Я – Сумрачный, я – Безутешный, я – Вдовец,
Я – Аквитанский Князь на башне разоренной,
Мертва моя Звезда, и меркнет мой венец[46]
Сидя на крыльце своего дома в Нью-Йорке, перечитала стихотворение из “Химер” Нерваля. В молодости оно мне особенно нравилось. Тогда оно напоминало мне о падающей башне с карты Таро, меня влекла его атмосфера опустошения. Но теперь читала его, все понимая с кристальной ясностью, узнавая в нем себя: я тоже вдова, в моей башне больше никто не несет дозор, на моем плече – тоже отметина от меланхолического поцелуя поэта. Покосилась вдаль, на пустоту в перспективе улицы. Еще год назад там возвышались Башни-близнецы. 2001 год, год Кубрика. Какому монолиту[47] теперь будем поклоняться? Зазвонил телефон, вывел меня из дебрей задумчивости. Предчувствую: это мама, ее ежедневный, как по расписанию, звонок.
Поговорили о настроении ранней осени. Мама была встревожена слухами, что клуб “Каменный пони” в Эшбери-Парке, где она с огромным удовольствием сидела на наших концертах в окружении восторженных фанатов, скоро закроется. Я заверила, что его стараются спасти изо всех сил. Упомянула, что голос у меня, похоже, садится, придется сменить тональность в некоторых песнях. “Скоро ты запоешь моим голосом, точь-в-точь, – засмеялась она, – как певичка из ночного клуба”. “Ага, – сказала я, – наверное, это у меня в генах”. Она посерьезнела, сказала: “Знаешь, малышка, когда увидимся, напомни – я должна рассказать тебе одну историю про генетику”. Я уговаривала ее не тянуть, рассказать прямо сейчас по телефону, но она уперлась. Сказала: “Нет уж, все расскажу на этих выходных, лицом к лицу”.
Меня разбирало любопытство, но пришлось подождать. Через несколько дней мать упала, ударилась головой, потеряла сознание. Я вскочила в первый же автобус до Саут-Джерси, приехала в больницу. Линда подоспела еще раньше. У мамы обнаружили тромб; операция прошла успешно, но некоторое время мама вела себя отрешенно, все путала. Когда она выздоровела, я попробовала заговорить о генетике, но она смотрела пустыми глазами. Не могла понять, о чем это я. “Может, эта история как-то связана со слухами о том, чья я дочь?” – подумала я. Слухи о том, что мой отец мне не отец, ходили среди родни с маминой стороны, их распускала моя прабабушка, а мои родители только отмахивались – мол, все это чушь. Я надеялась: однажды мама снова заговорит на эту тему, но после травмы она была уже не та. Теперь ее мир держался на шатких подпорках – ее вере и крепнущем день ото дня желании вернуться в детство, воссоединиться со своими родителями.
После курса физиотерапии ее перевели в местную больницу. Близилась первая годовщина событий 11 сентября. На экране крохотного телевизора снова и снова мелькали кадры падения башен. Я вспомнила, как перепугалась в тот день. Утром отправила Джесси в школу, ненадолго прилегла отдохнуть, задремала. Зазвонил телефон. Тревожный крик моего хорошего друга: “Одевайся, спускайся в подвал, на нас напали!” Я мигом вскочила, запаниковала, подумала о Джесси, побежала в школу – она была недалеко, в нескольких кварталах. Выскочив на улицу, увидела дым. В ужасе смотрела, как рушится одна из башен. В воздухе повисли какая-то белая пыль и пепел – прах архитектуры вперемешку с человечьим. Я испугалась за дочь. Это был самый страшный миг моей жизни.
Больницы были маме не в новинку: как-никак, четверо детей и несколько операций. Похоже, она не досадовала на больничный быт; ей даже нравилось, что за ней ухаживают, – все-таки передышка от бесконечной возни. Шесть дней спустя она посмотрела на нас пристально и сказала: “Мне кажется, в этот раз я не выкарабкаюсь”. Вечером 17-го мы все поужинали коронным блюдом Саут-Джерси – сэндвичами хоуги – и ненадолго стали похожи на счастливую семью. “Только Тодди не хватает”, – сказала я. Телевизор работал – мать всю жизнь спала с включенным телевизором, дожидаясь отца с ночной смены. Я покосилась на экран в тот самый миг, когда начался фильм. “День триффидов”, английская фантастика, показывали его крайне нечасто. Один из любимых фильмов Тодди. “А вот и Тодди!” – единодушно решили мы все; он здесь, с нами. Семья Линды, все поголовно Свидетели Иеговы, укрепляли веру в моей матери. Я была очень рада, что Линда все время была рядом с ней, ласково нашептывала на ухо. Моя мать веровала искренне и покинула нас, оставив в наследство свою картину рая.
Похоронили ее там, где она пожелала, рядом с Тоддом, ее любимым сыном. Потеря матери потрясла меня гораздо сильнее, чем я ожидала. Я сидела и плакала, вцепившись в “Сару Крю” – одну из последних книг, которые она мне прислала в подарок. В каком-то смысле она была моей феей-крестной, словно Синяя Фея, которая присматривала за Пиноккио, сколько бы он ни озорничал. Смерть родителей перекраивает твою вселенную, на какое-то время все разбалансируется, от чувства осиротелости кружится голова. После кончины матери во мне крепло чувство, что что-то осталось невысказанным. Правда, на титульном листе “Сары Крю” она написала одну фразу: “Мы понимаем все без слов”. Но сказали ли мы друг другу все нужные слова? Достаточно ли сильно я ее любила? Уделяла ли столько времени, сколько она заслуживала? Я часто жалела, что нельзя попросить у вечности лишний час: посидела бы с ней за кухонным столом, выпила бы с ней кофе, слушала бы во все уши невероятные истории, которые она рассказывала снова и снова.
XXI век оказался совершенно не таким, как в грезах моего поколения: какая уж там всеобщая гармония, неприятие войн и милосердная помощь всем нуждающимся. После сокрушительной атаки на Башни-близнецы отчетливо ощущалось, что национализм исподтишка крепнет, просыпается жажда мести, сведения счетов. Поблекли и мои тайные надежды на триумф миролюбия и открытости в Израиле и Палестине. Меня угнетало предчувствие повальных разрушений, предсказанных в моем вещем кошмаре в Иерусалиме, в том самом сне, о котором я не стала рассказывать отцу.
Организация “International A.N.S.W.E.R.”[48] 26 октября 2002 года провела в Вашингтоне акцию протеста против нападения на Ирак, задуманного администрацией Буша. Я присоединилась к акции вместе с Оливером Рэем. Высказались преподобный Джесси Джексон, Джессика Лэнг, Сьюзен Сарандон и преподобный Эл Шарптон. Стивен Себринг снимал нас на кинокамеру. После призыва не воевать мы с Оливером исполнили “People Have the Power”. Собралось примерно двести тысяч человек из всех уголков страны; из Сада Конституции около Мемориала участникам войны во Вьетнаме было видно, что вся Национальная аллея заполнена людьми, они требуют мира, скандируют “нет войне”. В январе мы собрались снова, выступали на пронизывающем холоде, объединив усилия с преподобным Джесси Джексоном. 15 февраля состоялась крупнейшая в истории глобальная антивоенная акция протеста. В одной лишь Англии на протест вышел неполный миллион человек, в Италии – целых три миллиона, просто невероятно. Увы, коллективный глас народа остался неуслышанным.
16 марта 2003 года в секторе Газа молодая активистка Рейчел Корри, сторонница непротивления злу насилием, протестовала против сноса домов израильскими властями в Рафахе. Бульдозеры уже разрушили соседние здания и направились к дому профессора Насраллы, где жил он сам с семьей и остановилась сама Корри. Корри, в оранжевом жилете, с мегафоном в руке, призывала: “Прекратите!” Забралась на холмик, преграждая путь израильскому бульдозеру, но он не затормозил. Ее соратники, другие активисты, закричали. Бульдозер раздавил ее насмерть, к ужасу детей Насраллы: они все видели. Гибель Корри, пламенной альтруистки, которая была всего на два года старше моего сына, не выходила у меня из головы. Одновременно стало очевидно, что все марши, мольбы и протесты миллионов людей по всему миру даже не отсрочат запланированное нападение администрации Буша на Багдад.
19 марта, в день, когда родилась моя мать, я слегла с самой сильной мигренью за всю жизнь. Этажом ниже работал телевизор, и до меня доносились последние новости. Мы готовились бомбить Багдад, военная операция называлась “Шок и трепет”. Корреспондент журнала The New Yorker Джон Ли Андерсон сообщил, что накануне бомбежки птицы смолкли, так и не возвестив о наступлении первого дня весны.
Ничего сопоставимого с той мигренью – такой сильной и всепоглощающей физической боли – я в жизни не испытывала. Вспомнила, как страдала от таких мигреней моя мать, а я в детстве досадовала, что приходится за ней ухаживать. Попыталась переключиться на другие мысли, дистанцироваться от хвори. Подумала о Вирджинии Вульф: кластерные мигрени затягивали ее в спиральный вихрь галлюцинаций, хора неумолимых голосов и невыразимой тоски. В попытке отвлечься надолго уединилась в темноте, сочиняя в голове поэму. Перескакивала с умолкших птиц на Вирджинию и ее сестру Ванессу, а потом на нас с Линдой. Вошла в мир матери, которая поет детям колыбельную, утешает их, когда на ее город падают бомбы. Лежала, терзаемая мигренью, и думала о женщинах Багдада, колыбели цивилизации, – как они поют колыбельные детям.
Весь день и всю ночь до утра не покидала свою комнату с наглухо зашторенными окнами. Восемнадцать часов спустя мигрень постепенно утихла, и в результате появилась моя поэма “Птицы Ирака”. Все наши усилия остановить бомбардировки оказались напрасны, и у меня осталось только одно средство – создать в ответ какое-то произведение. Сьюзен Сонтаг – с ней Роберт и я дружили много лет – любезно написала текст для моего последнего диска на фирме Arista, сборника “Land (1975–2002)”. Я поделилась с ней идеей записать ответ на вторжение администрации Буша в Ирак, а Сьюзен разъяснила: чтобы понять, кто и как разжигает конфликты в современном мире, очень важно знать историю. По ее совету я изучила историю Ирака и его вклад в мировую культуру, когда готовилась к записи импровизационной композиции “Radio Baghdad”. Решила показать ситуацию глазами матерей – их позицию невозможно разъять холодным политическим анализом. Незадолго до этого у Сьюзен нашли лейкемию, и она была занята своей битвой, а я думала о Сьюзен, когда мы записывали композицию живьем. В начале звучат голоса иракских детей, занятых игрой, ведущая партия – взрывные аккорды Оливера Рэя, печаль, раскручиваясь по спирали, нарастает, укоряет.
Весной 2004 года вышел мой первый альбом на фирме Columbia. Он назывался “Trampin’” – “Бродяжничаю”. Начинался с песни “Jubilee” (“Юбилейный год”) , сочиненной мной и Ленни Кеем, – призыва сплотиться, вместе встретить неспокойные времена. Наша песня “Gandhi” – в ее создание внесли свой вклад Ленни, Джей Ди, Тони Шанахан и Оливер Рэй – доносит призывы Ганди к миролюбию и независимости. Тони Шанахан сочинил музыку к “Mother Rose”[49], песне памяти моей матери, и к “Peaceable Kingdom”[50], написанной для Рэйчел Корри. Заглавную композицию, спиричуэл, известный в исполнении Мариан Андерсон, мы записали вживую в студии The Looking Glass. Моя дочь Джесси сыграла на фортепиано изящно и без лишних изысков. Это ее дебют в студийной работе и наша первая совместная запись. Я назвала альбом “Trampin’” – по названию песни, которая рассказывает и о бесхитростной вере в духовные идеалы, и о пути усталого бродяги.
В конце года доблестная битва Сьюзен Сонтаг с лейкемией оборвалась. Отныне вместо Сьюзен будут говорить ее произведения. Я вылетела в Париж на ее похороны. Ночевала в их с Энни Лейбовиц квартире, в бывшем кабинете Сьюзен. Сон не шел, и я взяла с ее полки книгу – “Мое обнаженное сердце” Бодлера. Вспоминала о Сьюзен в разные годы: она танцевала на моих концертах, отчитывала меня за беспорядок в моей библиотеке, советовала читать побольше немецких писателей – так я пришла к Герману Броху и Томасу Бернхарду. Думала о сладострастной любви Сьюзен к красоте, о ее страданиях, гибком уме и стремлении чувствовать все с обостренной силой.
В день, когда ее хоронили, рано утром, холодный туман поднялся над Сеной, закрыл Нотр-Дам. Я прошлась по улице, остановилась у дома 7 на Гранд-Огюстен – у мастерской, где Пикассо написал “Гернику”. Сьюзен рассказывала, что в той же мастерской Бальзак поселил героя своей новеллы “Неведомый шедевр”, художника Френхофера.
Все собрались на кладбище Монпарнас, проходя мимо бронзовой статуи Ангела Вечного Сна, которая возвышается в его центре. К могиле подъехала машина, вышла миниатюрная женщина. Я подметила, как она взмахнула рукой, рассмотрела густую копну кудрявых, коротко остриженных волос. Сердцевидное лицо выражало решимость. Это была французская актриса Николь Стефан. Я видела ее на фото в обществе Жана Кокто, обожала ее в роли Элизабет в “Трудных детях” Жан-Пьера Мельвиля. Бесстрашная, ни на кого не похожая Николь. Она присоединилась к Энни и их близкой приятельнице, Шэрон Делано, которая ухаживала за больной Сьюзен. Я стояла в стороне, наблюдая за ними: три сильные женщины, многого достигшие в жизни, преданно заботились о Сьюзен, и каждая из них ради ее блага что-то оторвала от себя. Было довольно холодно, землю заметало снегом. Энни попросила меня вернуться на следующий день, чтобы сфотографировать могилу. Могила была завалена цветами. Лежал венок от мэра Парижа – города, который выбрала для себя Сьюзен. Снегопад прекратился; я сделала снимок своим “полароидом” и передала Энни, как она просила.
Несколько месяцев спустя, в день рождения Пруста, я и мои друзья Ален Лахана, Энди Вуллискрофт и Анн Демельмейстер приехали на фестиваль “Солидейс” на окраине Парижа. Прямо на фестивальной площадке министр культуры Рено Доннедьё де Вабр вручил мне Орден искусств и словесности. В молодости я восхитилась розеткой этого ордена, которую гордо носил на лацкане Уильям Берроуз. “Когда-нибудь и у тебя такая будет”, – сказал он убежденно. Когда министр надел мне на шею орден командорской степени на широкой зелено-белой ленте, я подумала о нежданном-негаданном пророчестве Берроуза, а еще – о Сьюзен, удостоенной той же награды. Но в основном – о восьмилетней девочке и ее клятве когда-нибудь самой получить медали.
Потом я навестила Николь Стефан в ее парижской квартире. Пришла с гитарой, спела для нее. А она сделала мне два подарка: книгу, которая принадлежала ее матери, “Поэтические произведения Мильтона” на английском, и маленькую подушку со своим портретом, рисунком Жана Кокто. Но самым большим подарком стали ее доверие и радушие. Она чувствовала себя неважно, но уделила мне время и рассказала о своей жизни. Она с рождения имела титул баронессы, родилась в семье Ротшильдов, в мире богачей. А выросла из белокурой девочки “паршивая отца” с точки зрения семейства: отбилась от стада, связала свою жизнь с дебрями искусства. В войну вступила в ряды французского Сопротивления, сидела в тюрьме. Рассказывала о своих отношениях со Сьюзен, о своих горестях. Когда мы прощались, она сказала, что один ее друг недавно умер. “По нему прочли кадиш, но я осталась одна, кто прочтет кадиш по мне?” Я не знала толком, что такое кадиш, но молча поклялась найти способ почтить ее память, когда пробьет час.
Первое десятилетие нового века пронеслось в бешеном темпе: работа, путешествия, смерти, панегирики. Вернувшись на сцену, я первое время подстраивала свои гастроли под школьные каникулы Джексона и Джесси. Теперь дети выросли, гастролей и поездок прибавилось. Памятное событие – мое участие в качестве куратора в лондонском фестивале “Мелтдаун”. Вообще-то он ежегодный. В том году мы назвали программу “Невинность и опыт” – в знак уважения к нашему культурному наследию от Уильяма Блейка до Джими Хендрикса. Решили, что наша главная задача – упрочить солидарность, собрав вместе ветеранов и неоперившихся новичков. Пригласили музыкантов, поэтов и военных корреспондентов; разнообразные по стилю, яркие выступления длились две недели. Для проекта, с которым я участвовала в программе, я надеялась на сотрудничество с Кевином Шилдсом, прозорливым основателем группы My Bloody Valentine. Спросила, не согласится ли он сымпровизировать вживую трек, под который я прочту цикл своих стихов “The Coral Sea”, написанный для Роберта вскоре после его смерти. Мы проговорили несколько часов, небесный вышел разговор, а репетировать вообще не репетировали. Наше выступление держалось на взаимном доверии. Я никогда раньше не читала “Коралловое море” со сцены, и вскоре меня захлестнула буря чувств – вспомнилось, как я писала эти строки за столом на кухне, в состоянии подвисающей скорби. Зацикленные звуковые фрагменты Кевина, многоярусные, словно соборы, окутали меня, и я капитулировала перед ними, уронила текст на пол. Теперь текст мне был без надобности: я поняла, как выразить на языке поэзии преображение Роберта. Это выступление превзошло все мои надежды на слияние поэзии с чистым звуком, этим самостоятельным языком искусства. В последний вечер выступил Джон Кейл, а затем мы впервые сыграли альбом “Horses” целиком. Я решила, что для этого самое время: “Horses” – детище времен невинности, а теперь мы изо всех сил постарались вложить в его исполнение опыт.
Группа гастролировала по Европе, Южной Америке, Австралии, Японии, играла в Стамбуле, Марокко, Сеуле. Во все поездки я брала с собой рукопись, которая впоследствии стала книгой “Просто дети”. Сверяясь со своими яркими воспоминаниями, с бесчисленными дневниками и ежедневниками, я писала и переделывала, часто изнемогала, понимая, какую большую ответственность несу перед Робертом и городом, где развернулась наша история. Когда нам было двадцать, мы придумали игру с продолжением, назвали ее “Наша история”. По ночам я часто читала Роберту книги или рассказывала истории про свое детство. Однажды ночью, когда шел снег, он сонно сказал: “Расскажи мне нашу историю”. Начиналась она с девушки с клетчатым, как шотландский килт, чемоданом. Девушка искала ночлег, а нашла спящего юношу. Каким-то чудом почувствовав ее присутствие, он открыл глаза, улыбнулся. Каждый раз, когда он просил рассказать эту историю, я добавляла к ней наши новые приключения, пока он не засыпал. Когда за несколько часов до своей смерти он попросил меня написать нашу историю, я четко поняла, чего он от меня хочет.
На шестьдесят первом году жизни меня включили в Зал славы рок-н-ролла. Я выразила благоговейное почтение товарищам по группе, брату, Фреду и особенно своей матери за ее преданность нашей музыке и народу. Стивен Себринг закончил фильм, кропотливо собрал мозаику, которая отражает десять лет моей жизни. Как росли мои дети в наших странствиях – мелькают перед глазами города и страны, сливаясь в лучезарное пятно. Лондон. Токио. Иерусалим. Могилы Уильяма Блейка, Китса, Шелли, Артюра Рембо. Антивоенные протесты в Вашингтоне. Мы с Сэмом Шепардом поем блюзы. Мы с Фли смеемся на пляже, и тут же мичиганский пейзаж, исчезающий на глазах. Десять лет Стивен снимал, как разрастается во все стороны наше лоскутное одеяло. Фильм “Мечта о жизни” представили публике на Берлинском кинофестивале, показали по каналу PBS, номинировали на премию “Эмми”. Фонд “Картье” в Париже устроил мою первую крупную персональную выставку “Земля 250” с работами, представляющими пять родов искусства: фотография, график, инсталляции, исполнительское искусство и поэзия. На выставке была и инсталляция памяти Роберта, где звучал трек “The Coral Sea”. Но, несмотря на свое обещание, я никак не могла дописать нашу историю. По-прежнему таскала с собой рукопись в металлическом чемоданчике. При жизни мы с Робертом никогда не выезжали из города, но теперь везде ездили вместе.
В 2009 году после напряженных гастролей я на некоторое время осталась в Париже. Отыскала в еврейском секторе кладбища Пер-Лашез гробницу барона Анри де Ротшильда, где похоронена Николь. Выполнила ее желание – прочла по ней кадиш, еврейскую молитву за умерших. Снова заглянула и на кладбище Монпарнас, навестила Сьюзен, подметила, что в ее глянцево-черной могильной плите отражаются облака. Завернув за угол, нашла место упокоения Сэмюэля Беккета. На его надгробии лежала одинокая роза.
Спасибо за то, что вы сделали, спасибо за Годо. Все мы ждем-пождем ответа от Вселенной.
– Ну, ответ будет, – отозвался какой-то голос, – но ждать еще долго.
– Ничего, я подожду, – сказала я.
Мне не терпелось дописать книгу, и я решила пожить в Европе. Мне помогли выкроить время, дали возможность поработать в уединении. Поселилась я в перестроенной часовне, в усадьбе на юге Франции, принадлежавшей моим хорошим друзьям. Часовня была маленькая, вроде монашеской кельи: витражные окна, кровать да письменный стол. Заскучав, я пошла исследовать усадьбу, набрела на древние оливы и цыганскую кибитку. А в кибитке был маленький столик с церковными свечами и портретом Артюра Рембо. Я трудилась над последними правками книги, которую обещала Роберту, шлифовала ее, как мраморную статую, отсекая все лишнее. И, наконец, запорошила всю часовню мерцающей пылью: точка поставлена. Близился час отъезда; в ту ночь я просидела за работой до зари, писала то, что было абсолютно необходимо написать, радовалась, что день, должно быть, будет радостным. На каменном полу засияла дуга розового света. Мой бунтарский горб все-таки меня не бросил. Он словно бы обратился в чернила и перетек на бумагу с моего пера, когда оно, поскрипывая, дописывало последние страницы.
Мы сражаемся с изнурительной лихорадкой разочарований, осознав: башня твоего вчерашнего дня рушится не в фантазиях, а взаправду, ты тоже Князь Аквитанский, ветер сорвал тебя с башни и швырнул, словно живую карту Таро. Как же снова запрыгнуть наверх? Встань на ноги, бери тачку и собирай обломки – материальные и обломки сердца. Раздроби в щебенку, сотри эту щебенку в порошок и, пока оседает пыль, станцуй, растопчи пыль каблуками. Как же это проделать? Вернуться к своему “я” детских лет, прилежно перетерпеть трудности. Ведь дети живут нескончаемым настоящим: оставляют беды в прошлом, заново отстраивают свои замки, отбрасывают костыли и гипсовые бандажи, снова начинают ходить.