К книге
Философия русского словаЧАСТЬ II. СО-ЗНАНИЕ: РАЗВИТИЕ conceptum’а. Глава третья. 1. Образ подобия
63%
ЧАСТЬ II. СО-ЗНАНИЕ: РАЗВИТИЕ conceptum’а. Глава третья. 1. Образ подобия
25

Блаженный Августин полагал даже, что тот, кто не разбирается в поэтике, вряд ли сможет стать толковым грамматиком.

152

Наложение христианских символов культа на словесные образы славянской культуры для самого языка представляет собой процесс вглубления в семантическую перспективу слова. Номинативное (нарицательное) значение слова накладывается на значение этимологическое (исходный образ). Возникает, в сущности, своего рода троп, который заключается в метонимическом переносе исходного (образного) значения на ставшее теперь основным номинативное значение – при функциональном совмещении обоих значений, но обязательно в пределах данной речевой формулы. В древнерусских текстах подобных случаев очень много, поскольку при невозможности свободного употребления слова вне формул они с самого начала лишены семантического инварианта. Составители современных исторических словарей домысливают такие инвариантные значения на основе контекстных со-значений.

В результате возникает впечатление метафоры, которое усиливается из-за отсутствия в нашем распоряжении полного списка возможных в древнерусском тексте формул. Тем не менее все это вовсе не метафоры, поскольку для образования полноценной (живой) метафоры в языке необходимо было различать субъект и объект, род и вид, отвлеченные имена и конкретные, одушевленные и неодушевленные и т.п. Древнерусский язык не имел подобной возможности, в нем не развились еще в достаточной степени залоговые или гиперонимо-гипонимические смысловые отношения; синкретизм смысла полностью определялся текстовыми синтагмами, и совершенно справедливо утверждение, что «метафора отождествления», присущая древнерусскому (как и всем древним языкам), лишь чисто внешне похожа на «метафору сравнения», т.е. на метафору в узком смысле слова [Феоктистова 1984, с. 114].

К тому же метафорическое значение не является собственно переносным значением слова, поскольку объясняет метафору и «делает» ее метафорой вовсе не переносное значение, а отношение к референту, т.е. знание о предмете (Потебня); это и есть денотат в нашем понимании этого термина. Отличие «перенесения» от метафоры в том, что семантическое наложение осуществлялось в узких пределах каждой данной устойчивой формулы, а не в свободном контексте; отсюда, например, широкое развитие постоянных, а не, скажем, украшающих эпитетов. Отличие перенесения от метафоры уже непонятно современному обобщающему оттенки сознанию, и либо мы воспринимаем этимологическое и новое номинативное значения старинной квазиметафоры в перевернутом виде, либо одно из таких значений вообще утрачено в языке и домысливается нами. Так, глагол шататься ‘колебаться’ воспринимается сегодня как метафорически окрашенный при значении ‘блуждать’; глагол кипети (ср.: раны кыпяше червьми) – как ‘кишеть’ при исконном для него значении ‘шевелиться, двигаться’; сюда же относятся многие выражения «Слова о полку Игореве», ныне воспринимаемые как метафорические, хотя в действительности это были слова, употребленные в прямом номинативном значении, которые представляли реальное отношение средневекового человека к предметному миру (ср.: струны рокотаху, трепещутъ синии млъния и пр. [Евгеньева 1969]). Все вообще глагольные «метафоры» этого текста демонстрируют исходное – и действительно образное – значение соответствующих корней.

Характерна эта неопределенность между номинативным и образным значениями слова, возникающая, прежде всего, у имен прилагательных и особенно у глаголов. Может быть, это связано с тем, что данные грамматические разряды слов выступают как предикаты в устной формальной речи, методом уподобления (не сравнения!) развивающей соответствующее значение; ср. кровьзоря кръвавакръвава(я) зоря – с усилением предикативности вплоть до экспликации признака уподобления (отождествления).

Перенесение осознается только на фоне исконного значения слова; так и возникает своего рода праметафора, которая действует на уровне целостного восприятия отождествляемых объектов, а не как средство вычленения уже осознанных и сознательно сопоставляемых (сравниваемых) признаков этих объектов. Таким образом, еще не происходит полного отрыва переносного значения от значения номинативного, и номинативного – от этимологически образного (всякое исходное значение корня есть значение «образное», ибо представляет первый «выход концепта» в содержательную форму; необходимо помнить об этом). Подобный разрыв смысловых связей в границах словесного знака вообще невозможен пригосподстве метонимического типа мышления посредством синкрет-символов.

153

Сделаем предварительные замечания о характере метафоричности старых текстов.

Поскольку старые метафоры сравнивают не отвлеченные от «вещей» признаки, а целиком отождествляют эти вещи друг с другом, они и не являются в полном смысле метафорами скрытого сравнения. Подобное познается подобным, вещь через вещь – таков этот взгляд на слово и представление, взгляд с точки зрения вещи. Это первое отличие старой метафоры от современной авторской метафоры, оно отражает установку на референт.

Второе отличие определяется сказанным. Уподобление одной вещи в процессе познания, с целью уяснить само их подобие – формирует образ в подобии, не имеющем отношения ни к точности понятия (что можно было бы выразить сравнением с помощью точьно: он точьно сълньце), ни к условности самого словесного знака (что можно было бы выразить сравнением с помощью словьно или даже будьто) – это именно уподобление-отождествление, проводимое обычно с помощью союза акы ‘в точности такой же; тот же’. Именно подобие «в-рез-ает» в первую содержательную форму требующий об-раз-а концепт.

Третье является выводом из данных посылок. В формировании образного понятия ведет именно предметное значение (денотат), и тем самым происходит изменение десигната. Уже сказано, что смещение денотата приводит к перенесению десигната. Не сравнение отвлеченных признаков, а уподобление конкретных предметов вызывает в сознании представление об общности их признаков. Глубина сердца – метафора, которую мы уже извлекли из сочинений Иоанна Златоуста, – это, вполне возможно, старая метафора, поскольку «сердце» отождествляется с сосудом («чашей») и предполагается, что эта чаша полна влаги. Возможность предположения чего-то, как и возможность опущения какого-то признака само по себе останавливает внимание, заставляя предполагать, что речь идет о чем-то, что «выше метафоры». Ясно, что перед нами какая-то особая метафора, и что эта метафора не допускает отождествлений типа глубина мыслей или глубина чувств, вообще никаких сопоставлений с отвлеченными понятиями. И это естественно, поскольку сами по себе эти старые метафоры и являются средством (одним из средств) создания отвлеченных значений.

Переименование-метонимия («инословие» древнерусских риторик) есть прием обозначения вещи по одному из случайных признаков; следовательно, тут важен объем понятия, в процессе уяснения которого и создается денотат D. В высказывании:

«Лев Толстой – автор „Войны и мира“»

– нет ни реального, ни идеального признака самой личности писателя, с помощью которых могло бы состояться создание настоящего понятия о нем. Признак поверхностно внешний, но характерный для денотата в данное время и в известной ситуации высказывания. Это речевое усилие есть момент отчуждения вещи в пользу представления о ней. Раскрытие символа символическим способом.

Таким образом, всякая предметафора отсылает мысль к референту, не имея дела с десигнатом; а поскольку образ – по определению – не имеет R, необходимым оказывается его совмещение с тождественным ему символом, который, напротив, указывая на референт, не имеет собственного десигната и денотата. Образность метафорической предикации состоит в том, что, видоизменяя предметное значение, мы одновременно – методом проб и ошибок – отыскиваем новые признаки, с помощью которых, во-первых, удобно воспроизводить содержание понятий, постоянно возникающих в сознании, а во-вторых, производить операцию отвлечения, абстрагирования.

На анализе терминов и понятий, извлеченных из славянского перевода сочинения Георгия Хировоска «О образѣхъ» (X в.), показано, что все тропы и фигуры, переведенные славянским книжником (он перевел не весь текст) так или иначе связаны с истолкованием символа, поскольку «в средневековой литературе господствует символ», а в данном сочинении «метафора смешивается с символом» [Станчев 1985, с. 15 и 44]. (Ср. также работу: [Гранстрем, Ковтун, 1977].) Конкретные описания древнерусских художественных текстов подтверждают, что вплоть до конца XVII в. господствующим тропом оставалась метонимия – с помощью которой раскрывался традиционный символ [Колесов 1993; Мельников 1994]. Образцом и здесь служило «Слово о законе и благодати» митрополита Илариона. Ключевые слова текста развертывают смысл символа в цепочке метонимических переносов, ср.: языкъ ‘(телесный) орган речи’ > ‘речь’ > ‘народ (обладающий такой речью)’ > ‘христиане (внимающие такой речи)’ > ‘русские христиане (новые люди)’ [Мюллер 1971].

Используем все эти данные в качестве исходных для последующего анализа.

154

На примерах из «Слова о полку Игореве» покажем своеобразие древнерусских стилистических форм, которые обслуживали этот процесс семантического смещения в содержательных формах концепта.

Эпитеты прямым образом выражали признак отождествления. В любой формуле прилагательное сохраняет одновременно и прямое свое значение, и переносное, которое обусловлено контекстно. В основе такого совмещения лежит символическое уподобление:

· железополк,

· жемчугдуша,

· златослово,

· красадева,

· кровьзоря,

· сребровода

и пр., – которое во взаимном соотношении двух имен (одно из них становится эпитетом по отношению к другому) и порождает относительное прилагательное в данном устойчивом сочетании слов. По степени абстрагированности относительное прилагательное выше качественного, поскольку оно отражает представление о качестве данного класса предметов, а не отдельных предметов: путымечилаты одинаково железные, но и полки (= вооруженные люди), снабженные этим предметами, – тоже железные. Таков метонимический перенос смысла в воинской формуле, которая организуется привычным для сознания образом. Такое же развитие мысли и в формулах типа жемчюжная душа, златое слово, сребрены струи и под.

Наложение на словесный образ неких символических значений обогащает уподобление новыми признаками. А Святославъ мутенъ сонъ видѣ – в определении присутствует не только множество значений самого славянского слова, но и влияние греческого словосочетания со значением ‘(из)менять’. И тревожащий, и смутный, и одновременно беспокойно-сменяющий печальные обстоятельства описываемого события, и множество других созначений можно восстановить в этом эпитете. У качественных прилагательных полнее представлены символические значения, подтверждаемые и широким контекстом всего произведения.

· Бѣла хорюговь = белый + светлый;

· зелену травузелену паполому;

· черна травачерна паполома:

соединение несоединимых значений двух слов создает не метафорический эпитет, а именно символ (ср. греч. πεπλομα ‘погребальный саван’).

· Чръленыя щиты = красные + окровавленные;

· синии млънии = сверкающие + темные;

· дьрзъ = держащий + стремительный;

· бързый комонь = проворный + геройский, и т.п.

Каждый пример требует самостоятельного толкования, однако ясно, что образность эпитетов возникает благодаря множественности сочетаний, каждое из которых эксплицирует одно какое-то созначение исконного слова; такой эпитет стал «постоянным» много позже, благодаря тому, что на фоне свободных метафорических сочетаний он не имел свободы сочетаемости с другими словами.

Символичность целостного текста создается потому, что каждый эпитет функционально связан со своим именем существительным (буй только туръ, светлое только солнце, веща только душа, борзый только комонь и т.п.). Символический подтекст «Слова» определяется семантической парадигмой отношений внутри всего памятника; они образуют жесткую двустороннюю связь обозначений, никогда не случайных, но позволяющих вскрыть смысл символа; ср. противопоставления:

· кръвавые зорѣсини мьглѣ

· кръваваго винасинее вино

· кръвавы брезисинии млънии и т.д.

– при возможном третьем семантическом измерении: основной признак эпитета изъясняется значением имени существительного, ср. грозныйгрозою, кръвавыйкръвию и под. Тройная увязка однокоренных слов: в сочетании-формуле, в парадигматических связях и в категории (через определенную часть речи) – объясняет необходимость оставаться в границах традиционных формул. Семантическая сетка в трех измерениях подобия и порождает контекстный символ.

В памятнике намеренно противопоставлены прилагательные символического значения и значения реального. При общности референта денотаты (отношение к уподобляемому предмету), могут быть различными, ср. обозначение белого:

· насребрьныхъ брезѣхъ,

· сребрьными струями,

· сребрьней сѣдинѣ

(= серебро по цвету = как серебро = белое), но:

· сребрено стружие

(сделано из серебра; прилагательное употреблено в краткой форме, т.е. близко по форме к существительному); наоборот:

· бѣла хорюговь,

· бѣлымъ гоголемъ

– реальный цвет обозначается словом прямого цветового значения (цвет показан не через «вещь»). Ср. ту же закономерность в противопоставлении обозначений красного цвета (кръвавый – символического, багряный – реального) и черного цвета (синий – символического, черный – реального), и т.п.

Стилистическое средствоэпитетна самом деле есть семантическое условие экспликации десигнатов.

155

Метонимия также участвует в образовании символов, поскольку она и сама по себе эмблематична по функции: называет владение по владельцу, место обитания вместо населяющих его, народ вместо страны или страну по названию народа. Метонимические переносы отражают устойчивые смысловые связи между реальными объектами, а не развивающиеся в сознании признаки. Если метафоры, во всех их видах, отражают ключевые понятия культуры (для нас – антропоцентрические), то для метонимии характерен «производственный» принцип отсчета наблюдаемых признаков и их взаимных отношений (в «Слове о полку Игореве» это дружинная терминология). Другими словами, метафора идеологична, представляя как бы высокий стиль, а метонимия прагматична в проявлениях стиля среднего. Давно замечено (и это характерно для эпохи раннего Средневековья), что

«преобладающий троп в „Слове“ – не сравнение и не метафора, а метонимия или синекдоха. <…> Таким образом, не только сама метонимия, но „метонимический способ мышления“ могли бы считаться характерными для „Слова о полку Игореве“»

Создавая образность текста, метонимия путем расхождения переносных значений слова одновременно служит для последовательного противопоставления конкретно-бытовых, исходных, и отвлеченно-интеллектуальных, переносных, значений одного и того же слова, тем самым разрушающего устойчивый символ. Поскольку для средневекового сознания важнее не содержание, а объем понятия, на первом месте и оказывается метонимия. С ее помощью выявляются все возможные – по смежности – связи реального предметного мира, который и воспринимается благодаря этому в подобии другому, таинственному и неясному миру сущностей. Таков принцип действия символа: одно понимается через другое. Текст «Слова» буквально насыщен примерами такого рода.

156

Ту же роль наполнения понятия признаками различения исполняют и некоторые формы предметафоры, прежде всего катахреза и металепсис.

Катахреза – средство семантической конденсации текста с помощью ключевых слов данной культуры (символ). В «Слове о полку Игореве» катахреза строится на основе дружинных представлений о стали и оружии, переданных с помощью общего для них глагола (основная переменная текста). Ограничимся несколькими примерами.

Игорь истягну умъ крепостию своею, поостри сердца своего мужеством,

т.е. крепостью, поскольку ум, сердце и сталь соединяются в уподоблении друг другу посредством возможных их сочетаний с глаголом поострити.

Ваю храбрая сердца въ жестоцемъ харалузѣ скована, а въ буести закалена,

– речь идет о мечах, поскольку чувства и сталь также связаны через общие для них сочетания с глаголом.

Тъи бо Олегъ мечемъ крамолу коваше и стрѣлы по земли сѣяше

(крамолу ковати повторяется неоднократно) – здесь результат (сама крамола) обращен к причине (куют мечами) указанием на общность процесса (ковали), и т.п. Перекличка семантически важных определений, входящих в различные словесные формулы, создает неуловимую сеть ассоциаций по смежности, которые были вполне понятны современникам автора.

Ваю храбрая сердца въ жестоцемъ харалузѣна жестоцѣмъ его тѣлѣхрабрая мысль носитъ ваю умъ на дѣло

и пр., – в последовательном нагнетании формул возникает соотнесение признака по предмету посредством семантического наведения на него:

Рис.

жестокъ: харалугъ (на) тѣло (панцирь)

храбръ: сердце (в) тѣло / дѣло (мысль)

и т.п.

Таким образом, катахреза выступает средством поиска признаков сходства путем сопоставления сразу целых предметов, поскольку внутренние свойства сравниваемых объектов еще неизвестны. Совмещение в мысли одновременно представлений о душе, о сердце и о теле с панцирем (в или на теле) показывает, что перенос осуществляется по принципу метонимии (или синекдохи как частного ее случая). Катахреза содержится в самом языке, в той мере, в какой язык отражает действительность, и потому может быть представлена с помощью специальных грамматических средств, впоследствии, может быть, уже и переставших быть понятными (судя по тому, что и современные толкователи этого классического текста уже не воспринимают их). Ю. Бешарова показывает это на примере:

сѣяшеться и ростяшеть усобицами

– то, что сеется и затем прорастает, сделано с помощью орудия сеяния и прорастания: действующая сила и объект воздействия совпадают в мысли [Бешарова 1956]. Взаимоотношение субъекта и объекта и соединяющей их действующей силы (которая в свою очередь воспринимается синекдохически как субъект действия) в древнерусском тексте логично показано агглютинативным расширением форм имперфекта (в представлении его обобщенно-настоящим: флексия презенса -ть) до образования взаимновозвратного значения ([sej-aše]--sа и [rost’-aše]--sа) при творительном взаимного действия усобицами (в квадратных скобках показаны исконные формы этих имперфектов).

Расшифровка текста «Слова» пока еще не произведена с точки зрения глубинной его семантики, хотя попытки этого предпринимались, и потому в литературе вопроса по-прежнему бытует устаревшее представление о «метафоре», якобы распространенной в этом памятнике, поэтический смысл которого заключается в раскрытии символа с помощью языковой метонимии. Как поэтическое средство катахреза приводит к сокращению текста, придавая описанию присущий всякому средневековому тексту лаконизм выражения.

157

Той же цели служит и металепсис (μετα-ληψις) = со-причастие: фигура замены одного слова другим, которое выступает как эмблема заменяемого слова на основе все того же уподобления. Например, в «Слове» люди уподобляются стрелам или узам-путам.

Если катахреза – злоупотребление словом (сокращение), то металепсис именно видоизменение, это иное обозначение того же референта, одно из проявлений метонимического мышления, хотя, имея дело со скрытыми сходствами, и катахреза, и металепсис похожи внешне на метафору. Они равно – средства семантического сгущения высказывания. Как и катахреза, металепсис соединяет два вполне самостоятельных объекта возможной между ними связью, которая чаще всего оказывается нетипично случайной, но эмоциональной волей автора эти объекты все же соединяются путем подмены принятых в данной речевой культуре обозначений.

Известный пример металепсиса в «Слове» – это перенесение обозначения звуков или звучания на сам предмет, в результате – на метонимическом основании – происходит переосмысление субъекта действия через воспроизводимый им крик, вопль, визг, возглас, шум, которые каждый раз передаются в тексте своим особым, конкретного значения, глаголом. Ср. также развернутый по всему тексту этого памятника металепсис «звук – слава»:

· звенить слава въ Кыевѣ,

· звонъ слыша давный великыи Ярославъ,

· звоняче въ прадѣдьнюю славу,

а также

· позвони своими острыми мечи о шеломы,

· гримлеши о шеломы мечи харалужными,

· а себѣ славы искати

и пр. Звон мечей понимается здесь как призыв и путь к славе. В тексте можно найти и соединяющие эти металепсисы формулы типа рашибе славу Ярославу – все с тем же соотношением двух сопоставляемых явлений к подразумеваемому источнику звука:

Рис. Λ: звонъ – [колокол] – слава

Сила металепсиса увеличивается от многократного повторения намекающего характера и от явного соотнесения формул, в составе которых традиционно употреблялись по происхождению общего корня слова слава и слово. Такой же развернутый металепсис представлен и в описаниях бегства князя Игоря из плена, в плаче Ярославны, в других местах поэмы. Заметная особенность металепсиса в том, что к нему постоянно возвращаются на протяжении всего текста, «играя» сходными уподоблениями; на этом основаны производные особенности поэтики устного текста (повторы, аллитерации, ассонансы, Figura ethymologica и пр.).

Металепсис обычно встречается в соединении с другими тропами или фигурами речи. Описание знамени: чрьленъ стягъбѣла хорюговъ – (с нею) чрьлена чолка – (на) сребрено стружие, – в каждом отдельном случае заменяя знамя обозначением составных его частей (древко – полотнище – бунчук в навершии – пика в нижней части), выступает как металепсис, но в метонимическом обличии (часть вместо целого – синекдоха).

Металепсис и катахреза построены на сравнении признака, но в синтагматически опущенном (катахреза) или предполагаемом (металепсис) третьем члене уподобления. Одно понимается через другое, а этопринцип действия не метафоры, а символа.

Символ ограничивает движение мысли, однако метонимические переносы на всех уровнях, в семантическом сопоставлении металепсиса и катахрезы, создают механизм раскрытия символа в пределах, допускаемых самим символом. Таким образом, катахреза и металепсис вовсе не риторический прием, а игра словесными образами в формах естественного (живого) языка.

158

Сказанным уясняется роль средневековой метафоры (в узком смысле термина): она исполняет эмблематическую роль, связывая конкретный референт с отсутствующим общим, родовым и – по общему смыслу – самым важным признаком, что в целом и создает на словесном образе символ.

«То, что мы принимаем за метафору, во многих случаях оказывается скрытым символом, рожденным поисками тайных соответствий мира материального и духовного»

Метафора – не уподобление, столь характерное для текста «Слова», а именно скрытое сравнение уже отвлеченных от предмета признаков. Метафорическое сознание возникает лишь при очень высоком развитии отвлеченного мышления как способ творческого сопряжения уже освоенных сознанием признаков, обогащая при этом не объем понятия (не денотат – как метонимия), а содержание понятия (десигнат), почему метафору всегда можно заменить синонимом, а метонимию – нет. А.А. Потебня хорошо сказал (и неоднократно повторил это), что метафора есть способ перехода от образа к значению, т.е. понятию, и проявляется в результате возникающего между образом и понятием противоречия (несогласованности по смыслу). Мы уже определили в теоретической части изложения, что в границах метафоры возможна аналогия между признаками реально существующих предметов (эпифора) и между совершенно различными объемами (диафора) (см. п. 119).

Современному читателю метафора представляется со стороны образности слова (сохраняет переносные значения, выработанные в контекстных формулах), но в действительности метафора создавалась не в эстетических, а в познавательных целях, она должна выявить соотношение между конкретным и отвлеченным, между частным и общим, и т.п.

Метафора сложнее метонимии уже тем, что метафорическое слово не зависит от своей принадлежности к определенной части речи (имя существительное, прилагательное или глагол), всегда узнается по своему контексту, тогда как метонимический перенос осуществляется в семантической структуре отдельно взятого слова (есть именно пере-именование этого слова). Словесная формула целиком и есть метафора в средневековом тексте, поскольку только в контексте слово одновременно представлено как в прямом, так и в переносном значении; однако метафорой в узком смысле слова подобная формула не является, поскольку само по себе – отдельное – слово такого переноса еще не имеет.

Отсюда же и вторая трудность в определении средневековых метафорических переносов: метафора как троп имеет сложную, иерархически выстроенную структуру:

· простые, развернутые, сложные метафоры,

· метафорический эпитет,

· метафорические сравнения,

· «полная метафора» (настоящая метафора) и т.п.

Сущность же метафорыв нормативном нарушении обычных для данного слова синтаксических связей с другими словами в конкретной речевой формуле. В древнерусском языке подобного положения не могло быть в принципе, поскольку средневековые авторы оперировали традиционными, авторитетными для них текстами и цельными словесными формулами. Например, в сочетании «прилагательное + существительное» семантически господствовало имя существительное (обозначает символ), если имя прилагательное было качественным (или таковым стало: кровавое вино); однако положение менялось, если относительное прилагательное сохраняло свои связи с предметной характеристикой: тогда именно оно становилось господствующим в формуле (дождевые стрелы = стрелы дождя или дождь как стрелы).

159

В соответствии с предложенной еще Аристотелем схемой все отмеченные в «Слове о полку Игореве» образные выражения можно было бы описать по следующим типам:

1) перенос с одушевленного на одушевленное, выражается обычно с помощью имени прилагательного и составляет символ на основе уподобления (буй туръ);

2) перенос с неодушевленного на одушевленное, выражается также с помощью прилагательного и представляет собою символ на метонимической основе, т.е. эпический эпитет (кровавые раны, сребрнѣи сѣдине, жемчюжная душа и пр.);

3) перенос с одушевленного на неодушевленное, обычно выражается глагольной формой и представляет собою основанное на уподоблении олицетворение (просопопея) (встала Обидавъступила дѣвою…);

4) перенос с неодушевленного на неодушевленное, выражается посредством имени прилагательного, т.е. метонимический эпитет (желѣзные полкы);

5) перенос с активного на активное, обычно проявляется с помощью глагольных форм и представляет собою типичную катахрезу (или металепсис); поскольку это происходит также на основе уподобления с метонимической заданностью, можно сказать, что, как и в случаях с эпитетами, здесь осуществляется поиск признака в самом, целостно представленном в уподоблении, предмете.

Таким образом, нет ни одного случая «чистой» метафоры в этом средневековом тексте. Производить анализ этого в принципе синтетического произведения вообще задача неблагодарная: это приводит к разрыву живых связей в образно-языковых соответствиях, которые лишь совместно и создают символическую картину. Приведем один пример, использованный Ю. Бешаровой (с. 65):

иже истягну умъ – (т.е. мысль как лук) крѣпостию своею (неявно выделяется признак уподобления стали) и поостри сердца своего – (т.е. дух как меч) мужеством (новое усиление катахрезы: семантическое согласование с мысль и дух, а формально – с ум и сердце).

Выделенные полужирным формулы текста представляют собою металепсис, а через завершения строк – катахрезу: меч (поостри) и лук (истягну) в подтексте соотносятся друг с другом через опущенное сталь.

Если текстовые формулы есть явление языка и предстают как скрытые семантические эмблемы (чего-то), то взятые в их совместности все они – это одновременно и аллюзия (в данном случае – на основе псалмов, как неоднократно уже говорилось исследователями текста), и расширение до парафраза. Органическое, через язык представленное единство всех описанных здесь приемов организации средневекового текста и создает впечатление сложной метафоры, которой на самом деле нет. Есть типичное для средневековых текстов средство передачи отсутствующих еще в самом языке каузальных связей между реально существующими объектами путем намека, значимого опущения или подмены одного другим, что в сумме также было вполне понятно современникам.

160

Таким образом, «взаимозависимость физического и метафизического мира» в средневековом сознании приводила к созданию «второй реальности». Справедливо в этом смысле дано толкование древнерусского текста И.П. Смирновым: текст способен замещать лишь такую реальность, которая прежде была референтной (R), а теперь стала мыслимой (D) или, наоборот, из мыслимой превратилась в реальную [Смирнов 1991, с. 65 – 66]. Мир сущностей оказывается слитым с миром явлений по причине нерасчлененности субъект – объектных отношений; слияние вещи с мыслью о вещи отражается даже в языке, например, в категории одушевленности (субъект и объект-вещь представлены одинаково в номинативной форме: чловѣкъ видить домъ), в залоговых отношениях и пр. Другими словами, в древнерусском языке действительно постоянно воссоздается подобие по линии сопряжения символа -D с образом -R вне понятия и помимо понятия, так что образ может быть представлен в связи с реальным предметным значением, но при этом символ заимствуется из другой культуры (он, так сказать, вдвойне символ).

Подобная превращенность «вещи» есть ответ на включение этой вещи в контуры мысли, но это отнюдь не «гипертрофия интенсиональной семантики», как полагает И.П. Смирнов, а, напротив, преувеличение экстенсиональной семантики (поскольку пресуппозиция здесь осуществляется по линии типичного признака сравнения, а вовсе не по объему предполагаемого понятия). Это вовсе не проявление «параноидальной культуры» [Смирнов 1991, с. 73 – 74], а определенный этап в освоении данного слова с целью извлечения заданной содержательной его формы.

161

Говоря о поэтике «Слова о полку Игореве», мы определили понимание «образности» в типичном средневековом тексте.

Термин «образ» использовался в средневековом объеме понятия: образ – шире тропа или фигуры речи, но он соединяет образность языкового знака со свойственными данной культуре символами. Следовательно, образность «Слова», понятая как метафорическая, в действительности предстает семантическикак система иносказательных символов, формально выраженных и истолковываемых с помощью различных средств языка.

Символ – основное образное средство, представленное как предельная степень развития метафоры или, напротив, как нераскрытая метафоричность семантически синкретичного слова. Символизирующее сознание Средневековья создало множество символов, в процессе познания заменявших собою понятие о вещи (свойственное нашему сознанию), которое еще не осознавалось на логико-понятийном, но представало на образном уровне: посредствующим между «вещью» и «словом», т.е. знаком вещи, элементом было не понятие о вещи, а образ другой вещи, который и есть символ. Отвлеченность мышления представала одновременно и наряду с конкретностью воплощения данного отвлеченного признака; в таком случае общее являлось символически в виде конкретного (= знамя). Таково это дометафорическое мышление, которое, с одной стороны, породило множество образных сопряжений символа с контекстом (проявляется в виде катахрезы и металепсиса, диафоры и эпифоры), а с другой – представлено семантически как приращение смысла в слове, что осуществлялось в результате дозволенных системой метонимических переносов.

С семиотической точки зрения структура символа строится формальными пересечениями сопоставлений (параллелизм) и противопоставлений (антитеза), содержательно наполненных уподоблений, в точке пересечения которых и воссоздается символ.

Не раз указывалось (например, Д.С. Лихачевым), что на художественном пространстве «Слова» происходит борьба с теологической системой символов. Поскольку символ есть идеологически важный знак (это и знамя и знамение), то указанное предпочтение «народным символам» имеет свой смысл. Не случайно здесь не употребляются абстрактно аллегорические символы – условные знаки, семантически закрытые для непосвященных и не развивающиеся в данном контексте как отражения (якобы) мира абсолютных идей. Основная установка автора «Слова», наоборот, заключается в раскрытии и истолковании символов, предстающих в определенном и значимом ряду следования. Это произведение эзотерическое по характеру, что весьма кстати для нас, поскольку мы получаем возможность наглядно увидеть, какими средствами языка раскрывается символ.

Поскольку символ как способ множественного выражения есть фигура импликации и в сжатой форме выражает сразу целое сложное высказывание, то каждый исследователь этого текста вправе углублять интерпретацию заложенных в конструктивных узлах текста символов; сопутствующее тому изучение идеологии, культуры, символики русского Средневековья позволяет такую работу успешно осуществлять. Неисчерпаемость «Слова» в том, что его невозможно понять аналитически, в дискурсе. Например, независимо от того, как толковать символ [жиръ] – как «плен» или как «мир» (есть и другие толкования), положительного результата в понимании (понятии!) текста получить не удастся, поскольку символический образ в дискурсивном изложении извлекается из того контекста, который и требуется раскрыть как символический.

Способность символа к многократному семантическому варьированию создает возможность различного понимания, казалось бы, известного и понятного текста. Например, символ [солнце] одновременно может быть истолкован как солнце чувственное, светлое и чистое, и «мысленное», т.е. как истина, нравственный закон и солнце правды. Христианская символика [света] и языческая символика [солнца] совмещаются, давая возможность широкого варьирования в близкозначных терминах (в тексте «Слова» используются некоторые из них: зоря, заря, свѣтъ и свѣтъ свѣтлый, солнце и т.п. вплоть до имен языческих божеств Дажьбога и Хърса), но обязательно в противоположности к тьме, к черному ворону и под. Главное качество символа в «Слове» состоит в дробности и взаимопроницаемости традиционных для Средневековья символов: светзарясолнцеДажьбогъ и под., т.е. составлено по принципу «матрешки» – метонимически, представлением части за целое, части в целом, целого как вместилища частей. Метонимия и есть средство согласования символов в средневековом тексте.

162

В «Слове» находим три основных типа символов: в зависимости от их отношения к референту или к денотату выделяются магический, мифологический и терминологический символы.

Магия звука и цвета создает связь образов с реальностью, причем «картина метафорическая и реальная слиты в одно целое», как по-своему последовательно утверждают историки древней литературы, полагая, что перед нами – «метафоры-символы».

[Золото] есть символ царства, или богатства, или знатности, – все равно относительная цена металла определяется его абсолютной ценностью, и образное содержание текста устанавливается на его реальной содержательности. Реальность многих символов «Слова» доказана историками искусства и натуралистами (черленые щиты, златъ столъ, жемчюжная душа, злато ожерелие, сребрено стружие и под.), поэтому в отношении к предмету (референту) соответствующие формулы не составляют символа, но в отношении к денотату они же – символ. Магические воздействия на силы природы и ответные ее действия на героев повествования лежат в основе таких символов. Субъект-объектные отношения в их слитной взаимности и порождают контекстные символы.

Мифологические символы – символы замещения, уподобления или знамения. Языческий символизм проявляется тут в том, что автор «Слова» каждый раз как бы воплощается в новый персонаж, персонифицируя себя в нем, а не стоит над ним. Взаимопроникаемость языческого мира (человекдеревозверьвода…) становится средством описания этого мира. Косвенное обозначение лица, предмета, явления предпочитается прямому и непосредственному называнию простым указанием одного яркого (типичного или идеального) признака, вынесенного на первый план.

· Велесовъ внуче = Боянъ,

· Дажьбожи внуци = русичи,

· Осмомыслъ = Ярославъ,

· шестокрыльцы = воины или князья.

Уподобление героев волку, ворону, гнезду, зверю, зегзице, лебедям, лисам, орлу, соколу, соловью, туру и т.п. есть, в сущности, то же оборотничество, в котором автор обвиняет князя Всеслава; распространение глаголом (соколомъ полетѣ) или эпитетом (чръный воронъ) подчеркивает каждый раз необходимый признак уподобления. Явления природы, символизирующие различные беды (ветры, солнце, гроза, тучи, дождь, молния, гром, реки текут и пр.) становятся знамением и фоном для происходящих событий.

Новый тип символов в «Слове» – собственно языковые символы, связанные с предметным значением слова. Заимствованная метафора становится символом в новом культурном контексте, но то же происходит и с переработанной в узком контексте литературного памятника языческой метафорой. Так, если вслед за некоторыми исследователями под чистым символом понимать лишь выражения типа [мыслено древо], можно восстановить и реальную историю этого символа. Такую работу проделывали не один раз, опять-таки доказывая широкий смысл всякого символического образа. Мысленное древо – это и древо слова Божия (согласно Оригену), и мифологическое «древо жизни», «древо познания» и даже «древо поэзии», соотносимое с конкретным контекстом (растекашеться мыслию по древу) – во всех случаях имеется в виду не «древо мысли» или (вещественно) «дерево мыслей», а именно «мысленное», т.е. воображаемое «древо рода» (это толкование В.Ф. Ржиги точнее всего соответствует представлению о символе).

Совмещение образа и понятия (представление образа как понятия) в словесном знаке характерно для всей поэтики «Слова». Реальность термина, перенесенного в новую для него формулу, обогащается дополнительным, фигуральным смыслом и тем самым перерастает в символ – когда утрачивается связь с определенным ритуалом, действием или состоянием конкретного лица или предмета.

Также языкового происхождения и явление символического параллелизма, которое возникает при распространении формулы с определенным смыслом до предложения. Сопоставление внукидеды – символ времени, севжатва – такой же символ, показывающий конкретное следствие из определенной причины (ср. еще битвапир и пр.). Глаголы оживляют символ, вставляя его в конкретную рамку данного повествования.

Переводя явления материального мира в явления духовного порядка, отвлеченно общие, автор «Слова» по существу создает символ, поскольку такой символ предполагается описанным действием через восприятие этого действия героем повествования (посеянные в битвах кости – взошли печалью). Символическое наполнение текста олицетворениями отвлеченных имен (дух, свет, сила, слава, власть, могущество, хвала, воля и пр.) определяется опять-таки особенностями древнерусского языка: категория собирательности в нем еще не разрушена грамматически, что и вызывало персонификацию отвлеченных имен в форме единственного числа. Символ создается не единичным именем со значением отвлеченного качества или свойства, а сознательно выстроенным рядом таких имен, совместно порождающих контекстный символэмоционально окрашенное понятие (определение Л.А. Булаховского).

Таким образом, символ – как категория – также раскрывается только в четком соотнесении с параллельными или противопоставленными ему средствами языка, т.е. системно, и является при этом единственным из художественных средств, о которых можно сказать определенно, что никакого отношения к искусственным приемам поэтической речи он не имеет.

Предыдущая главаГлава 25 из 40Следующая глава