К книге
Философия русского словаЧАСТЬ II. СО-ЗНАНИЕ: РАЗВИТИЕ conceptum’а. Глава вторая. 2. Символизация как метонимическая обработка слова
57%
ЧАСТЬ II. СО-ЗНАНИЕ: РАЗВИТИЕ conceptum’а. Глава вторая. 2. Символизация как метонимическая обработка слова
23

Символ – лингвистическое условие, необходимое для психологической процедуры формирования вербальной идеи.

136

Процесс усвоения и переработки новых культурных коннотаций осуществляется благодаря восприятию символа в сакральном контексте. Все те «метафоры», которые современный исследователь видит в древнеславянских текстах, в том числе и переводных, метафорами, конечно, не являются. Все они были заимствованы как готовые символы новой культуры и в дальнейшем послужили в качестве средства, наводящего на семантическое развитие славянского слова.

Несколько примеров позволят понять, о чем идет речь (их обсуждение см. в: [Колесов 1993]).

У Кирилла Туровского в XII веке мы встречаем слова звѣрь, звѣзда, глубина и пр. в контекстах различного характера.

Звѣрь – это и ‘животное’ (дикое животное, хищное животное), но уже с семантическим переносом ‘злой человек’, т.е. также и дикий, и хищный и пр. Возможность такого перенесения определяется сакральным текстом, который дает символический образ апокалиптического «зверя».

Звѣзда одновременно и ‘небесное тело’, и ‘светило’, но также – в известной словесной формуле – и Вифлеемская звезда, т.е. символ, позволяющий совмещать одновременно и референт (реальную звезду) и образ (светило).

Выражение из глубины сердца тоже не является метафорой в славянском переводном тексте, хотя оно, конечно же, метафорично в устах Иоанна Златоуста, в греческом оригинале славянского перевода. Но и в славянском варианте это выражение отражает символическое значение слова глубина. Глубина предстает как нераскрываемая потаенная сущность бытия.

Привнесением в практику книжного словоупотребления символических значений соответствующих славянских слов создается семантическая полярность между конкретно бытовым значением слова и символически абстрактным его смыслом, причем второе, кажется, поначалу воспринималось как литературно-книжное значение известного славянского слова, поскольку оно возможно лишь в определенном контексте, в формуле, этикетно поддержанной известной функцией и значимостью в тексте-образце.

Однако семантическое напряжение, возникшее после заимствования символа между полярными созначениями одного и того же словесного знака, уже не может оставить смысл слова недвижным и в себе замкнутым. Если символическое значение не «вытягивает» из слова все новых его значений, потенциально возможных согласно концепту и притом способствующих сближению исходного значения слова с новым символическим, то семантическое раздвоение потребует образования двух самостоятельных слов. Символ должен распасться, если символическое и образное в значении словесного знака не сошлись в органически осознаваемом единстве смысла. Это и происходит довольно часто при столкновении профанной и сакральной лексики; ср. употребление слов благо и добро: слово добро становится обозначением земной формы проявления блага.

Не то в приведенных примерах из текстов Кирилла Туровского. Движение смысла от значения ‘животное’ к значению ‘злой (дикий) человек’ и есть процесс приращения смысла в образцовом контексте; смысл «растет» в сторону символа. Возможным такой рост смысла становится благодаря органической способности слова развивать метонимические переносы по смежности. Кратко, в виде примера, этот процесс можно описать на истории семантического развития слова глубина. Это типичный пример такого рода.

137

Слово глубина последовательно развивало следующие значения своего общего смысла: расстояние от поверхности до дна – пространство, занимаемое расстоянием от поверхности до дна, – содержание пространства, заполнившего расстояние от поверхности до дна, – таинственно глубинная и не всегда постигаемая сущность содержания пространства, заполнившего расстояние от поверхности до дна (бездна). Дальнейшее развитие co-значений невозможно в этой лексеме, поскольку ряд метонимических переносов, осуществленных на протяжении нескольких веков существования письменной культуры в ее традиционной форме, полностью заполнил семантическое пространство между исходным конкретным значением славянского слова и вызывающим весь этот ряд семантических приращений отвлеченно символическим его значением. Остается возможность усиливать смысл слова путем различных метафорических переносов, образец которых дан в исходном символе на примере заимствованной метафоры (в глубине сердца), – и возникают образованные по тому же типу выражения глубина очейглубина глазглубина душиглубина сознанияглубина вековглубина таланта и пр. Возможен и другой путь семантического усиления концепта, а именно развитие словообразовательных парадигм, почкующихся от корня глуб – и при этом производящих семантическую дифференциацию заложенных в слове значений (глубинность, глубокость и пр.). Появление символа среди содержательных форм слова при наличии в нем традиционного образа создает возможность двойного замещения одного значения другим ив определенных контекстахсоздания довольно точного представления о референте, т.е. своего рода понятия, содержание и объем которого разведены между образом и символом.

Те же процессы развиваются и во всех прочих словах, коль скоро они стали предметом пристального внимания книжника и включили в структуру своих содержательных форм заимствованный символ (звѣрь, звѣзда и пр.).

В некоторых случаях (но не обязательно, это зависит от степени разработанности синонимического ряда) последовательная цепочка метонимических переносов по описанному правилу может материализоваться в виде одновременно представленных системой синонимов. Типичный пример дает семантическое развитие слова дорога, ср.: полоса земли, по которой проходит движение (собственно дорога – слово, в разговорной своей форме сохранившее именно конкретное значение), – движение по этой полосе (т.е. путь) – направление движения по этой полосе земли (т.е. тропа: торить тропу – прокладывать путь) – цель или предназначение избранного для движения направления по этой полосе земли (собственно стезя: жизненная стезя). Наличие синонимов, лексически материализующих последовательность метонимических переносов, делает излишним одновременное существование многозначного слова в языке. Но, может быть, напротив, такое слово вполне устраивает упрощенно бытовой коммуникативный акт, и тогда слово дорога используется в разговорной речи во всех указанных значениях. Это слово остается словом не высокого стиля, в отличие от трех остальных, призванных специализировать оттенки значения гиперонима дорога.

Но самое главное в этом процессе, несомненно, то, что серия метонимических переносов смысла, направленных в сторону заимствованного из другой культуры символического значения (воплощает смысл имени), и создает то, что впоследствии осознается как объем понятия, выраженного данным термином языка. Слово растет навстречу символу, поскольку внутренняя его форма, т.е. исходный концепт, выраженный пока что в образе, совпадает с этим символом и логически, и психологически. Подтверждение внутреннего смысла самостоятельными лексемами в виде синонимов для определенных значений коренного слова есть всего лишь материальная сторона того же процесса приращения смысла. Собственно говоря, и бурное развитие словообразовательных типов, моделей и парадигм, начавшееся после XV в., представляет собою всего лишь материализацию тенденции к овеществлению (оплотнению) исходного синкретизма концепта, предварительно окачествленного в содержательных формах и контекстно разложившегося на многозначность. Словообразование – вторичная (если не третичная – после вторичности метонимических расширений средневекового слова) форма явленности концепта во все большей дробности его исходного смысла.

Таковы основные принципы ментализации: сначала заимствование целых слов, затем семантическое калькирование и совмещение процессов формо- и смыслообразования в самой ментализации, т.е. в наложении нового культурного фона на присущие славянской речемысли образные представления. Так в конце концов была создана саморазвивающаяся система символических форм, способная стать инструментом познания и средством накопления полученного знания. Фиксированная в словесном знаке, эта система постоянно расширялась формально, с тем, чтобы сохраниться содержательно.

На основе ментализации в продолжение всего Средневековья развивался обусловленный ею процесс символизации полученных таким образом знаков новой культуры. Происходило это естественным путем, на основе семантических возможностей самого слова (преобладал метонимический способ расширения смысла в вариантах значения) [Колесов 1989, с. 259 – 272].

Например, это могла быть простая транспозиция, т.е. функционально оправданный перенос общего значения слова в узкую сферу употребления, вследствие чего опять-таки изменялся объем понятия (чисто метонимический результат); ср. терминологически оправданное сужение значений у слов вина ‘причина, источник’ – до значения ‘проступок, грех’; вещь (слово синкретически многосмысленное) – до значения ‘предмет (артефакт)’; живот ‘жизнь’ – до узкого значения ‘желудок’ и т.п. [Колесов 1989, с. 180 – 188; 1976, с. 260 – 264; а также Колесов 1978, 1985].

Семантическое наведение заимствованного символа как источник метонимического углубления семантики славянского слова показано на примере лексем глубина, дорога, звезда, зверь и пр. Три других типа развития символических форм требуют разъяснений.

138

Семантический синкретизм слова естественного (живого) языка в новых условиях требовал преобразований. Снятие семантического синкретизма имени происходило в серии постепенных смещений семантической перспективы слова. Этот процесс, в свою очередь, удобно показать на пространственно ориентированных терминах, в них наглядно видна последовательность снятия значений, сопровождавшаяся материально представленной сменой лексем. Например, последовательность в замене терминов, обозначавших правую и левую сторону, такова [Колесов 1978]:

Перемещение внимания с одной стороны противопоставленных пар на другую связано с маркированностью того или иного оппозита (выделен); термин заменяется, первоначально только как вариантная возможность, контекстно или стилистически, лишь у немаркированного по данному признаку оппозита. Маркировка, т.е. наличие различительного признака, определялась установкой на сакрально или реально обозначенный характер оппозиции, а такая установка изменялась в связи со сменой культурных парадигм, ср. установку сакральную (десный – с освященной руки) и профанную (левый – с той стороны, где сердце). Снятие семантического синкретизма путем последовательного устранения тех или иных значений слова, контекстно выявленных на фоне содержательных форм слова (в столкновении образа и символа в несовпадающих их значениях) создавало возможность для аналитической деятельности сознания, подготавливало мысль к переходу от образно-художественной (символически ориентированной) мысли к отвлеченно-понятийному мышлению, вело от иллюзии знания к личному познанию, от состояния к процессу. Образная сила слова, т.е. образ как единственная содержательная форма слова, не исчезала, она сохранялась в контексте, обусловив в дальнейшем широкое развитие идиоматики, фразеологии, устойчивых сочетаний и пословиц, тогда как отдельное слово все более терминологизировалось, сосредоточивая в себе единственно точное, понятийное значение. Захватывая один словесный знак за другим, этот процесс вобрал в себя все ключевые слова культуры, поскольку в результате ментализации – совмещения словесного образа с заимствованным символом – возникла реальная возможность этот «суррогат понятия» пре-образ-овать в настоящее понятие.

139

Механизмы ментализации вообще многообразны, невозможно описать их все. Однако объединяет их одно общее свойство: ментализация предусматривает творческое сопряжение семантики образа в славянском слове и семантики символа в культурном контексте. Символ не привносится в культуру в готовом виде, но истолковывается посредством знакомого образа. На основе символа постепенно формируется гипероним литературного языка.

Гиперонимизация постоянно подпитывалась контекстными значениями слова. Так, в соответствии со значениями греческих слов, обозначавших один из аффектов, использовали славянское слово гнѣвъ, которое первоначально ничем не отличалось от других, столь же конкретного значения, слов типа ярость, лют(ость), гроза и пр. Более того, слово гнѣвъ выделялось своим конкретно вещным значением, по своей внутренней форме оно родственно значениям слов гнить, гной. Гнев как душевный гной – такова могла быть типичная мотивировка при истолковании исходного значения слова.

Но именно этим словом перевели целый ряд греческих, обозначавших различные степени развития данного аффекта в его конкретном проявлении: от раздражения со стороны (οργη) к досаде по этому поводу (αγανακτεσις), затем упреку (επιπλεξις), который, в свою очередь, вызывал сердитость (παροργισμός) и, следовательно, угрозу (απειλη), сопровождаемую злобным чувством гнева (θυμος), за которым находилась, постоянно развиваясь, прямая исступленность и безумие (μανια) с естественным его результатом – с обличением или возмездием (αμυνια). Весь спектр аффекта передавался единственным словом, но в конкретном контексте, всегда уточняясь смыслом перевода, так что происходила специализация значений, впоследствии вызывавшая к жизни множество синонимов, словообразовательных параллелей и тонких преобразований контекстов.

Этот ряд значений, ввергнутых в синкретичный смысл славянского слова гнѣвъ, представляя собою аналитический разворот семантических co-значений, напоминает эпический прием описания вещи через представление множества ее признаков. Если вглядеться в принцип построения семантической структуры словесного знака, легко заметить, что на другом уровне – на уровне сем, а не лек-сем – осуществляется своего рода металепсис: по вещным проявлениям действия гнева (они воспринимаются как признаки качества) в сознании построяется сама «вещь». В «Слове о полку Игореве» находим подобный прием, совмещающий в себе и эпический прием, и риторический троп: по вещным признакам воинского знамени (чрьленъ стягъ, бѣла хорюговь, чрьлена чолка, сребрено стружие) воссоздается представление о самом знамени, имя которого опущено. Гипероним возникает в сознании до того, как появляется знак его воплощения. Мысль предшествует слову, как заметил еще А.А. Потебня, но с одной оговоркой: эта мысль – этому слову.

Что же касается нашего примера, то со временем, в той мере, как и другие переводы с самых разных языков, и прежде всего с латинского, стали использовать именно слово гнѣвъ, оно стало знаком данного аффекта. В сущности, во всех использованных для семантического наращения смысла (метонимически!) переводных контекстах не было ни одного буквального соответствия славянскому слову гнѣвъ в его исходном значении, но все совместно, в своей совокупности описывая движение аффекта, они и составили содержание понятия о гневе, а слово гнев стало гиперонимом литературного языка. Забвение внутренней формы слова, т.е. национального его образа (гневгноит, т.е. распаляет ярость), объясняется именно тем, что семантика слова развивается от образа к понятию – путем совмещения исходного образа с заимствованным символом. Таково основное направление в развитии семантической структуры славянского слова, снятого с культурного текста и насыщенного подтекстом культуры.

Но в результате подобных движений смысла в слове развивалась специализация языковых форм, связанных с выражением чувственно-образных (художественных) или интеллектуально-логических (научных) знаний. В свою очередь, это способствовало кристаллизации системных отношений в самом языке, обратным образом подвергая проверке состоявшиеся в нем понятийные связи, но только в той мере, в какой язык отражал эти реальные системные связи, сложившиеся в понятиях о мире. Если на первых порах именно язык способствовал развитию мысли, наталкивая ее на разного рода логические операции, теперь уже мысль, вызревшая в формах языка, стала формировать языковые категории, необходимые для интеллектуальной деятельности в новых условиях. Для этого потребовался не заемный (церковнославянский), а свой собственный – литературный язык.

140

Дифференциация co-значений прежде всего распространилась на синкретичные представления о сущностных характеристиках самых общих категорий, воспринятых как символы. Например, при семантической корректировке категории благо возникала корреляция по общему признаку различения: [благо] как нравственная модальность и добро как модальность сознания. Корреляция заключается в однозначно четком противопоставлении всех возможных характеристик категории [благо] на самых разных, постепенно осознаваемых и подвергающихся номинации, уровнях. Истина, польза, красота как внутренние сущности категориального уровня противопоставлены в сознании специально обозначаемым (соответственно) правде, успеху, лепоте, которые, в свою очередь, предстают как реальные явления на уровне чувства. Первые можно уважать и ценить (дорогой предстает на этом уровне как ‘милый’), вторые – любить или ненавидеть (тут и милый предстает как ‘дорогой’ или ‘близкий’).

Дальнейшее дробление признаков осуществляется с помощью наделения приложением – эпитетом типичного признака; это особенно заметно в языке послекиевской поры: к тому времени окончательно сложилась самостоятельная часть речи – имя прилагательное – со всеми различиями в обозначении качества, свойства и отношения.

Например, ипостаси истины выражаются признаками истовый, истый, истинный, а ипостаси правды признаками правый, праведный, правильный. Таково именно новое отношение к качеству, а через него и к содержанию понятия: качество не дано как вечное, неизменное имя (существительное или собственное, т.е. как свойство), поскольку качество теперь является признаком отвлеченным, а потому и осознаваемым как признак переменный, знаменующий переходы от одного качества к другому качеству, от одной степени этого качества к другой степени (этап осознания знака как знамени, а не как имени – подробнее об этом в пп. 113114).

Сравним это с современным пониманием качества. Качество сегодня осознается не как обобщенное свойство, представленное в имени (таково было языческое представление о «понятии»), но и не как текучие признаки качества в их постоянно изменяющихся оттенках (таково средневековое представление о символе-знамени), а отвлеченный и максимально отчужденный от вещи знак качества. По-видимому, можно говорить о полном соответствии между этапами развития словесного знака в его отношении к логическому понятию и различными типами заимствований: имя-образ заимствуется, знамя-символ калькируется, и только знак-понятие может быть адекватно переведен на свой язык.

141

Новое, в данном случае символ, можно познать только на основе уже известного, при непременном участии знакомого образа, и притом подобное познавать подобным, одно через другое. Образ и подобие – это образ и символ, одинаково вмещенные в словесный знак, но, соорганизуясь в целое, они и создают материальную основу для экспликации понятия как новой содержательной формы концепта.

Е.Μ. Верещагин [1971, с. 47, 54, 125] высказал верную мысль о том, что

«пословный принцип перевода применяется при общности культур, а поморфемный (т.е. собственно кальки, а также и прямые заимствования. – В.К.) – при их расхождении».

Кроме того, и

«заимствование словосочетаемости имело место при несовпадении двух культур»,

что также напоминает метод калькирования, только калькируется в этом случае не состав морфем в слове, а состав лексем в словосочетании. При этом типе «заимствований» выбор неизменяемо ключевого слова в словосочетании определяется максимальным приближением его значения к символу (например, слово σταυρος – всегда крьстъ), а все остальные слова формулы обслуживают символ в образном контексте: зависимые слова составляют не перевод, а как бы дополнение в словосочетании, тут учитываются грамматические и смысловые свойства славянских слов в их отношении к ключевому слову; например, камень, зерно, сети, траву можно врѣщи или мѣшати, но руку в уши или в ребра можно только въложити – хотя в греческом оригинале во всех этих сочетаниях стоит один и тот же глагол βαλλω [Верещагин 1971, с. 117]. Контекст позволяет обнаружить основное значение ключевого слова и тем самым отторгнуть его от данной лексемы; наоборот, именно с контекста снимается новое – символическое – созначение в том случае, когда возникает необходимость в создании нового символа. Полное же отчуждение от контекста, автономизация слова в новой перспективе семантических и словообразовательных парадигм являет понятие как содержательную форму концепта. Символ без питательной среды образа становится термином.

По-видимому, указанные особенности семантического взаимодействия слова и контекста в момент сопряжения двух содержательных форм концепта – символа и образа – представляют собою типологически общее соотношение, которое в содержательном плане обязательно должно быть увязано с данной эпохой или культурой. Всякое желание во что бы то ни стало заимствовать термин чужой культуры напрямую отражает уровень, присущий культуре языческой: создаются варваризмы. Именно таково нынешнее состояние дел в отношении новых заимствований. Не проникая в живую семантическую ткань русского слова, они не задержатся в нашем языке.

142

Одновременно и зеркальным образом организуется также скрытое за словом, или, скорее, отраженное в слове «содержание» понятия, но это уже иной процесс. Его тоже можно назвать гиперонимизацией – в узком смысле этого термина. Речь идет о развитии в системе языка слов все более общего (родового по отношению к предшествующим) значения. В явленном виде гиперонимизация вообще есть процесс движения денотата от образа к символу.

Общее представление об этом процессе дает семантическое развитие слов, обозначающих реальные предметы вещного мира. Например, именование деревьев: клен, береза, сосна, дуб и пр. вызывает необходимость в гиперониме дерево (внутренняя форма слова – ‘древесина’); на тех же основаниях появляются родовые именования и для других растительных объектов (куст, трава и пр.). В свою очередь и видовые обозначения становятся родовыми при возможном расширении сети видовых (по отношению к ним), ср. гипероним ива и составляющие этот род гипонимы верба, ракита, краснотал и пр., с дальнейшими подразделениями. Мельчайшие оттенки конкретных сортов растений, лекарственных трав особенно, получают еще более частные обозначения по определенным, известным только в данной местности или данной профессиональной группе признакам. Тем самым организуется густая, иерархически построенная сеть обозначений с постоянным уменьшением числа признаков снизу вверх – вплоть до терминологически однозначного растительность, слова, которое уже легко заменить не имеющим никакого образного содержания научным термином флора.

Средневековый язык озабочен созданием гиперонимов, поскольку такие слова становятся своего рода символами нового культурного языка. Философская идея абстрактности также снята с чисто языковой идеи гиперонимичности. Ранние восточнославянские тексты употребляли множество обозначений, например, конкретного вида одежды, обуви, пищи, форм владения и т.п., но постепенно все подобные слова словно исчезают из традиционных по жанру текстов, заменяясь однозначно определенными гиперонимами, обычно восходящими к смыслу соответствующего глагольного корня: одеж(д)аодѣтися, обущаобутися, имѣниеимѣти, пищапитати и пр. Современный историк совершает большую ошибку, если на основе литературных гиперонимов средневекового текста пытается воссоздать социальный, культурный и всякий иной быт, например, быт XVII в.: за терминами рабъ и холопъ могут скрываться самые разные оттенки социальной зависимости человека, уже не отражаемые в формах естественного языка. Это, между прочим, стало одной из причин замены церковнославянского языка национальными формами восточнославянских живых языков. Современный историк, понимая древнерусское слово как однозначный термин, напрямую связанный с понятием, не увидит за этим словом ускользающего в стилистических вариантах словесного образа или символа: он объясняет свое понимание референта, не расшифровав денотата и забыв о десигнате.

Логика родового понятия – по отношению к видовому – стоит «под знаком и господством понятия о субстанции» [Кассирер 1912, с. 34] и, следовательно, овеществляя качество, опредмечивая его через денотат, приближает в сознании к понятию. Качество, являясь тут различительным признаком классификации, позволяет отрабатывать сущностные признаки самого концепта, выявляя его в виде понятия. Философам всегда было ясно, что при восхождении от частного к общему, от гипонимов к гиперонимам родового смысла наше мышление «все время движется в области одних лишь отрицаний» [там же, с. 30].

Средневековый подвижник Нил Сорский замечательно передал эту особенность мышления в содержательных формах концепта (см. п. 217):

· «сходим» – это движение мысли от понятия к образу, обогащение понятия новыми признаками;

· «восходим» – обратное движение от образа к понятию, приводящее к отвлечению от частностей.

Предпочтение того или другого пути исследования есть важный признак культурной парадигмы. Сам Нил предпочитал первое – в великом уничижении монашеского своего смирения.

Таким образом, гипероним показывает движение смысла от образа к понятию, как и ментализация, в свою очередь, демонстрировала движение того же смысла от символа к понятию. В точке схождения этих ментальных движений, отраженных в истории слова, является наконец само понятие как самостоятельная содержательная форма слова. Взаимное пересечение в слове признаков различения, составлявших содержание понятия, и референтов вещного мира, составлявших объем понятия, в конце концов сформировалось в понятие. Процесс схождения признаков и объемов при постоянной оглядке на референты был длительным и непростым, прежде чем было схвачено – поятопонятие. Несомненно, впрочем, одно: случиться это могло лишь под давлением извне, со стороны заимствуемого культурного символа.

Предыдущая главаГлава 23 из 40Следующая глава