К книге
Вдыхая тень зверяГлава 17
45%
Глава 17
17

Вечер в «Калинке» затянулся куда дольше, чем рассчитывали Руднев с Белецким. Буквально одержимая внезапной потребностью в откровенности и жаждой разговора, какие иной раз испытывает человек в обществе случайного попутчика, Лидия Павловна поведала друзьям всю свою жизнь.

Еще будучи ребенком, она бредила театром, и родители приглашали к талантливой девочке учителей пения и хореографии. Когда встал вопрос о пансионе, юная баронесса кинулась в ноги папа́ и мама́, умоляя отправить ее в Императорское театральное училище, о котором ей столько рассказывала одна из ее учительниц. Родители, естественно, и думать о таком не хотели, и тогда отчаявшаяся и начитавшаяся всяких не совсем подходящих для малолетней барышни романов одиннадцатилетняя Доня, как называли ее в семье, сбежала из дома и была поймана на Николаевском вокзале, где пыталась уговорить какого-то милого и, к счастью, бдительного старичка купить для нее билет в первый класс.

После этого происшествия между папа́ и мама́ возник серьезный спор. Баронесса имела взгляды исключительно консервативные и потому настаивала на том, что строптивую дочь нужно отправить на воспитание к богомольной тетке в Пензенскую губернию. Барон же был сторонником идей — прости господи! — демократических. Он убеждал свою благоверную, что театральное училище для неуемной творческой натуры дочери будет вариантом пусть и эксцентричным, но, по современным меркам, вполне допустимым, тем более что принимают туда детей на казенный кошт, что для перебивавшегося с нищеты на бедность баронского семейства стало бы немалым подспорьем.

Спор разрешило полученное от набожной пензенской тетки письмо, в котором она в выражениях более уместных для псалтыря, чем для эпистолярного жанра, заверяла барона и баронессу в своей готовности принять к себе на попечение нерадивую племянницу с тем обязательным условием, что ее родители станут ежемесячно жертвовать в пользу возглавляемого ею — теткой — христианского общества просветленных жен сумму, которой Меллер-Закомельским аккурат хватало для прожитья на четыре недели.

Таким образом Доня, еще в колыбели зацелованная Евтерпой и Терпсихорой, оказалась в числе учениц божественной Екатерины Вазем[85]. Правда, для соблюдения благопристойности в балетных классах девочка значилась под фамилией своей кормилицы — деревенской бабы Матрены Митрофановны Морозовой.

Так уж случилось, что выпускной экзамен Дони Морозовой выпал на тот самый день, когда в Мыльниковом переулке было разгромлено Московское реальное училище Фидлера[86], после чего еще десять дней по изуродованным шрамами баррикад улицам Первопрестольной лилась кровь честных борцов за свободу и равенство, не менее честных защитников вековых законов российского самодержавия, а также простых честных обывателей, не задумывающихся о таких высоких материях, как государственное устроение.

Потрясенные неведанным доселе бунтом папа́ и мама́ кинулись прочь из Москвы по направлению к Пензе, прихватив с собой Доню и оставив благонравные и верноподданнические наставления ее брату Мишелю, учившемуся тогда милостью кого-то из дальних родственников в Алексеевском военном училище.

Доня в Пензу ехать совсем не хотела, поскольку знала, что там ее балетный талант не будет знать иного применения, как только кислые губернаторские балы да благотворительные концерты общества пустосвятов, предводительствуемых теткой. Оставив родителям записку с просьбой если не понять, то хотя бы простить, она сбежала с полпути и вернулась в Москву.

Последующие десять лет были для Лидии в той же степени счастливыми, сколь и горестными. Под именем Лидии Жемчуговой — фамилия Морозова, равно как и Меллер-Закомельская, никак не подходили для афиш — она смогла поступить в труппу Большого театра, но выбиться в примы ей оказалось не суждено. Не желая вечно оставаться в кордебалете, она решила попробовать себя в драматическом амплуа и прошла отбор в новаторскую театральную труппу Жоржа Собакина-Валуа.

Гениальный сорокапятилетний Жорж Валуа, в миру Георгий Васильевич Собакин, был очарован талантом мятежной баронессы, а еще более ее молодостью и неземной красотой. Он наобещал юной деве с три короба: первые роли, гастроли в Париже, мировую славу — и та, покоренная дарованием Жоржа, тягаться с которым, по ее твердому убеждению, не могли не только Станиславский с Немировичем-Данченко, но и сам Шекспир, кинулась в его похотливые объятья. Грешный их союз продлился ровно столько, на сколько хватило терпения кредиторов, ссужавших Жоржа деньгами на его бездарные постановки. Когда же число судебных приставов, являющихся в их театр, стало сопоставимо с числом немногочисленных зрителей, Собакин-Валуа в одночасье исчез с театрального небосклона, а также из жизни своей возлюбленной Лидии. Но, как говорит народная мудрость, свято место пусто не бывает, и подле мадмуазель Жемчуговой тут же оказался новый покровитель.

На этот раз Лидии повезло. Поклонником ее чар сделался человек вполне приличный и состоятельный. Он был из купцов, но не эдакий «Тит Титыч» в сибирке поверх шелкового жилета, а современный высокообразованный коммерсант, предпочитавший именовать себя на американский лад businessman. Покровитель помог Лидии устроиться к Коршу[87] и стал оплачивать ей уроки вокала.

Счастливое сожительство продлилось без малого пять лет, а потом как-то само собой сошло на нет, так что, когда меценат объявил, что собирается уехать за океан, и не позвал ее с собой, Лидия не расстроилась. На тот момент у нее в сердце уже крепко-накрепко засел подающий большие надежды тенор, с которым они вместе переехали на брега Невы, где он блистал на сцене Мариинки, а она скромно выступала на подмостках экспериментального театра «Юпитер».

Потом началась война.

К этому времени папа́ и мама́ уже упокоились в Пензенской земле, так что она была единственной, кто рыдал на груди молодого штабс-капитана, садившегося под бравурные звуки «Прощания славянки» в военный эшелон. Мишель целовал мокрое от слез лицо сестры, гладил ее золотые кудри и клятвенно обещал писать каждую неделю.

Свое слово штабс-капитан Меллер-Закомельский сдержал, но однажды вместо письма от брата Лидия получила письмо от его полкового командира, а потом ее пригласили в Зимний дворец, где ей и другим овдовевшим и осиротевшим женщинам вручили кресты, предназначавшиеся их мужьям, братьям и сыновьям, героически сложившим кто молодые, а кто и седые головы где-то на чужой земле во имя чего-то великого, но зыбкого, что именуется честью и славой Отечества. Отечества, для которого уже шел обратный отсчет и которому на тот момент оставалось существовать считаные месяцы.

За пару недель до рождества 1916-го все еще подающий большие надежды тенор из Мариинки предложил Лидии перебраться в Париж, где, благодаря покровительству некой уже немолодой, но обожавшей арию Вертера[88] княгини, он собирался продолжить подавать надежды уже на сцене Гранд-опера. Лидия отказалась. После гибели брата в ней вдруг проснулась аристократическая гордость, приказавшая оставить недостойное баронессы Меллер-Закомельской актерское ремесло.

Пожелав тенору счастья в Париже, Лидия Павловна вернулась в родную Москву. Прожить на пенсию брата-героя не было никакой возможности, и она пошла гувернанткой в приличный дом к двум очаровательным десятилетним двойняшкам. Но тут Москву залихорадило революционной смутой.

Отец двойняшек, в первые же дни революции нацепивший на грудь красный бант и назвавший себя главой какого-то там комитета, объявил гувернантке, что дети вместе с матерью отправляются в Киев и что Лидии Павловне также следует готовиться к переезду, но только поедет она не вместе с воспитанницами, поскольку сложно достать билеты, а позже, когда появится возможность. До этого момента она, конечно же, может проживать в их доме на прежних правах.

То, что права ее вовсе не остались прежними, баронесса Меллер-Закомельская узнала в ту же ночь, когда уехали мать семейства и девочки. Почтенный глава комитета вломился к ней в комнату и, дыша водочным перегаром, снасильничал ее, а после пригрозил: если гувернантка осмелится пожаловаться кому-нибудь или попытается уйти, он выдаст ее революционным рабочим, беспрестанно митингующим на площади за углом.

Жаловаться Лидии было некому, уходить — некуда, а митингующие революционные рабочие смотрели на нее так жадно, что пьяный и озверелый отец двойняшек на их фоне казался не таким уж запредельным кошмаром.

Не стоит говорить, что билет на поезд до Киева для гувернантки так и не нашелся, но это еще было полбеды. Куда хуже оказалось то, что спустя несколько недель Лидия поняла: она беременна. Теперь ей стало и вовсе непонятно, как быть. Ребенка она не хотела, но и взять на душу грех боялась, а еще больше боялась, будучи в положении, оставаться в доме своего тирана, вконец тронувшегося умом на почве социальных катаклизмов.

Отчаявшаяся женщина решила во что бы то ни стало бежать куда-нибудь в провинцию, но для этого были нужны средства, которых у нее не было ни копейки. Лидия поняла, что единственный вариант раздобыть деньги — украсть.

Дождавшись, когда, вдоволь над нею накуражившись, благородный отец уехавшего в Киев семейства уснул, Лидия Павловна обшарила карманы его брюк и пиджака. Денег она нашла немного — едва-едва хватало на билет. Тогда она пробралась к буфету и отыскала там столовое серебро.

В тот момент, когда она при робком свете свечи аккуратно заворачивала ложки в шаль, в буфетной зажегся электрический свет. Хозяин дома, раздетый, пьяный и страшный, стоял в дверях, держа в руке дюжее полено.

— Ах ты сука! — взревело чудовище, некогда бывшее вроде вполне себе приличным человеком, и замахнулось.

Лидия чудом увернулась и закричала, что носит под сердцем ребенка своего обидчика.

Вопреки ее ожиданиям, чудовище более не пыталось ее убить. Оно замерло, выронило деревяшку и на глазах стало превращаться в человека, нетрезвого, отвратительного, но все-таки человека.

— Завтра я на тебе женюсь, — заявил этот человек, схватил Лидию за руку, отволок в спальню и там запер.

На следующее утро он отвел ее в какое-то присутствие, где делопроизводитель с красным бантом на груди сделал запись в амбарной книге и выдал в руки молодожену какую-то бумажку, пестрящую невообразимым числом печатей и штампов.

— Теперь ты моя жена, и наш ребенок будет законным, — объявил насильник, облобызав новобрачную.

Лидия вырвалась из его объятий и выкрикнула ему в лицо, что никакой он ей не муж, а подлец и безбожник, и что нельзя жениться второй раз при живой жене, и что вообще все это незаконно. Но он только рассмеялся и ответил, что нынче иные законы и что, если она вздумает кобениться, управа на нее найдется. Лидия хотела ударить его и даже руку подняла, но тут вдруг все поплыло у нее перед глазами, а после и вовсе потухло.

Она пролежала в горячке более недели, и потом еще долго была настолько слаба, что едва могла подняться с постели. Беременность ее сохранилась, однако протекала теперь тяжело. Муж, или кто он там ей был по новым законам, приставил к ней молчаливую, хмурую, но рукастую бабу, говорившую о себе, что-де она зело умеет ходить за хворыми и брюхатыми.

Не имея никаких сил к сопротивлению обстоятельствам, Лидия смирилась со своим положением.

Срок рожать Лидии приходился на конец октября. В это время отец ее будущего ребенка целыми днями пропадал в своем комитете, а возвращаясь домой, метался по квартире и, брызжа слюной, рассказывал Лидии что-то непонятное про эсеров, кадетов, меньшевиков, большевиков и прочее-прочее-прочее.

Однажды он ушел и пропал на три дня, а утром четвертого Лидия почувствовала первые схватки и велела сиделке звать доктора. Но та отказалась выходить из дома, поскольку еще с ночи в Москве начали грохотать пушки и стрекотать пулеметы.

Когда муки Лидии сделались и вовсе немилосердными, она еще раз попыталась настоять на вызове врача, однако докричаться до сиделки не смогла. Подхватив живот, роженица принялась искать «зело умелую» бабу в огромной квартире и обнаружила ее у буфета, связывающей в узелок те самые ложки, которые Лидия и сама пыталась украсть девять месяцев назад. Не обращая внимания на мольбу своей подопечной, сиделка деловито упаковала в тряпицу все столовое серебро, прибрала тюк со своим барахлом и ушла прочь из квартиры, оставив роженицу совсем одну.

Лидия хотела было выйти на лестничную площадку и там позвать на помощь соседей, но в дверях столкнулась со своим мужем-насильником.

— Немедленно собирайся! — крикнул он ей срывающимся голосом и ринулся на кухню, где вынул из тайника за плитой револьвер и пачку ассигнаций. — Мы уходим!

Лидия отвечала, что не может никуда идти, что она рожает, что ей нужен врач или акушерка, но тот, не слушая, вытолкал ее в прихожую, куда в этот момент вошли четверо с винтовками.

Глава комитета вскинул револьвер и попытался выстрелить в незваных гостей, но те оказались проворнее, и грешный отец двойняшек, проткнутый революционным штыком, с глухим стоном рухнул к ногам Лидии. Она закричала от ужаса и боли и тоже осела на пол, ожидая неминуемой и лютой смерти, которая, впрочем, в тот миг виделась ей не мукой, а избавлением.

— Едрить твою!.. Братцы! Да она рожавая! — раздался над ней грубый хрипатый голос.

И второй голос, более молодой и звонкий, тут же приказал:

— Бери ее, ребята, — и в больницу! Живее!

Лидия пришла в себя спустя несколько дней, лежа в общей палате на жесткой больничной койке. Ей сообщили, что ребенок родился мертвым, что сама она едва выжила и более никогда не сможет иметь детей. Потом ее спросили про родственников, которые смогли бы о ней позаботиться, и она сказала, что таковых у нее нет, как нет и дома и каких-либо средств к существованию. Тогда Лидии предложили после выздоровления остаться при больнице в качестве санитарки. Она согласилась и уже через неделю начала ходить за больными и ранеными, но дело это было совсем не для нее. От грязной работы, смрадного запаха и горестного зрелища ее воротило с души.

Однажды кто-то из докторов, желая поднять настроение больным и больничному персоналу, принес в палату граммофон и целый ящик пластинок. Граммофон был плохенький — сипел и запинался, — но от его звуков в душе Лидии будто бы ледяная глыба растаяла и высвободила на божий свет ее былую легкость и радостность. Под изумленными и восхищенными взглядами она станцевала испанский танец Чайковского и спела про двурогую луну, смотрящую в окно скучного вагона.[89] Ей аплодировали и просили спеть и станцевать еще и еще, и она, трепеща от счастья, пела и танцевала.

После этого импровизированного концерта к ней подошел один из пациентов, залечивавший ножевую рану, и сказал, что держит на Плющихе премилое заведение, в которое приходит вполне себе приличная, а главное, денежная публика, желающая выпить, закусить, а также насладиться высоким искусством, и что Лидия Жемчугова за исключительно достойную плату могла бы — простите за каламбур! — стать жемчужиной его скромной сцены.

Лидия понимала, что речь идет о кабаке, но это было лучше, чем невыносимая работа санитарки.

Так она сделалась звездой «Калинки» и на выданный ей аванс смогла снять небольшую, но чистую квартирку, сшить пару концертных платьев и купить у спекулянтов контрабандные духи и цветочное мыло. Жизнь ее сделалась если и не счастливой, то, по крайней мере, по нынешним меркам вполне приемлемой.

Но благополучие продлилось недолго. В один из вечеров, выходя из ресторана, она была арестована и препровождена в какой-то каземат.

Тогда-то она и познакомилась с комиссаром Балыбой.

Этот упырь откуда-то знал ее настоящее имя и объявил, что она — бывшая баронесса — завтра же будет расстреляна как промонархистская заговорщица, если откажется выполнять его приказы, а чтобы лучше поняла всю серьезность своего положения, отвел ее в сырой вонючий подвал, где в компании еще трех «товарищей» в течение суток бил и насиловал.

Лидия согласилась на все и сделалась доносительницей и провокаторшей.

— Что вас связывало с адвокатом Косторецким? — спросил Руднев, когда Жемчугова окончила свой рассказ и ей по ее почти робкой просьбе принесли горячего чая. — Вы познакомились с ним по наущению Балыбы?

— Нет, — ответила женщина, согревая заледеневшие и слегка дрожащие руки об изящную чашку тонкого фарфора. — Этот пройдоха оказывал мне знаки внимания с первого дня, как я стала здесь петь. Он завсегдатай. Якшается со спекулянтами и контрабандистами, проворачивает с ними какие-то свои аферы.

— А с Балыбой у него что за дела были? — продолжал расспрашивать Дмитрий Николаевич.

— Я толком не знаю. Косторецкий и Балыба были знакомы еще до того, как я стала… Стала…

— Я понял, — оборвал Руднев, не столько стремясь облегчить признание Лидии, сколько страшась необходимости еще раз выслушивать подробности, от которых у него чернело в душе. — Косторецкий тоже был у Балыбы в зависимом положении?

— Нет, я так не думаю. Они более походили на подельников.

— Вы присутствовали при их разговорах?

— Не совсем… Но я видела, как они встречались, как приветствовали друг друга…

— Неужто Балыба приходил в «Калинку»?

— Нет, их встречи происходили в моей квартире. Балыба использовал ее как… как явочную, что ли… Меня, разумеется, на время этих рандеву выставляли за дверь… Балыба и записки для Косторецкого в моем доме оставлял, а тот приходил на мои выступления и передавал послания для комиссара… Вы же видели, мне много всяких конвертов и прочего от публики вручают… Те, на которых были три сердца с буквами «К», «М» и «С», предназначались Балыбе.

— И вы ни разу не поинтересовались, что было в этих записках?

Лидия вскинула на Дмитрия Николаевича гневный взгляд, но огонь негодования быстро угас в ее усталых глазах:

— Хотела ответить, что баронесса Меллер-Закомельская никогда бы не опустилась до чтения чужих писем, — горько усмехнулась она, — но, если честно, то любопытство мое усмиряла не столько аристократическая гордость, сколько страх перед подвалом и насильниками.

— Выходит, и вчера вы просто передали Балыбе записку? — Руднев снова поспешил перевести разговор.

— Нет, вчера все вышло иначе. Еще до рассвета ко мне вломился Косторецкий, весь какой-то напуганный, шалый и с чемоданом. Велел, чтобы я немедленно нашла Балыбу и передала ему, что Герцог убит и что в доме Герцога могли порыться…

— Кто такой Герцог? — вставил вопрос Дмитрий Николаевич.

— Не знаю, первый раз о нем услышала… Я заявила адвокатишке, чтобы он убирался, что меня их дела не касаются, и пусть он сам Балыбе свои новости сообщает. Тот разозлился, обозвал меня дурой и сказал, что в таком случае я буду следующей. После того, как Косторецкий ушел, я подумала и поняла, что мне и впрямь может что-то угрожать. Ведь враги Балыбы и Косторецкого, убившие какого-то неизвестного Герцога, могут и про меня знать и считать, что я подельница этих негодяев. Я испугалась и отправилась к Балыбе на Лубянку, но там мне сказали, что он в больнице. Тогда я пришла в больницу и, чтобы не вызывать подозрений, назвалась его сестрой.

— Как Балыба воспринял новость про Герцога?

— Очень испугался. Кажется, даже сперва хотел уйти из больницы, но потом передумал и велел мне под предлогом доноса на банду фальшивомонетчиков снова идти в ЧК к его начальнику Янсонсу и рассказать тому печальные новости про убиенного Герцога. Я все так и сделала. Янсонс сразу перепоручил меня какому-то другому чекисту, а сам немедленно ушел. Я дала вымышленные показания, подписала протокол и вернулась домой. Ни Янсонса, ни Балыбу, ни Косторецкого я больше не видела и вестей ни о ком из них не получала, покуда вы, господа, меня насчет Балыбы не порадовали, — при последних словах Сирена снова показала свой безжалостный лик, улыбнувшись так жестоко, что это более походило на оскал.

— Вам что-нибудь говорят имена Киршнер, Фогт, Верховский? — спросил Руднев, и Лидия отрицательно покачала головой. — Может быть, вы знаете кого-то из этих людей?

Дмитрий Николаевич протянул Жемчуговой блокнот с нарисованными им портретами тех, кто промелькнул перед его цепким взглядом в контексте похищения венца и прочих необъяснимых событий, случившихся за последние несколько недель.

Лидия пролистнула все страницы и неожиданно указала на портрет филера Капитона Федульевича Зябликова, в убийстве которого едва не обвинили Руднева.

— Я знаю этого человека, — сказала она, постучав по блокноту полированным ноготком. — Вернее, кто он и как его зовут, понятия не имею, но неоднократно видела его здесь. А однажды он устроил мне завидный ангажемент.

— Ангажемент? — переспросил Дмитрий Николаевич. — Что вы имеете в виду?

В глазах актрисы блеснули озорные огоньки, и, рассмеявшись, она ответила:

— История глупая до забавности!.. Как-то раз, около недели назад, этот тип подошел ко мне, когда я возвращалась домой после программы, и предложил за исключительно щедрую плату принять участие в мистификации, сыграв роль неверной жены. Якобы один тип задолжал его приятелю крупную сумму и никак не желал возвращать, хотя и имел к тому средства. Добиться возврата долга по закону приятель не мог — деньги он дал под честное слово без расписки, — поэтому решил пойти на хитрость, сыграв с бессовестным должником пренеприятнейший спектакль. На глазах свидетелей к этому самому должнику должна была броситься темпераментная женщина, роль которой, собственно, предлагалась мне, и устроить сцену в стиле: «Люблю тебя одного! Не могу без тебя жить! Согласна уехать с тобой на край света!». В разгар объяснений появился бы муж-рогоносец в исполнении моего нанимателя, и кинулся бы на соперника таким энергическим манером, что тому пришлось бы защищаться. В результате этой потасовки незадачливый муж упал бы на мостовую с окровавленной головой, и все бы выглядело так, будто должник серьезно поранил, а то и вовсе убил человека. Естественно, что никакого ранения и никакой крови на самом деле бы не было, просто у моего напарника был бы припасен флакончик с краской, которую он, как актер в театре, незаметно опрокинул бы на себя. Дальше бы на месте происшествия появился извозчик, тоже подставной, к нему в коляску погрузили бы пострадавшего, я бы тоже туда села, и мы бы тут же уехали, пока никто не успел вызвать представителей власти. Позже к должнику должен был прийти мнимый следователь или адвокат, не знаю точно, как там у них было продумано, показать поддельные бумаги из больницы и заявить, что, если должник не хочет попасть под обвинение, то должен заплатить пострадавшему компенсацию.

Руднев с Белецким переглянулись.

— А как вы должны были узнать должника? — вкрадчиво спросил Дмитрий Николаевич. — Ну, чтобы понимать, к кому на шею бросаться…

— Мне бы показал его подставной извозчик, в коляске которого я должна была дожидаться своего выхода.

— Ясно, — задумчиво протянул Руднев. — Судя по тому, что в вашем рассказе сплошное сослагательное наклонение, предложение вы не приняли?

— Приняла. Я же сказала, что плата за этот маленький водевиль была назначена исключительная, грех было отказываться! К тому же половину суммы мне выплатили авансом и сразу.

— То есть интермедия состоялась?

— Нет. Ее почему-то отменили, хотя сначала все шло точно по плану. Меня привезли на место. Где-то через час я увидела этого… с вашего рисунка. Он потоптался и ушел. Тогда тот, кто изображал извозчика, отдал мне вторую часть денег и высадил, посоветовав молчать обо всем этом предприятии. Предупреждение, надо сказать, было совсем излишним. Не такая я дура, чтобы болтать о подобных делах! Только вот вам, господа…

— И что было дальше? — не стал дослушивать отвлеченные рассуждения Руднев.

— Ничего, — пожала плечами Лидия. — Я вышла из коляски и пошла домой, а коляска уехала.

— На какой улице все это происходило?

— В Староваганьковском переулке.

Друзья снова обменялись взглядами, и Руднев задал следующий вопрос.

— Как выглядел мнимый извозчик? Сможете помочь составить его портрет?

— Не смогу. Я его не разглядела. У него картуз был на самый нос надвинут и шарф намотан на пол-лица. Я даже не могу сказать, какого он роста, потому что видела его только на облучке.

— Жаль… — более обращаясь к самому себе, произнес Дмитрий Николаевич. — Очень жаль… И больше вы ничего об этом деле не знаете?

— Ничего, — подтвердила женщина. — И того типа, что меня нанял, я тоже больше не видела.

Жемчугова взглянула на сцену.

— Следующий выход должен быть мой, — сказала она и вопросительно взглянула на Белецкого. — Может быть, еще один танцевальный номер?

Лидия сделала знак аккомпаниатору, и тот заиграл какой-то воздушный, стремительный и волнующий вальс. Белецкий поднялся, подошел к Лидии и, склонив голову в галантном поклоне, протянул ей руку. Лицо женщины просветлело и сделалось моложе на десяток лет.

Танцоры поднялись на сцену и закружились по ней легко и свободно, будто бы все происходило в бальном зале, а не на эстраде сомнительного кабака, и будто бы ничегошеньки в этом мире не поменялось и там снаружи не собирал свою кровавую дань страшный и беспощадный восемнадцатый год жестокого двадцатого века…

Дмитрий Николаевич оставил на столе несколько ассигнаций, не забыв про щедрые чаевые для прохвоста Федьки, и пошел на выход.

Предыдущая главаГлава 17 из 38Следующая глава