К книге
Хлеб ангеловГарденс
27%
Гарденс
4

Наш отец жил в своем мире, а новый мир отдал в распоряжение нашей матери. Из убогой квартиры на Ист-Бристоль, всего за несколько дней до сноса, мы перебрались в собственный дом, практически на ранчо в глухомани. Наш двенадцатый переезд, если отсчитывать с моего рождения. Все даты тщательно занесены в мой альбом “От нуля до семи”. Поначалу переселение в деревню меня бесило, я скучала по кучам трущобного хлама, по зарослям райских деревьев на пустырях и заунывным гудкам паровозов. После квартиры жить в отдельном доме было непривычно. Наши голоса отражались эхом в пустых комнатах. Здесь было две спальни, у каждого ребенка появилась своя кровать. Мама спала на большом зеленом раздвижном диване, дожидаясь отца с ночной смены.

Поселок был небольшой, жители совсем небогатые – нижняя прослойка среднего класса, семьи демобилизованных солдат, благодарившие судьбу за первое в своей жизни собственное жилье. Дворы были голые, неказистые, выжженные солнцем. Но по ту сторону дороги землю устилали лепестки цветов персика – точно на поле битвы при Шайло. По ночам из болот выползали длинные черные змеи, были тучи комаров и мошек, полным-полно дневных бабочек. И длиннокрылые, бледно-зеленые ночные бабочки – они называются “сатурния луна”. И мускусные крысы, и сычи, а на наш двор иногда забредали дикие свиньи. Визит одного из этих щетинистых чудищ, этакого библейского бегемота, стал поводом для нашей любимой семейной шутки. Мама пошла на задний двор вешать белье. И вдруг вбегает на кухню через черный ход, с криком:

– Грант, там во дворе кабан!

А папа, уткнувшись в газету, отвечает:

– Просто не вступай с ним в разговор.

Мама для виду рассердилась, но скоро мы все захохотали. На кухне мы собирались, словно церковная община, по утрам в воскресенье – из-за графика родителей только в этот час могли побыть все вместе.

Мама ликовала: настоящий дом с кухней-столовой, где ее новые подруги могут пить кофе, курить и делиться невзгодами. Мой отец, талантливый каллиграф, начертал над черным ходом: “Друг стучит прежде, чем входит, а не после того, как уходит”. Никто из нас толком не понимал, что это значит. “Попробуйте додуматься сами”, – сказал папа.

Машина была отцу не по карману, а работал он по-прежнему в ночную смену на заводе “Ханивелл” в Филадельфии. В любую погоду шел пешком на автобусную остановку, за две мили. Мама устроилась в кафетерий в немаленькой аптеке в одном из первых торговых центров в округе. Скоро стала там практически заведующей. Мы, дети, сами готовили себе ужин, обычно что-нибудь посильное: рыбные палочки, консервированное рагу или горячие бутерброды с сыром. Оставаясь без родительского присмотра, жили в основном под открытым небом, в дом заходили редко. Когда смеркалось, сбивались в кучку под черным пологом деревенской ночи, расцвеченным сияющими фигурами мифических существ.

Томасово поле было непохоже на “Лоскут”, но искрилось своим особым волшебством. Этими тринадцатью акрами, почти наверняка бывшими землями ленапе, владели несколько поколений семьи Томас, квакеры. С нами Томасы разговаривали лишь изредка, но по своей доброте не возражали против наших игр в их частных владениях. А вот фермер Бейкер, владелец сада напротив, был крайне неприветлив. Когда его персики падали на землю, мы пробирались сквозь заросли травы и подбирали их, маме на пироги. Бейкер патрулировал сад с дробовиком, заряженным каменной солью, и не раз попадал в цель. У дороги стоял нужник, которым я иногда пользовалась: наш тесный санузел часто был занят. Меня нужник ничуть не раздражал, как и муравьи, залезавшие на мои туфли. Тут все было пленительно: спать на траве, справлять нужду над ямой, брать с собой в лес перекус – сэндвич с арахисовым маслом, завернутый в бандану. Я боролась со своим независимым нравом, но продолжала совершать ребяческие преступления – исследовала запретные территории, равнодушно относилась к маминым страданиям, таскала монетки из отцовских брюк, пока он спал. Нескончаемая галерея прегрешений.

Телевизор подбрасывал новые источники вдохновения. Бастер Крэбб – мы перед ним преклонялись, когда он играл Флэша Гордона – вернулся на экран в образе капитана Галланта из Иностранного легиона. Герой Галактики, а теперь и пустыни. Тодди и я, обвязав головы красными тряпочками, ползли с самым драматичным видом – понарошку заблудились в пустыне. А Линда с бутылкой воды прибегала нас спасать. Эти драмы об обезвоживании мы разыгрывали на дальнем краю поля, где оно примыкало к запретному для нас, довольно коварному гравийному карьеру. Там собирались мальчики-подростки, курили сигареты.

Сериал “Дэви Крокетт” с Фессом Паркером и Бадди Эбсеном пленил сердца американских детей, и мы не стали исключением. Мы играли в лесу – высматривали медведей и рысей. На церковном благотворительном базаре мне подвернулось игрушечное ружье, похожее на старинный винчестер. Ствол один-единственный, металлический, приклад деревянный. Я, совсем как Дэви, вырезала на прикладе “Старушка Бетси”. Однажды в воскресенье, когда я целилась во дворе в незримую мишень, ко мне со спины подскочил разъяренный отец. Вырвал у меня ружье, переломил надвое, швырнул на землю. И велел нам, всем троим, никогда не направлять оружие, даже игрушечное, ни на одно живое существо.

Мы сроду не видели папу в такой ярости. Позднее мама объяснила, что ему, скорее всего, вспомнилась война. Его отправили в Австралию, оттуда в Новую Гвинею, а затем на Филиппины – сражаться с японцами. Многие из его сослуживцев погибли под огнем своих же войск. Они в испуге, поскальзываясь, брели по джунглям, кишевшим снайперами и змеями, их трепала лихорадка. Отец после малярии много лет страдал кластерными мигренями. Ранен не был, но вернулся с душевным надломом и разбитым сердцем: атомные бомбы, сброшенные на Хиросиму и Нагасаки, навеки остудили его патриотизм. Столько смертей и разрушений в одно мгновение невозможно оправдать, даже при ударе в отместку. Эти события оставались одной из его самых больших печалей, он считал их уникальным позором Америки.

Дело было на летних каникулах, когда я перешла в четвертый класс. Приключения нашей троицы сменили колорит. Мы больше не подражали другим и больше не поднимались мысленно на борт своего золотого кораблика, бороздившего Млечный путь. Теперь мы были самими собой, бродили по окрестным болотам, зачарованно разглядывая странные бутоны гелониаса и василистника, держались подальше от скунсовой капусты, остерегались бумажных ос и кусачих шершней. На болотах открыли для себя рогоз, поджигали его – играли, будто курим сигары. На другом конце поселка была большая роща с массивным холмом – тонны и тонны красной земли. Мы нарекли его Гора Красноглинье. Мы всему давали имена, и имена эти сохранились доныне. Подальше был арсенал – большое кирпичное здание. На территории стоял танк – скорее украшение, чем вооружение. Раз в месяц там устраивали танцы для подростков.

В амбаре с надписью “Хаудаун” воскресными вечерами танцевали народные танцы. Взрослые кружились в рилах и вальсах, мы носились по полю, гоняясь за светлячками, и ветер разносил звуки скрипки и топота. Если мне не спалось, я выскальзывала из дома, разглядывала высокие кусты с той стороны дороги, оплетенные колючей ежевикой. В лунном свете ее побеги словно бы вздрагивали, и однажды я убежденно поняла: это обитель Бога. Такие мысли я держала при себе, они не поддавались переводу на театральный язык наших игр. Чувствовала, что Томасово поле меня чем-то озадачивает, даже внушает беспокойство. Казалось, у него какая-то своя, особенная энергия, его жизни подыгрывает едва различимая нестройная музыка, хотя скрипачи давно разошлись по домам.

Рано утром я часто исследовала лес в одиночку, прихватив с собой Бэмби. Она была кроткая, никогда не отходила от меня, ее никогда не приходилось брать на поводок. Мы наблюдали за передвижениями головастиков в Радужном ручье, безмолвно выслеживали скрытную рыжую лису или лежали вместе на росистом поле под широким пустым небом. Я начала ценить наш новый дом и его окрестности, особенно Томасово поле. Здесь повсюду были духи – их присутствие ощущалось отчетливо, воздух потрескивал, вокруг облаков сияли розовые нимбы. Итак, из “Лоскута” с клочками дикой природы мы попали в Гарденс, где мама сажала цветы, а папа ухаживал за живыми изгородями. Безукоризненно подстриженные, высокие-высокие изгороди просились на иллюстрацию к “Алисе в Стране чудес”. Здесь была тайна – тайна, присущая не людям, а скорее самой местности, амбарам, нужнику, окрестным болотам, красной земле, в которой содержится глина для сотворения мира. Я слышала зов тайны, приглашающий воспринимать мир на еще незнакомой мне частоте. Снедало чувство, что всякий из нас уже знает все на свете, у всякого из нас уже есть свой замочный механизм и ключ. Я спрашивала себя, что я сама смогу отыскать, что я дам миру, что я смогу добавить к бесконечному океану над своей головой.

Моя мать была очень близка со своим отцом, Папой Фрэнком. И простила свою молодую мачеху за попытки ей манипулировать, когда та замышляла оставить меня в своем доме. Неожиданная смерть Папы Фрэнка от разрыва сердца стала для мамы безутешным горем. Я проснулась посреди ночи от звона разбитого стекла и увидела маму над осколками моей копилки: она, рыдая, пересчитывала жалкую кучку монет. Ей надо было купить билет на автобус, чтобы попасть на похороны в Чаттанугу. Мама еще много месяцев предавалась нехарактерной меланхолии, пока в нашу дверь не постучались Свидетели Иеговы[9]. Они подарили маме надежду воссоединиться с ее любимыми родителями при новой системе, после Апокалипсиса.

Скоро мама стала истовой Свидетельницей. Со временем она стала брать меня на все собрания. По части Писания я уже была хорошо подготовлена и в их общине адаптировалась быстро. Правда, иногда я находила, что принадлежность к определенной религии меня несколько сковывает. Мой отец регулярно читал и анализировал Библию, но отвергал все организованные религии, и я чувствовала, что его метод изучения Библии подходит мне лучше. Мама отдалась своей новой вере на эмоциональном уровне, но не могла полностью принять ее обязательства и постепенно отдалилась от общины. А чтобы сохранить прочные отношения со Свидетелями, переложила свою веру на мои плечи. Я не возражала, даже пожертвовала субботними мультфильмами ради того, чтобы ходить по домам с проповедью доброй вести. В 1950-х Свидетели Иеговы широко сталкивались с непониманием и гонениями. Когда по субботам мы стучались в двери, враждебно настроенные люди частенько обливали нас ведрами мочи и фекалий. И именно эта враждебность окружающих больше всего побуждала меня тянуться к Свидетелям Иеговы. Отец и мать поощряли мою врожденную склонность принимать сторону угнетенных и изгоев.

В четвертый класс в новую школу я пришла в матроске, с прической “конский хвост”. Это в Филадельфии я была болезненной и странной. А здесь оказалась такой, как все, разве что самой тощей и долговязой, но это, похоже, никого не коробило. Скоро обнаружилось, что бегаю я уже не быстрее всех, и я рассудила: придется отыскать что-нибудь новенькое, чтобы выделяться среди других. Поскольку я принадлежала к Свидетелям Иеговы, по утрам я не произносила клятву американскому флагу – правда, “Отче наш” читала. Меня не задевали насмешки над тем, что я не клянусь вместе со всеми, ведь в восемь лет я начала чувствовать, что присяги на абсолютную верность чему-то – не по мне. Мне хотелось знать все на свете: про ярусы небес, про другие миры, которые, возможно, существуют, про сердцевины камней и содержание недоступных мне книг, про истинные мысли людей, которые они не высказывают вслух. Узнать, какая незримая сила держит нас в узде, что удерживает нас от действий и что к ним подталкивает. Пока все спали, круговерть этих мыслей навевала ощущение, что я заточена внутри парящей капли. Вот бы проткнуть ее пальцем – стенки испарятся, вода взметнется к потолку, найдет дырочку, унесет меня прочь.

Я победила туберкулез, скарлатину, корь, свинку и ветрянку, но в пандемию азиатского гриппа подхватила вирус A (H2N2). Казалось, враг теснит меня на всех фронтах. Дома снова объявили карантин, брата и сестру спешно переселили к соседке. Вирус, точно божество мести, был вооружен целым набором мечей. Меня лихорадило, тошнило, все тело ломило, оставалось только лежать и молиться о забытье. Откуда-то доносились голоса: педиатр разговаривала с моей мамой. Мама плакала. Помню слова врача: “Не знаю, Беверли, выкарабкается она или нет”. Я хотела возразить, но губы не слушались. Чудилось, что разговаривают где-то далеко, хотя они стояли прямо у кровати. Мое сознание пыталось докричаться до них, сказать им, что я выкарабкаюсь, но я не могла ни пошевелиться, ни открыть глаза.

Мои воспоминания об этой болезни – вроде обрывков полуистлевшей кинопленки: глотки воды, ледяные компрессы, мамино отчаяние, мой маленький череп в тисках кластерных мигреней. Помню, с какого-то момента мне все стало безразлично. На кухонной полке стояла стеклянная банка с мамиными чаевыми – деньги на продукты и непредвиденные расходы. У нас каждый цент был на счету. До меня донесся звон: мама высыпала деньги из банки, тихо вышла. В полузабытье я почувствовала, что на груди лежит что-то тяжелое. Открыть глаза не смогла – сил не хватило. Пощупала тяжесть рукой. Коробка. Внутри были пластинки, опера “Мадам Баттерфляй”, и либретто на двух языках – английском и итальянском. Я не могла даже выразить свою реакцию. Мама сказала: “Ты сможешь слушать эти пластинки в любое время, но только когда выздоровеешь”. И потянулась к коробке, но я ее не выпускала. Мама позволила мне еще немножко за нее подержаться.

Несколько дней и несколько ночей меня снедало желание сбежать из своего тела, и только одно желание брало над ним верх – жажда услышать Пуччини. Мамино условие, категоричное, но продиктованное любовью, сработало эффективнее, чем все дозы пенициллина и молитвы. Коробку мама поставила на тумбочку, чтобы мне ее было видно. Я то и дело впадала в забытье, голова опять гудела от мигрени, но я отчетливо ощущала, что крепну, клетки-целители в моих жилах множатся. Я пила воду, ела желе и засыпала. Изящный рисунок на коробке – Баттерфляй в японском головном уборе и кимоно – придавал мне сил.

После выздоровления я наконец-то смогла снова услышать арию “Un bel di Vedremo”[10], и тот самый голос – словно у небесного вестника – снова перенес меня в другую вселенную. В коробке было три пластинки с крылатыми херувимами на наклейках: их выпустила фирма под названием Angel. Я пыталась одолеть сложное либретто, но, если честно, понимала арию и так. Потратив все деньги из банки, мама, несомненно, много чем пожертвовала. Все это я помню. Моя жажда услышать Пуччини плюс мамина догадливость, подсказавшая, как докричаться до меня сквозь огненные валы беспощадной лихорадки, сделали свое дело. Брачный союз искусства и самопожертвования. Вот что вернуло меня с того света.

Приближался мой день рождения. Мне исполнялось десять. Больше всего на свете мне хотелось велосипед, чтобы передвигаться быстрее и странствовать одной, но родителям такой подарок был не по средствам. Мечта о велосипеде была иного порядка, чем мое жадное книгочейство и очарованность талисманами, – выражала инстинктивную потребность в свободе. Время после Рождества пробежало быстро, день рождения настал. Будничная жизнь шла своим чередом, и я разочарованно решила, что родным, наверное, безразличны мои желания. Вечером отец попросил меня помочь – надо, мол, установить в душевой кабине стеклянную дверь, на которую накопила мама. Я даже не попыталась скрыть свое отношение. Надула губы, замешкалась. Отец словно бы и не заметил. Попросил помочь ему вытащить дверь из громадной коробки. “Я подтолкну с одного конца, а ты засунь руку в коробку и тяни другой”. “Неужели кроме меня некому?” – думала я, засовывая руку в здоровенную картонную коробку. И, к своему изумлению, вытащила голубой “швинн” с двадцатиоднодюймовыми колесами и ножными тормозами. Я лишилась дара речи. Папа привинтил руль и подставку, и на следующее утро, второпях проглотив завтрак, я выскочила из дома и буквально полетела на велосипеде под горку. А спустя пару дней заметила, что в душе висит новая полиэтиленовая занавеска взамен такой же старой. Ради моего заветного желания мать пожертвовала своей мечтой о стеклянной двери.

Отец не разрешал мне гонять на велосипеде, но я обожала скорость. И однажды, когда я резво катила с крутого холма, навстречу устремилась целая туча мошкары. Окутала меня с головы до пят, я запаниковала, попыталась затормозить, задела правой ступней за цепь и грохнулась с велосипеда. Скорее всего, я сломала какую-то кость стопы: вспухла болезненная шишка. И все же сумела, еле ковыляя, забраться с велосипедом обратно на холм. “Включай голову”, – твердил мне отец. Мне не хотелось, чтобы он узнал, что я не послушалась. Я попросила брата замотать мне ступню пластырем. И, хотя я хромала, вроде бы никто ничего не заметил.

Позднее попробовала разобраться, в чем моя промашка. Я поддалась страху и отвлеклась от своей задачи. Надо было сохранять спокойствие, даже внутри тучи мошек, когда они лезут в глаза и нос. Мошки не ядовитые, просто надоедливые, надо было сохранить самообладание и просто проехать через тучу. Ведь грозы, например, я не боюсь, не то что некоторые дети. Часто тихонько выскальзываю из дома полюбоваться молниями. А тут сама себя разочаровала: отчего такая мелочь выбила меня из колеи?

Папа часто читал нам стихи, особенно поучительные. Однажды усадил нас на диван и прочитал “Заповедь” Киплинга. Первые строчки сразу отозвались в моем сердце: “Владей собой среди толпы смятенной”[11]. Эта мантра мне куда больше понравилась, чем папина личная “Включай голову”. Я задумалась о рыцарях в сказках: столько на них разом наваливается заповедь бед и трудных дел, а они побеждают, потому что сохраняют здравомыслие, не поддаются соблазнам, от которых их предостерегли, не отвлекаются на ерунду. Я сказала себе: “Нельзя терпеть неудачи из-за беспричинного страха. Храбро смотри опасностям в лицо, но не недооценивай их и проявляй смекалку”. Ступня в конце концов зажила, но под кожей всегда прощупывалась этакая маленькая костяная шпора, напоминала о моей промашке. “Не теряй голову”, – твердила я себе; любое препятствие – всего лишь мошкара.

Мама неожиданно забеременела. Грядущему прибавлению в семействе больше всех радовалась Линда. В начале августа 1957 года родилась Кимберли, щекастая жизнерадостная крошка, вылитая мама. Оправившись после родов, мать вышла на работу в вечернюю смену, вверив заботу о Кимберли нам троим. Кимберли лучилась жизнерадостностью, но страдала сильной астмой. Когда ее срочно отвезли в больницу, доктор велел устранить все аллергены. В доме устроили генеральную уборку, устранили наш фамильный беспорядок. Первым делом избавились от огромного дивана с зеленой штофовой обивкой, с ржавыми, выпирающими наружу, пружинами, заподозрив, что в нем живут пылевые клещи. Диван отправили в отставку и торжественно вынесли на придорожную помойку. Мы, дети, все вместе уселись на нем лицом к шоссе. Делились друг с другом воспоминаниями, а потом примолкли. Мы понимали: перемены необходимы. Диван, словно монументальная веха, символизировал: определенный период времени заканчивается, как мы чувствуем и сами, защитный панцирь детства начинает трескаться. Не факт, что детская невинность нас покидает, но аура и некий коллективный дух, сотворенные нами втроем, угасают. Появился новый ребенок. Новые тревоги и новые обязанности. Мое детство, каким я его знала, подходило к концу. Я знала: такова реальность, но придумала себе новую молитву: “Пусть я останусь десятилетней, со своей собакой, книжками и велосипедом”.

Начало игры. Дети, влюбленные во все на свете. Синхронно вертятся и, доведя себя до головокружения, падают друг другу в объятия. В глазах все плывет от радости. Но теперь это ощущение понемногу уходило. Однажды мы, раздухарившись, боролись на заднем дворе. Дело было летом, в жару. Мама позвала меня в дом, велела надеть рубашку. Я запротестовала: “Слишком жарко. И Тодди тоже без рубашки”. Мама сказала: “Ты должна носить рубашку. Ты ведь уже большая, скоро станешь взрослой барышней”. Это нежданное известие вызвало у меня шок и омерзение. Ведь я воображала, что смогу увильнуть от перемен, от следующей стадии физического развития. Для меня имели значение только развитие моего ума, моя свобода. Я остолбенела, гадливо скривилась. Но не могла же я сопротивляться маме. Поясню: я вовсе не хотела быть мальчиком, точно так же, как не хотела стать взрослой барышней. Хотела только одного – просто быть самой собой. Я надела рубашку, ушла в лес одна, села читать “Питера Пэна”. Страна Нетинебудет показалась мне своего рода религией – сулила детский рай, где можно жить, никогда не взрослея.

Я любила свою семью, но задыхалась в родном доме. Только преданная любовь к брату и сестрам удерживала меня от побега. Да и куда бы я сбежала? Костлявая девчонка, без гроша в кармане, с хроническим кашлем. И потому, оставаясь у всех на виду, я иногда исчезала. Сидела у ручья, подгоняя палкой головастиков. Торс не оголяла – ведь я постоянно, даже на большом расстоянии, ощущала на себе зоркий взгляд матери. Чувствовалось, что совершается какая-то перемена, незримая, но осязаемая. Словами я не могла ее назвать – было только ощущение. Мне абсолютно не хотелось выбирать между мальчиком Питером и девочкой Венди. Лучше носить в себе их обоих, жить в хижине в заповедном лесу, среди папоротников, которые колышутся на ветру, среди болот, среди ночных бабочек лунного цвета.

У Кимберли случился еще один серьезный приступ астмы, и ее снова отвезли в больницу. На этот раз нам пришлось пожертвовать нашими любимыми питомцами. Маминой кошкой Варежкой и нашей верной Бэмби. Никто из нас не был виноват, что так получилось, но мы все горевали. Мама обещала отдать Бэмби одной семье. Я знала их дочку по школе. Эта девочка напомнила мне Сюзанну: изводила меня заявлениями: “Скоро твоя собака станет моей”. Я подумывала сбежать из дома вместе с Бэмби, думала с горечью: если мне нельзя оставить ее у себя, пусть не достанется никому.

Утром в воскресенье встала рано, повела Бэмби на Красноглинье. Мы уселись у Радужного ручья, и я рассказала ей обо всех надвигающихся событиях. Она смотрела мне в глаза и, искренне верю, все поняла. Потом мы пошли на Томасово поле. День был погожий, бабье лето. Мы лежали на траве, смотрели на облака вместе. Она положила свою оленью мордочку мне на колени, мы обе задремали. Когда я проснулась, солнце поднялось уже высоко. Не понимая, который час, я помчалась домой через поле. Бэмби убежала, вырвалась вперед. На нее это было непохоже – она никогда от меня не отходила. Я окликнула ее: “Подожди”, и она остановилась прямо на середине шоссе. Добежав до обочины, я еще раз ее окликнула. Она замерла, уставившись на меня, мы смотрели друг другу в глаза, казалось, несколько минут, но, скорее всего, лишь две-три секунды. Вдруг, словно из ниоткуда, появилась пожарная машина. Вылетела на бешеной скорости из-за поворота, сбила Бэмби прямо перед моим носом. Водитель затормозил, подошел к нам. Я потянулась к Бэмби, вскрикнула.

Прибежал отец, за ним – сестра и брат. Он взял Бэмби, завернул в мягкое одеяло, и мы похоронили ее около дома. Несколько часов спустя приехала семья, которая хотела забрать Бэмби. Мой отец пояснил, что она погибла. Никто не проронил ни слова упрека. Было ощущение тихой скорби. Я много лет прокручивала эту сцену в своей голове, снова и снова, подозревая себя в бессознательном соучастии. Линда с ее даром сострадания сняла с меня обвинения. “Бэмби не хотела уходить от нас, – сказала Линда. – Она сама так решила”.

Приближалась осень, погода была безоблачная, но вдали слышались раскаты грома, небо рассекали внезапные вспышки сухих гроз. Молния, ударившая из ниоткуда, подожгла старый черный амбар. Все страшно оживились, Тодди помчался на поле, где скоро собрались зеваки, но я должна была остаться с Кимберли. Держа ее на руках, я стояла у нашего дома, удрученно наблюдала, как ветхий амбар уступает натиску пламени. Этот старый амбар я очень любила. Внутри не было ничего, кроме сов, летучих мышей, гигантских паутин и сломанных лопат, еле видных в сумраке, лишь кое-где пробивались тонкие лучи света, в которых кружились пылинки. Я злилась, что не могу присоединиться к зевакам, но тут посмотрела на Кимберли, она улыбнулась мне всем своим милым лунообразным личиком, и на меня снизошло что-то вроде умиротворения. Потом Тодди описал все в подробностях: массовый исход грызунов, истошный писк летучих мышей и, наконец, скрипучий последний вздох – амбар опрокинулся, словно раздавленный цилиндр Харпо Маркса.

Шел 1959 год, год Иллюзиониста Мандрагора[12], год ненадежной, взрывной магии. Еще не умея читать, я сосредоточенно разглядывала комиксы в воскресной газете: Мандрагор в иссиня-черном плаще действовал на меня гипнотически. Казалось, это не плащ, а кусок ночного мрака. “Может, плащ свалился ему на плечи с неба?” – думала я. Воображала, как тоже обзаведусь вещью, которая произведет во мне трансмутацию, – чем-то наподобие плаща Мандрейка или знамени и меча Жанны д’Арк. Мне пока было невдомек, что воображение, этот талисман мысли, лучше всех ковров-самолетов и плащей-невидимок – оно еще сильнее. Но даже тогда мне была ясна разница между атрибутами добродетели и банальными сокровищами, я сознавала, что волшебные способности надо применять в благородных целях, как учат все великие сказки о доблести.

Посмотрев фильм “Потерянный горизонт” по книге Джеймса Хилтона, я пленилась рассказами о королевстве Шангри-Ла, где никто никогда не стареет. Откопала в библиотеке книгу; узнала из интервью автора (пожелтевшая вырезка из газеты лежала между страниц), что он вдохновлялся древними тибетскими священными книгами. Так возник новый интерес; меня влекла тибетская культура, мысль о потаенных цивилизациях доводила меня до экстаза. Я отчетливо воображала монахов, которые охраняют тайное знание и практикуют таинственное искусство полета. Это пробудило во мне надежду, что после запечатления Писания ангелы не умерли, а просто переместились на Крышу мира, где монахи непрерывно молились за землю, хотя другие ее уничтожали.

В шестом классе, на обществознании, нам задали собирать материалы о других странах. Каждый должен был выбрать себе страну, вырезать и наклеивать в тетрадь статьи из газет, раз в неделю делать доклад. Почти все выбрали европейские страны, а я, вопреки насмешкам одноклассников и неудовольствию учительницы, – Тибет. Она даже сомневалась, что Тибет – настоящая страна, но я показала его на глобусе: граничит с Индией, Непалом и Китаем. Учительница скрепя сердце согласилась.

“Потерянный горизонт” привел меня в Тибет, а Тибет – к буддизму и осознанию взаимосвязанности всего сущего. Идея вроде бы красивая, но мне становилось не по себе. Мне казалось, что Вселенная – вроде голограммы: могу наблюдать за ней, даже трогать руками, но все равно не чувствую себя ее частью. Возможно, мне не хватало эмпатии – я не могла отождествить себя со всей Вселенной. Я была слишком погружена в свой собственный мир. Когда мы с братом и сестрой смотрели фильм “Невероятный уменьшающийся человек”, финал вверг меня в ужас: герой дематериализовался. Я не могла не противиться идее, что необходимо раствориться в мире, покориться воле космоса, даже воле самого Бога. Мне хотелось, чтобы существовал путь, объединяющий все на свете, и чтобы каждый из нас, опираясь на свое воображение, обрел индивидуальное чувство связи с прошлым, настоящим и будущим.

Хоть я и понимала, что поступаю нехорошо, но все равно молилась: пусть в Тибете что-нибудь случится, пусть придет хоть какая-нибудь новость, чтобы мне было о чем рассказать. Каждую неделю на обществознании тетради одноклассников пухли от вырезок, а моя оставалась незаполненной. Учительница теряла терпение, убеждала меня взять другую страну, но мое упрямство и преданность пересиливали. Я не уступала, перед сном молилась вдвое усерднее.

10 марта 1959 года тибетские повстанцы напали на китайских должностных лиц, а руководство Китая начало наступательную операцию в Тибете и захватило Лхасу. Двадцатитрехлетний Далай-лама XIV бежал из Лхасы пешком. Тибет, моя, казалось бы, всеми позабытая страна, попал на первые полосы газет. Мой отец собрал для меня вырезки из разных изданий, которые читали его сослуживцы. Все, что нужно для занимательного доклада по обществознанию: фотографии, карты и драма с продолжением – исчезновение и побег Далай-ламы. Все обомлели: показалось, что я умею заглядывать в будущее. Мой доклад получил высшую оценку и был выставлен в стеклянной витрине. Сладостный, пополам с горечью, школьный триумф. Моя когда-то потаенная страна вышла на мировую арену. Я рассудила, что своими пылкими ребяческими молитвами разбалансировала экосистему судеб. Загадала желание, выгодное мне одной, и злой гений укусил меня за пятку.

Я мысленно следила за путешествием молодого Далай-ламы, молилась о его спасении, пока он пробирался пешком по местам с коварным климатом – из Лхасы через Гималаи в Индию. В конце апреля на обложке журнала Time появился портрет молодого Далай-ламы в приметных очках. Мама принесла журнал мне. Далай-лама благополучно прибыл в индийскую приграничную деревню Таванг. Некоторые полагали, что от авиации коммунистического Китая его укрывали туман и низкие облака, ниспосланные по молитвам буддистских святых людей. Я не сомневалась в способности их молитв притянуть облачную завесу. Но, если безоговорочно верить в их молитвы, приходилось задуматься о потенциальной губительной силе моих молитв.

Меня раздирали противоречивые чувства. Я оседлала велосипед и понеслась под горку, к оконечности холма, где, отгороженные забором, начинались запретные места – царство змей, комаров и зыбучей глины. Девственные болота, где зов странных птиц приводил тебя в места, еще не испорченные внешним миром. Я положила велосипед на землю, протиснулась в дырку в железной сетке, пустилась в путь по болоту. В высокой траве присела на корточки. В тот момент я была полностью уверена, что праведницей никогда не стану. Когда я встала, мой бунтарский горб проклюнулся из своей детской оболочки, оброс жесткой, как у молодого кабана, щетиной.

Предыдущая главаГлава 4 из 15Следующая глава