Один француз попросил меня спродюсировать съемки его малобюджетного клипа. Ему было нужно, чтобы все выглядело, как Париж, но снимать он хотел в Минске. Я никогда до этого не бывала в Минске, поэтому искала натуру вслепую.
Питеру предстояло ехать на юг Германии к отцу. Немного суматошно собирал, написал кучу списков, собрал два чемодана вещей, как будто бы не на две недели едет, а навсегда. Я наблюдала за его суетой, и в это же время обзванивала операторов в Минске. Питер разговаривал сам с собой.
«Бритва. Носки. Книга!»
Мне было жаль, что он уезжает. Моя новая соседка училась в модной берлинской киношколе, и в нашей квартире постоянно тусовались ее однокурсники и им сочувствующие.
Мне нравилось проводить с ними время, но сил на общение с ними у меня не хватало. В основном они курили на балконе, через окна в пол видели меня, я их. Поэтому я ходила работать к Питеру – за его огромным столом мог бы расположиться небольшой офис.
За день мы могли сказать друг другу слов десять, четыре из них «кофе», а два «хочешь».
Как выяснилось позже, молчать Питеру, в отличие от меня, нравилось не очень. Как-то он сказал: «Ты говоришь несколько слов за весь день, я хочу знать, что происходит».
Но внутри меня ничего не происходило, и я не знала, как это выразить. Я спросила: «Хочешь кофе?» и ушла на кухню.
К нам приходили его друзья-художники и их друзья, не художники. Иногда они спрашивали меня, чем я занимаюсь. Я честно отвечала, что варю кофе три раза в день. В девять, двенадцать и в четыре, когда это уже последний шанс его выпить, чтобы к ночи все-таки уснуть.
Они все говорили по-немецки, и я потихоньку начала что-то понимать. Больше всего мне нравилось, когда по-немецки говорил сам Питер: его речь становилась живой, и мне казалось, что высшее искусство владения иностранным языком – когда ты смеешься вместо того, чтобы закончить предложение, и тебя все всё равно понимают. Я попросила его говорить со мной по-немецки, потому что мне нравилось, как звучит его голос.
«Если бы ты начала мне отвечать на любом языке, это бы мне реально помогло».
Я говорила с ним внутри себя голосом своей мамы: «Да тут и так все понятно». Но обычно так говорят, когда вообще ничего не понятно.
В ночь перед его отъездом мы лежали в обнимку и долго не могли уснуть. Я рассматривала его брови и ресницы и думала – интересно, это все мое или я до сих пор делю его с кем-то? Наверное, я его люблю, но первая ни за что не скажу. Питер заметил мой взгляд и спросил: «О чем думаешь?»
Я покраснела, как будто он поймал меня с поличным.
«Ну я… думаю… о том, что ты сказал мне, когда мы только познакомились. Что ты не хочешь отношений, но что я могу приходить к тебе в любое время. И когда приехала Вера, ты ночевал у меня. Мы больше вроде как не соседи, не друзья, а кто?»
Он приподнялся с подушки. «Ну как кто?»
«Кто?»
«Мы пара. Я же сказал – ich hab dich lieb!»
Я помолчала.
«Ich hab dich auch lieb»[4], – еле слышно прошептала я. «И, может быть, чуточку больше».
Питер поцеловал меня и сказал, что скоро вернется. Сунул мне в ноутбук конверт с пятьюдесятью евро и подписал: «Не забывай есть». Сначала я возмутилась, подумала, что я содержанка какая-то, а потом решила, что в этой ситуации мне лучше не выебываться.
Тем же вечером я сходила в магазин и впервые за долгое время купила себе авокадо, сыр и оливки. Потому что могу. Я чувствовала себя невероятно богатой. «Вот это жиииизнь», – подумала я.
Мне пришло сообщение. Наконец-то мне ответил один из двадцати шести минских операторов, и он был готов со мной работать.
Я написала ему, что он меня осчастливил, и пошла собираться на смену в бар.
Питер звонил мне каждый день, поэтому мне все-таки приходилось разговаривать. Я перестала видеться с друзьями, потому что не знала, что им сказать. Они все время участливо спрашивали меня, как мои дела, как продвигаются поиски работы, а мне не хотелось отвечать на эти вопросы. У меня были прекрасные друзья: всем около тридцати, внешне счастливые, образованные, с прекрасной работой и квартирами с деревянным полом. Я приходила к ним поесть, посмеяться, поболтать. Они искренне давали мне советы, желали не сдаваться и продолжать искать. И в разговорах с ними я как будто пыталась найти оправдание, что ищу работу, а не просто ничего не делаю.
Питер звонил, что-то рассказывал, перескакивая с немецкого на английский, и переспрашивал: «Ты меня понимаешь?» Я отвечала: «Да».
Он знал, что я не все понимаю. Через пару дней он сказал: «Приезжай сюда. Я куплю тебе билет».
Если честно, мне уже было все равно. Какая разница, откуда искать Париж в Минске, если я никогда не была ни в одном из этих городов. Через двенадцать часов в автобусе меня встретили Питер и его отец. У деревни не было названия, и я бы предположила, что она называется Нигде.
Я как будто приехала на каникулы, но к незнакомым людям. В дом я вошла, как кошка впервые входит в дом, на полусогнутых ногах – после дня в автобусе их было невозможно разогнуть, – и сразу же завалилась спать.
Утром я нашла Питера под брезентом, он копался в машине. Его отец не сразу понял, что я не говорю по-немецки, и начал со скрипом вспоминать английский. До того как переехать в деревню Нигде, он двадцать лет жил на севере Англии, но потом вернулся на родину, уединился на краю села и почти ни с кем, кроме Питера, не общался. Мы пили чай, и он наконец-то вспомнил и сказал с королевским британским акцентом: «Хорошо, что ты приехала».
Через пару дней Питер уехал в какую-то мастерскую, мы с его отцом остались одни. Он показал мне свою коллекцию фонариков, первую модель макбука и три альбома детских фотографий. Я спросила его, как это – жить столько лет в одиночестве и в глуши.
«Здесь вечеринки проходят только когда кто-то умирает», – сказал отец.
Мне нужно было дописывать диплом, я зависала в документе вместе с интернетом. Файлы застревали в облаке, я буксовала в середине предложения. Я знала, что нужно написать, но у меня как будто забрали все слова. Глаголы на немецкий манер убегали в конец предложения, я отлавливала их и возвращала обратно, как полагается в английской грамматике.
Мне пришла рецензия от научной руководительницы, и она была неутешительна.
Каждый день Питер уезжал на работу, отец перебирался из спальни к телевизору, я отползала на кукурузное поле недалеко от дома. По дороге к полю я не встречала ни одного человека – дворовые собаки, птицы, мыши, снующие в сухой траве. Ростки кукурузы достигали моего пояса. После дождей, а лето выдалось дождливое, вода стояла в канавах, туда падали яблоки и бродили там. Канавы пахли сырой землей и сидром. Я ходила плакать под яблоню и дочитывать книжку Ирвинга «Правила Дома сидра».
Конец лета – это пустота вечера воскресенья, когда нужно на работу, в институт или в школу. Это была освежающая пустота: ничего нет и никуда не надо, кроме как к яблоне у кукурузного поля.
Через пару дней Питер предложил съездить в горы. «Ты Stadtkind[5], поехали, хотя бы на горы посмотришь. Заодно заедем к моим родственникам». На горы мне посмотреть хотелось, на родственников не очень, но это все в одной туристической путевке, так что почему бы и да, поехали.
Перед тем как знакомить меня с теткой, Питер смущенно сказал: «Давай скажем, что тебе двадцать семь».
Кажется, его это сильно беспокоило. С другой стороны, в его возрасте Иисус уже семь лет как воскрес, ну и что теперь?
Я посмотрела на себя в зеркало и подумала: «Я, конечно, порядком заебалась, но хорошо, что в 21 я не выгляжу на 27», и сказала: «Можно, но надеюсь, нам никто не поверит».
По дороге в Баварию мы заехали к его тетке и ее мужу. Она внимательно посмотрела на меня и спросила Питера, сколько мне лет.
«Она сама скажет», – буркнул Питер.
«Двадцать ш-шесть», – пискнула я.
«Ты такая юная», – сказала его тетка.
«Извините», – смутилась я.
Мы сели пить чай. Тетка говорила на швабском диалекте, ее муж тоже, Питер говорил на обычном немецком, я разглядывала свои ногти под столом. В упражнении «побыть кошкой» я брала новую высоту.
Мы сели в машину, и Питер спросил: «Скажи мне, после сегодняшнего дня, после того, как я тебя с ними познакомил, ты все еще хочешь со мной встречаться?»
Я подумала: «Это ты еще с моими родственниками не познакомился».
Дальше были горы. Нас как будто пустили на съемочную площадку рекламы «Милка» с идеально зеленой травой, с нарисованными объемными домиками, обнятыми горами. На проселочную дорогу выбегали бычки и разглядывали нашу машину. После Нойкёльна и выцветших кукурузных полей картинка выглядела явно отредактированной. Реальность как будто бы подкрасили и выкрутили яркость и контраст.
Мы ночевали в кемпинге в его минивэне, а утром пошли в горы в уличной обуви, и все, кто шел нам навстречу, говорили нам, что в такой обуви на тропу нельзя и мы ебанулись. Питер просто махал на них рукой, и мы шли дальше. Расстояния казались бесконечными. Мы выпили пива в какой-то туристической хижине, потом пошли обратно, удерживая равновесие после литра на нос. Я подумала, что неплохо было бы это все запомнить и возвращаться к этому воспоминанию, когда не знаешь внутри себя, куда идти. Иди сюда, тут всегда красиво.
Мы нашли место прямо у Боденского озера, это был последний кемпинг из четырех, куда мы заезжали и куда нас наконец-то пустили. Питер принес кофе из местной столовки, мы ели бутерброды и смотрели на Швейцарию из кузова. Оказалось, что Питер жил неподалеку в школе-интернате и поэтому ненавидит маленький немецкий городок, около которого мы остановились. Так я узнала о нем что-то помимо его фотографий.
Через пять дней нас ждало возвращение в Берлин, и от этого было немного страшно. Я не очень понимала, как буду жить дальше, а главное – на что.
Питеру позвонила его бывшая возлюбленная Вера. Она явно была не в восторге от моего существования, но попросила его дать мне трубку.
«Мне надо отъехать на пару дней, ты хочешь посидеть с моими детьми? Я заплачу».
Я не хотела, но у меня что, был выбор?
И согласилась.
Обратно мы ехали через всю Германию, покупали на заправках обветренные бутерброды, запивали их дорогим дешевым кофе, слушали оперу и какую-то попсу. Я пополнила свой словарный запас Эллочки-людоедки еще на несколько изысканных матерных выражений на немецком, пока мы стояли в пробке.
Я уже пережила знакомство с чужими родителями, теперь осталось пережить знакомство с чужими детьми. К Вере мы поехали вместе. Вечером их надо было уложить, а утром отвести в школу. Она проинструктировала меня, чем их кормить, как включать газ, и показала меня учительницам из начальной школы, чтобы они знали, кому отдать детей.
Детям было пять, семь, одиннадцать. Самая старшая худо-бедно говорила по-английски, остальные клокотали на детском немецком. Я не очень понимала, что они говорят, но научилась делать вид, что понимаю все.
Они были милые, но хитрые. Я люблю детей, с ними, в отличие от взрослых, легко договориться, и они не умеют притворяться. Я для них пришелец, они для меня – граната с выдернутой чекой. Мы поиграли на пианино, я почитала им сказку с ужасным акцентом, показала иллюстрации и почистила домик для Барби. В моей нойкёльнской комнате стоял жуткий бардак, а убираться в чужом доме почему-то всегда намного приятнее, чем в своем. Особенно если он кукольный.
Дети наконец-то уснули, а я пыталась найти удобное место в кровати женщины, с которой долгие годы спал мой мужчина. Все казалось сюрреалистичным – за стеной чужие дети, и на день я живу чьей-то жизнью.
Мои тревоги по поводу работы и того дня, когда истечет виза, растворились.
Только страх проспать школу стал настоящим.