К книге
Хлеб ангеловКапля крови
80%
Капля крови
12

Со дня смерти нашей матери миновало десять лет. Я приехала поездом в Филадельфию, Линда встретила меня на вокзале. Посидели у нее на кухне, пили кофе с теплым хлебом – она его сама испекла. В тот день вопрос о моем происхождении, который я давно отложила до лучших времен, зашевелился снова. Линда, разбирая мамины вещи, нашла коробочку с фотокарточками, которых мы прежде никогда не видели. В основном из маминого детства. И среди них – снимок, где ей двадцать лет. Рядом с ней мальчик-подросток. На обороте надпись “Бев и ее двоюродный брат Джоуи”. Младший сын ее дяди Джо. Линда показала фотографию мне. Если бы Джоуи сфотографировали со мной, нас запросто можно было бы принять за брата и сестру: сходство поразительное. А вот на своего отца и его родню я совершенно не похожа. Я возликовала: нашелся кто-то неоспоримо схожий со мной!

Мы не первый десяток лет знали, что моя прабабушка подозревала: на самом деле я дочь ее старшего сына Джо. Слух распространился среди маминой родни, но его не воспринимали всерьез. Но теперь мы с Линдой рассудили: если подозрения верны, Джоуи действительно мой единокровный брат. Решили: что попусту гадать, – лучше мы с ней сделаем тест ДНК. Она проколола палец мне, а потом себе. Тот же метод, что и в нашем детстве. Однажды я, Линда и брат в роще у ручья, среди джеков-на-амвоне[51], скунсовой капусты и стрекоз, сбились в кучу, соединили крошечные ранки на своих пальцах, дали ребяческую клятву в верности навсегда-навсегда. Сестра положила обе капли крови, мою и свою, в заранее приготовленный конверт, отправила на анализ. Мы надеялись одним махом либо развеять, либо подтвердить прабабушкины подозрения.

Музыкальный бар “Мидуэй”.

Филадельфия, 1943 г.

Результаты пришли спустя несколько недель. Линда приехала поездом в Нью-Йорк. Протянула мне нераспечатанный бумажный конверт. Через несколько минут, стоя на улице, мы вчитывались в два набора непостижимых цифр. Из них вроде бы следовало, что наша кровь, сопоставленная и истолкованная по всем правилам науки, показала: скорее всего, мы с Линдой сестры только наполовину. Мы разрыдались: казалось, кто-то пытается нас разлучить. Потом я взяла ее руки в свои, и мы заверили друг друга: для нас этот тест ничего не меняет.

Что касается прабабушки, ее обхождение со мной я еще могу простить, но то, как она обходилась с моей бедной мамой, отказывая ей в элементарной приветливости, – никогда. Я рассудила: если прабабушкины обвинения подтвердятся, я настоящая Уильямс, с обеих сторон, в моих жилах смесь кельтской и валлийской крови. Извлекла из памяти свое единственное воспоминание о моем двоюродном деде Джо. Собралась вся семья, мне года четыре. Меня почему-то потянуло к Джо, я поднялась на веранду и, что было совсем не в моем характере, уселась к нему на колени. Помню, как Грамми крикнула моей маме: “Забери ее!” Мама прибежала на веранду. Прежде чем заговорить с Джо, загородила свои глаза ладонью. Сказала: “Извини, Джо”, взяла меня за руку. Я помахала ему, а он подмигнул и улыбнулся. Больше я его никогда не видела. Если выяснится, что он мой отец, это воспоминание станет для меня драгоценным, сказала я себе.

Мысли о результатах теста перегружали мой ум, и на некоторое время я разучилась писать. Столько лет каждое утро просиживала с блокнотом и чашкой кофе в ближайшем кафе. А теперь поневоле усомнилась в достоверности написанного. По иронии судьбы, именно этот текст я собиралась озаглавить “Правда” – понравилась идея односложного названия, выражающего мою цель в книге. Но теперь тень полуправды омрачила всю рукопись. И фраза из книги Жана Жене “Все, что осталось от Рембрандта” снова и снова накатывалась на нее сокрушительной, настойчивой волной. “То, что я только что написал, неправда”. Эти слова Жене шокировали и озадачили меня как читательницу. А теперь меня как писательницу от них передернуло: неужели они сказаны и обо мне?

Перо больше не скрипит по бумаге. Мой бунтарский горб имеет форму шлема. К нему бы еще доспехи. Он – мой флисовый капюшон, обеспечивает уединение, помогает сохранить анонимность. Он – нагрудник, оберегающий мое сердце. Он – свод предзнаний. Усохший от древности то ли плащ, то ли древесный лист, передаваемый из поколения в поколение. Он – капитуляция перед научными методами, перед капелькой крови.

За несколько месяцев до моего семидесятилетия мы с Линдой вздумали прояснить свое генетическое происхождение по материнской линии и сделали аутосомный ДНК-тест. Он попроще – определяет, из каких краев происходят твои предки. Достаточно флакончика слюны. Своим предыдущим открытием мы ни с кем не делились, решили закрыть дело. Я почти смирилась с тем, что моим отцом был мамин дядя Джо, и ожидала, что результаты нового теста это подтвердят.

Сестре результаты пришли раньше. Как и ожидалось, ее родословная подтвердилась: кельтская кровь по линии Уильямсов и кровь шотландцев, переселенных в Ирландию, по линии Смитов. Я ожидала узнать, что у меня происхождение в основном кельтское, уговаривала себя воодушевиться. Но втайне не расставалась с надеждой, что этот тест опровергнет предыдущий. Мои результаты пришли с запозданием, утром в день, когда мне исполнилось семьдесят. И мне в очередной раз пришлось переустраивать всю свою вселенную.

Одна капля из проколотого пальца – и ларчик открывается, листок с нескончаемыми комбинациями цифр сообщает, что Линда и я – сестры только наполовину. Но именно флакончик слюны вскрыл неоспоримую правду о моем происхождении по отцу. Все причудливые сценарии моего происхождения вмиг развеялись. Я не из страны Нетинебудет. И не из племени, живущего в самой глухой части американской пустыни. Инопланетная раса не подсадила меня тайком в материнскую утробу. Меня не оставили в корзинке под небом Западного полушария. Я происхожу не от тех, кто пасет облака, и не от поэта, жившего в XIX веке. И даже не от добряка Джо, маминого дяди, который однажды усадил меня на колени. Мои предки по отцовской линии были изгнаны из России на Украину, из Киева в Шполу, затем отплыли из Ливерпуля в Ньюфаундленд, в конце концов пустили корни в Филадельфии. А вскоре после окончания Второй мировой произошло мое зачатие. Скорее всего, тоже в Филадельфии. Мы нечаянно раскопали мамино прошлое, которое она утаивала. Мой биологический отец был из рода скитальцев, тех, кого вырывали с корнем и пересаживали в совсем другие места. Происхождение – стопроцентно ашкеназское.

Я сама себя отправила в отпуск – не творческий, научно-исследовательский, принялась изучать вопрос, трудясь бок о бок с самой надежной и бескорыстной помощницей. Некоторое время назад мне посчастливилось воссоединиться с дочерью, которую я родила в двадцать лет и передала приемным родителям. Она человек решительно непубличный, мы раскрыли ей объятия, радушно приняли в свой круг. Она вернулась к нам благодаря скрупулезному, прямо-таки детективному расследованию. И именно она установила личность моего биологического отца, своего деда. За несколько месяцев всесторонних исследований мы узнали его имя, номер полка, место рождения. Не хватало только фотографии.

В День независимости мне нездоровилось. Вдали грохотали фейерверки, я не могла заснуть. Час за часом сидела, внутренне продвигаясь вспять, заглядывая в каждую клетку своего тела в поисках отца, в поисках тех качеств, которые мне от него достались. Ничего не планируя, ничего не предчувствуя, нырнула в мозг своего компьютера, глубоко-глубоко. Подложив под спину несколько подушек, перепроверяла по разным источникам все зацепки, которые мы успели собрать. Ночь тянулась медленно, город за окном странно притих, опустел, гуляки исчезли. Я устала, но желание увидеть его лицо подбадривало. И, наконец, примерно в четыре часа утра, когда я уже хотела опустить руки, мне подвернулся PDF-файл журнала “Летун из Торретты”[52], выходящего в калифорнийском Редондо-Бич. В рубрике “Последнее боевое задание” были перечислены трое умерших ветеранов. “Вот мой отец”, – поняла я еще раньше, как увидела его лицо. Молодой, с темными волнистыми волосами, стрелок бомбардировщика стоял, заложив руки в карманы, на фоне беленого казарменного здания в итальянском Бари, Италия. Его звали Сидни. Я увидела, как в зеркале, себя молодой: у него та же осанка, тот же дерзкий взгляд. До самой зари всматривалась в его облик, незнакомый, но присутствующий во мне, совсем как новая Луна, загнанная в коридоры между краешком Земли и Солнцем.

19 марта 1946 года Беверли Энн Уильямс сидела в каком-то баре, курила сигарету. Возможно, слушала песню “Gipsy” (“Цыганка”) группы Ink Spots – тогдашний главный шлягер. Все военные годы она работала официанткой, гардеробщицей, сигаретчицей в ресторанах, иногда пела в ночных клубах. В тот день ей исполнилось двадцать шесть. С одиннадцати лет, когда она осталась без матери, она почти не видела любви. Ей пришлось быстро повзрослеть, когда она попала на воспитание к бабушке. Та вырастила четверых сыновей и считала, что внучка ей ни к чему.

К двадцать трем годам она пережила – другого слова не подберешь – два брака. Один брак был аннулирован, второй муж над ней издевался. Она потеряла сына в родах из-за врачебной ошибки и едва не умерла от родильной горячки. Выздоровев, аккуратно свернула все приданое младенца, сложила в коробку и пожертвовала для раздачи беднякам. Идти ей было некуда, и она обратилась к своему дяде Джо, вдовцу, который жил вдвоем с сыном-подростком. Дядя предложил ей стол и кров, если она согласна вести хозяйство. Мама была ему признательна, но Грамми решила: стыд и срам – жить в одном доме с вдовцом вдвое старше себя.

Закончилась Вторая мировая, и в Филадельфию вернулись двое военных. Красавец-стрелок, служивший в 766-й эскадрилье бомбардировщиков. И мой отец, Грант Харрисон Смит, прямо из филиппинских джунглей, толком не выздоровевший от малярии. А в центре этой картины – красивая, энергичная, способная на горячую любовь молодая женщина. Возможно, со стрелком она познакомилась в одном из ночных клубов, где работала. И одновременно возобновила дружбу, которая завязалась еще в юности, с тем, в кого она девчонкой втюрилась безответно. Грант был влюблен в свою двоюродную сестру Мэй, у них был долгий тайный роман, но в самом конце войны она написала ему, что разрывает отношения. Отвергнутый Мэй, он вернулся на родину, и тут выяснилось, что у его горячо любимой матери последняя стадия рака. Отчаявшийся Грант нашел утешение у моей мамы. Она ему сострадала, умела развеселить, вернула его к жизни; стала его спасительницей. На это у нее был талант.

Никто, кроме моей матери, не знает правды о тех нескольких неделях ранней весны 1946 года, когда произошло мое зачатие. Грант уехал ухаживать за умирающей матерью. В свой день рождения моя будущая мама была одна и, вполне вероятно, повстречала молодого стрелка в ночном клубе. Судьбоносная цепь событий: отлучка Гранта, смерть Джесси Поллард Смит в Вербное воскресенье, молодая порывистость моей мамы – ей не сиделось в четырех стенах, случайная послевоенная встреча, – привела меня в мир, сделала меня такой, какая я есть.

Когда моя мать обнаружила, что беременна, она и мой отец Грант не высказывали ни малейших сомнений в том, что это его ребенок. Но Грамми еще раньше, втайне от всех, обыскала дом, пока Беверли была на работе, нашла в постели дяди Джо чье-то нижнее белье и ошибочно сочла, что подозрения о шашнях внучки с ее старшим сыном подтвердились. Моя прабабушка была абсолютно уверена, что Беверли забеременела от Джо, даже высказала ему это в лицо, а он расхохотался и стал все отрицать. Тогда Грамми пришла к Гранту, стала осыпать Беверли обвинениями: “Она тебя охомутала”. Но, сама того не подозревая, своим вмешательством побудила моего отца еще решительнее встать на защиту мамы.

Страсти настолько накалились, что в самом начале лета мои будущие родители покинули Филадельфию. Сели в поезд, укатили в Чикаго. Убедить Гранта остаться с моей мамой оказалось несложно. Но уговорить связать себя узами брака – очень нелегко. Он был не вполне готов взвалить на себя ответственность после всего пережитого: война, пять лет в армии, последствия малярии, недавняя смерть матери. Моя мама говорила, что они довольно долго просидели на ступеньках мэрии, пока Грант все-таки не нашел в себе мужество попросить ее руки. Возможно, он сделал это ради их ребенка. Церемония была скромная – просто пошли и расписались.

Они сели в чикагский поезд, и все действующие лица драмы, предшествовавшей моему рождению, отступили на дальний план. Супруги Смит – Грант и Беверли – поселились в пансионе около Логан-сквер, в довольно убогом в те времена районе. Там началась моя жизнь, и мой отец – как я ему благодарна! – мою жизнь спас: по несколько часов держал меня над лоханью с горячей водой, чтобы я дышала паром.

Все эти факты – из семейных преданий, которые мы хорошо знали. Но в эти предания не попала история о красивом летчике-еврее. Я могу лишь предполагать, что мама намекала на нее, когда обещала рассказать мне историю о генетике. Все эти крупицы информации, словно хлебные крошки на тропинке в дремучем лесу, собрали я и мой старший ребенок. А затем их приумножил мой новообретенный двоюродный брат, видный архитектор и ученый Энтони Алофсин. Его мать, красавица Элинор, сестра Сидни, была классической пианисткой, концертировала. Энтони питал большую приязнь к моему отцу, и я смогла дополнить его воспоминаниями замысловатый пазл своей родословной. Когда я нашла Энтони – а он почти ровесник Тодда, родился всего неделей позже, – это было как обрести еще одного брата, пусть и брата наполовину. Его мать и мой биологический отец выросли вместе; Энтони, как и я, был глубоко тронут тем, что мы вошли в жизнь друг друга.

Отец Сидни умер в пандемию испанки, когда мальчику было шесть. Сидни любил путешествовать, ценил изящные искусства и джаз. Учился на инженера-электротехника, но властная мать обязала его заняться семейным бизнесом – успешным кожевенным производством. А еще Сидни воспрещалось, под угрозой лишения наследства, ухаживать за женщинами, которые не принадлежат к его вероисповеданию. Так что он в любом случае не смог бы построить серьезные отношения с моей мамой.

Однажды он познакомился с девушкой-католичкой, франкоязычной канадкой Мари. Она стала его милой преданной спутницей, но взять ее в жены он не мог. И все же после похорон его матери Сидни и его милая Мари поженились в январе 1965 года. Они обрели долгожданное счастье. Детей у них не было, но они были друг у друга. Сидни исполнилось пятьдесят три года, они отпраздновали его день рождения у моря, но судьба их не щадила. У Сидни со времен войны были проблемы с почками. В ноябре того же года он умер. Не дожил, увы, даже до первой годовщины свадьбы. Мари, овдовевшая спустя одиннадцать месяцев в законном браке, дожила до девяноста лет. Узнай я о ней пораньше, я бы, конечно, попросила бы ее меня принять, принесла бы ей цветы, внимательно выслушала бы ее воспоминания о муже, моем биологическом отце. Задумываюсь: как только она доживала, когда его уже не было рядом? Но, несомненно, она чувствовала его присутствие в воздухе, которым дышала. Я, овдовевшая в сорок семь лет, чувствую родство с Мари, родство по стоицизму. Помещаю ее на свою стену настоящих героинь – тех, кто взваливает на плечи жестокие подарки судьбы и находит в себе силы жить дальше. Мне удалось найти ее скромное надгробие с простой надписью – только ее имя и фамилия, взятая после замужества.

Нам с сестрой пришлось смириться с тем, что мы сестры лишь наполовину. Некоторое время безутешно грустили, но неизменно мудрая Линда сказала, что ее вдруг осенило. “Вспомни: ты именно такая, какой я тебя люблю, только потому, что тебя зачали наша мама и Сидни. И если бы не он, тебя бы не существовало”. Возможно, от него я унаследовала черты, за которые Линда меня обожает: его темные волосы, его дерзкую поступь, его любовь к путешествиям, культуре, искусству, Парижу и морю. Мы стали любоваться Сидни вместе. Я бережно храню несколько бесценных фотокарточек: на одной он в военной форме, стоит у Эйфелевой башни, на другой запечатлен с Мари. Со временем я не только смогла почувствовать его характер, но и прониклась уверенностью, что мой отец любил меня, несмотря ни на что. Я восхищалась маминым молчанием; она знала, что отца я люблю больше, но не стала обижаться на это – наоборот, оберегала меня, таила, что он мне не отец. Итак, в конце концов мы возблагодарили судьбу за мамино послевоенное злоключение.

Никто не тянет рук, никто не пускает стрел, ни одна стрелка не описывает круги на главных часах памяти. Вижу людской караван: вереница людей ковыляет по бескрайним равнинам, народ моего отца скитается с места на место. Я им сочувствую, как и тем, кто изгнан из Тибета, Сирии, Палестины. И, возможно, именно в этом истинная ценность крови моих предков – в способности сопереживать изгнанникам. Киль перевернутого судна, еле различимый в море – то ли замершем, то ли вообще мертвом. Как же мне хочется остановить это мгновение – заснять его старой “лейкой”, прикрепить снимок с его нечетким силуэтом на стену в пустой комнате, из которой открывается вид на руины доходного дома в стиле ар-нуво. Послевоенная Европа, голодные, смятенные, бездомные беженцы останавливаются, поднимают глаза – словно чуют мое присутствие.

В моей комнате не было бы ничего, кроме ломберного столика и единственного стула перед ним, а в углу подстилка из сена и пшеничных стеблей, достаточно широкая, чтобы спать. У меня было бы одеяло из серо-коричневого войлока – того же материала, которым Йозеф Бойс укрывался, укладываясь спать рядом с койотом[53] в углу комнаты, довольно похожей на мое воображаемое убежище. Я сидела бы за столом, делала бы заметки в дневнике. Карандаши, кувшин с водой, маленький стакан и один бутерброд, завернутый в пергаментную бумагу. Когда стемнеет, пила бы холодный кофе. Ходила бы из угла в угол, а потом ложилась бы на подстилку, завернувшись в одеяло.

Я проследила бы судьбы женщин, с которыми мне не суждено увидеться: Мари, Джесси, моей бабушки Маргериты – миниатюрной, заводной, зеленоглазой, музыкально одаренной, легкой на ногу. Она была из Новой Англии, единственное дитя респектабельного семейства. Сбежала из дома с молодым военным, не уступавшим ей по красоте. Отец отрекся от нее, и своих родителей она так больше и не увидела. Как же это было больно для жизнерадостной хрупкой женщины, веселой и доброй, любившей немое кино и нарядные платья. Однажды утром Маргерита перестала узнавать родную дочь, бросилась на нее с кухонным ножом. Ее отвезли в больницу, а затем перевели в психиатрическую лечебницу. Там семья бросила ее на произвол судьбы, оставила в психиатрическом отделении старой Норристаунской государственной больницы, как в западне. Та же судьба, что и у Антонена Арто или Фрэнсис Фармер[54]. Лечили ее в духе эпохи – проводили новомодные эксперименты с электрошоком или инсулином. Тогда всех больных шизофренией пытались лечить, вводя в инсулиновую кому. Домой она так и не вернулась, в сорок два года умерла в лечебнице. Открываю футляр ее мандолины, сделанной сто лет назад. Мандолина и книга “Серебряные пенни” – все, что удалось сохранить моей матери из вещей Маргериты – проливают свет на короткую жизнь, которая была отдана поэзии и музыке. Возможно, во мне живет одно-единственное дуновение безумия моей бабушки – от большего судьба меня уберегла, но способность претворять это дуновение в творчество пошла мне на пользу.

Все, что происходит за много лет до нашего рождения, готовит сцену, на которой разыграется наша жизнь. Как я рада, что игральные кости, брошенные издалека и наудачу, сложились в обстоятельства моего рождения. Перекладываю куски пазла, приоткрываю крохотные обрывки правды. Стоя на лоскуте засохшей травы, среди кактусов и цветов пустыни, под небом, где созвездия – как блевотина, повторяю нараспев те же слова, которые повторяли мои предки, ощущая преемственность с человечеством.

База ВВС. Бари, Италия

В один спокойный день я сидела за письменным столом. Мысли блуждали. Именно в этот миг я увидела его. Он был в темном костюме, в галстуке. А я – в синем пальто, купленном к Пасхе, на воротнике кружева. В Филадельфии дядя Бобби повел меня в зоопарк. Усадил на скамейку у озера Бёрд, пообещал, что сейчас придет. Затем кто-то взял меня за руку, и мы пошли гулять. Я подметила, что все встречные улыбаются нам, и почувствовала гордость от того, что иду рядом с таким человеком. Мы покатались на лодке в виде лебедя; счастье захлестывало меня, как волна. Лодка вернулась к причалу. Там меня уже ждал мой дядя. Помог вылезти, но я оступилась, промочила туфли. Я завертелась, оглянулась и увидела лицо, свое лицо: брови темные, волосы темные, пристальный взгляд устремлен в иные дали. “Я – твоя походка, – выдохнула я слова, – твоя улыбка, твой неотцентрованный глаз. Последний штрих, капля крови, которая довершила мою мозаику”.

Предыдущая главаГлава 12 из 15Следующая глава