Вы должны переносить свою духовную судьбу во все великие эпохи для того, чтобы постигнуть их. Когда вы берете их только извне, – они для вас внутренне мертвы… История дана нам не извне, а изнутри.
Генерализацией семантических признаков назовем процесс формирования понятия (как содержательной формы концепта) на системном уровне обобщения тех типов и принципов выявления родового признака различения, которые были описаны как гиперонимизация. Впоследствии мы уточним это определение.
Естественно, что тем самым мы не выходим из круга проблем, связанных с гиперонимизацией, поскольку это вообще исторически самый важный процесс: удаление концептуальных форм – от символа к понятию.
Генерализация семантических признаков происходит в тексте и в системе, т.е. как на синтагматическом, так и на парадигматическом уровне. Опишем некоторые – возможно, основные – их типы, не вдаваясь в детали, которые неизбежно увлекут нас в смежные области знания о слове (в историческую стилистику или в историческую семантику).
Характерные для древнейших текстов удвоения близкозначных слов: честь и слава, стыд и срам, радость и веселье и таких, как хлеб-соль, путь-дорога или горе не беда и пр., – иногда выделяются отсутствием соединительного союза между двумя компонентами парного сочетания. Подобных парных сочетаний довольно много в традиции народной поэтики любого народа, широко представлены они и в древнерусских произведениях: горе и беда, туга и скорбь, плач и рыдание, страх и ужас, гнев и ярость, чудо-диво, час и время, совет да любовь и пр. Стремление концепта «выразить себя в ином» и создает ситуацию у-двоения мира:
«Выражение идеального через материальное»
иначе говоря, создание содержательной формы символа простейшим способом «фундирования», по выражению феноменологов, со взаимообратимой или вовсе необратимой смысловой связью компонентов: «субъектные» dvan-dva взаимообратимы (честь – слава, стыд – срам, радость – веселье), тогда как «объектные», не связанные с предполагаемым субъектом действия, – необратимы (путь – дорога, хлеб – соль).
По-видимому, только некоторые из них напрямую связаны с библейскими текстами и представляют собою перевод соответствующих греческих выражений, ср. в их числе такие, как
· радость и веселье,
· страх и трепет,
· ярость и гнев,
· плач и рыдание,
· страх и ужас
и некоторые другие. Все они обязательно имеют соединительный союз и, и в самых ранних произведениях письменности (а таковыми были, конечно, переводные) они выступают в качестве символов. Поэтому старый филологический спор относительно того, семантические ли перед нами удвоения, которые существуют как
«средство создать новое значение»
или же это средство художественной образности –
«потаенности текста»
не имеет смысла. Мы уже определили, что древнейшие этапы семантического развития необходимо воспринимать исключительно в форме образа, а следовательно, с современной точки зрения, только стилистически.
Социальное и реальное содержание некоторых сочетаний неоднократно раскрывалось [Лотман 1967; Колесов 1979], другие еще требуют своей интерпретации. Для нас важно уяснить, что все подобные выражения суть факты литературного, т.е. интеллектуально ориентированного, языка, и по этой причине они не могут быть явлением спонтанной (живой) речи; все это намеренно сложенные композиты, совершенно точно повторяющие прием калькирования «сдвоенных смыслов». Они обозначали новое по отношению к исходным словам понятие собирательного значения, представляя такое понятие в образе. Те сочетания, которые вынесены из переводных текстов, во-первых, получали тенденцию к формальному расширению до безграничного количества квазисинонимов в сочетании (…и слава, и радость, и честь, и светлость, и жизнь, и миръ, и веселие, и правда, и истина… в обширном «Житии Василия Нового» по древнерусскому переводу XII в. [Колесов 1982] указаны примеры такого рода). Во-вторых, подобные сочетания обязательно вступали в соединительную связь сравнения отвлеченных по смыслу слов (страх и трепет, радость и веселье), тогда как народные формулы отражают уточнительную связь уподобления (по функции) слов весьма конкретного значения (путь-дорога, хлеб-соль). Следовательно, первые возникли на метафорической основе и, может быть, прав А.А. Потебня, говоривший, что
«честь и хвала, честь и слава сначала суть определительные к честь и лишь в конце дают тавтологию»
(древние формы выражения эквивалентного качества: честь-слава = славная честь, т.е. прославленная в слове и словом честь воина) [Потебня 1968, с. 435].
Именно такие формулы, воспринятые в качестве символов, и стали в русском языке сначала образом (как содержательной формой слова), а затем и образцом для создания множества подобных им форм, ср.: честь и слава – честь и хвала – слава и власть – честь и держава – начало и власть – сила и власть и пр. выражения, в большом количестве возникавшие под пером средневековых авторов как результат «освежения» образа, ставшего образцом («маленьким образом», т.е. примером для подражания).
Русские формулы впоследствии также могли входить в ряд сравнения, ср. не только преобразованные формулы типа стыд и срам (из стыд-срам), но и новые типа совет да любовь, горе не беда и пр. Но первоначальная их связь – это связь подобия на метонимической основе, и такая связь позволяла передавать сразу несколько значений. Метонимическое уподобление обеспечивает принцип отвлеченности от конкретного (т.е. создает образ) и одновременно – представление частного в собирательности (т.е. приближает к символу), а в целом это – sui generis понятие. Таков, по-видимому, самый древний и типологически общий для многих языков принцип выявления родового понятийного значения на столкновении двух образных: синтез понятия формируется в предикативном усилии мысли на основе анализа двух представлений. Древность подобных сочетаний удостоверяется и самим принципом соединения (это – метонимическая смежность), и психологическими основаниями такого соединения (ассоциативные ряды имен). Сочетания типа утро-вечер – день прошел, день и ночь – сутки прочь, время да час – пора для нас и т.д. с постоянным градационным усилением длительности или напряженности в проявлении признака (в данном случае признака времени), выражаемым в отвлеченно-родовом, по-прежнему, однако остаются на уровне конкретного восприятия. Конкретность представления рождает отвлеченность собирательности; такое восприятие – образное, оно представляет, а не фиксирует, в том числе и референт, например, хлеб да соль – это пища, злато-серебро – это имение, руки-ноги – это работник и т.п.
Направление в развитии собирательности было различным. Это и совмещение в значении личного переживания субъекта (студъ, стыдъ), с осуждением со стороны общества (срамъ, соромъ), и вообще всякое лично ценимое в столкновении с общественно значимым (горе не беда, страхъ и ужасъ, радость и веселье); а также собирательно-слитное рассмотрение частного и общего (часъ и время), конкретного и абстрактного (правда-истина) или внутреннего и внешнего (чудо-диво, чудитися-дивитися) и пр. Другими словами, метонимическое сопряжение словесных знаков содержательно строилось по принципу синекдохи: часть показана через целое, а целое определялось по части. Не забудем, что почти все приведенные примеры касаются сопряжения отвлеченных имен, соединение которых повышало уровень их отвлеченности, поскольку не просто указывало на зависимость частного от целого, внутреннего от внешнего и т.п., но и порождало возникающее в сознании взаимное их отношение, а именно – проводило операцию анализа с тем, чтобы в конце концов синтезировать совершенно новое понятие о собирательно общем. Такой операции – анализа после мысленного синтеза – в полной мере способствовали особенности древнерусского языка, в системе которого наряду с единственным и множественным числом имен существовало двойственное (удвоение двух – всегда двоица) и особая категория собирательности, в которой нейтрализовалось всякое противопоставление между численными мерами.
Заметим, что в качестве лексического основания градационных усилений в древнерусских текстах любого уровня, и книжных, и народно-поэтических, всегда выступает общеславянское слово, известное всем славянским наречиям древности, как правило, входившее еще в общеславянский лексический фонд. Это не местное диалектное речение, понятное немногим, а слово общелитературного характера, способное вместить в себя все оттенки содержательного смысла. Например, в сочетании радость и веселье – слово радость выражает субъективное переживание в общем действии коллективного веселья. Некоторые древнерусские тексты, в том числе и переведенные на Руси, могли давать другой вариант сочетания, полностью сохранявший смысл, но, возможно, уже не понятный другим славянам. В данном случае древнерусский перевод книги Есфирь XII в. заменил книжное слово радость на местное речение охота (в народном произношении охвота), то же случилось с книжным словом скорбь: сочетание скорбь и печаль заменилось на туга и печаль, и т.д. Замена сочетания радость и веселье на охвота и веселье, сочетания скорбь и печаль на туга и печаль, варианты других сочетаний того же типа, – все это показывает, что гарантией длительного сохранения однажды найденной формулы служило обязательное наполнение этой формулы общим по смыслу словом. Как бы ни хотелось личную, субъективно осознаваемую сторону каждого переживания обозначить близким и понятным, но местным словом (туга, охота), это немедленно выбрасывало формулу из разряда содержательных форм понятийного значения. Указанный факт важен для понимания самих речевых формул: уже в момент своего возникновения (или калькирования, или перевода с библейских формул) они становились явлением литературного языка, т.е. обслуживали понятийную сферу общения и передачи информации.
Древность формул также несомненна. Даже если оставить в стороне возможное влияние со стороны библейских формул, следует учесть их семиотическую прикрепленность к парным сочетаниям, которые на самом деле обладают всеми признаками древнейших равнозначных (эквиполентных) оппозиций. Честь в сочетании честь и слава представляет собою столь же важный компонент, что и слава: оба отвлеченных сочетаются на основе совместного их противопоставления возможным другим сочетаниям (стыд и срам и т.п.), но внутри формулы друг другу они противопоставлены двумя взаимообратимыми признаками (у обоих членов противопоставления маркировка идет по различным признакам, как ‘материальная награда’ или как ‘духовная награда’ [Лотман 1967]).
Мы оцениваем все эти формулы с позиции современного, рассудочно-понятийного сознания, и тем самым от нас ускользает основная особенность данных сложений. Состоит она в том, что в момент сложения формул составлявшие их слова вовсе не отражали отвлеченно (или, как сказано, обобщенно) общего понятия, поскольку соединялись два слова весьма конкретного значения, и причем соединялись с целью именно образовать «понятие» о собирательно общем. Внимательный анализ показывает, что в любом сочетании (если только оно не заимствовано) каждое слово имело конкретное значение. Например, честь – это овеществленная часть добычи, полученной воинами в бою, а слава – это хвалебная песнь в честь победы; слово стыд в исходной форме сочетания вовсе не обозначало нравственное переживание личности, подвергаемой осуждению со стороны общины (срамят), а представляло просто физическое ощущение зябкости («мороз по коже») в сочетании со столь же конкретным физически ощущением оцепенения, и т.п. [Лотман 1967; Ларин 1977, с. 63 – 72]. Компоненты сочетания не вносили в новую литературную формулу отвлеченного значения, наоборот, они получали такое обобщенно собирательное значение первоначально в границах этой понятийной формулы, и только затем уже сохраняли его в словарном порядке при самостоятельном употреблении слова.
Подобный тип построения парной оппозиции целиком исходит из древних представлений о сущности и содержательности подвергнутых сравнению физически конкретных явлений, таких как низ – верх, правый – левый, передний – задний и пр., которые даны как архетипы мысли, снятые с реальности предметного мира, в его пространственной развертке. Именно такой классификационный принцип выявления новых понятий через сложение слов использовали древние писатели, в том числе и Аристотель, и его средневековые последователи.
С описанным процессом удвоения форм внутренне связан процесс удвоения смыслов в одном, отдельно взятом слове. В результате создание символического значения происходило быстрее.
Значения греческих слов, несомненно, откладывались в литературном языке славян, поскольку они входили в обиход через образцовый текст. Необходимо отличать семантическое содержание славянских слов от значений их греческих эквивалентов.
Например, в греческом слове δοξα имеется значение ‘блеск, сияние, яркость’ и одновременно ряд значений ‘чаяние, надежда, видение, мечта, призрак’, но в форме множественного числа – ‘высшие власти’, признаками которых, надо полагать, и являются все перечисленные атрибуты (значения слова докса). В связи с этим в древнерусских текстах, не без влияния устоявшихся литературных штампов, появляются сочетания типа слава и держава, слава и величество (так уже в «Печерском патерике» XIII в.), венец и слава и под., потому что одним только словом в данных контекстах невозможно было бы перевести греческое слово δοξα. Включение распространителя смысла позволяет как бы раскрыть внутренний образ греческого слова, который иначе остался бы непонятен славянскому читателю. В обширных редакциях переводных текстов подобные формулы могли удваиваться и расширяться бесконечно; так, в «Житии Василия Нового» XII в. при описании «высших властей» – властей небесных, переводчик прибегает к расширениям типа слава и светлость и сияние, честь и слава и власть и весь разум, и мн. др., причем всегда при этом сохраняются исходные слова сочетания: слава и держава. Многозначность греческого слова переводчики передают аналитически через сочетание славянских слов, только совместно содержащих весь спектр значений одного греческого слова. Слово разворачивается в текст. То же касается многих греческих слов, например, τιμη ‘мерило ценностей’, ‘часть добычи’, ‘возмещение, воздаяние’, ‘награда, достоинство’ и т.д., которое, между прочим, с полным правом передается славянским словом честь (чьсть) = часть. Некоторые переводчики с большим мастерством «играют» возможными сочетаниями славянских слов, способными передать многозначность оригинального текста (в этом отношении выделяется, например, «История Иудейской войны» Иосифа Флавия в древнерусском переводе XII в.).
В принципе, то же относится к любому греческому слову в определенном контексте: возникает игра смыслами, которая воспринимается как словесный образ, но, коль скоро этот образ перенесен в другие контексты, он становится символом. Рука становится символом власти, честь становится символом достоинства, слава становится символом почитания и т.д. в бесконечности проявлений славянского слова. Отвлеченность другого значения слова возникает спонтанно как отражение известного контекста, и предстает как понятие – понятие, совмещенное с исходным образом самого славянского слова. Но образное понятие – и есть символ. Другой возможности создания символа у древних писателей – переводчиков – не было.
Наряду с удвоением слов интересен также процесс раздвоения форм. Он отражает возникший в сознании параллелизм представлений, точнее – понятия в образе, по признакам: высокое – обыденное, сакральное – мирское, отвлеченное – конкретное и т.п., причем в этих дифференциациях реальное, идеологическое или логическое представлены совместно как общая оппозиция в словесной форме. Референт, денотат и десигнат существенным образом не дифференцированы. В известном смысле это – одно и то же, поскольку реально осознается только референт в идеологической форме десигната, что и служит для логических операций мысли в виде денотата. Содержание, форма и функция – что, как и для чего – синкретично едины, так что (выражаясь еще одним образом) смысловое, стилистическое и логическое в явленных контекстах предстают каждый раз в различном обличии.
Принцип раздвоения форм рассмотрим на примере полногласных / неполногласных морфем – классическом примере такого рода.
Хорошо известно, что распределение полногласных / неполногласных форм в древнерусском языке было подчинено определенной норме [Колесов 1989, с. 264 – 268].
Сначала возникает как бы специализация основного значения слова, метонимически развивается ближайшее переносное значение неотвлеченного свойства (городъ ‘огород’ – градъ ‘крепость, детинец’); раздвоение связано пока еще с собственным значением слова и равно семантической редупликации типа думу думати. В зависимости от принадлежности к определенной части речи полногласная и неполногласная формы одного корня (знака) выражают различные степени отвлеченности: глаголы – самую низкую, тогда как у имен вырабатываются некоторые категориальные признаки, пока еще увязанные со значением грамматической категории (предмет, качество, свойство, отношение или что-то еще). Последовательное усиление степеней отвлеченности в соответствующих словах (типа болого – благо) приводит к развитию чисто семантической корреляции имен (не ранее XV в.). После того, как словообразовательная модель сложилась, началось накопление новых параллельных форм, и в современном языке их используется около двухсот.
Как происходил этот процесс, демонстрируют древнерусские тексты во всей сложности своих семантических дифференциаций. Изберем для примера текст «Слова о полку Игореве». Л.П. Якубинский [1953, с. 324 – 327] показал, что за стилистической дифференциацией форм скрывается семантическое их расхождение. Например, слова типа время, предъ, чресъ и под. одинаково распространены и в церковнославянском, и в русском языке, но формы, имеющие варианты, семантически распределены по принципу, описанному также С.П. Обнорским [1946] (гласъ ‘возглас, отзвук’ – голоси ‘звуки речи или пения’): прямое, исходно номинативное значение слова всегда соотносится с «русским» полногласным вариантом, а переносное, обычно возникшее на основе метонимии, со «славянским» неполногласным, ср.: голова – глава как ‘жизнь’, на борони – брань как ‘битва’ и т.п. Семантическая дифференциация корней подкрепляет стилистическое распределение словоформ, стилистическое разграничение восполняя до содержательного смысла, тем самым создавая подтекст для каждого контекста. То же и в распределении эпитетов в тексте «Слова о полку Игореве»: неполногласные формы – при переносном или отвлеченном значении, ср. дѣти бѣсови кликомъ поля прегородиша (конкретное значение), а храбрии русици преградиша землю русскую чрълеными щиты (соединение конкретного и отвлеченного значений, употребление слова в переносном смысле). Особенно явно такое распределение предстает у глаголов: в инфинитивной основе преобладают неполногласные морфемы (преградиша, преклонишась), в основе настоящего времени обычна полногласная (заворочает, молотятъ и пр.), т.е. такое же противопоставление конкретного в полногласной и отвлеченного в неполногласной форме.
Трудно установить причинно-следственные отношения в подобном взаимодействии стилистических и семантических факторов разграничения форм, но ясно, что семантически отвлеченное последовательно сопровождает стилистически высокое.
Удвоение форм в конце концов достигло предела развертывания системы, так что теперь уже система диктовала обязательность удвоения знаков в случае разрушения старой формы или возможности дифференцировать морфему морфонологически (крест – перекресток, невежа – невежда и пр.). Вполне определенно обозначились «вторые сущности» реального мира, расчлененного сознанием на материально конкретное и идеально отвлеченное. Нет возможности привести многочисленные примеры такого рода, дадим лишь один, но выразительный образец.
В сочетании съсущий младеньць с течением времени произошли обычные для разговорной речи фонетические изменения, в результате которых возникли две атрибутивные формы: ссущий и сосущий – соответственно разговорная русская с утратой слабого редуцированного и церковно-книжная; ср. то же в случаях типа вздох и воздух при исходных формах въздохъ и въздухъ. Формальное удвоение происходило здесь на противопоставлении живого и мертвого (письменного) языка, однако вместе с тем конкурировало и произношение (разговорное и так называемое «церковное»), что, в свою очередь, приводило к обычному для стилистических вариантов упрощению в виде ссущий и сущий. Чисто звуковые упрощения внешней формы в системе двух стилистических координат создали диаметрально противоположные по семантике лексемы. В первом случае происходит отталкивание от значения ‘втягивать в рот (молоко)’, т.е. сосать, или, наоборот, фиксация значения ‘испускать (мочу)’, т.е. ссать. Во втором случае, напротив, наметилось соотношение значений книжно-литературного (возможно, это кальки) типа сущьный ‘существующий’, сущевьный ‘истинный’, сущьствьный ‘подлинно существующий’ и т.п., в результате чего форма сущий стала гиперонимом в данном ряду обозначений (сущий – и существующий, и существенный, и подлинный). Попарное раздвоение форм создало набор речевых формул сущий младенец, сосущий младенец, с(с)ущий младенец, семантические различия между которыми определены исходными стилистическими их маркировками. Стилистические характеристики сохранились до сих пор, но теперь представлены в качестве развернутой эпитетом идиомы (соответственно высокого, среднего и низкого стиля).
Осталось добавить, что сам эпитет – съсущихъ – добавлен древнерусскими книжниками (уже Кириллом Туровским) в соответствующий библейский текст (Мф. 2, 16), где говорится просто о младенцах; это типичный признак данного символа, и он эксплицирован уже в границах русского языка. Не удивительно, что и все прочие преобразования форм носят специфически славянский характер, определяясь условиями разговорной речи.
Формирование культурной парадигмы на основе парадигмы культа происходило не столь однозначно прямо, как представлено это на приведенных уже примерах. Бинарные оппозиции типа благо – добро характерны скорее для ранних этапов развития восточнославянского сознания. В них отражены присущие языческому сознанию попарные (двоичные) противопоставления равноценно эквиполентного типа. Зрелое Средневековье предъявляет новые требования к парадигмальным отношениям, учитывая не только аспекты физической и духовной жизни субъекта, но и восполняя их характеристиками, связанными с социальной жизнью в коллективе. На одних и тех же славянских корнях, но с помощью разнообразных суффиксов в литературных текстах отрабатывалось новое, троичное исчисление явлений и сущностей, по общему для христианской культуры образцу Троицы, символическое значение которой как всеобщего масштаба для отсчета ценностей было осознано у нас к исходу XIV в. (движение исихазма и влияние неоплатонических идей Ареопагитик). Вот фрагмент сложившейся к началу XVI в. парадигмы, все позиции которой уже заполнены самостоятельными терминами (1 – физический, 2 – социальный, 3 – духовный компоненты):
1) животъ – бытъ, в котором тѣло – лицо, т.е. образъ (облик) – это существо (субъект);
2) житие – бытье, в котором душа – личина, т.е. образина (об-лич-ие) – это сущность (форма воплощения);
3) жизнь – бытие, в котором духъ – ликъ, т.е. прообраз – это и есть суть (идеал), и т.д.
В основе корреляции лежит градуально-иерархический принцип, фиксирующий диалектическое развитие (и отраженным образом – его постижение) от низменного земного к возвышенно небесному. Все подчинено выявлению, изложению и тем самым оправданию подобного соотношения ценностей. Отвлеченное-высокое возникает в системе частных значений, чтобы воспарить как абсолютно идеальное, но тем не менее связанное с реальным как раз благодаря системе соотношений и тому, что иерархия истекает в непрерывности: если есть животъ, непременно существует и жизнь, оправдывающая житие (материал по источникам см.: [Колесов 1989, с. 179 – 188]).
Даже научные труды составлялись таким образом, что соответствующие категории оказывались распределенными между тремя обозначенными ипостасями сущего или личности; средневековые грамматики дают распределение грамматических категорий и форм по типам, которые соответствуют распределению по тому же троичному принципу: Бог (единственность единственного) – человек (двоичность двойственного) – бесы (множественность многого) и т.п. [Колесов 1991а, с. 213 – 214]. Наводящим образцом и здесь является текст высокого стиля, в частности, абсолютный по достоинству образец – «Слово о законе и благодати» Илариона (около 1050 г.). Именно в этом тексте, во многом основанном на цитатах из Писания, «близкозначные» слова распределены таким образом, что метонимически расширяющийся их смысл образует семантически сложный узор значений, систему троичного мира [Мюллер 1971, с. 62 – 74; Колесов 1989а, с. 96 и сл.]. Языкъ обозначает словесную (социальную), племя и народъ – физическую, а людие – духовную (религиозную) сферу человеческого существования, также и жизненное пространство, данное вне времени, описывается метонимически расширяющимся миром «своих» и «чужих»: земля – своя, единственная, страны – чужие, их множество; и страны, и земля синкретично нераздельны – это и ‘почва’, и ‘земля’ (в отличие, например, от моря), и ‘земной мир’, и ‘территория проживания народа’. Синкретизм смысла (текста) еще подавляет энергию значения (слова), но метонимический выброс контекстных co-значений позволяет раскрыть смысл текста и истолковать слово как символ.
Особая роль в подобных корреляциях отводится среднему уровню идентификаций. Противоположность между высоким и низким, между стилями в литературном языке или стилями поведения (мирского или сакрально-ритуального) отчасти нейтрализуется введением «третьего лишнего», выступающего в роли посредника между обеими противоположностями, как проводник признака, общего для всех трех уровней оппозиции. Эту идеологически важную роль исполнил средний стиль социально значимой и профессионально ориентированной, но не богодухновенной литературы (сначала деловые, а затем научные жанры, в XVIII в. – научно-популярные). Развитие современных литературных стилей, языков, а также общих установок на «стиль жизни» было обречено идти по накатанной колее типов и стилей, созданных в Средние века.
Символически организованная парадигма культа вырабатывала культурную парадигму (парадигму понятий), воплощенную в конкретных терминах-именах. По существу, постоянно изменяются именно словесные знаки, вырабатываются и осознаются новые признаки понятий, сама же парадигма культуры постоянна в своей градуальной тернарности (диалектика триад порождает все новые формы для фиксации получаемых знаний). Приведенный в качестве примера ряд терминов: животъ – житие – жизнь и пр. – показывает направление, которое избрал язык для воплощения возникавших в сознании семантических оппозиций. Семантический синкретизм исходного знака, обеспечивавший устойчивое существование символа (на котором крепилась средневековая культура), разрушался в результате новых троичных уподоблений, аналитически представлявших прежде синкретичный образ каждого данного референта. Возникала новая тенденция – заменить символ гиперонимом. Любопытно предпочтение того или иного слова из каждых данных трех: в разные эпохи это могли быть не только высокие (как жизнь), но и средние (как душа) или даже низкие (как лицо в ряду лицо – личина – ликъ). Установка на гипероним определялась качеством десигната, а не количеством денотата, т.е. на всех этапах преобразования парадигмы сопровождалась стилистическими ограничениями.
Дело в том, что троичное разбиение градуального типа способствовало выявлению признаков различения, поскольку не подобия денотатов, но различия десигнатов становились особо важными в номинации.
Рас-траиваются даже прежние парные формулы, как это мы видим на примерах в «Житии Василия Нового» [Колесов 1982]: гласы и вопли и песньми теми страшными, очи твоа видесте яко славная и великая и чюдьная, и пр. Перед нами своеобразная попытка расколоть исходную эквиполентность включением среднего члена градуальной оппозиции:
Рис.
гласы — вопли — песньми
славная — великая — чюдьная
Слово вопль и обозначаемое им понятие есть нечто «среднее» между песней и голосом, равно как и качество великая своеобразно нейтрализует крайние члены оппозиции славная – чюдьная, построенной по признаку известное – неизвестное. Основанием для сравнения в построении данной градуальной оппозиции является общее для них значение ‘чудесная’ (в крайней степени). Мало того, что именно средние члены впоследствии стали семантическим основанием гиперонимов. Достойно упоминания, что противопоставления, подобные градуальным, в ранних славянских текстах обычно и связаны с обозначением разной степени удивительных, невероятных, намеренно преувеличенных явлений или признаков: только градуальная оппозиция и может до конца заполнить этот ряд интенсивных усилений. Эквиполентные противопоставления не могли бы выполнить эту функцию, а привативные в то время не были еще развиты (их открытие – достижение Нового времени). Совершенно определенно можно говорить о стилистическом использовании двух разных классификационных принципов, которые можно было бы обозначить как реалистический и как романтический принципы в древней и старой поэтике. Важнейшие теоретические сочинения эпохи Средневековья, «Диалектика» и «Богословие» Иоанна Дамаскина в переводах авторитетного автора, Иоанна Экзарха Болгарского, также удостоверяли равноценность обоих принципов сопряжения слов-понятий: философский уровень постижения истины требовал эквиполентности («Диалектика»), а богословский – градуальности, воплощенной в тернарной оппозиции («Богословие») [Колесов 1991а, с. 212 – 214].
По-видимому, семантическое напряжение, возникавшее между парадигмой (системой символов) и текстовыми формулами (синтагмами), в результате чего и совершалось семантическое изменение, объясняет, почему именно семантические преобразования – как в семантической структуре слова, так и в системе словесных знаков в целом – происходили в зависимости от стилистических условий конкретных формул. Стиль формует семантику.
Например, такой важный процесс, как семантическая компрессия, невозможно понять, не описав стилистических условий происходившего стяжения формул в автономную лексему (типа пакости дѣяти – пакостить, мьщение творити – мстить, гнѣвъ имѣти – гневаться и пр.) с обязательным обратным развитием формул типа дары дарити, стрелами стреляти, думу думати и т.п. Аналогичны и стяжения типа градъ бѣлъ – Белгород, правая вѣра – правоверный, прелюбы дѣяти – прелюбодействовать и пр. – и они все осуществлялись на фоне разложения калькированных композитов типа милосердие или сердоболя. Структурная взаимообратимость в преобразовании формула – слово показывает, что в определенный момент слово и формула различались функционально, т.е. по стилю.