К книге
Философия русского словаЧАСТЬ III. О-СО-ЗНАНИЕ: ИСТОРИЯ КОНЦЕПТА. Глава вторая. 2. Принцип двойного отражения и символ
80%
ЧАСТЬ III. О-СО-ЗНАНИЕ: ИСТОРИЯ КОНЦЕПТА. Глава вторая. 2. Принцип двойного отражения и символ
32

Человеческое творчество создает не «образ», который дан, но «подобие», которое задано воспроизводить в свободном, трудовом, историческом процессе то, что предвечно ЕСТЬ как идеальный первообраз.

210

Перенесение внимания с вещи на слово изменило отношение к самому процессу познания. Не стихийный материализм, а диалектика преображенных форм выступает на первый план. Поскольку смысл изначально ясен и признается известным, варьированию подлежат формы, т.е. речевые формулы и словесные знаки. Изменяется внешнее, поскольку это внешнее есть естество, а смысл есть сущее. В этом причина бурного развития грамматических форм в эпоху Средневековья, их широкого варьирования и постоянного обновления. Однако в центре внимания культа остается основная содержательная форма концепта – символ.

Развитие идеи символа определялось ведущей установкой средневекового сознания после XV в.: постижение сущего осуществляется всеми доступными наблюдению средствами, но переменчиво разнообразный мир в скольжении признаков препятствует этому, затрудняет познание инварианта-существа, почему и возникает необходимость в совершенствовании основного орудия познания – символа.

211

Типологически оказываются возможными несколько видов символа, так или иначе отраженных в языковых формах. Если исходить из классификационных принципов, показанных еще Иоанном Экзархом на анализе основных «стихий» естества по дифференциальным признакам (ДП; см. п. 183):

и указанного им же раздвоения «идеи» на «разум» (это своего рода представление, или понятие о чем-то) и «глагол» (т.е. своего рода имя, слово), которые в традиционных определениях предстают как образ и подобие, где образ (в смысле образец, собственно – прообраз) несет в себе смысл, а подобие воплощает этот образ в имени, – то соотношение возможных видов символа предстанет в следующем условном распределении:

где глагол – это имя, а образ – его смысл. Ясно, почему Иоанн Экзарх ничего не говорил о «вещи»: глагол и разум он рассматривал с точки зрения этой самой вещи; более того, он и сам в этой системе координат представляет себя («человека») как «вещь» – тварное «естество».

Положение изменяется с изменением точки зрения. С позиции слова и вещь оказывается в центре внимания. Теперь возникает множество варьирующих общий смысл форм, и обилие происходящих в эпоху Средневековья грамматических изменений формы поражает. Именно многообразием словесных форм мысль пытается ухватить сущее, но самым важным средством познания остается символ. Символ уподобления, символ замещения, символ знамения сменяют друг друга, обогащая рабочий инструментарий средневекового мыслителя.

212

В представленной схеме группы знаков I и II не связаны с образованием новых слов, или, как их называет Иоанн, глаголов; в этих ситуациях всего лишь переосмысляются традиционные символы на метонимической основе. Такие символы либо заимствованы из другой культуры, либо отчасти утратили свою внутреннюю форму (исходный словесный образ, ср.: [свет-солнце]), а также и живые традиционные символы собственного происхождения (ср.: [голова], [кровь], [рука]). Для выражения таких символов действительно не имеется никакого нового «глагола», и они навсегда сохранили значения, которые Л.В. Щерба обобщенно называл «образными значениями слов».

В группах III и IV, напротив, появляются новые «глаголы», но происходит это обновление словесных форм уже чисто аналитически, путем сочетания имени с эпитетом, который выражает найденный сознанием признак различения (а не признак подобия, как это было прежде). Теперь лишь цельное сочетание (формула речи), созданное в конкретном контексте, и определяет новый смысл всего «глагола». В подобном соединении прежнего автономного «глагола» с определенным признаком нового содержания (т.е. его «разумом») возникает нечто, подобное чему-то другому; заменяя это «другое» в словесном обозначении. Таков естественный результат раздвоения в значении слова: он влечет за собою удвоение формы.

Реализация идеи, т.е. смысла, скрытого за внешней словесной формой символа, осуществляется только в знаках групп II и III, потому что совмещение метонимического движения мысли по объемам понятия (как в ситуации II) и метафорического движения мысли по содержаниям понятия (как в ситуации III) в точке их пересечения и порождает законченную статичность «понятия», в то время как сам традиционный символ неподвижно мертв (позиция I), а символический эпитет своей нереальной идеей не порождает новой сущности и всегда остается окказиональным (ситуация IV).

Средневековая культура пользуется традиционными символами I и II, по существу не создавая новых «глаголов». Такая культура знает только метонимически переосмысленные признаки целостно реальных, живых в своей цельности вещей. Вещи и обозначающие их имена вступают в сложные отношения подобия, а никак не сравнения и не сопоставления по сходствам; поэтому они не готовы еще к выявлению, выделению и фиксации признаков сходства, способных при некотором напряжении мысли породить оригинальную метафору. Сходства представляются случайными и поверхностными отражениями сущего и потому не релевантны в сознании средневекового мыслителя, в то время как подобия кажутся исключительно важными, поскольку они представляются как глубинно отражающие свои образы-идеи. В центре внимания не вариант, а инвариант: не явленность, но суть. Сущее недоступно, но именно тем и привлекательно.

Таким образом, средневековый символ есть всего лишь символический образ (А.Ф. Лосев называл его идейным образом); это «максимально интенсивное выражение», т.е. содержательная форма концепта, и «тождество логического и алогического, лежащее в основе символа», создает иллюзию понятности и понятости [Лосев 1995, с. 33 и 185]. Только по этой причине символ выступает в функции понятия (располагаясь, если вспомнить о семантическом треугольнике, в верхнем углу треугольника).

С формальной стороны этот символ биполярен, он предстает в виде парного сочетания, возникшего на метонимической основе, ср. [солнце = свет], [радость и веселье] и т.п. Семантически он также двузначен, и по той же причине: соединение двух «глаголов» воссоздает как бы рамку, необходимую для совпадения объема и содержания понятия, которое реально еще не «поято», но которое формируется как раз благодаря материальной основе такого символа, готовящего изложницу для раскаленной лавы концепта-понятия. Например, стыд и срам, бинарность метонимического типа (личный стыд и коллективное осуждение в форме срама, посрамления), готовит для последующего «снятия» этой формулы замещающее понятие «совесть», в котором субъект-объектные отношения представлены уже в скрытом виде (осознание личной ответственности перед лицом коллектива). То же можно сказать, по существу, о любой парной формуле средневековой культуры [Колесов 1982].

Содержание подобных «предпонятий», гиперонимов, возникающих на основе парных формул символического значения, создается постепенно путем перечисления однозначных терминов-символов, способных в определенных обстоятельствах замещать опорное слово данного квазисинонимического ряда; ср. признаки, накапливаемые сознанием и фиксируемые в слове посредством традиционных текстов-образцов – например, о солнце: ясность, белизна, огонь, красота и пр. [Потебня 1914, с. 7, 23 – 26, 28 – 34, 44 – 50 и сл.]. Насыщение словесного знака такими, символически осознаваемыми, признаками уподобления, для средневекового сознания нерелевантными, и составляло, по всей видимости, смысл работы с символами, которые всегда предстают как контекстно обусловленные, и по происхождению, и по функции, поскольку смысл символа вне контекста утрачивается. Ср. кальки метафоризованных слов с греческого: из глубины сердца в Словах Иоанна Златоуста, парные формулы типа радость и веселье из библейских текстов и под.

Сходство символов типа I и II в славянской и христианской греческой культурах способствовало и совмещению самих культур на основе образного переосмысления заимствованных символов, и возникшему со временем желанию истолковать такие символы путем развития переносных значений в коренном славянском слове (в ситуациях III и IV). И это уже – эпоха зрелого Средневековья, о которой мы сейчас говорим.

213

Принцип двойного отражения действительности посредством словесного символа и равноценность обоих миров сознания – чувственно психологического и мысленно логического – вызывали многие изменения в восприятии отношений, шифрованных в семантическом треугольнике (выступающем у нас в качестве типологического масштаба всех сопоставлений).

Переходящие друг в друга признаки сущего, отчасти уже отчужденные от конкретных их носителей (вещей), рождают представление о неустойчивом варьировании всего сущего. Эквиполентность мира цельных вещей как бы рассыпается на части, сознание уже выделяет их по метонимическим принципам членения живого целого; возникают скользящие переходы градуальной оппозиции признаков, в словесном виде естественно сопрягаемых с эпитетом-определением.

Так, символика устойчивой бинарности, символизируемой Софией-Мудростью (символ Древней Руси), сменяется неуловимыми переходами ипостасей Св. Троицы (символ Московской Руси). Одной стороной слово-знамя обращено к сущности идеи (умное око, постигающее смысл), другой – к естеству вещи (телесное око, постигающее значение, и связанное не с божественным умом, но с рассудительным разумом). Восточная версия христианской гносеологии окончательно сформировалась именно к XV в. Согласно этой теории познания, интуитивное озарение помогает проникнуть в суть вещей, т.е. в существо, и единым взором, «умным оком», охватить их смысл (ср. п. 195); ради этого иногда можно пренебречь даже «значением», если в несоответствиях между смыслом и значением «ум» за «разум» не может зайти. Интуиция выше логического доказательства, логос мощнее ratio и, наконец, именно дух ближе всего к первоисточнику всех вещей, к их сущности.

Если метонимические переносы в значениях слов, обслуживая эквиполентные оппозиции в противопоставлении цельных вещей или категорий их, имели дело с объемом понятия и при этом не выходили за пределы самого вещного мира («стихийный материализм»), то новая система ценностной ориентации сознания, устремленная к поиску сущностных признаков того же самого вещного мира, уже не довольствуется метонимическим переносом в пределах словесного знака. Из сравнения умело подобранных и в смежном ряду представленных равнозначных или подобозначных слов постепенно выявляется некий признак, поначалу и выраженный-то неявным образом, как предполагаемый в системе традиционных символических средств языка. Мир раскрывается в признаках, и в новом литературном стиле изложения – в стиле плетения словес – рождается также новое средство познания – метафорический эпитет. Метафорический тип мышления, который основан не на подобиях внешнего ряда явлений, а на внутренних сходствах предполагаемых сущностей, стал более творческим средством познания [Гусев 1984], что и знаменовало собою выход из древнерусской традиции в новую культурную парадигму.

Познание теперь заключалось не в подведении множества вещей под общий образ (своего рода «понятие» – представление), а в творческом определении существенных признаков сходства через действие с вещами. В конце концов, именно деятельность со словом и приводила к определению понятия через слово. На этот процесс указывает сама последовательность в словообразовании, ср. примеры типа смѣтисмѣлъ и смѣлойсмелость, откуда отраженным образом также производные осмелеть и пр. Глагол в обозначении действия порождает в сознании предикативный признак, который, распространением в имя прилагательное, дает его превращенную форму (явленный атрибутивный признак), а на ней, в свою очередь, основана номинация качества с последующим выходом в автономные глагольные формы (глаголы с новым значением основы) которые, в свою очередь, готовы начать новый круг развития смысла, потенциально заложенного в форме-корне.

214

Подобное словотворчество, отражая активное участие личности в самом действии, последовательно развивает внутреннюю форму слова, т.е. исходный смысл слова в его корне, мотивированно перенося по сходству один и тот же образ, но последовательно пре-образ-уя его признаки; в приведенном примере это «образ мужества», укладывающийся в последовательную цепочку словесных символов, которые в каждый данный момент выражали отношение к соответствующей общественной добродетели.

В истории русского языка это последовательное накопление признаков смелости:

· буй и дерз(кий) как отражение природных физических сил –

· храбр(ый) и калька мужественный как отражение решительности культурной силы –

· смелый и удалой как отражение в сознании решительности, связанной с надеждой на удачу (посмел – и удалось!) –

· отважный и героический как отражение нового качества мужественных поступков: взвешенность поведения в экстремальной ситуации.

Последовательное выделение признаков номинации как бы вело за собою осмысление всего качества в его полноте, но уже не представленного в виде отдельного лица (= вещи), а отвлеченно мыслимого как признак неопределенного множества лиц (материал и обсуждение в: [Колесов 1996]).

Аналогичную смену культурной парадигмы можно проследить на истории любой лексико-семантической группы слов, ср.:

· животныйжитейскийжизненный как воплощение физической, социальной и духовной сущности человеческой жизни;

· землянойземскийземной (позже и другие: земельный и под.) в той же последовательности различения признаков, и т.п.

Однажды созданная культурная парадигма начинает действовать, по-новому собирая всю совокупность уже созданных предшествующей культурой символов, а творением эпитетов вскрывая их сущностные признаки. Ведь необходимость соотносить вновь найденные признаки содержания понятия с объемом этого понятия сохраняется, поэтому и отработанные культурой старые признаки остаются, восполняя до целостности характеристику цельной личности или целой вещи.

Установка на тернарную градацию признаков по принципу разграничения физической – социальной – духовной ипостасей личности показывает, что выявление сущностных признаков всегда происходило в заданных пределах культурной парадигмы и не выходило за ее границы. Система создавала свои элементы, а не элементы различного происхождения формировали систему. Это может означать, что случайные признаки сходства иногда не принимались во внимание под давлением такой системы и что роль понятия в сознании средневекового человека действительно исполнял символ, регулируемый образцовым текстом. Всеобщность заданной парадигмы порождала и такие словесные символы, которые со временем могли исчезать, поскольку всего лишь служили для восполнения «пустых мест» системы.

Проблема окказиональной лексики и потенциального значения стоит тут чрезвычайно остро, но должна решаться конкретно, в отношении отдельных слов. Например, в обеих редакциях «Домостроя» (середины XVI в.) находим распределение слов

· мужичинамужикмуж и

· женьчинаженкажена

для обозначения физической, социальной и духовной характеристики лиц мужского и женского пола (такая квалификация важна как раз для этого памятника). Однако впоследствии система обозначений перестроилась, и приведенные слова получили другие квалификации (муж и жена как супруги) или изменились формально (изменилось произношение слов мужичина, букв. ‘один мужик’, в мужчина, а женьчина, из женьскъ с тем же суффиксом единичности, – в женщина).

215

Для полноты картины следует сделать одно уточнение. Могут сказать, например, что

«в современной лингвистике объектом семантического анализа признается высказывание, текст, а не отдельно взятое слово»,

и при этом добавят (со ссылкой на Л. Витгенштейна), что именно предложение есть «продукт законченного семиотического акта» [Петренко 1988, с. 17 – 18].

Тем самым мы снова сталкиваемся с позицией «от слушающего», который анализирует уже готовый текст, т.е. имеем дело с пассивной грамматикой. Между тем речь здесь идет не о «законченности акта», а как раз о его начале, даже о намерении акта в пределах семантически расширяющегося и углубляющегося – в пространство дискурса – слова.

Однако даже если выйти за пределы слова в широкий текст, и тогда историческая последовательность описываемых здесь явлений окажется тою же. Для иллюстрации воспользуемся результатами глубокого исследования этого процесса, проведенного А.А. Припадчевым на древнерусских текстах описываемого периода. Принцип построения высказываний с течением времени решительно изменяется, указывая на изменения в формах мысли, и через них становится возможным вскрыть глубинный сдвиг в сознании, который и определяет (через речь) общее отношение к коренным концептам пространства и времени [Припадчев 1992].

Благодаря абстрагирующей способности речемыслительной деятельности реальное «пространство-время» осваивается языком поэтапно. В результате такого освоения формируется несколько уровней в семантике текста и, соответственно, предложения:

1) гносеологические ориентиры: соотношение, передаваемое в предложении (динамика субъекта – статика субъекта – динамика мысли), развивается от динамики субъекта к динамике мысли, т.е. от «вещи» к «идее», или метонимическиот субъекта мышления к его мысли;

2) семантические признаки (реальное или мыслимое «пространство-время») развиваются переходом от количественной характеристики события во времени к протяженности (качественный признак десигната), т.е. при построении новых дискурсов происходит смещение внимания от денотата к десигнату, от предметного значения к значению (признаку различения), от проработки объемов понятия к развитию содержания понятий;

3) категориальные значения (предшествование, последование, тожество, оценка и пр.) – это переход от одномерного и однонаправленного предшествования (метонимический принцип следования) к организованной последовательности, одновременности различных признаков и пр. (метафорический принцип организации), т.е. от внешнего образа к глубинному символу и затем к понятию, формирование которого в рамках предложения-суждения определяется потенциальными семантическими возможностями конкретного слова [Припадчев 1992].

Таким образом, перестройка ментального пространства, как она отражена в дискурсе, происходит в «реалистических» (не номиналистических) константах (вещь > идея на материи знака) (1), но с глубинным, вряд ли осознаваемым смещением сознания от линии (семантического треугольника) вещьидея к линии идеязнак, т.е. от сознания к познанию (2), для чего и оказывается необходимым формирование новой культурной парадигмы: метафорический тип мышления постепенно сменяет мышление метонимическое (3).

216

Рассмотрим еще один вопрос, который вытекает из рассмотренного здесь материала.

Точка (или момент) совмещения своего объема со своим содержанием в каждом из ключевых понятий культуры могут не совпадать в различных местных вариантах той же самой культуры, например, в Москве или в Новгороде. Смысл терминов человек или дом, как и всякое иное словесное выражение важного для культуры понятия, по смыслу и ментальному рангу не совпадают даже в родственных языках, украинском и русском, даже в близких говорах одного русского языка (примеры см.: [Колесов 1985; 1991]). По-видимому, историческое изучение слов может показать пространственные и временные границы возникновения и развития каждого законченного понятия, а через это – и этапы формирования различных аспектов речевого мышления, т.е. национальную ментальность в ее усредненном виде. Свое значение в этом процессе имели способ и характер организации образцовых текстов.

Метонимические переносы связаны с взаимодействием слов в словесной формуле. Необходимость сосредоточить в общем ряду подобозначные слова, извлеченные из характерных для них формул и ближайших контекстов, привела к выделению слова из формульного ряда, что, в свою очередь, вызвало к жизни новый тип организации слов в их иерархическом подобии. Из конкретных контекстов каждое отдельное слово извлекалось в определенной грамматической форме, только в данной словесной формуле и представленной, ср.:

· чистый путь – свободный проезд;

· пути гнати – отправиться в путь;

· путеви ятися – пуститься в путь;

· путь казати – изгонять;

· путемъ ити – идти в нужном направлении;

· на пути быти – встретить в пути и т.п.

В результате выявляются, а в грамматических сочинениях Максима Грека и Мелетия Смотрицкого оформляются грамматические парадигмы отдельного слова: путьпутипутевипутьпутемна пути. Это метафорически, по сходству корней в словоформах общего слова организованная иерархия вертикального ряда, уже отличающаяся от механически представленной и во многом случайной смежности горизонтального ряда в метонимических сближениях. Отвлеченно грамматический принцип сравнения форм одного и того же слова перекрывает конкретно словесный (формульный) принцип рядоположенных форм разных слов.

Таким образом синтагма речи, т.е. устный дискурс, в столкновении с образцовыми текстами письменной речи приводит к усложнению системы путем фиксации – в качестве их сущности – парадигмы языка. Норма употребления, т.е. функция речи, смыкается с системой языка, которая представлена и явлена – уже в рефлексии – по всем правилам градуальной иерархии. Усиление слова как самостоятельной единицы языка, его оплотнение, заключалось не в одном, весьма механическом, изъятии его из метонимически выстроенной формулы речи, но в одновременном усилении степеней отвлеченности путем насыщения его отчужденным от контекста грамматическим смыслом. Происходило это – на уровне рефлексии – не без влияния со стороны грамматических идей Запада, в частности, через переводные грамматики и словари, которые долгое время собирались по различным источникам; однако такое влияние имело место лишь в той мере, в какой эти идеи могли обслуживать и ускорять процесс органического развития собственной ментальности и собственных размышлений над явлениями языка [Колесов 1991а].

217

Отвлеченная от текста идея слова как инварианта смысла во всех ее оттенках снимается с конкретных вариантов иерархического ряда словоформ и предстает как воплощение образа слова, поскольку и сама по себе парадигма (т.е. образец) строится на основе сходства корней пока еще без внимания к разнообразию флексий: сознанию по-прежнему важно лишь то, что сближает, но не то, что различает определенные классы объектов. Осознание системности флексионного ряда придет в свое время, приводя к снятию с парадигмы единицы еще одной степени абстрактности – морфему, которая окажется связанной с «доминирующим значением» в слове, а говоря иначе и в духе современных представлений о слове, связанной с понятием. Но случится это только в конце XVIII в.

Теперь же, начиная с XV в., иерархия вертикальной градуальности стала основным классифицирующим принципом зрелого Средневековья. Все этические, эстетические и гносеологические установки, выработанные восточнославянскими мыслителями того времени, построены на подобном триединстве ипостасей – что бы ни понималось под ипостасью в каждом конкретном случае: явление вещи или ее сущность (лица или сущности).

Так, известная мысль Нила Сорского о том, что

«отъятие выше прибавления»

толкует именно направление вертикальной градуальности с иерархическим принципом ценности уровней, в том числе и в процессе познания. Ср.:

Отъятие есть движение сверху вниз, т.е. – в логических определениях традиционного для Средневековья типа – от рода к видам, от отвлеченного к конкретному или, иными словами, от понятия к образу, который и образует перемещение в сане. Прибавление есть движение снизу вверх (въсходимъ), от видов к роду, от конкретных образов к отвлеченному понятию и, в конечном счете, к абстракциям разума (ratio) в ущерб для «ума» (λογος’а) – это уже повышение по чинам. Аксиологически выверенные характеристики («выше») не могут перекрыть моральных предпочтений, поскольку для этической концепции Нила Сорского характерна ориентация на гармонически взвешенное и ритмически оправданное «среднее».

Поскольку эквиполентность прежнего квалификационного принципа исчисления объектов сменилась новой, градуальной оппозицией, стали переосмысляться и многие традиционные каноны, например канон образцовости (литературности) речи и текста – основных инструментов в познании нового и в толковании известного. Идея двух языков, равноценных в вербальной культуре раннего Средневековья, заменяется идеей трех стилей, функционально преобразованных из «двух языков» по типичной модели любого триипостасного объекта. Уже в XVI в. в некоторых сочинениях Зиновия Отенского «два языка» предстают фактически как «три стиля», хотя они и дифференцируются пока еще по двум различительным признакам, т.е. на различных логических основаниях (что как раз и указывает на происхождение стилей из «языков»):

Рис.

1. избранная, светлая, высокая (словеса)

2. обычная (словеса)

3. скверная, худая (словеса)

а = 1 + 2, б = 2 + 3

В классификации (а) соединены высокий и средний стили речи, на семантическом основании разграничены отвлеченно высокие гиперонимы, слова родового значения (например, одежда, еда, питье и под.) и конкретные по смыслу гипонимы, слова видового значения, в нашем случае это виды одежды, еды или питья в традиционных для своего времени обозначениях.

В классификации (б) соединены тот же средний стиль речи со стилем низким, но уже на основе чисто стилистических разграничений, определяемых функцией слова в речи, хотя по своей семантике такие слова могут и совпадать. Например, обозначения конкретных типов одежды, еды или питья незаметно переходят из одного стиля в другой, в зависимости от происхождения слова или его функции. Такое слово может быть и стилистически нейтральным, и вульгарным, если обозначает не особенно возвышенный предмет. Близость к образности вида связана с ориентированностью на конкретность вещи, а не на отвлеченные признаки гиперонимов, как в сумме (а).

Несводимость трех компонентов системы к единому классификационному принципу и создает момент переходности к новому восприятию объектов через слово: система переструктурируется на основе имеющихся материальных знаков, уже полученных культурой в результате предшествующих изменений. Понятно, что попутно происходит и качественное преобразование старых знаков; в частности, происходит изменение содержательных их форм – от образа или символа в понятие и т.п.

Внутренняя несводимость стилистических и семантических характеристик косвенно доказывает, что сведения об объеме (семантический ряд соответствий) или содержании понятия (стилистический ряд обозначений) пока еще не совпадают в общем фокусе восприятия, выражаемого в слове, или, другими словами, представление об объеме понятия и образ его содержания воспринимаются как параллельные характеристики вещного мира.

Также и в научном изучении языка «стили», подобные описанным здесь для XVI в., не стали еще предметом какой-то одной научной дисциплины. Объекты класса (а) рассматриваются в риторике, тогда как объекты класса (б) изучаются в грамматике или в поэтике. Лишь ломоносовская теория «трех штилей» окончательно освободила языковые ресурсы от жесткой связи слова с существующим уже образцовым текстом, давая тем самым толчок для творческой (и индивидуально авторской также) работы со словом. Стиль стал восприниматься как мера однородных качеств, уже не связанных никакими ограничениями со стороны смысла [Колесов 1991а, с. 250 – 254]. Все это совместно помогает понять сущностные характеристики общего процесса «мужания мысли» в слове – основного процесса в развитии ментальности на протяжении Средневековья.

Остановимся на некоторых частных моментах этого процесса.

Предыдущая главаГлава 32 из 40Следующая глава