Питер позвонил мне за день до своего отъезда. За тот год, пока мы не общались, но поздравляли друг друга с днем рождения и Рождеством, он влюбился в девушку из Португалии и решил оставить Берлин. Контракт на квартиру сохранять не стал. Рынок аренды в Берлине всегда был перегрет, а сейчас особенно, – значит, решил уехать навсегда.
«У меня осталось две упаковки винных бокалов, хочешь забрать? Деть их некуда, соседям дарить жалко, новые».
На этом пороге я появлялась много раз – счастливая, расстроенная, рыдающая, навеселе. Но каждый раз перед тем, как подняться по лестнице, я старалась оставить себя на улице у подъезда и войти к нему нормальным, как мне казалось, человеком.
Кошек первыми запускают в квартиру и последними из нее забирают. Я вошла сюда спустя час после того, как Питер занес сюда последнюю коробку из нашего общего жилища. Тогда его пустая берлинская комната с высокими потолками и белыми обоями – на самом деле это типичные опилки, покрашенные белилами, – заполнилась деревянными балками, пакетами и ящиками. Через два дня они превратились в двухэтажную кровать, стол, шкаф и книжный стеллаж. Для всего здесь нашлось место – для книг, для одежды, для искусства и даже для меня.
Теперь я ухожу отсюда, когда здесь уже почти ничего нет.
Питер ходил вокруг оставшихся вещей и, потирая нос и щеки, случайно рисовал себе на них белые полоски. Он выглядел таким нормальным, уставшим и счастливым, каким я только могла бы себе представить влюбленного человека. Что ему пожелать? Счастья? Денег? Удачи на новом месте? Как подобрать интонацию, чтобы напутствие звучало не дежурным, а искренним?
Мы завели светский разговор ни о чем, чтобы заполнить тишину. Обсудили новости, оставшихся общих друзей, куда деть стиральную машину и точную дату рейса.
Вокруг нас постоянно ходили люди. Адам, друг Питера, помогавший ему красить стены, крутил сигареты и бегал на балкон курить. Неизвестный мне молодой человек с сантиметром мерил столешницу на кухне. Покурив, Адам тыкал пальцем в покрашенную стену, проверяя, высохла она или нет.
«Еще чуть-чуть», – сказал он и вышел из комнаты.
Наконец-то мы остались одни.
«Ну и как тебе уезжать?» – спросила я.
При чужих говорить искренние слова неудобно, как будто бы мы приглашаем их поучаствовать. Но мы сами, стараясь, отдалились друг от друга, насколько могли.
Питер провел щекой по руке и оставил еще одну белую линию. «Конечно, это очень странно, но очень классно». И стало ясно, что он уезжает не потому, что ему в Берлине плохо, а потому, что где-то есть место, где его любят и ждут.
Питер сказал, что мой пакет с бокалами стоит у входа.
Мы крепко обнялись на прощание, из глаз брызнули искры. На фоне моей красной нагрудной сумочки они стали зелеными.
«Береги себя».
«Ты тоже. И позванивай мне».
«И ты тоже».
«Mach's gut».
Я взяла пакет, закрыла за собой дверь и спустилась вниз по лестнице. Чашка исчезла с почтового ящика. Я вышла из его подъезда, как в какой-нибудь сотый раз, подбирая себя на выходе, и не стала смотреть в его окна. Вместо этого я напрягла тело и пошла домой, крепко сжимая ручку пластикового пакета с двумя коробками бокалов ресторанного качества.
Когда мы вернулись из Амстердама и я думала, как прожить еще одну ночь со знанием того, что это конец, Питер сказал, что мы – лучшее, что могло случиться с каждым из нас. Это прозвучало, как будто «Земля плоская», но чем дольше мы были не вместе, тем больше я об этом думала. Земля – плоская. Мы созданы друг для друга.
Раньше я спрашивала себя, как понять, что любишь человека. Теперь мне было ясно, что если ты любишь, то знаешь это с той же уверенностью, как и когда понимаешь, что это конец.
Еще полгода после поездки на дачу мы просто были, как и в самом начале нашего знакомства, не давая нашим отношений никаких определений. Через полгода все сошло на нет, и мы перестали созваниваться и видеться. Раз – столкнулись на вечеринке, два – случайно зашли вместе в метро. Снова почему-то ночевали вместе. Почему? Да Бог его знает. Просто так вышло.
В этот раз мы расставались навсегда и по-настоящему.
Слово «навсегда» придает ситуации драматизм и надрыв. У «навсегда» нет обратного пути.
на-всег-да: на все время, на всю оставшуюся жизнь.
В пустой комнате Питера, в ее голых, свежевыкрашенных и еще не обсохших стенах, на фоне книг и Будды в пледике слово навсегда стало самым уместным.
В моменты, когда я злилась, положив трубку, когда мы не разговаривали и даже позволяли говорить друг другу гадости, я представляла себе то время, когда нам не о чем будет спорить и будет нечего делить. Теперь нам было легко друг без друга, как никогда. Мы прощались спокойно, зная, что с нами все будет в порядке.
Я осознавала, что нам плохо друг с другом, но и по отдельности нам тоже не очень. Из бывших возлюбленных мы стали любовниками. Из любовников эволюционировали в хороших друзей, которые не рассказывают друг другу про свои романы. Мы дружили до моего первого следующего мужчины. Это правило никогда не произносилось вслух, но мы оба его знали.
Мы – лучшее, что могло с нами случиться.
Эти слова догнали меня спустя месяцы и врезались в память еще на несколько лет.
Все мои берлинские подруги считали, что Берлин – худший город для отношений. Да, свободный, но необязательный, безалаберный и даже жестокий. Общество с ограниченной ответственностью – о-о-о, Берлин! Фраза в профиле из тиндера «Не ищу ничего серьезного, секс, кино и кофе» читается как «Пожалуйста, только не влюбляйся в меня и не рассчитывай ни на что. Я этого не вынесу и добавлю тебя в черный список. И если у меня появятся к тебе чувства, я сделаю все, чтобы ты об этом не узнала».
Тяга молодых горожан к автономии прикрывает их, да и мой, панический страх быть оставленными в самой одинокой европейской столице. Поэтому найти своего человека в городе, где молодые люди выжидают дни, чтобы ответить на вопрос «Как дела?», кажется чудом.
Я спрашивала маму – как она поняла, что полюбила своего второго мужа?
Если это оно, ты узнаешь.
Я перекатывала эту фразу в себе, лежа наутро после свидания с красивым шотландским мужчиной. Дейт спал, а я думала – вдруг Питер прав, и это закончилось только потому, что я сама все разрушила. И что, если это чудо я уже упустила?
Мама мягко, но с легким нажимом, чтобы звучало убедительнее, сказала, что у нас могли бы получиться очень красивые дети. Об этом я тоже думала и спрашивала себя уже более уверенно – хорошо, они получились бы красивыми. А были бы они счастливыми?
Я сказала маме, что не хочу детей от Питера. Она помолчала, потом сказала: «Как знаешь», – и больше мы к этой теме не возвращались.
Бабушка редко говорила про любовь, она больше верила в судьбу.
судь-ба: стечение обстоятельств, не зависящих от воли человека, удары, превратности судьбы, доля, участь, будущее, то, что случится, произойдет.
Что такое судьба, бабуль?
Это невидимая сила, выбирающая, кому с кем быть и что будет происходить с нами.
Для меня судьба звучала как приговор, не подлежащий обжалованию, как неизлечимый диагноз. Я не спрашивала, можно ли изменить судьбу. Но я точно не хотела принимать ее безоговорочно, как данность, как констатацию своей беспомощности.
Что чувствует девушка, когда впервые покупает тест на беременность?
Что чувствует девушка, когда стоит в очереди?
Что чувствует девушка, когда подходит ее очередь?
Что чувствует девушка, когда хочет сказать фармацевту по-немецки «Один тест на беременность», но теряет дар речи и знание языка?
«One pregnancy test, please», – тихим голосом говорит девушка.
«Повторите, пожалуйста», – говорит женщина за кассой и смотрит на девушку с искренним желанием услышать.
«Pregnancy test, – громче говорит девушка. – Please».
«Он за вами, – отвечает фармацевт, – возьмите с прилавка».
Девушка берет узкую прямоугольную упаковку глубокого розового цвета и несет ее обратно к кассе. На тесте написано «Be Sure». Ее уверенность стоит б евро и девяносто четыре цента.
На сдачу девушка получает две медные монетки – шесть центов – и упаковку носовых платков. Обычно в немецкой аптеке в подарок ко всему идут носовые платки.
Женщина-фармацевт как будто благословляет девушку и говорит ей: «Пусть все сложится так, как должно».
И кладет сверху мятную конфетку.
Девушка кивает головой, сгребает сдачу и тест в сумку и выходит из аптеки.
Оказавшись на шумной улице, среди пешеходов и велосипедистов, она вспоминает направление, куда ей нужно идти, и тихонько говорит: «Спасибо, блять».
Эта девушка – я, и на шумной улице лето. Через четыре месяца мне должно исполниться двадцать два. Питер звонил уже дважды и спрашивал меня, когда я приду в парк, чтобы встретиться с ним и с его друзьями. Я не взяла трубку и написала, что пока что не могу говорить. Я шла домой, умирая от волнения и ужаса. Моя мама узнала, что беременна мной на одиннадцатой неделе. Я не знаю, беременна я или нет, пока что у меня просто задержка на четыре дня, а еще меня постоянно тошнит. Меня тошнит дома и на работе. Меня тошнит еще до того, как я закурю редкую сигарету на вечеринке. Меня тошнит до первого бокала вина. До утреннего кофе. До того, как я напечатаю емейл, на который никто не ответит. До того, как мне дважды позвонит Питер.
Меня тошнит от неизвестности и неопределенности будущего. Если раньше я была уверена в своем будущем до конца месяца, то теперь горизонт сократился до одного похода в туалет.
Я иду домой и думаю выпить бокал вина прямо сейчас. Как будто бы так будет не так страшно. Как будто я стану легче ко всему относиться. Если я узнаю, что я беременна, вдруг меня перестанет тошнить от неизвестности. Но тогда меня может начать тошнить от ужаса. Или от уже начавшегося токсикоза.
Покупать тест на беременность не стыдно, думала я, поднимаясь по лестнице на четвертый этаж. Стыдно осознанно подчиняться неизвестности, если можно ее прекратить. Покупать тест на беременность – это страшно, но никак не стыдно.
Мое будущее не зависит от результатов этого теста. От него вообще ничего не зависит, потому что я либо уже беременна, либо нет.
Дома я распаковываю тест и пытаюсь прочитать инструкцию. Она на немецком, и я только по картинкам могу догадаться, что именно мне нужно сделать и сколько будет нужно подождать.
Я хожу по квартире и понимаю, что от волнения даже не могу сходить в туалет. Мы вместе чуть больше двух месяцев. Хочу ли я этого ребенка? Что я смогу дать своему ребенку в двадцать два года? Что, если я не буду его любить? Хорошим ли Питер будет отцом?
Он сказал, что никогда не хотел детей.
Я никогда не задавалась этим вопросом.
Пока не села на унитаз и не засунула тест между ног.
Что чувствует девушка, когда вытаскивает мокрый тест? Она кладет его на раковину и моет руки.
Нужно подождать минуту. Теперь я поняла, для чего нужна была мятная конфетка. Чтобы переключить внимание и чтобы убить время.
Я села на кухне и открыла телефон. Питер прислал геолокацию места, где ждал меня с друзьями. Моя мама родила меня в двадцать два, и, по ее словам, она не делала тест, она просто почувствовала. Я ничего не чувствовала, кроме ужаса.
Тест показал одну полоску. Значит, у меня одной проблемой меньше. Не у нас, а у меня одной проблемой меньше.
Тогда я поверила в судьбу. В тот день она была ко мне благосклонна.
Почти через год у нас порвался презерватив. Был поздний апрель, уже глубокая поздняя ночь, а через семь часов у меня начиналась смена на работе. Питер почему-то остановился, и я спросила, в чем дело. Он посмотрел на меня так, будто с нами в постели оказался чужой. И я сразу все поняла.
В некоторые моменты вся жизнь проносится перед глазами. Я увидела не прошлую, а возможную будущую жизнь.
Как я вынашиваю предположительно красивого общего ребенка, и как мы не знаем, как мы его назовем.
Как мне исполняется двадцать четыре, и как я живу в моей съемной, слава богу, дешевой однокомнатной квартире в Нойкёльне. Кто-то говорил, что у матерей-одиночек неплохие пособия. В моем представлении беременность – это то, с чем женщина будет разбираться сама, неважно, порядочный у нее партнер или нет.
Как мой предположительно красивый ребенок плачет. Представила его ресницы, крошечный нос и ноготки. Именно эти детали младенцев поражали меня больше всего – как природа их придумывает, а женщина производит.
И что уже сейчас надо будет занимать очередь в детский сад.
В этом калейдоскопе будущего не хватало одного: ощущения, что это должно случиться.
Я очнулась от этого видения и поняла, что больше не могу полагаться на судьбу. Поэтому я начала искать штаны, а другой рукой набирать в поисковике адрес ближайшей круглосуточной аптеки.
Питер сказал, что таблетку мне не продадут. Продадут, подумала я. Я решила, что в моих силах сделать себя счастливой сейчас. И с этим мне может помочь одна конкретная волшебная таблетка.
После того как я уехала от родителей и стала жить одна, в моей жизни появилось фоновое чувство тревоги. У меня было самое стабильное детство, которое можно себе представить. Я росла с мамой и бабушкой, в окружении их друзей, в любви, строгости и заботе. Жизнь расписана по минутам – гимназия, музыкальная школа, репетиторы. Дома всегда есть суп, который можно разогреть, или пицца в морозилке. Я знала, где найти чистое постельное белье, и знала, что, когда вырасту, я стану журналисткой или филологом. Все было предопределено, и пути практически ко всему открыты.
Переехав в Берлин, я поняла, что в мире нет ничего стабильного. Здесь мои права и пребывание ограничивались штампом в виде на жительство и иммиграционным законом. Мы, приехавшие, должны быть благодарны за то, что мы здесь находимся. Они, чиновники, вынесут решение, можем ли мы здесь остаться или нет. Я искала чувство безопасности, потому что моя жизнь была зыбкой. Зарплата приходила двадцать пятого числа. Запись в иммиграционное ведомство назначалась на декабрь каждого года. Моя судьба зависела от одной подписи, и я знала, что, скорее всего, вид на жительство продлят, но в голове всегда находилось место для сомнений.
С Питером безопасность обрела конкретные формы. Прибитые полки в моей квартире, воскресная газета в кафе у дома, куда мы ходили завтракать два раза в месяц, запах трюфельного масла, добавленного практически в любое блюдо. Пару раз Питер говорил мне, что хочет семью, но семья для меня – это чувство безопасности. Как получить постоянный вид на жительство. Мы говорили про семью как про конструкцию, но не обсуждали фундамент. Не совпадали в ритмах, в представлении о том, какой должна быть семья, в устроении быта. Он хотел заниматься искусством и подрабатывать, чтобы хватало на жилье и на еду. Искусство было для него главным, а остальное – второстепенным. Можно ли ставить это человеку в упрек? Наверное, нет. Стоит ли с ним строить семью? Наверное, тоже нет.
Мы начали с совместной жизни и через несколько месяцев органично разъехались, чтобы дать нашим отношениям воздух. Мне в голову не приходило, что можно снова съехаться. Я уезжала к себе домой, потому что только там чувствовала себя свободной и становилась собой. Разбрасывала вещи, мыла посуду по настроению, пела попсу на русском языке. Танцевала голая, потому что меня никто не видел.
По дороге в аптеку я задумалась, что я делаю со своей жизнью. В свои двадцать три я сменила три страны, у меня есть айфон и макбук, но, несмотря на это, к концу месяца мне часто не хватает на проезд в метро. И еще мне диагностировали клиническую депрессию. На этом список моих достижений заканчивался.
Теперь я знала, что чувствует девушка, стоя в очереди в аптеку. Она стоит не просто за избавлением от неизвестности, а за своим осознанным решением.
Надо ли репетировать текст, чтобы надавить на жалость? Это же фармацевт, а не священник. Ему необязательно знать, почему мне нужна экстренная контрацепция. Даже такое светское государство, как Германия, залезает в трусы к женщинам и регулирует, что она может сделать со своим телом, а что нет. Почему на любое лекарство, решающее проблемы, нужен рецепт врача? Таблетки для счастья мне тоже выписывал психиатр.
Подошла моя очередь.
«Bitte», – сказал фармацевт, что означало – «Я вас слушаю».
Я начала говорить, что мне нужны экстренные контрацептивы, но в этот момент за мной с клокотом проехал мотоцикл.
«Morning afterpill», – сказала я и, подумав, что сейчас даже не утро, а всего лишь ночь, неожиданно разревелась.
Мне стало ужасно жаль. Нас всех. Нашу несуществующую семью с Питером. Предположительно красивого ребенка. Мое тело. Дети должны расти в любви, а не в неврозе.
«Они только по рецепту», – сухо сказал фармацевт.
У меня был единственный аргумент, обычно работающий только с российскими фармацевтами.
«Bitte», – сказала я и зажмурилась.
Фармацевт помолчал и сказал: «Ладно. Плати наличными».
Сверху на упаковку он положил упаковку бумажных салфеток. Я выбрала себя без рецепта и чужой подписи. Тридцать евро – столько стоит свобода быть собой.
После расставания мы часто пытались выяснить, почему у нас ничего не получилось. Обсуждали деньги, взгляды и ценности. Мне хотелось стабильности, ему – творчества. Он считал мое поколение неолиберальным, выговаривая это слово с некоторым презрением. Я считала, что его ценности для меня слишком левые. Я выросла с родителями в однокомнатной квартире, он – в доме на берегу озера в Баварии. Я пошла работать в двадцать один год, потому что хотела быть самостоятельной, а он считал, что это слишком рано, еще можно поучиться. Ему нравился порядок на кухне и отсутствие капель на раковине, я ела что попало, и чистота кухонных поверхностей меня не заботила. У меня вообще не было кухни. Он ходил на выставки, чтобы смотреть на искусство, а я – на людей.
Питер сказал, что я была единственной женщиной, от которой он хотел детей. Я вспомнила ужас в его глазах и подумала – вдруг я додумала в них тот ужас, который ожидала увидеть? Он ответил, что испугался за меня. Страх – плохой фундамент для семьи. Через некоторое время мы уже ничего не боялись, но знали, что вряд ли когда-нибудь будем вместе.
Однажды я позвала Питера кататься на лодке. В Берлине есть Остров Юности, это анклав чистого гедонизма в Шпрее, рядом с Трептов-парком. Мне хотелось покататься на катамаране, покачаться в воде, отплыв от всех подальше. В пункте проката оставались канадские лодки, похожие на пластиковый банан с двумя прорезями. Питер принес с собой музыкальную колонку, а я два пива для храбрости.
Когда мы уже достали кошельки, я спросила у кассирши:
«А она точно не перевернется?»
Кассирша серьезно посмотрела на меня и ответила: «Мы таких гарантий не даем, может, и перевернется».
«Со мной не перевернется, бояться нечего», – сказал Питер и взял весла.
Первые десять минут мы гребли быстро и слаженно, чтобы отплыть от всех подальше, уворачивались от семейных яхт и туристических корабликов. Нам с берега махали люди, а мы им улыбались. Я не махала, чтобы не потерять весло.
Мы проплыли мимо странного сооружения, похожего не на дом, а на хижину на воде. Питер рассказал, что если собрать три плота вместе, то их можно зарегистрировать как отдельный остров, свое царство гедонизма. Сначала я не понимала, как грести, но потом разобралась. Вода была темной, но, если зачерпнуть рукой, в ладони она оказывалась прозрачной. Все было на поверхности – тина, ветки и иногда пивные банки.
Сдав лодку, мы расселись в лежаках и пили пиво. Питер раскрыл книгу, я рассматривала детей и собак. Возможно, неправильно их сравнивать, но они все были органически счастливыми.
Летом в Берлине вечер наступает тихо, неслышно, как кот подходит к добыче на мягких лапах. А потом всегда внезапно гаснет свет. Мы ни о чем не разговаривали, хотя чувствовалась недосказанность. Когда мы оставались наедине, мы почти всегда начинали выяснять отношения. Почему вышло так, а не иначе? Почему мы больше не спим друг с другом? Почему из нас не получилось семьи?
Я тоже не обо всем рассказывала Питеру, но не признавалась себе в этом. Когда он просил меня что-то сделать, и я уже знала, что делать я этого не буду, вместо твердого «Нет» я отвечала: «Можно попробовать». В этих спорах я не оставляла за собой последнее слово, я предпочитала отмалчиваться вместо того, чтобы сказать правду. Правду можно было сказать, когда терять уже нечего. А оказаться с правдой вслух и наедине представлялось мне невыносимым.
Мы просто не подходили друг другу. Это знание оказалось таким простым и сложным одновременно, как будто бы долго разгадываешь последнее слово в кроссворде, которое точно знаешь, но не можешь вспомнить. В детстве мама говорила, что разошлась с моим отцом, потому что они «не сошлись характерами». Я долго думала о том, как это – сначала сойтись, а потом не сойтись характерами. Не знаю, как быстро мама это поняла. Я поняла только когда все остальные варианты закончились.
Питер читал книгу, а я разглядывала его ресницы, как он хмурит брови. Его отец показывал мне его детскую фотографию, и сейчас он сидел в лежаке с таким же взглядом, как на том снимке. У нас могли бы получиться красивые дети, а получился только один красивый июньский день.
Теперь Питер собирал свои вещи, а я шла к себе домой, держа в одной руке пакет из плотного пластика. Пластик обжигал мне тыльную сторону ладони и резал пальцы. Было темно, как бывает осенью в семь утра и в пять вечера. Я вспомнила, как уходила от него тем же маршрутом рано утром, когда Питер узнал, что его отец, Уве, при смерти. Они с Питером были ужасно похожи – оба красивые, статные, с одинаковыми носами, походкой и интонацией, – и нежно любили друг друга, как любят только выросший сын и постаревший отец.
За день до этого Питер позвонил мне. Я стояла в спортзале и поднимала гантелю. Он попросил приехать и сказал, что с отцом что-то не так. В один момент я оглупела и не знала, что делать – выходить из зала прямо сейчас или позаниматься еще десять минут. В таких случаях всегда хочется обратиться к опыту предков – как будто внутри нас есть невидимый протокол, где прописано, как нужно вести себя в такой ситуации.
Ехать мне не хотелось. Что говорить в таких случаях? Как себя вести? Протокольные листы внутри меня оказались пустыми. В моей семье было не принято выражать сочувствие, обычно сразу предлагали помощь в решении проблем. Я села в электричку и стала обдумывать, что говорить, как будто мне нужно было вести важную встречу. Чувство, что произойдет что-то ужасное и непоправимое, сдавило меня изнутри. Кроме смерти все поправимо. Потрогала волосы – у шеи сырые. Из открывающихся дверей электрички дул ледяной ветер. Намотав шарф на голову, как платок, я вышла на остановку раньше, чтобы дать себе дополнительное время подумать. Но думать было не о чем. Нужно было просто идти.
В ситуациях, когда непоправимое совсем близко, хочется поступить правильно, хотя такой категории нет. Можно поступить по-человечески, то есть думая в первую очередь о другом, а можно эгоистически, думая о себе. Стыдно признаваться себе в том, что всегда хочется быть хорошим человеком. Но быть собой и хорошим человеком – это не всегда одно и тоже. Правильно, утешала я себя, наверное, где-то посередине. Десять минут дороги до его дома я шла навстречу ветру и размышляла, кому можно позвонить, кто уже оказывался в такой ситуации.
Подходя к дому Питера, я заметила, что свет в окне не горел. Дверь в квартиру была приоткрыта, а сам Питер сидел за столом и допивал виски. Он тихо произнес: «Привет».
Что сказать в таком случае?
Мне еще не может быть очень жаль, потому что все еще живы.
Сказать, что все будет хорошо, я не могла, потому что все уже было плохо, и мы оба знали, что будет только хуже.
Что можно сказать, чтобы твоему близкому человеку стало хоть на секунду легче дышать?
Вся глупость про хорошего человека мгновенно забылась.
Я сказала: «Ничего не бойся, я с тобой».
Он промолчал, налил себе еще виски и достал стакан для меня. Виски я не любила, но у этого был очень мягкий вкус. Сказал, что сегодня, слава богу, не пришлось ничего решать. Несколько минут мы молчали. Тихо шуршало радио. Потом я спросила, хочет ли он обняться. Он кивнул. Мы встали, обнялись и заплакали.
Все прежнее стало неважным. Наши обиды и бесплодные разговоры – «почему у нас ничего не получилось», «а ты, а я», наши споры – все исчезло. Мы стояли друг перед другом, нагие, как осенние деревья. Нам больше не нужно было придумывать для себя категории и описания. Не друзья, не приятели, не любовники. Мы стали как будто родственниками, а в семьях редко бывают простые отношения. О многом не принято говорить, как будто и так все понятно. Питер и я перестали стесняться себя в горе и в радости.
Мы вытирали друг другу слезы, и никого ближе нас самих у нас в этот момент не было.
В некоторые месяцы, дни и недели я плакала каждый день. Питер и я ложились в кровать, и я знала, что мне сегодня нужно будет поплакать. Только на его мягком матрасе у меня происходила декомпрессия. Дома я спала на жестком матрасе, а у него ничего такой. Утонуть можно.
И я тонула. Знала свою партию слез по нотам – как дышать, как говорить, чтобы никто ничего не услышал и не понял. Мне не хотелось, чтобы он чувствовал свою беспомощность. Он никак не мог меня утешить и не мог решить мои проблемы. Со мной он часто чувствовал себя беспомощным, я это знала. Поэтому я научилась плакать бесшумно, а он научился делать вид, что он этого не замечает, или правда не замечал.
Иногда ему хотелось меня утешить, и он шарил своей большой шершавой рукой по моему лицу в поисках слез. Питер спрашивал, как мне помочь, но помочь было ничем нельзя. Нужно было научиться быть кошкой – ничего не говорить, не задавать вопросов, просто быть рядом.
Тем вечером, когда мы молча пили виски на его кухне, он плакал, как ребенок. Я убаюкивала его, как мама и бабушка убаюкивали моего брата.
Через это нужно было пройти, и я не казалась себе рядом с ним беспомощной. Наоборот, я давно не была кому-то настолько полезной.
Почему я думала, что, когда плакала я, Питер чувствовал себя беспомощным? Возможно, он мог бы мне дать ровно то, что мне было нужно. И тоже почувствовать себя полезным.
Я проснулась затемно, еще до будильника. С помощью виски Питер все-таки смог уснуть. Газовые фонари заканчивали ночную смену, и по дороге домой я думала о том, что раньше Питер попадал в категорию взрослых, потому что мне казалось, что он лучше меня знает, как жить. Сотню раз я спрашивала его, как там, в мире, где все выросли. Питер отвечал мне, что на этой планете взрослых нет.
Теперь он вот-вот станет совсем взрослым. Ему ничем нельзя было помочь и никак нельзя утешить.
Утром я поняла, что заболела, и позвонила ему, чтобы предупредить.
В ответ он сказал, что Уве больше нет.
Похороны, как выяснилось, – это специально забюрократированный процесс, чтобы у живых не было времени осознать, что произошло.
Лежа на жестком матрасе в своей кровати, я не могла поверить в то, что человек вчера еще был жив, а сейчас больше нет; потом от него останется пепел, а потом только память.
Я приходила к Питеру домой несколько раз в неделю, но не потому что хотела быть хорошим человеком, а потому что не могла поступить иначе. В мире, где нет никаких гарантий, где взросление всегда наступает неизбежно, а к смерти близкого невозможно подготовиться, даже если кажется, что готов, быть рядом – это единственная ценность, которой я обладала, и кроме нее, мне нечего было предложить.
Автобус от его дома до моего ходил раз в двадцать минут. Спустя пять лет я шла домой пешком, так же, как и сотню раз до этого, не дожидаясь автобуса. Несмотря на вес бокалов и жжение от стянутой пластиковой ручки, мне еще никогда не было так легко. Мы расставались навсегда и по-настоящему, и на этот раз делали это искренне. Осознание, что Питер уедет из Берлина и что, судя по его лицу и его будущим планам, он доволен и собирается жить счастливую жизнь где-то на юге, осветило меня изнутри, ярче, чем все газовые фонари на улице длиной в полтора километра.
Мы, может, и были созданы друг для друга, и, вероятно, это то, что моя бабушка зовет судьбой, но нам хватило мудрости или здравого смысла наконец-то в это не поверить. Как много людей подчиняются судьбе и живут друг с другом, не принимая в расчет, что они друг другу не подходят? Я радовалась за нерожденных детей и незарегистрированный брак, за неслучившуюся семью и за двух, кажется, взрослых людей, сделавших зрелый и болезненный выбор.
Напутственным словом Питера стало «Mach's gut'», дословно «Береги себя». Изредка перезваниваться, ничего не бояться и беречь себя – это лучший подарок от тех, кто друг другу больше ничего не должен.