоемкий синтез простоты с импровизационным бедламом. Ее изменчивые извивы сохранили ауру места, где она по-настоящему сформировалась: мигающие тусклые светильники в “Си-би-джи-би”, поодаль неизменно маячит фигура Хилли Кристэла, воняет мочой и пивом, развеваются волосы Лиззи Мерсье, у слушателей вид озадаченный, а потом публика в горячечном темпе высыпает на Бауэри. Все они были нашим зеркалом, экзальтированным и оскверненным. Джонни с сияющей, как великие стремления, кожей блуждает в руинах своего столетия, из нескончаемого коридора путь приводит в школу танцев Криса Кеннера, а затем в видение о смерти на Портобелло – Джими Хендрикс уходит из жизни, убаюканный пульсом рок-н-ролла. Мне хотелось, чтобы в звучании сохранилась непосредственность игры вживую, но в то же время возник образ: хор серафимов указывает дорогу Джонни, а затем набрасывается на него. Мы спланировали работу: под терпеливым руководством Джона я записала и скрупулезно разметила несколько дорожек с вокалом. Мы вместе сводили их вручную. Эти часы сосредоточенной совместной работы – самое лучшее в интенсивном курсе обучения, который мы охотно прошли в студии “А” в Electric Lady.
“Elegy” (“Элегия”) – салют ушедшим. Мы записали ее в пятую годовщину смерти Джими Хендрикса. Безукоризненно внимательный Ричард аккомпанировал мне на фортепиано. В кабинке вокалиста я сфальшивила и невольно подумала, что, увы, не особо продвинулась по части пения, но Джон и группа меня подбадривали. Музыку написал Аллен Ланьер из группы Blue Öyster Cult. Он же добавил в композицию свои неземные гитарные партии. Я задумала, что последние ноты “Elegy” должен сыграть Чет Бейкер, но его гонорар никак не укладывался в наш бюджет. И все же зов его трубы каким-то загадочным образом остается со мной – на безмолвной территории, где пребывает все, что не свершилось.
Выстраивая последовательность композиций на альбоме, я стремилась хотя бы абстрактно создать иллюзию кинопросмотра. Решила, что альбом будет начинаться с нашей версии “Gloria” – декларации о праве творить, ни перед кем не извиняясь, с позиции, которая выше гендерных или общественно-социальных определений, но не выше долга делать свое дело на совесть. Сопроводительный текст служил своего рода поэтическим манифестом. Я писала его с мыслями о своем брате – он тоже разрывался между двумя гендерами. В детстве и юности я сокрушалась, что не родилась мальчиком. Но в действительности мне хотелось не быть мальчиком, а оставаясь самой собой, иметь выбор, который, как я полагала, есть у мальчиков. Я желала свободы, а в детстве это значило для меня, что можно носить фланелевые рубашки и синие, а не красные кеды, выбирать и отвергать одежду по моему собственному вкусу. В подростковом возрасте свобода означала, что можно обходиться без косметики и лака для ногтей, не брить ноги, не допускать, чтобы меня готовили к жизненному призванию, которое мне вроде как подобает. В двадцать лет свобода значила, что можно не считаться с любыми заранее заданными моделями женского поведения, которые нам предлагают. Именно этому я сопротивлялась, именно от этого бежала.
У Тодда конфликт был совсем другой. Из-за платья, которого не видели другие. Первое, стыренное из шкафа сестры, было спрятано под синими джинсами и комиксами, запретными сигаретами и бейсбольными карточками. Шло время. Куда-то задевалась блузка. И юбка с неподшитым подолом – ну та, темно-синяя, шов разошелся, ее положили в кучу вещей для починки, а потом юбка как сквозь землю провалилась. Никто из нас не знал, что его мужское начало борется само с собой. На игрока в бильярд, читателя спортивного раздела газет, с вечной сигаретой, свисающей из уголка рта, вдруг накатывала волна беспокойства, потребность надеть одежду Рейчел – это имя из “Бегущего по лезвию”, имя репликантки, в которую влюбился Декард, имя, выбранное им для себя. Тодд не мог убежать, потому что Рейчел была внутри него; ее женское сердце билось под его футболкой с надписью ART/RAT.
Мы воспитывались в атмосфере гуманизма, и наша потребность в открытости совпадала с жизненной позицией наших родителей. Я позвала его приехать в Нью-Йорк, где жило гораздо более благожелательное сообщество, и поработать с нашей группой. Вскоре он собрал свои пожитки и переехал, влился в нашу небольшую команду техников. На время повеселел с виду.
Мы доделывали альбом, сталкиваясь с новыми сложностями и атакуя их в лоб. Мой стиль самоподачи вселял сомнения, и художественный отдел отретушировал снимок работы Роберта Мэпплторпа, предназначенный для обложки: мне пригладили волосы, лицо подправили в соответствии со стандартами красоты. Я отвергла изменения, выразила протест Клайву; оригинальную работу Роберта моментально восстановили. Я все зорко отслеживала, сама переписала рекламную аннотацию, чтобы лучше соответствовала духу нашей группы: “Три аккорда, соединенные с силой слова”. Скоро эту фразу стали цитировать не меньше, чем тексты моих песен.
Да, я была признательна за возможность записать альбом, но должна была многое уберечь. Поэт живет обособленно, но, если уж поэт объединяется с группой музыкантов, приходится покориться чуду коллективного труда. Теперь я обзавелась верными союзниками, совсем как в детстве, когда моей армией были мои брат и сестра. Наша группа совместно произвела на свет альбом. При всех недостатках и недоработках мы не изменили своему желанию выковать нечто новое. Во время записи я понимала, что наш альбом не отвечает вкусам массовой аудитории, но чувствовала, что смогу найти понимание и отклик у тех, кто оттеснен на обочину общества: я же сама с обочины. Мы записали альбом не в погоне за славой и богатством. А для арт-крыс, известных и безвестных, тех, кто оттеснен на обочину, отвергнут, лишен наследства. Для девушек, которые держат транспаранты, для неомальчиков будущего, для тех, кто свалился с Венеры и Марса. Я решила назвать альбом “Horses” (“Кони”) – это из импровизационной композиции “Land”. Лошади символизировали поток мира, табун: его копыта топчут землю, он набегает со всех сторон, возвещая появление Джонни и все западни и возможности юности.
10 октября мы трудились ночь напролет – сводили “Redondo Beach”, работа шла к концу. Выйдя наружу, под рассветное небо, Ленни и я невольно призадумались: какой огромный путь мы прошли с первой встречи в церкви Святого Марка. “Horses” отдали печатать на фабрику Columbia Records в Питмане, штат Нью-Джерси – на ту самую, куда мне в 1967 году не удалось трудоустроиться. Моей матери позвонила с фабрики ее лучшая подруга, сказала, что мою пластинку будут печатать в ее смену. Увы, дефицит нефти повлек за собой дефицит винила, и выход альбома, назначенный на 20 октября, день рождения Артюра Рембо, пришлось отсрочить. Клайв Дэвис сообщил мне об этом по телефону лично, понимая, что я расстроюсь.
– А когда ж он выйдет? – спросила я.
– Ближайшая свободная дата – 10 ноября.
– Прекрасно, – сказала я. – Это день кончины Рембо.
– Как ты это сделала?!
– Я ни при чем, – рассмеялась я, – это все Рембо.
Когда-то я отправилась в Нью-Йорк с намерением стать художницей, но судьба привела меня на высокую кручу публичной жизни. В этом смысле я ощущала себя прежде всего трудящимся человеком и считала нашу борьбу привилегией. Повсюду возвышались стены, но они уже трескались под ударами других людей. Нам оставалось лишь изо всех сил пнуть эти стены, обрушить их, убрать обломки и расчистить простор для неких неокрыс, которые, как я чуяла, уже на подходе. Альбом “Horses” возвестил о свободе, о безыскусности новой эпохи.
Ребята упаковали аппарат, заперли репетиционную, и мы отправились в тур. “Просыпайтесь! Просыпайтесь!” Слова кружили вокруг планеты Земля, слова современного Пола Ревира[25]. У меня были новые темные очки, амулеты, на рукаве нашивка в виде приветливых ангелов. Гиена показывала влажные зубы.