К книге
На этой планете взрослых нетЧасть первая. X
48%
Часть первая. X
13

Как-то я спросила у бабушки, что она помнит из своей долгой жизни. Она сказала, что молодость и зрелость похожи на растягивающийся мех аккордеона, а в старости видно только уголки – самые важные воспоминания.

Я вышла из чужой квартиры рано утром и включила альбом «Радио Африка» группы «Аквариум». Кожаная куртка, как первая в моей жизни, за спиной рюкзак, и мне будто бы снова семнадцать. В голове освежающая пустота, и я начинаю прогуливать школу по субботам в пользу первой осознанной весны в жизни, новых друзей и первокурсника Андрея, который мне ужасно нравится. Я убегаю из школы после третьего урока и иду вверх по Бульварному кольцу от Тверского до Покровского, и все четыре километра вызываю Капитана Африку.

В семнадцать лет я ничего не боюсь, потому что еще не знаю, чего следует бояться, но ужасно переживаю из-за поступления. Все, кроме будущего, кажется мне легким, а взрослая жизнь представляется новым временем, без запретов и правил. Андрей перестает мне звонить, и я рассказываю об этом отцу на одной из наших протокольных воскресных встреч. «Знаешь, сколько у тебя еще таких будет?» – произносит он как будто со знанием дела. По дороге домой я слышу в голове голос отца, наставляющего меня, что надо быть хитрее и недоступнее. Я так не умею, поэтому мир тяжелеет от моих девичьих, бесхитростных слез.

Когда я поступила в университет, а потом увидела фотографию Андрея с другой девушкой, я сказала себе, что во взрослую жизнь возьму с собой легкость и бесстрашие, как сережки, подаренные мне на выпускной. Пусть я не всегда могу их найти, но знаю, где их искать.

* * *

В почтовом ящике я нашла плотный конверт, в нем прощупывалась карточка – мой новый годовой вид на жительство. Больше не надо рассылать резюме или выходить замуж. Пока я поднималась по лестнице, я насмешливо спросила себя: «И о чем мы теперь будем беспокоиться?»

И честно себе ответила – пока не знаю.

Я потрогала карточку – будущее оказалось пластмассовым, у него есть срок истечения, мое имя и фотография. У этого года есть подпись, штамп и правила – разрешено работать только в этой компании. Интересно, это мне повезло, или я его заслужила? Может быть, Вселенная заметила мои старания или, наоборот, устала смотреть на мои попытки остаться в Берлине и подумала: «Ладно, дам Сашке шанс, посмотрим, что у нее получится».

Прошлым летом, когда все показалось совсем безысходным, я пошла в церковь. Тогда я решила, что нужно проявить ко Вселенной некоторое уважение. Но у нее нет храма, а бабушка и мама крестили меня в православной церкви. Поэтому я спустилась в метро, купила билетик, чтобы не злить Вселенную лишний раз, и поехала вниз, на юго-запад, в единственную православную церковь, которую я нашла на Google Maps. Поезд вынырнул из туннеля и оказался на улице, за окном замелькали аккуратные домики, и я начала придумывать, как именно я буду просить чуда. Сразу просить работу или помощи в поиске? Помощи в нахождении? Или простого человеческого – чтобы все было нормально? Нужно быть аккуратной и точной в формулировках.

Церковь стояла в отдалении от домов, небольшая и аккуратная. Внутри уже выстроилась очередь из верующих, и, судя по задумчивым лицам, они придумывали свою просьбу, как именники загадывают желание перед тем, как задуть свечи на торте. Когда подходил их черед, они целовали икону в руках у священника, словно скрепляя свое желание, как восковой печатью, оставляя следы губ на стекле. Я тоже встала за последним человеком, хотя и не знала, чего именно они просят и за что ответственна именно эта святая или святой – за деторождение, удачу в любви или финансовое благополучие.

Свет лился через окошки в куполе и попадал мне на лицо. Я зажмурилась, все стало малиновым, и когда я подошла к иконе, послание пришло ко мне само: «Найти приличную работу и получить вид на жительство».

Несправедливо просить о чем-то Вселенную, она же Бог, просто так, поэтому я купила несколько свечек в церковном магазине и зажгла их от соседних, мысленно извиняясь за потребительское отношение к высшим силам. Вместо поиска работы я съездила на другой конец города, чтобы попросить удачи в обмен на несколько евро. Прижигаемая стыдом и августовским солнцем, я шла обратно к метро и думала, что теперь я буду искать работу в два раза усерднее, чтобы не разочаровать Вселенную, Бога и себя.

* * *

Ответ на вопрос: «О чем мы теперь будем беспокоиться?» появился сам собой. Моя комната стала мне тесной, а зимой еще и холодной. Я написала всем знакомым, что ищу новое жилье. Приятель переслал мне объявление своего друга о временной сдаче квартиры на год. Мы договорились о просмотре на следующий вечер.

Даниэль, нынешний жилец квартиры, по профессии юрист, выглядел серьезно, но доброжелательно. Он собирался поехать в Швейцарию на год, но насовсем от недорогой квартиры отказываться не хотел, поэтому решил ее подсдать в хорошие руки. Я бывала в таких однушках – неровные стены на кухне, узкий санузел шириной с дверной проем, самодельные антресоли, темно-красный дощатый пол, на берлинском диалекте oxiblut. Мебель, сказал Даниель, я заберу с собой, но тебе оставлю стиральную машину и холодильник. На секунду я задумалась, потому что ничего своего, кроме матраса и письменного стола, у меня не было, но я напомнила себе стоимость квартиры и прибавила к ней свободу жить без соседей, и согласилась. Мы скрепили наш договор рукопожатием, и я напружиненными шагами дошла до квартиры, мгновенно ставшей для меня «старой». Теперь меня ждали новые заботы – планирование новой жизни, теперь со сметой.

В день, когда мы договорились встретиться, чтобы подписать контракт, меня затошнило. Снимать комнату в квартире, где чужое имя вписано в контракт, было нестрашно. А подпись – это обязательства, как брак. Просто так уже не соскочишь и не убежишь. Что делать, если сломается кран? Кто принесет туалетной бумаги, если я забуду ее купить?

«Ты справишься с этим», – подумала я и расчеркнула свою фамилию кириллицей. Я еще не осознавала масштабов своего везения, потому что Даниель не спросил у меня никаких документов с работы или кредитную историю. Вселенная поцеловала меня в темечко, намекнув, что пришло время стать самостоятельной.

Когда я занесла последние вещи в квартиру, оказалось, что в квартире нет даже плафона, чтобы вкрутить лампочку. Я не представляла, где купить плафон и тем более что с ним делать. Поэтому я зажгла напольную лампу, развернула матрас и погрузилась в ужас. Эйфория от самостоятельной жизни закончилась. Теперь началась сама жизнь.

Когда я жила с соседями, то есть последние три года, я привыкла, что за дверью, в коридоре, на кухне, в ванной кто-то есть. Мои соседи и соседки ворочались во сне и храпели, слушали музыку, занимались любовью, кипятили чайник и говорили по телефону. Теперь на всех тридцати восьми квадратных метрах стояла тишина, прерываемая гудением холодильника. Я слушала его дребезжание, и меня начало тихонько потрясывать вместе с ним. Тело бил озноб. Я простудилась.

Температура держалась трое суток. Я вспомнила, что мама в детстве растирала меня водкой, и спустилась в ночной магазин. Долго стояла, выбирая марку водки, как будто бы я ее собиралась пить, и остановилась на чекушке с надписью Gorbachev. Взяла еще пачку мармелада и зачем-то сказала продавцу, что это не то, что он думает, хотя уверена, что ему было все равно.

Вечер съедал день быстрее, чем я успевала прийти в себя. Ночь казалась мне бесконечной и несла с собой пытку тишиной и ознобом. Холодильник продолжал недовольно гудеть. В температурном бэдтрипе мне снилось, что я отравляюсь угарным газом; что по дороге из комнаты на кухню моя голова разбивается под тяжестью падающей антресоли, что душ качается подо мной и я голая проваливаюсь к соседям снизу, и что я единственная, кто будет в этом всем виновата. На следующий день я оформила страховку на случай, если я что-то здесь сломаю или испорчу, и долго лежала, уговаривая тело выздороветь.

Я проснулась засветло. Простынь и одеяло были мокрыми от пота. На кухне я погладила холодильник и сказала ему: «Не ворчи». Он продолжил гудеть, но я перестала его бояться. За окном шел пушистый плотный снег и, кажется, был в шоке от своего существования, поэтому снежинки летели не вниз, а иногда вверх. Оглянув кухню, я поняла, что у меня нет даже занавесок, но и денег на них у меня тоже нет. Я написала пост в онлайн-группе, что мне нужно примерно все – от половника до крючков в ванную. Вдруг у кого-то есть ненужные?

Через неделю в моей квартире появился новый матрас с рейками, две пары занавесок, рейл для одежды и даже маленький диван. В «Икее» я приложила карточку к терминалу с закрытыми глазами, чтобы не знать, сколько денег потратила с кредитки. Новые вещи встраивались в мой быт, как будто всегда находились на своих местах, и у меня появилось место, которое я могла назвать домом.

Тридцать первого декабря моя смена на работе закончилась в одиннадцать часов вечера, и я бежала до метро, закрывая руками лицо от взрывающихся вокруг петард. В вагоне не было ни одного трезвого существа, кроме меня и собаки, дрожащей от грохота и вспышек света. Мне удалось забежать в гости до полуночи, написать желание на клочке бумаги и высыпать пепел в бокал. Я почувствовала себя как в церкви, где каждый из нас сочинял свое послание к Вселенной-Богу и надеялся, что в какой-нибудь форме оно сбудется. Мы пили шампанское и слушали музыку, и эта пятикомнатная квартира с высокими потолками на одну ночь стала нашим храмом жизни, куда мы пришли пить, танцевать и по-своему молиться. Я сказала Вселенной только «спасибо» и ничего больше просить не стала.

* * *

Самолет отрывается от взлетной полосы и набирает высоту до тех пор, пока не упрется в чистое небо. Обычно он разрезает облака секунд за десять, может, двадцать, прежде чем выпорхнуть в безоблачную зону. В самолете всегда слышно гудение, ремни остаются пристегнутыми, свет приглушенным. У меня эти десять-двадцать секунд растянулись почти на полтора года. Я не набирала высоту, не падала вниз и не запрашивала аварийную посадку. Мягкие облака облепили мой самолет, как приклеенная вата детскую поделку. Из иллюминатора не разобрать – что там на земле и будущий маршрут нашего полета. Все датчики работали в штатном режиме. Но куда мы летим и зачем и когда облака расступятся, командир корабля не знал, и когда я дернула ручку кабины и распахнула дверь, там никого не было.

* * *

Каждый день я монтировала от двух до пяти видео, чтобы пользователь в соцсетях один раз его увидел, возможно, лайкнул и забыл. По сути я продюсировала информационный мусор, на который люди натыкаются, пока скроллят ленту. Мои коллеги и я как будто работали в пекарне, выпекая белые сдобные булки, приносящие мимолетное удовольствие, и делали это в три смены.

Нас нанимали в основном не за навыки или знания монтажа, а за молодость, любознательность и работоспособность. Часто мы работали по ночам, и я могла выйти на пять смен с десяти вечера до шести утра, за день сломать режим и снова к раннему часу быть в офисе. Моим коллегам старше тридцати такое уже давалось с трудом. Как метко подметил юрист, к которому я ходила за консультацией, и как подтвердили мои бывшие коллеги из кинокомпании, молодость – это суперспособность, открывающая двери там, где она готова тебе простить и низкую зарплату, и хронический недосып.

К весне энергии у всех становилось меньше, и все европейские друзья на вопрос «Как дела?» отвечали, что они устали. Меня всегда поражал этот ответ от молодых людей, чьи соцсети похожи на справочник по гедонизму. Я представляла себя кем-то вроде медиапролетария, потому что приятели с творческими работами зарабатывали хотя бы чуть больше денег и делали вид, что получают чуть больше удовольствия. У меня же начали появляться к себе вопросы, не про смысл жизни, но хотя бы про пользу. Приношу ли я вообще какую-нибудь пользу? Желание быть полезным часто обсуждалось в предрассветных разговорах с друзьями на вечеринках, и мы сходились на том, что мы хотя бы не причиняем вреда. Когда я уговаривала себя уснуть, мысли крутились в голове, как барабан стиральной машинки на финальных минутах отжима. Польза и смысл не объявлялись, не заходили попить чаю, они бесследно исчезли, как идеальные преступники. Раньше мне не приходилось задаваться такими вопросами, и я прекрасно себя чувствовала. То есть жила и без пользы, и без смысла. Почему сейчас мне без них так неспокойно живется, скажи, Саша? Сейчас-то с чего вдруг?

Мои прекрасные друзья, многие из них с великолепным гуманитарным образованием, уже давно все знали всё про смысл и его отсутствие с первых курсов университета. Я купила себе несколько книг, чтобы все понять, но дальше десяти страниц не продвинулась. Буквы издевательски танцевали и сыпались вниз. На каждое светское «читала ли я…?», мой взгляд устремлялся в пол, а губы шептали «еще не успела».

Питера стали больше приглашать в ателье посмотреть на чьи-нибудь работы, на выставки и вернисажи, и он просил меня пойти с ним. Для него, начинающего художника в Берлине, это была возможность завязать знакомства, поговорить об искусстве, договориться о новых встречах, но по-берлински, без конкретных дат. Я выполняла скорее декоративную функцию и большую часть времени молчала. Вместо картин и скульптур я рассматривала хозяев мастерских, галеристов и просто случайно попавших туда людей вроде меня и изредка осмеливалась с ними заговорить. Они казались мне свободными и влюбленными в жизнь. Признаться им, что я работаю на скучной и прекарной работе и, тем более, что все это искусство кажется мне чересчур сложным и непонятным, было стыдно.

Наверное, утешала себя я, мне просто это все не очень интересно.

Я мыла посуду, разгружала стирку, ехала на работу и ловила себя на зависти к этим художникам – к их легкому отношению к жизни. Моя мечта – остаться в Берлине, чтобы жить самостоятельно, – свершилась наполовину. Я осталась, чтобы обменять лучшие годы на жизнь, где я не могу найти себе места, и не знала, как теперь это исправить.

Питер часто говорил мне, что не понимает, как я выдерживаю по сорок часов в офисе, и что для себя он такой жизни не представляет. «Ты такая молодая, – говорил он, – тебе хорошо пойти бы учиться, а не работать». Я соглашалась с ним и одновременно злилась, как будто бы он не понимал, ради чего я это делаю. Как-то раз я осмелилась ему об этом напомнить. Питер сказал, что если я продолжу жить, как сейчас, то через несколько лет буду жить в спальном районе вроде Марцана, рожу ребенка от кого-нибудь и так же буду ездить в офис на работу.

Его слова прозвучали так хлестко, что я даже не нашлась, чем парировать. «Мне надо побыть одной», – выдохнула я, и уже по дороге к уборной из глаз потекли горячие, предательские слезы.

Я села на краешек ванной и подумала, что надо продержаться еще три года. Три года, чтобы решить, чем я буду заниматься, когда разберусь с документами. Придумать себе жизнь, в которой мне захочется просыпаться каждый день и делать то, что мне нравится. Не вести жалкую мещанскую жизнь, нарисованную Питером, не воспитывать ребенка от кого-то. Он не сказал «от меня», значит, себя он в Марцане тоже не видит. А вдруг я как раз там буду счастливей, чем сейчас в своей нойкёльнской квартире.

«Домой пойду», – сказала я, выходя из ванной.

«Ты чего?» – спросил Питер.

«Ничего», – сказала я и мгновенно пожалела об этом. Мне так много хотелось ему сказать – про Марцан, ребенка, мещанство и накатывающее отчаяние. Про то, что, наверное, классно быть взрослым и знать, как и кому поступать. Для других мы всегда почему-то знаем, как лучше.

* * *

Что я делала весь следующий год? Опаздывала на самолеты, ходила на вечеринки, улыбалась на фотографиях, всхлипывала по ночам, ходила на собеседования, потела в спортзале, красилась перед работой, не узнавала себя в зеркале, хотела проснуться, ужасно хотела проснуться, в другом теле, в другой жизни, на другой планете, а другой не было, и приходилось жить ту, что есть. Обрастала ненужными вещами, целовала незнакомцев, записывалась к психиатру, орала в лесу, плавала в море, занималась сексом, а не любовью, разбивала коленки, катаясь на велосипеде, и ничего не чувствовала, совсем ничего не чувствовала.

Однажды утром я поняла, что готова со всем этим покончить. Что я так больше не могу, и это все не имеет смысла.

Все вообще никогда не будет иметь смысла.

За пару дней до этого Питер осторожно спросил меня, не планирую ли я наделать глупостей. «Что ты имеешь в виду?» – спросила я. «Ну… ты понимаешь», – ответил он.

Я понимала. Мне казалось, что у меня отлично получается скрывать свою пустоту, как пьяному кажется, что он хорошо танцует.

В день, когда я поняла, что смысл утерян навсегда, Питер сказал, что сегодня мы поедем в приемный покой психиатрической клиники Вайсензее. Я кивнула головой, окей, поехали. Всю дорогу мы молчали. «Ну ты же меня там не оставишь?» – спросила я. «Нет», – сказал Питер и для убедительности добавил: «Конечно».

«Пообещай мне, – попросила я. – Меня ведь уволят с работы, если меня долго не будет. И я не хочу ни замуж, ни в психушку, ни в Россию».

Мне казалось, что люди, приезжающие в приемный покой, должны быть похожими на безумных, ну как если приехать в травмпункт, то сразу видно, что у человека сломана рука или нога. Мои соседи по очереди выглядели как обыкновенные берлинцы, как я, как Питер. Я могла представить, как каждый из них варит себе кофе с утра, едет на работу в желтом вагоне метро, долго стоит в супермаркете, выбирая между шведским сыром и немецким, бронирует отпуск на сайте горящих путевок и читает отзывы к утюгам на «Амазоне». На их лицах, как и на моем, не было печати депрессии, гипомании или алкоголизма. Мы просто немного устали, и в очереди к дежурному психиатру мы все были равны.

«А что говорить-то?» – спросила я Питера.

«Ну, расскажи, как ты чувствуешь себя в последнее время».

В приемном покое нас предупредили, что ждать придется долго. Я рассматривала узорчатый плиточный пол, высокие потолки, куда поместился бы еще один этаж, и наблюдала, как такие же нормальные люди, как я, молча курят в саду. Клиника выглядела как сказочный замок. Подстриженный газон, тишина, прерываемая пением птиц. Ни криков, ни всхлипов. Как будто в городе с самым высоким процентом людей, посещающих психиатров, больше никого не осталось, и всех отпустили домой. Кроме тех, кто только что потушил сигарету.

Наконец нас позвали. Питер зашел со мной и сказал, что сейчас объяснит ситуацию со своей перспективы. Он говорил быстро и на немецком, и я многого не понимала, но полностью ему доверяла. Что бы он им ни сказал, это будет для моего же блага, для нашего блага. Потом он ушел ждать снаружи, и со мной начала разговаривать женщина-врач. Она говорила по-английски, мягким, профессиональным тоном, задавала мне вопросы про настроение, про бессонницу, про работу. Как давно это у меня, помню ли я, что приносит мне удовольствие? Где я работаю? Сама ли я решила сюда приехать?

Я объяснила, что это была не моя идея, но я была не против. Точнее, что мне было все равно. Женщина-врач начала записывать мои слова. В это же время к ней подошла другая и стала что-то ей говорить про кого-то, что он или она «выпивает по две бутылки вина в день», услышала я, «делириум», «не спит по две ночи». Мне стало ужасно стыдно, что мои проблемы не настоящие, а тут кто-то, кому действительно нужна помощь.

Я знала, что этот прием мало что изменит, потому что мои предыдущие походы ко врачам напоминали сеансы разоблачения фокусника-дилетанта. Поэтому я отвечала на вопросы откровенно, но малоэмоциально, как будто бы не у врача сижу, а на встрече с юристом.

«У вас депрессия средней тяжести, как по учебнику, – сказала она, обратившись ко мне. – Амбулаторно мы вам помочь не можем, вы не живете в нашем районе. Мы можем либо вас госпитализировать, либо дать вам список психиатров, к кому вы можете обратиться».

Я затрясла головой: нет, нет, ложиться я не буду, ни в коем случае. Она дала мне листок со именами и номерами телефонов и сказала: «Вот там есть русскоговорящая. Попробуйте».

По дороге домой я решила, что подожду с желанием все закончить. Наконец-то мне сказали, что это я сломалась, а не мир вокруг меня, а значит, можно попробовать починить.

Впервые за долгое время я легла спать с желанием проснуться.

* * *

Вход в офис психиатра был между школой такси, около которой курил скучающий турецкий дед, и окнами похоронного бюро. Реклама за стеклом говорила: «Если начать откладывать на похороны прямо сейчас, то вашим близким не придется об этом беспокоиться». Рядом фотографии счастливых, улыбающихся людей, вложившихся в свое будущее. «Я знаю, что я не одна, что Бернд ждет меня там», – такая была одна из подписей, к фотографии пожилой, ухоженной женщины со взглядом, устремленным мимо объектива.

В приемной сидели и стояли люди, им всем было назначено на одно и то же время. Обладатели талонов сидели на пластмассовых стульях, как победители, а на входе в регистратуру стояли человек пять и вместо того, чтобы ругаться, говорили так, как будто произносят реплики в театре: «я пришел первый»; «а я уже час жду, вы знаете»; «за той девушкой встаньте». Девушкой оказалась женщина, похожая на героиню с фотографии рекламы похоронного бюро. Бернду придется подождать.

Спустя полтора часа меня вызвали в кабинет. Психиатр выглядела как завуч из моей школы: крупная, в строгих очках, серьезная. Я передала ей направление, она внимательно посмотрела в него и спросила: «А от меня вы чего хотите?»

«Не знаю, – ответила я, – наверное, антидепрессантов, чтобы жить хотелось, без поисков смысла».

«И что, думаете, одна волшебная таблетка все исправит?»

Я сказала, что, наверное, все не исправит, но, может быть, даст силы, чтобы помыться с утра.

Наверное, нет смысла ходить к психиатру как к юристу и спокойно описывать свое состояние. Поэтому я разрешила себе выйти из себя.

«Как вы думаете, мне нравится ходить от одного врача к другому, чтобы каждый меня спрашивал, надеюсь ли я на волшебное решение своих проблем или рассказывал мне, что я придумываю? Да, я пойду к терапевту, но жить так, как сейчас, я больше не могу».

Психиатр как будто бы даже заинтересовалась. Как продюсер отвлекается от потока плохих актеров, услышав талантливый монолог.

«Слышу, вы wütend. У вас очень много Wüt фнутри», – сказала врач. Я не знала этого слова, но запомнила, чтобы посмотреть попозже. «Допустим», – сказала я.

«Я понимаю вашу фрустрацию. Ну давайте попробуем. Вот вам рецепт. Приходите через пять недель, посмотрим, полегчало ли вам».

Я пошла к арабскому супермаркету и подумала, что надо понять, чего мне хочется прямо сейчас. Долго гипнотизировала взглядом нектарины, персики, щупала авокадо, в итоге купила персики, йогурт и пахлаву.

Я думала, что испытываю уникальное чувство, для которого нет слова.

Wüt – гнев, ярость, злость.

Один из смертных грехов – гнев. Другой, неназванный, но живущий во мне, – уныние. Раньше с этим ходили в церковь, а теперь я иду к психиатру исповедоваться. Только врачи не отпускают грехи, они выписывают для них рецепты.

* * *

По телевизору я видела, как люди катятся вниз с горы в прозрачном пластиковом шаре, зорбе, заполненном воздухом, и мне ужасно захотелось попробовать. За две недели приема антидепрессантов Саша внутри меня уменьшилась, как кэрролловская Алиса, съевшая пирожок, а прозрачный воздушный шар заполнил мое высокое, гибкое тело до ногтевых пластин.

Я не понимала, сейчас мне должно быть смешно или грустно, следует обидеться или рассмеяться, поэтому выбрала безопасную стратегию молчания. Заводик по производству слез встал. Слезы не катились. Облегчение не наступало. Крошечная Саша теперь была запаяна искусственным серотонином из мутной полиуретановой пленки, и ее было не слышно, не видно.

Берлинское лето никак не заканчивалось. Светлые и короткие ночи казались мне бесконечными, мое юное и упругое тело, набитое булыжниками, слонялось по городу, как по топи, подгибаясь на ходу.

Так прошло три недели. В какой-то июльский день я пошла в парк, сделала несколько кругов, и у меня перехватило дыхание.

Нет никаких смыслов. Мне просто стало чуточку легче дышать.

Предыдущая главаГлава 13 из 27Следующая глава