Через полгода, в июле, Питер и я купили билеты в Амстердам на выходные. К тому времени наши отношения стали натянутыми, общение сухим, мы встречались то у него, то у меня дома, молча ужинали, ложились спать. Иногда я представляла себе жизнь без него – какой бы она была? Какой была бы я? Мы робко пытались поговорить о будущем, но оба знали, что не готовы к этому разговору, как будто оба понимали, что хотим разных вещей, что видим себя в разных местах. Поэтому, каждый раз, приближаясь к точке разлома, мы отходили от нее, опасаясь последствий. Вместо нежности я раздражалась, от поцелуев уворачивалась, и мне казалось, что я уже сейчас нахожусь в не в том месте. Я спрашивала себя, люблю ли я его, и ответ приходил положительный: да, вроде люблю. При попытках представить себе, что будет после Питера, и жизнь без него, все стихало, и я как будто бы погружалась в темную воду, без фонарика и акваланга.
Два дня в Амстердаме мы выходили в город через рынок, где пахло рыбой и сладкими пирожками, бросались в толпы таких же, как мы, туристов, вынырнув с центральных улиц, садились на арендованные велосипеды и обедали в парке, а вечером, когда мы возвращались домой, все стихало, и ни он, ни я, не находили, что сказать друг другу: ни за ужином, ни перед сном.
Вечером мы встретились с моим приятелем из Москвы Васей и пошли на пирс у дома выпить по пиву. Питер и Вася горячо спорили об искусстве, о том, стоит ли идти на выставку в Берлинский музей, Питер сетовал на то, как сложно найти ателье в Берлине. Я то прислушивалась к их разговору, то выпадала из него, как будто заходила в воду по щиколотку. Меня заботил другой вопрос – как сесть поудобнее на жестких досках. Сложить ноги по-турецки? Вытянуть их? Но тогда нужно сидеть с прямой спиной. Поджать по себя? Пока я крутилась, мой взгляд остановился на Питере, и внутри меня что-то щелкнуло. Вася замешкался, открывая новую бутылку, и все замолчали, кроме сверчков, стрекочущих у воды. Жестяная крышка отлетела от бутылки и ударилась об дерево.
То, от чего я бежала и чего боялась, настигло меня, пока я пыталась устроиться поудобнее. Удобно мне больше не будет.
Я сказала: «Пойдем, нам завтра рано вставать».
Но нам не нужно было рано вставать.
Нам нужно было расстаться.
Восемь часов в поезде Амстердам – Берлин мы провели в молчании. В окно бил горячий солнечный свет, поезд набирал скорость, проскакивая полустанки и большие города.
Сколько еще часов должно пройти после совместного отпуска, чтобы начать разговор о расставании было не очень по-мудацки? Столько часов, сколько я проведу наедине со своим решением, находясь с человеком в одном пространстве.
Я уговорила себя уснуть, только чтобы количество часов до расставания сократилось до нуля.
Все будет хорошо, сказала я.
Ты сможешь.
На кухне Питер допивал чай.
«Давай у нас будут не отношения, а секс без обязательств».
«Что-что у нас будет?» – переспросил меня внутренний голос.
Когда я знаю, что нужно делать, в 90% случаев дословное руководство появляется перед глазами бегущей строкой. Но я все равно выбираю другие 10% процентов, чтобы сделать все наоборот.
«То, что называется friends with benefits».
«Вот ты сучка малодушная», – возмутился голос.
Но менять что-то было уже поздно.
«Что ты сказала?» – спросил Питер, как можно аккуратнее отставляя чашку.
Только что я и мой мужчина завтракали, вернувшись из романтического путешествия, только что прошла половина лета, и я только что сказала самую большую глупость, которую когда-либо осмеливалась сказать.
Я не смогла вслух произнести – давай расстанемся. Вместо этого я услышала от себя: «Давай будем friends with benefits. Я больше не могу быть с тобой в отношениях. Мне кажется, что так будет лучше для тебя».
Когда меня бросали, мне говорили, утешая самих себя, что это никогда не бывает красиво и никогда не бывает легко. Смелости, чтобы признаться, что это я хочу закончить отношения, мне не хватало. Что это я принимаю решение за нас обоих. Легче было бы представить, что это какая-то трусливая девка сидит внутри меня и ничего не может сделать по-человечески, не может даже расстаться.
Питер сказал: «Окей, я понял».
Тишина.
«Хотя нет, я все-таки не понял, – сказал Питер, – почему так будет лучше для меня?»
«Для нас?»
«Ну я знаю, что будет лучше для меня. Хорошо для меня – это быть с тобой вместе».
Я молчала.
«Я все равно не понял».
«Просто я так больше не могу».
Но как именно, я пояснить не смогла.
Следующий час мы плакали и обнимались на заправленной кровати. Я говорила какие-то глупости, в которые сама не верила, и что я не хочу, чтобы ему было больно. Я просила о расставании, как механика просят отключить аттракцион свободного падения. Проще было бы, если бы Питер сам меня бросил, но, как я знала, так это не работает.
Аттракцион свободного падения отключили.
Питер зашнуровал ботинки, сказал «Всего доброго» и закрыл за собой дверь.
Через пару недель после нашей поездки я получила письмо от Питера, где он говорил, что из нас получилась бы отличная семья и что такой любви, как у нас, уже не будет. Он думал, что это решение далось мне легко, и спрашивал, как мне вообще пришло в голову с ним расстаться. «Все будет хорошо, – читала я, – все наладится».
Я не знала, отвечать ли, что мы ни разу серьезно не планировали совместное будущее, не говорили о семье, замалчивали трудности и что мы любим друг друга, как троечники, не стараясь и не прилагая к этому усилий.
Говорить ли, что это акт отчаяния, чтобы сделать хоть что-то и вспомнить, какой я была до встречи с ним?
Я не смогла подобрать правильных слов, поэтому не стала ничего отвечать.
Впервые за полтора года я оказалась одна, теперь не на ночь, не на две, у моего одиночества была открытая дата. Вместо Питера теперь в квартире поселилась моя копия, я назвала ее Анжелика, как когда-то выдуманную в детстве сестру. Каждую ночь она шептала мне: «Позвони ему». Я сдерживалась. Голос внутри, убедивший меня в правильности моего решения, затих, как будто его никогда не было. Я знала, что нам нужно расстаться, но не могла объяснить себе, почему. Мне казалось, что без Питера мне будет лучше, ему будет лучше, что я делаю это для общего блага. Что я невыносима и что он устал от моего кислого, заплаканного лица. Наши отношения были бессмысленны, но не потому, что я его не любила, а потому, что я не видела будущего, о котором мы даже ни разу не говорили. Одиночество излечит меня, освободит его, я в этом была уверена. Я просто хотела как лучше.
Чем я хуже себя чувствовала, тем успешнее я это скрывала. Анжелика и я договорились, что, несмотря на любые внутренние пертурбации, я буду ходить в душ, умеренно краситься, не злоупотреблять алкоголем и не выпиливаться. Для меня любой договор имеет абсолютную силу, поэтому та часть меня, которая ходила на работу и зарабатывала деньги, и другая часть, которая покупала авиабилеты в соседние страны, угощала всех на вечеринках вином и выла после работы лежа в кровати, поставили под ним свои одинаковые подписи. «Молодцы, девочки», – сказала я и убрала эту бумажку в папку к счетам от стоматолога и за коммуналку.
Когда я мыла руки или одевалась, то в зеркалах видела то себя, Сашу, то тоже себя – Анжелику. Иногда из отражения на меня смотрела мама своими, точнее нашими, неглупыми глазами. Она говорила, что, когда я родилась, они были синими. Потом двадцать лет они оставались карими, а за эти весну и лето резко позеленели. В мою последнюю поездку мама сделала мне комплимент, что я, мол, расцвела, но сейчас я бы сказала, что глаза заболотились и покрылись тиной.
На опустевшей половине кровати, сооруженной за вечер из старых дверей и каркаса из «Икеи», теперь лежал мой ноутбук. В шкафу валялась пара его рубашек. В стаканчике над раковиной стояла его растрепанная зубная щетка. Я ходила кругами по своей маленькой квартире, в которой все было прибито или собрано им – крючки, полочки, кофейный столик из палеты, кровать из дверей. Мой комфорт дома держался на нем, как Земля на плечах атланта. И пока его рубашки, щетка и кровать были здесь, мир сохранял равновесие.
Я погрузилась в черную воду, и возможность позвонить Питеру давала мне возможность выплыть наружу и перехватить дыхание. Я не была готова к одиночеству, не умела плавать и забыла, как это – жить одной. Мне казалось, что без Питера будет лучше, но с ним мне было плохо, а без него просто невыносимо. Одиночество заполнило мою однокомнатную квартиру и отравляло меня, как бытовой газ. Как и в самом начале моего переезда, жить одной снова стало испытанием. Тридцать восемь квадратных метров с высокими потолками, с лепниной, закрашенной предыдущими жильцами, скрипучим дощатым полом и кучей маленьких углов и выступов, делавших мою комнату не прямоугольной, а причудливо трапециевидной, – я насчитала шесть углов вместо четырех, – рассказывали про меня лучше, чем я сама.
Кухонная утварь – ложки, чашки и сувениры, привезенные друзьями, лежали вперемешку с крупами и банками из-под чая и кофе. Шкафами и рабочей поверхностью я так и не обзавелась, я редко готовила, но когда все-таки делала что-то серьезнее бутербродов, резала продукты то на стиральной машине, то на маленьком холодильнике. Моя огромная кровать, теперь опустевшая, собирала вещи, которые я не собиралась носить, и книги, которые я не могла прочитать. Кофейный столик никогда не использовался по назначению, и когда я изредка сидела за ним, то клала на него ноги. Мне нравилась эта квартира так, как иногда нравилось мое отражение в зеркале, но чтобы ее обжить, нужно было полюбить ее пo-настоящему, захотеть о ней позаботиться.
Мои соседи, как и я, тоже жили поодиночке. В заднем и боковом флигелях делали студии, куда жильцы сразу после возведения дома въезжали по одному. Если соседи из внешнего флигеля устраивали вечеринки и выводили своих детей во двор на редкое солнце, то моих соседей по подъезду как будто бы не существовало. Мы приходили домой с работы то утром, то вечером, задергивали шторы, включали свет и присоединялись к театру теней нашего двора-колодца.
Я читала, что нас, берлинцев, живущих по одному человеку в квартире, почти два миллиона. В списках самых счастливых городов Германии Берлин не попадает даже в первую пятерку, зато считается самым одиноким. Многие говорят, что Берлин дает свободу быть собой, что он принимает тебя любым, но делает это поверхностно, на вечеринках и на улицах, предлагая одноразовые развлечения и знакомства. Мои подруги, живущие в городе, где больше всего ценится аутентичность, жаловались, что не могут найти партнера, но в профиле приложения для онлайн-знакомств ни за что не стали бы писать, что хотят отношений. В Берлине можно признаться в чем угодно, кроме нужды в другом человеке, это дурной тон, табу. Говорить об этом – все равно что обсуждать алкоголизм, зарплату или симпатии к немодным политическим партиям. Берлинцы жалуются друг другу на одноразовый секс, неотвеченные сообщения и неоправданные ожидания, убеждая себя, что у них нет никаких ожиданий, и молчат о самом главном, когда адресат их исповеди сидит перед ними на свидании.
В Берлине хотели даже ввести должность уполномоченного по одиночеству, как в Великобритании, но потом передумали. В статье Tagesspiegel одной из главных проблем решения одиночества назвали неумение в нем признаваться. «Самое сложное – найти этих одиноких, – сказала фрау Гот, одна из создательниц горячей линии для одиночества. – Они изолированно сидят по своим квартирам. Они нигде не активны. Как их найти?»
Остаток лета я вела себя тихо, умеренно задаваясь экзистенциальными вопросами. На отсутствие работы тоже не жаловалась. Пять дней в неделю, иногда шесть, я нарезала видеоклипы для корпораций, накладывала субтитры и отправляла заказчику. Платили немного, но мне хватало, чтобы не проваливаться в долги больше, чем на двадцать евро до зарплаты. В офис я ездила на велосипеде, выходила пораньше, чтобы поймать момент между тем, как солнце уже вышло, но еще не успело нагреть город, и постоянно пела – то попсу, то «Аквариум», то группу «Секрет» с самой первой кассеты, подаренной мне родителями. Я замечала, что поющих велосипедистов довольно много, – те, что посмелее, продолжали петь даже на светофорах, но я замолкала, как только останавливалась, боялась, что меня кто-то услышит. Пение всегда было чем-то интимным, но исцеляющим. На домашних вечеринках, в кругу близких друзей мы очень много пели, когда хотелось поговорить о важном, но чужими словами. Европейские друзья, забредающие в гости, удивлялись тому, как, натанцевавшись, мы рассаживаемся по углам и начинаем тянуть на остром, щипящем языке что-то меланхоличное, грустное, светлое. В этот момент мы не говорили, а так выражали, что нужны друг другу.
В моей жизни появилось множество новых знакомых, в основном из компании Питера. На удивление, после расставания я стала видеться с ними чаще. Кто-то из них, например, молодая русско-немецкая пара, Наталья и Грег, в этом году выставлялись на Венецианской биеннале, а у смешливого рыжего Сергея Латышева Цюрихский государственный музей недавно купил работы для постоянной коллекции. Среди художников были и работяги, покидающие ателье только по ночам, когда из него уходит свет, например, Михаель, вечно уставший, но очень талантливый парень; и весельчаки со скользящим взглядом, не пропускающие ни одной вечеринки, как Леша Ставицкий, чьи работы можно было найти в основных галереях на Август-штрассе. Кроме художников, там тусовались искусствоведы и кураторы, помогающие выставляться и писать тексты, парочка русскоязычных журналистов из немецких газет, дизайнеры, музыканты – почему-то у них всех были очень красивые глаза, – и я.
Каждый раз, когда мы встречались, мне казалось, что я оператор-документалист, и следовала за ними, как невидимка. Я пила с ними копеечное вино, ходила на выставки и квартирники, старалась красиво по-берлински одеваться. По-берлински – это так, чтобы не было видно приложенных усилий: взять одежду потемнее, желательно совсем черную, нарочито мятое не возбраняется, винтаж приветствуется. Я даже начала краситься, чего никогда не делала, потратила час, решая, купить ли мне желтую подводку, наконец, спросила себя, что меня останавливает, и пошла с ней на кассу. Мне не то чтобы хотелось быть замеченной другими, но хотелось избавиться от себя прежней и узнать себя в чем-то новом.
Я не интересовалась современным искусством, не разбиралась в галереях, но знала, где находятся самые модные из них, не знала имен, которые упоминали мои новые приятели, и не всегда даже помнила имена самих приятелей. До встречи с ними я сделала пару попыток прочитать несколько философских книг и листала альбомы по искусствоведению, но объяснить, почему одна картина хорошая, а другая нет, я не могла, и чувствовала себя как в школе, когда нужно было отличить Фета от Тютчева. Вместо факультета изящных искусств я закончила шарагу и сейчас работала не арт-дилером на фрилансе, а монтажером в компании с четкой иерархией. Полубогемный мир и его обитатели завораживали меня своей свободой, легкостью, образом жизни. Мы были очень разными, но что-то общее у нас находилось – вечное студенческое безденежье, молодость и один язык, на котором можно смеяться. Меня интересовали люди, и я пыталась занять ими пустоту, образовавшуюся на другой половине кровати.
У меня появилась привычка проезжать мимо окон Питера, чтобы посмотреть, горит ли свет в его квартире. Мне казалось, что если свет есть, это значит, что мир сохраняет равновесие. За те пару секунд, что я, проезжая мимо, смотрела в его окно, я заряжалась мыслью о том, что все будет глупо, наивно хорошо. Что я научусь жить без него, что смогу совладать с «неправильной» собой в одной квартире. Что мы не наделаем глупостей, ведь мы подписали договор.
На то, чтобы отточить любое мастерство, уходит около 10 000 часов, и главным было – не сорваться.
Но я сорвалась.
С конца лета вечеринки начали проходить все реже. В один вечер я сидела в баре с художниками и начала вслушиваться в их разговоры. Разница между ними и мной стала такой явной и невыносимой, что я решила поехать домой пораньше. Перед выходом я заглянула в уборную, увидела себя в зеркале – неподходящую, уставшую, несвободную – и едва сдержалась, чтобы не врезать своему отражению. Я намылила руки и поняла, что сейчас хочу стать счастливой, стать ей в одиночестве, сделать это самой, как я сделала все остальное. Можно, пожалуйста, ни в ком не нуждаться, ни в человеческом тепле, ни в общении, быть достаточной для себя самой? Казалось, что это такая же техническая задача, как устроиться на работу или снять квартиру, просверлить стену для полочек или отдать велосипед в ремонт.
По дороге домой руки направили руль в сторону улицы, где жил Питер. Я повернула на светофоре, сбавила скорость и посмотрела на его окна. Свет не горел. Мир как будто бы покачнулся. Может быть, от вина, может быть, от того, что он уже и так давно находился в непокое. Еще ни разу я не останавливалась около его дома. Но сейчас я слезла с велосипеда, перешла дорогу и подергала ручку двери. Закрыто. Здесь нет домофонов и номеров квартир, есть только фамилии и звонки прямо в квартиру. Все было на месте. Я дернула ручку еще раз. Иррационально мне хотелось что-то сделать, чтобы свет появился и чтобы все стало как раньше. Я вернулась к велосипеду и пристегнула его к знаку «Парковка запрещена». Пока я крутила цифры на замке, меня осенило.
Питер тоже жил в доме из старого фонда, но, чтобы редкого солнечного света было больше, двор разделили между двумя соседними зданиями. Поэтому я подошла к двери другого подъезда и вместо того, чтобы дернуть ручку, просто толкнула ее. Недовольно скрипя, она поддалась и пустила меня внутрь.
Двор был замкнут дугой продуваемых, холодных пятиэтажных домов со скрипучим полом и высоченными потолками. Почти нигде не горел свет, как будто бы все жители дома вымерли или уже спали. Удивительно, что в трех домах никто не слушал музыку, не спорил на кухне, не занимался любовью. Как будто бы все ушли и оставили меня с моим отчаянием наедине.
Правда, я кое-что не учла. Каждый дом имел свой деревянный забор, ограждающий его от соседнего. Я почувствовала себя лошадкой из рассказа Курта Воннегута, которая вместо участия в гонках перепрыгнула через забор и попыталась убежать. Забор был примерно с меня ростом.
Наверное, сказала я себе, для меня нет ничего невозможного. Я стала карабкаться на забор, так же, как когда в последний раз убегала с уроков и меня поймала классная руководительница. Забор заныл, заскрипел и ловко поцарапал меня через тонкие колготки.
Я выругалась и решила взять его как крепость, с разбега. Забор встретил меня глухим вздохом и отозвался болью в локте. Но даже это меня не остановило. На втором подбеге открылось окно над забором, и мне пришлось затормозить.
Это была соседка Питера, которую я разбудила. Она спросила, кто это. Я представилась. Она сказала: «Ну понятно», и позвала меня зайти внутрь.
Конь не смог перепрыгнуть ебучий забор.
Пока я поднималась по лестнице в его подъезд, я услышала, как открылась дверь. Питер стоял в халате, заспанный и взъерошенный, и первое, что он спросил – все ли у меня нормально. Ну да, нормально, ответила я. Разве не видно?
Мы обнялись.
Он постелил мне на диване.
Утром он вежливо не стал задавать мне вопросов. Вместо этого Питер сделал кофе и пожарил яичницу. Я давно так вкусно не ела и давно так не высыпалась.
«Ну пока?» – неуверенно сказала я, держась за ручку двери.
«До скорого», – ответил он и улыбнулся.