Грузовик трясло немилосердно. Дорога была перекопана снарядами настолько, что представляла собой скорее россыпь воронок, оползней и рытвин, в которой только очень наметанный глаз мог разглядеть колею. Карабкаясь на земляные волы и срываясь в полные мутной глинистой жижи овраги, старенький двухтонный «Дукс» натужно и жалобно хрипел. Его стальное сердце перхало и осекалось, и Виттерштейну подумалось, что человек с таким сердцем долго не протянул бы. Нарушение сердечного ритма, а там и готово, типичнейший infarcire[1], как говорят господа медики на своем строгом и немелодичном латинском наречии.
Но грузовик был необыкновенно живуч. Потрескивая и пощелкивая всеми своими механическими членами, хрипя умирающим мотором, он все равно полз вперед, в грязно-серую муть сгущающихся сумерек.
Сталь и дерево прочнее плоти. Виттерштейн, хоть и не был специалистом по механическим организмам, отчего-то понимал, что «Дукс» этот будет тянуть свою службу до конца, а умрет внезапно и неожиданно, преодолев очередное препятствие, просто остановится и слепо уставится тупой мордой в низкое фландрийское небо. Так иногда умирают на маршах солдаты. Спотыкаются и молча падают лицом вниз, без стона, без крика. Таких беззлобно клянут в минуты затишья – лентяй, сэкономил англичанам пулю. Но втайне завидуют. Как ни крути, а по-божески будет выглядеть после смерти. Не истерзанный шрапнелью ком мяса, не сухая мумия с пергаментной кожей…
Виттерштейна отчаянно мутило от тряски. «Дукс» со скрипом изношенных осей забирался на очередной холм и ухал вниз, оглушительно дребезжа. И все внутренние органы Виттерштейна тоже дребезжали, сорванные со своих изначальных, природой определенных, мест. Он не ел уже больше суток и был совершенно уверен в том, что его gaster[2] пуст, как старая каска, однако же при каждом толчке этот самый gaster мучительно полз вверх по oesophagus’у[3], намереваясь, очевидно, выбраться наружу. Виттерштейн медленно дышал через нос, сдерживая спазмы тошноты, частые, как залпы канонады. Если им повезет и «Дукс» не развалится на части, еще до ночи ему предстоит увидеть такое, по сравнению с чем легкая тошнота позабудется совершенно. Виттерштейн уже знал, что это будет. Его всегда ждало одно и то же. Но эта предопределенность не успокаивала, напротив, наводила на мысли тяжелые и мрачные, как тяжелые тучи Фландрии. Хватит ли у него сил в этот раз? Справится ли он?
- Скоро подъедем, господин лебенсмейстер, - водитель грузовика, ефрейтор с костистым и пожелтевшим лицом ободряюще улыбнулся своему спутнику. Видимо, по-своему истолковал его подавленность, - Я эту дорогу знаю, как собственные чирьи. Каждый ухаб, каждую кочку… Вот уже и подъезжаем почти. Не извольте беспокоиться, доставлю вас сразу к лазарету.
Виттерштейн и сам это чувствовал. Дорога становилась ровнее, накатаннее, только желудочные спазмы отчего-то не делались слабее. Возможно, виновата была артиллерийская стрельба. Раньше она казалась чем-то отдаленным, как гремящая по другую сторону гор гроза. Теперь же делалась все явственнее, зримее, и Виттерштейн против воли ощущал, как оба его pulmo[4] на миг обмирают, парализованные, всякий раз, когда где-то рядом раздавался разрыв.
Звуки канонады были страшны именно своей природой, абсолютно чуждой всему человеческому, теплому, податливому. Они были рождены холодной сталью и, слыша приближающийся басовитый гул очередного снаряда, Виттерштейн представлял луженую pharinx[5], исторгнувшую из себя металлический кокон с начинкой из огня и смерти. Потом раздавался грохот, и в этом грохоте чудился хруст – точно кто-то раздирал пальцами гнилую холстину. Страшный, чудовищный звук. Иногда снаряды просто лопались, с такой силой, что начинал подобно колоколу гудеть собственный череп. А были и те, что долго и тонко свистели, прежде чем разорваться с утробным лязгом. Виттерштейн, хоть и провел не один год на фронте, так и не научился разбирать на слух виды снарядов и калибры. Но лицо водителя хмурилось все сильнее.
- Ох зачастили… - пробормотал он, впившись в рулевое колесо хрипящего «Дукса» и швыряя злосчастный грузовик куда-то вниз, заставляя с чавканьем выныривать и снова карабкаться по земляному откосу, - Кажется, они стащили сюда английские пушки со всего мира! Тяжелые батареи заговорили, слышите?.. Будет вам сегодня работы, господин лебенсмейстер. Ох, накажи меня Господь, будет работы…
Виттерштейн не собирался отвечать, он не любил болтать с нижними чинами и всегда в их присутствии немного терялся. Они, эти ефрейторы с желтоватыми лицами и тысячи им подобных, были костьми войны, точнее, их осколками, выстелившими землю от Вердена до Медины. Это был их мир, с ипритом вместо воздуха, мир, хоть и знакомый Виттерштейну, но все же бесконечно ему чуждый, пугающий. В этом мире он был лишь гостем.
«А ведь меня еще считают хладнокровным полевым специалистом, - подумал Виттерштейн, ощущая, как от каждого разрыва дребезжат кости и чувствуя полную свою беспомощность, - Подумать только. Они чествуют меня как несгибаемого труженика фронта, отважного солдата кайзера с санитарной сумкой. Если я наконец умру, добрая половина газет на следующий день выйдет с черной рамкой некролога на самом видном месте. И никто не знает, что мой vesica urinaria[6] ошпаривает кипятком каждый раз, когда где-то рядом падает снаряд. А этот парень с ефрейторскими нашивками только хмурится и бормочет что-то себе под нос, словно мы всего лишь попали под дождь. И единственной памятью о нем станет разве что дюжина поминальных карточек[7] на скверной бумаге…».
- Давно идет наступление? – спросил Виттерштейн вслух. Надо было определить объем работы.
Водитель поморщился.
- С полудня. С тех пор и лупит. Ох, потреплют наш полк нынче, как куница курицу… Хотел бы я знать, какому дураку вздумалось на английские пушки лезть, их же здесь по стволу на каждый наш штык… Слышите? Господи святой Боже, это ж сколько железа в землю уходит…
- Потреплют, - кивнул Виттерштейн, внутренне злясь оттого, как ловко это неказистое словечко заменяет весь спектр прочих, известных ему самому, вроде «значительные потери в живой силе», - Будь уверен, потреплют. Иначе за мной не послали бы. Скажи спасибо, что я неподалеку был. Да и то сказать, сколько времени утрачено…
- Опоздали, конечно, - ефрейтор шмыгнул носом, но взгляда от дороги не оторвал, - Это и дураку ясно. Наш врач как узнал, что вы тут неподалеку обретаетесь, меня живо за шкирку взял. «Хельмут, - сказал он, - разбейся сам, разбей машину, а господина лебенсмейстера доставь во что бы то ни стало!».
- Хороший врач-то? – спросил Виттерштейн зачем-то.
- Золотые руки, - подтвердил ефрейтор с гордостью, - Многих в нашем полку от райских врат развернул на полпути. Рука очень легкая. Осколки, шрапнель вытаскивает запросто. И кости вправляет свободно. Да и вообще… Был у меня приятель, Пауль. Ему полгода назад булыжник прилетел от штейнмейстеров английских. Булыжник меньше кулака, а пролетел километра три, пробил бруствер и перекрытие из досок. И в бедро Паулю… Думали, ногу придется отнимать, одна каша… А эскулап наш поколдовал, щипцами пощелкал – и ногу-то спас. Правда, хромота осталась, но и нам не на свадьбе красоваться…
- Хороший врач, - согласился Виттерштейн.
- Хороший-то хороший, но ведь человек смертный, не чета вам, господин лебенсмейстер. Только железяками орудовать и умеет. Щипцы там, ланцеты… А по сравнению с вашими фокусами он школяр. Как вы это умеете… Пальцами пошевелили, рукой махнули, и люди с операционного стола спрыгивают, словно минуту назад сладко спали, а не лежали требухой наружу, как товар в мясной лавке.
- Ну-ну, - проворчал Виттерштейн, но не очень строго, - Вам бы болтать все. Чудес мы не делаем и мертвых не воскрешаем.
- Мертвых поднимать и не надо, - буркнул ефрейтор, враз сделавшись мрачнее, - Хватит. Мертвые свое отвоевали. По мертвой части и без вас есть, кому заняться.
Виттерштейн ощутил приступ мимолетной гадливости. Вроде и не подумал ничего конкретного, а какая-то черная, источающая запах разложения, мыслишка юркнула в потемках сознания, точно пирующая на остывающем теле крыса, спугнутая случайным звуком.
И то верно. Отвоевали свое. Тело человеческое можно восстановить, пока в нем бьется сердце, этот крохотный хрупкий метроном. Остановился он, и все. Значит, человек уже там, куда не дотянется рука самого умелого лебенсмейстера. Поступил, как выражались некоторые фронтовые остряки, под другую юрисдикцию. В чертоги, куда человеку простирать свою длань опасно и мерзко.
На смену сумеркам уже пришла ночь, колючая и густая, как нечесаная волчья шкура. Из-за низких туч звезд было не видно, тем страшнее были сполохи света, время от времени мигавшие в ночи, в такт разрывам. Там, в ночи, происходило что-то страшное, чудовищное, парализующее волю, что-то, отчего само человеческое естество скорчивалось внутри грудной клетки и тихонько подвывало раненым зверем. Там была смерть. Не в чистом и стерильном ее воплощении, как между газетных строк, а в истинном обличье, которое Виттерштейн знал в мелочах, в самых крохотных чертах, как лицо давнего знакомого. Знал – и ненавидел.
Смерть сейчас пировала там, накрыв себе огромный обеденный стол, украшенный рваными зигзагами траншей вместо столовых приборов и воронками вместо крошек. Там, между клочьев колючей проволоки, в душном смраде подземных казематов и в крысиных лазах опорных пунктов, гибли люди. Десятки, сотни, а может, и тысячи крохотных фигур в сером солдатском сукне падали и оставались лежать, враз сделавшись из действующих лиц этого безумного грохочущего спектакля всего лишь молчаливыми декорациями, которые не успели убрать со сцены.
Виттерштейн еще не видел их, но ощущал, так же явственно, как раскаты канонады. Всех этих людей, которые заперты между землей и сталью, между небом и смертью, между мгновением и вечностью. Выпотрошенных осколками, повисших на баррикадах с размозженными головами, истекающих кровью в темноте блиндажей, бредящих на госпитальных койках, агонизирующих в воронках, срубленных безжалостными и губительными пулеметными очередями.
«Безумцы, - подумал Виттерштейн, неосознанно сжимая кулаки и ощущая глухую собачью ярость, - Что же вы с собой делаете? Зачем с такой злостью уничтожаете величайшее из всех божественных творений? Зачем так слепо калечите себя, непоправимо разрушая собственные ткани и кости? К чему вы так рветесь, не обращая внимания на вытекающую из вас кровь?.. Предположим, сегодня я спасу кого-то из вас. Не одного и не двух. Сколько смогу. Сколько осилю, пока мои ноги смогут держать меня. Да только к чему? Ведь через месяц те из вас, кого я спас, снова окажутся здесь. Снова полезут под шрапнель и осколки и снова повиснут лохмотьями на колючей проволоке. Так к чему все это? К чему этот ужасный, бессмысленный и отвратительный процесс, который лишь затягивается моими силами?..»
Полевой госпиталь полка располагался в тылу, но даже там дыхание боя становилось нестерпимым, обжигающим. Сквозь тонкое стекло окна Виттерштейн видел рассвет нового дня, алый, как артериальная кровь – отсвет сигнальной ракеты, стелящийся по земле. Видел бутоны разрывов, угольно-багровые, что распускались между траншей. Английских траншей он не видел, но хорошо представлял их угловатые контуры, растянувшиеся где-то вдалеке. И тонкую цепь серых фигур, накатывающуюся на них подобно волне, отступающую, тающую…
- Лазарет, - ефрейтор заставил свой «Дукс» остановиться – и еще секунд пять в стальном чреве грузовика что-то беспокойно перестукивало и лязгало, - Пожалуйте, господин лебенсмейстер. Только осторожнее, Бога ради. У нас тут не передовая, но гостинцы английские залетают регулярно. Вам туда, чуть правее, в блиндаж… Керосинку видите? Прямо на нее…
Виттерштейн и сам уже заметил тревожно-желтый, как кожа желтушного больного, огонек. Он выскочил из кабины, тело напряглось, ожидая встретить подошвами подкованных армейских сапог сопротивление земли. И едва не полетел кувырком, когда левая нога по щиколотку ушла в жидкое земляное месиво. С опозданием вспомнил о том, что не успел поблагодарить водителя, но почти тотчас забыл об этом вновь. С тревогой проверил свой саквояж – на месте ли? – и попытался выбраться на твердую поверхность.
Казалось бы, от поля боя его отделяла лишь тонкая деревянная дверь «Дукса», но как разительно переменился мир, стоило ему преодолеть эту крошечную преграду. Гул артиллерии, от которого еще недавно лишь болезненно колотилось сердце да стискивало желудок, едва не повалил его на землю. Он почувствовал себя сверчком, угодившим в огнедышащие внутренности какого-то огромного лязгающего станка. Все кругом грохотало, ухало и взрывалось, и казалось невероятным, как эти разрывы еще не сорвали со своих креплений небо, не заставили его рухнуть вниз. Где-то в ночи трещали вразнобой винтовочные хлопки и полдюжины пулеметов ревели стальными голосами, захлебываясь от переполнявшей их стальные чрева злости.
- Господин лебенсмейстер?.. – кто-то почтительно ухватил его за рукав кителя, потянул к свету, - Ну наконец-то вы прибыли! Добрались, надеюсь, нормально?
«Первым классом», - хотел было съязвить Виттерштейн, но не позволил этим словам сорваться с языка. Как всегда перед началом работы он ощутил, как каменеют мышцы и немеют пальцы рук. Он знал, что это ощущение вскоре пройдет, тело просто мобилизует свои силы, настраивается на верный ритм. Оно знало, что ему предстоит долгая и упорная работа. Умное, послушное тело, оно уже привело себя в готовность, пока рассудок силился не разлететься по всем швам в этом гремящем и лязгающем чаду.
- Кто вы? – хрипло спросил он человека, все еще держащего его за рукав. Тот был в форме медицинской службы, но знаков различия Виттерштейн пока разглядеть не мог. Впрочем, они и не играли роли. Должно быть, здешний врач. Это главное. Среди тех, кто спасает человеческие жизни, чины значения не имеют.
- Оберштабсарцт[8] Гринберг, - ответил тот, - Командую полковым госпиталем. Услышал шум мотора… Наконец-то вы здесь! Пойдемте скорее внутрь! Умоляю, скорее!
«Внутрь чего?» - чуть было не спросил Виттерштейн. Даже спустя несколько лет пребывания на фронте он не смог привыкнуть к тому, как ловко здешние обитатели ныряют в землю. За какой-нибудь кочкой может скрываться видимый лишь наметанному глазу лаз, ведущий в подземные укрытия. Виттерштейн не любил забираться под землю, слишком уж тесные, пропахшие потом, мочой и грязью каморки блиндажей напоминали ему уже готовые могилы и склепы. Но сейчас он не тратил времени на сомнения, любая возможность убраться из грохочущего ночного ада казалась превосходной. Он устремился за Гринбергом и ничуть не удивился, разглядев узкий лаз с набитыми деревянными ступенями. И мгновенно ощутил запах, отвратительно знакомый, одновременно тошнотворный и приятный. Запах карболки, спирта, испражнений, гнили, чего-то сладковатого – и поверх всего этого, медный аромат, который спутать не мог бы ни один лебенсмейстер – запах крови. На фоне этого запаха, всепроникающего лучше любого ядовитого газа, Виттерштейн почти не ощущал прочих – солоноватого запаха глины, земли и ржавеющего металла.
Гринберг вел его широким коридором, над головой мелькали укрепленные балки и куски перекрытия. Судя по тому, что шли они под уклон, блиндаж располагался на изрядной глубине. Интересно, сможет ли он выдержать попадание снаряда из английской гаубицы?..
Мысль эту из головы требовалось незамедлительно выгнать, она мешала работе.
- Как тут у вас дела? – спросил он Гринберга на ходу, намеренно не использовав ни в формулировке, ни в тоне голоса командирских интонаций, как бы подчеркивая, что здесь нет чинов и регалий, только лишь два врача, объединенных одним делом.
Гринберг уловил это, с благодарностью кивнул. Был он худощав, поверх кителя облачен в несвежий уже и мятый халат. Лицо тонких черт, безукоризненно выбритое, выдающее ясный ум и какую-то сокрытую интеллигентную язвительность, многим врачам свойственную. Впрочем, сейчас это лицо было искажено страдальческой гримасой. Кажется, все его мимические мышцы окаменели, а mandibula[9] потеряла подвижность, выдавшись вперед.
- Дела обстоят скверно, - сказал Гринберг, не останавливаясь, - Вот почему я очень обрадовался, господин лебенсмейстер, узнав, что вы в расположении соседнего полка.
- И вам, надо сказать, очень повезло. Я проводил инспекцию и уже собирался отбыть обратно.
- Наше счастье, - отрывисто согласился Гринберг, - На такое я не мог и рассчитывать. Сам господин Ульрих Виттерштейн, professor Хайдельбергского Университета, член Ордена Лебенсмейстеров, автор многих медицинских трудов, по которым я когда-то учился…
- Бросьте полоскать рот моими титулами, collega[10], - посоветовал ему Виттерштейн, усмехнувшись, - Вам ли не знать, что они ничуть не способствуют обеззараживанию cavitas oris[11], даже, скорее, напротив… Прибыть сюда заставил меня долг. Место лебенсмейстера – там, где гибнут люди. И, судя по тому, что я слышу, мое место уже определено. Итак?
- Ситуация с медицинским обслуживанием почти критическая, - сказал Гринберг, которого, кажется, спокойный тон гостя заставил взять эмоции под контроль, - Атака длится уже восемь часов. Раненные поступают в огромном количестве. Преимущественно, разумеется, поражения внутренних органов осколками, обильные кровотечения, полостные раны, травматические ампутации. Шрапнель, по счастью, редко, но и она встречается. Нескольких обожгло огнеметом, но спасти их уже не в наших силах.
- Отлично, - кивал Виттерштейн, - Понимаю. Что-то еще? Газы? Последствия рукопашной?
- Бывают и от рукопашной. За последний час доставили не меньше дюжины. С этими сложнее всего. Англичане стали использовать что-то вроде траншейных палашей. Обоюдоострое лезвие, и очень массивное. Раны остаются просто ужасные, глубокие и рваные. Как на колбасе, если хватить по ней тупым ножом… прошу прощения за сравнение.
- Ничего, пустое. Как организована эвакуация раненых?
- Пытаемся сделать все в меру своих сил. Неподалеку развернуто три ротных медицинских пункта. Сюда, к нам, сносят самых тяжелых. Около четверти погибает в пути. Очень плотный огонь, англичане кроют из пушек так, словно хотят продолбить дыру прямо в преисподнюю.
- Излишние траты снарядов, - улыбнулся Виттерштейн, - После восемнадцатого года солдаты кайзера даже в аду займут позиции для обороны. Сколько человек поступило за последний час?
Гринбергу не пришлось даже заглядывать в журнал.
- Двадцать два.
- Сколько из них еще живо?
- Тринадцать.
- И сколько человек у вас под началом?
- Лишь два хирурга, - сказал Гринберг, не пряча досады, скользнувшей тяжелой тенью по его лицу, - И тех я вынужден был отрядить в другие госпитали. Тут у меня только фельдшеры да санитары. И, кажется, три сестры милосердия. Они все хорошо обучены и отлично держатся, но вы же понимаете… Нельзя требовать от человека то, чего нет. Мне нужны те, кто сможет резать, штопать, вправлять и ампутировать. Нужны профессионалы. Я уже восемнадцать часов на ногах, но я в одиночку не смогу спасти всех этих мальчишек с их проклятыми винтовками. Пока я режу одного, еще трое испускают дух. Как прикажете работать?
- Теперь все будет в порядке, - сказал Виттерштейн успокаивающим тоном, который всегда ему хорошо давался, - У меня имеется изрядный опыт фронтовой хирургии. Уверен, мы с вами успеем спасти не одну жизнь. Только, умоляю, не будем терять времени.
Госпиталь оказался куда больше, чем представлялось Виттерштейну. Располагавшийся на пятиметровой глубине под двумя бетонными перекрытиями, он представлял собой анфиладу вырытых в земле комнат, каждая из которых была уставлена койками. Сперва ему показалось, что свободных мест нет вовсе. На каждой лежало скрюченное человеческое тело или его подобие в обрывках серого сукна и бинтов. Стриженные затылки, закатившиеся глаза, судорожное дыхание десятков людей, и опять этот всепроникающий, тяжелый, как на бойне, запах крови, от которого мутнеет перед глазами. Виттерштейну показалось, что в здесь удивительно душно, словно даже мельчайшие частицы воздуха давно растаяли тут, в подземном царстве боли и ужаса.
Среди серой рванины человеческих тел сновали фигуры в белых халатах. Поправляли неправильно наложенные повязки, измеряли давление, срезали окровавленную одежду. Звенели тазы, в которые бросали хирургические инструменты и зажимы, шуршала ткань, хриплыми вороньими голосами переговаривались падающие с ног от усталости сестры милосердия.
Как всегда в такие моменты, Виттерштейн замер на пороге, пытаясь не задохнуться в миазмах боли и муки, которые наваливались на каждого входящего и душили его, выжимая из груди воздух. Находится здесь, среди мертвых и умирающих, было невыносимо. Казалось, чья-то извращенно-злая воля собрала всех этих людей вместе, заточив между земляных стен в каком-то подобии ада Данте, где люди приговорены вечно занимать место на продавленных койках и страдать до конца времен, слушая стоны друг друга.
В одно мгновенье Виттерштейн увидел сразу множество лиц, и каждое врезалось в память. Коренастый пехотинец с побелевшим от боли лицом лежит у самого входа и прижимает к груди руку, закутанную в бумажные гофрированные бинты, больше похожую на обломанную ветвь дерева. Его сосед, унтер, отчего-то лишь в одном сапоге, стонет и мечется, ерзая худым телом по грязной койке – осколком ему сорвало кусок скальпа вместе с ухом, и кровь коричневой коркой засыхает на его лице. Еще один, совсем молодой, выглядящий как перепуганный близкой поркой мальчишка, хнычет, пытаясь ощупать свой живот, но санитары удерживают его руки – там, где раньше была плоть, остались только висящие лохмотья сукна, из которых тянутся белесые связки внутренностей. Напротив него – пехотный капитан, вперился невидящим взглядом в земляной потолок, лицо серое, как оберточная бумага, по подбородку стекает нитка мутной слюны.
Сколько их тут… Виттерштейн скользил взглядом, выхватывая куски этой страшной, открывшейся ему, картины и пытаясь удержать их вместе. Это непросто, потому что окружающий мир, сотрясаемый артиллерийской канонадой, тоже пытается разлететься на части.
Вот этот рыжий малый, кажется, уже мертв – отвалился лицом к стене, скорчившись и обхватив себя поперек груди. А здоровяк рядом с ним, такой широкоплечий и статный, что мог бы служить в гренадерах, подвывает от боли, с ужасом глядя на истерзанные остатки своих ног. Еще один рыжий – правду говорят, не везет им – раскачивается взад-вперед, зажав руки под мышками. Сперва кажется, что глаза у него огромные и необычного, в тон волосам, цвета, но достаточно сделать шаг, чтобы понять – глаз у него уже нет. Еще какой-то пехотинец в заляпанном грязью и глиной кителе, но этому повезло, просто отхватило осколком кисть. «Доктор, доктор, - тянется к лебенсмейстеру кто-то, больше похожий на тряпичный сверток, безвольно лежащий на койке, - Умоляю, доктор… Пуля в спине… Единственный сын… Доктор!..»
Виттерштейн закрыл глаза и дал им три секунды отдыха. Не больше и не меньше, ровно три. Когда он открыл их, мир не стал лучше, он все еще был наполнен болью, кровью и гноем, но уже не пытался разлететься на части. Это значило, что можно приступать к работе.
- Начинаем, - приказал он, - Доктор Гринберг, ассистируете. Где у вас операционная? Вижу. Подготовьте мне халат и дайте сполоснуть руки. Начинаем немедля. Прикажите своим санитарам провести повторную сортировку. Начинаем с самых тяжелых – черепно-мозговые травмы, массивные потери крови, повреждения внутренних органов. Проверьте, нет ли мертвецов. Наружу их! Они занимают место еще живых… Не до сантиментов!
Под операционную двумя ширмами было отгорожено пространство в самом углу блиндажа. Виттерштейн молчаливо одобрил подобное устройство. Ни к чему раненым наблюдать за работой специалистов. Обслуга у Гринберга оказалась смышленая, способная, несмотря на многие часы работы действовала быстро и сосредоточенно.
Виттерштейну мгновенно поднесли халат, чужой, мятый, но уж что нашлось. Хирургическая маска привычно легла на лицо, наполнив окружающее пространство острым карболовым запахом. Виттерштейн трижды вымыл руки, уже обтянутые гладкой резиной перчаток – в растворе карболки, в спирте, и снова в карболке. Лебенсмейстеру нет нужды проникать руками в тела своих пациентов, но однажды усвоенные правила въедаются на всю жизнь. Врач должен быть аккуратен, а операционное поле – стерильно. Никаких исключений, вне зависимости от того, какова природа твоей целительной силы.
Гринберг тоже успел облачиться в чистый халат, маску и перчатки, мгновенно сделавшись безликим, только поверх маски сверкали знакомые черные глаза. Свой собственный арсенал он держал на металлическом подносе. Кюретки хищно блестели и были похожи на орудия пыток. Скальпели лежали рядком, переливаясь в свете мощной электрической лампы как только что вытащенные из реки рыбки. Зажимы, расширители и пинцеты образовывали сложную конструкцию, похожую на головоломку. В углу расположился набор готовых к работе корнцангов. Недурной инструментарий, прикинул Виттерштейн, видно, что хирургический набор собирали с любовью и пониманием, редкость для полевого госпиталя.
На Виттерштейна Гринберг смотрел выжидающе, как дуэлянт следит за знаком секунданта. И знак последовал.
- Начали! – скомандовал Виттерштейн, - Первого сюда!
Санитары отлично знали свое дело. Спустя три секунды на столе уже лежало тело. Под умелыми руками санитаров серое сукно слезало с него с тихим треском. Вот уже обнажилась нездорового цвета землистая кожа, под которой кости торчат так остро, точно это засевшие внутри осколки снаряда. Виттерштейну понадобился один быстрый взгляд, чтобы все понять.
- Columna vertebralis![12] – сказал он быстро, Гринберг понимающе кивнул, - Повреждение позвонков верхнего шейного отдела, с четвертого по шестой. Судя по всему, пулей…
Пониже затылка в солдатской шее виднелось сочащееся кровью отверстие. Совсем небольшое, размером не больше монеты в две марки. Видимо, пуля скользнула на излете, иначе позвоночник бы лопнул, как спичка. Но и без того картина скверная. Судя по всему, размозжен один из позвонков.
- Спинной мозг, видимо, поврежден, - осторожно сказал Гринберг, - Полностью потеряна подвижность. Если в ближайшее время не восстановить его функции…
Гринберг не закончил, опасаясь, видимо, что раненый все услышит. Но тому, кажется, уже все равно, глаза блестят, но почти не реагируют на окружающее.
Виттерштейн, не теряя больше времени, простер над раненым ладонь. И ощутил, как подрагивает воздух над раной. Это было привычно и несложно, такому лебенсмейстеров учат в самом начале обучения, обычная диагностика. Виттерштейн закрыл глаза, позволяя отвлечься от окружающего мира и сосредоточиться на ране. Неслышимый никому, кроме него, щелчок, и открывается второе зрение, глубинное, пронизывающее, передающее в тех цветах, для которых не существует названий.
Он увидел то, на что и рассчитывал. Размозженные мышечные волокна, обрамляющие пулевое отверстие. Рана, по счастью, чиста, внутри нет ни фрагментов пули, ни инородных тел. Вот кровеносные сосуды, извивающиеся причудливой речной картой по тканям. Потеря крови незначительна, и тут повезло. А вот кость… Виттерштейн нахмурился, мысленно скользя вокруг позвонков, похожих на огромное окостеневшее суставчатое дерево. Вот здесь… здесь… Верно. Если осколок кости попал в канал спинного мозга, беднягу уже можно тащить к братской могиле. Разве что кто-то очень осторожный невидимым пинцетом подхватит этот опасный фрагмент и не даст ему натворить неприятностей.
- Вижу осколок, - сказал Виттерштейн негромко, - Попытаюсь аккуратно извлечь его и срастить.
- Помощь нужна?
- Просто тампонируйте рану. Кровь мешает мне четко видеть.
Гринберг оказался хорошим ассистентом, все необходимое он сделал с превосходной сноровкой. Какой-то отдельной частью своего сознания Виттерштейн ощутил внезапно установившуюся в госпитале тишину. Судя по всему, за его действиями с благоговением наблюдал не только персонал, но и пациенты. Раненые даже перестали стонать, глядя на то, как он едва заметными движениями тонких пальцев над открытой раной заставляет отколовшийся кусочек позвонка сместиться на несколько миллиметров.
Сращивание костной ткани идет медленно, с трудом. Осколок большой и вошел слишком глубоко, к тому же он окружен поврежденными мышцами, которые мешают работе. Но Виттерштейн умеет действовать медленно и обстоятельно. Он движется шаг за шагом, соединяя мельчайшие фрагменты, точно собирая из кусков разбитую вазу. Некоторые куски невозможно поставить на место, слишком мелки или повреждены. Такие приходится изымать. Виттерштейн концентрируется на них и чувствует, как они сами выползают из раны, слыша при этом изумленный выдох одной из сестер милосердия.
- Ты везучий парень, - сказал Виттерштейн пациенту, отстраняясь наконец от раны, - Спинной мозг был сдавлен, но не поврежден. Думаю, в скором времени встанешь на ноги. Гринберг, тампонируйте и шейте. Не хочу тратить на это силы. Господи, да зажимайте же!.. Кто следующий?
Следующим был молодой костлявый парень, скорчившийся от болевого шока, глаза – пустые, как оловянные солдатские миски. Тоже скверная картина. Осколок снаряда вошел ему пониже ключицы с левой стороны, да так, что разворотил половину груди. Левая рука почти отсечена, вместо плеча – разрубленные и рассеченные ткани, осколки кости смешались с мышцами.
«Извини, - пробормотал Виттерштейн мысленно, - Но этой рукой ты винтовку держать уже не будешь».
- Ампутация? – предположил кто-то из ассистентов. Предположил неуверенно, боясь навлечь на себя гнев лебенсмейстера. Но Виттерштейн никогда не сердился во время операций. Гнев ведь требует сил, а ему приходилось экономить каждую их каплю.
- Да. Но сперва надо спасти его жизнь. Взгляните сами. Scapula[13] раздроблена на несколько частей. Clavicula[14] тоже. Обширнейшее внутреннее кровоизлияние. Прежде всего, надо его остановить. Не мешайте.
Виттерштейн вновь сосредоточился. Починить кровеносную систему человека невероятно сложно. Мягкие эластичные трубы его вен и артерий надо аккуратнейшим образом срастить, для чего нужна высокая ясность зрения и полнейший контроль. Малейшее неверное движение, и работа насмарку.
Ощутив невидимое прикосновение лебенсмейстера к своим изувеченным костям, раненый вскрикнул от боли. Оказывается, еще в сознании…
- Гринберг, эфира ему!
- Эфира нет, - черные глаза Гринберга виновато сверкнули, - Вышел третьего дня…
- Да как же вы, черт возьми, оперируете без эфира?! Ладно. Тишина.
Виттерштейн мягко притронулся к мозгу раненого бесплотной тенью своих пальцев, перед мысленным взором подобно инопланетному ландшафту скользнула мозговая оболочка. Виттерштейн ориентировался в ней легко, в его памяти хранилась подробнейшая карта с обозначением всех важных точек. Прикоснуться к этому центру… К этому… К этому… Едва ощутимая щекотка между лопаток говорит, что все сделано верно. Открыв глаза, Виттерштейн убедился в том, что раненый обмяк. Пусть отдыхает. У него впереди не меньше десяти часов полного покоя.
Застрявший в груди осколок снаряда заставил Виттерштейна повозиться. Проклятая сталь перерубила несколько крупных артерий, но и сама мешала кровотечению подобно бутылочной пробке. Стоит ее извлечь, и кровь хлынет из пехотинца рекой, такое не остановить и зажимами. Значит, надо работать осторожно, как со взведенной миной. Виттерштейн стал очень медленно двигать осколок в раневом канале, на ходу подлатывая пострадавшие сосуды. Очень хлопотная работа, но иначе никак. Парень и так уже потерял слишком много крови, Виттерштейн ощутил спазм его мелких артерий и артериол, первую реакцию едва живого тела на опасный симптом.
- Готовить прямое переливание крови! – отрывисто приказал Виттерштейн, - Что? Ладно, забудьте. Физраствор есть? Так что ж вы стоите? Ставьте! Ставьте немедля!
Осколок удается вытащить ценой значительных усилий. К тому моменту, как Виттерштейн закончил с ним, миновало двадцать минут. Ассистент, принявший осколок на поднос, удивленно воскликнул – от иззубренного куска металла поднимался пар.
- Следующий! – Виттерштейн оперся локтями об операционный стол, ощутив короткое, но мощное головокружение. Пусть прикосновения лебенсмейстера тяжело заметить, сил они отнимают много. Уже сейчас он ощущал себя так, словно пробежал несколько километров в противогазе по изрытому воронками полю. А ведь это, надо думать, еще не самые серьезные раны…
Третьего спасти не успевают. Его височная кость смята ударом траншейной палицы. Выглядела рана столь отвратительно, что Виттерштейн несколько секунд колебался, следует ли за нее браться. От чудовищного удара кость лопнула, тончайшие ткани мозга необратимо повреждены. Спасти не получится, только трата времени.
- Бросьте, - прошептал Гринберг сквозь хирургическую маску, - Тут уже все…
- Не могу, - пробормотал в ответ Виттерштейн, - Я лебенсмейстер. Клятва нашего Ордена заставляет бороться за жизнь до конца. Готовьте его…
Разумеется, все тщетно. Несмотря на все попытки Виттерштейна и самоотверженную помощь Гринберга, раненый умирает через неполных десять минут. Ассистенты со сноровкой, которая теперь раздражает, убирают безвольное тело в сторону. В открытых глазах мертвеца, еще не успевших остекленеть, прыгают огоньки – отражения ламп.
Следующей приходит очередь здоровяка-гренадера, лишившегося ног. Лишь взглянув на него, Гринберг покачал головой и был, конечно, абсолютно прав. Спасать тут уже нечего, придется отнимать до самого бедра. Кости раздроблены так, что не найти и одной целой. Словно человек угодил в огромную дробилку для орехов. Даже странно, как этот парень дожил до операции.
Глаза раненого расширились, когда он увидел, как один из ассистентов берет в руки ампутационную пилу.
- Господин лебенсмейстер! – взмолился он, вцепившись в Виттерштейна мертвой хваткой, и откуда только силы взялись, - Не отнимайте ног! Куда же мне без ног? Умоляю вас, сделайте милость! Ноги оставьте!
Виттерштейну пришлось коснуться его мозга и погрузить здоровяка в сон.
- Извини… - пробормотал он, склоняясь над телом, - Но и у моих сил есть предел. Чудес я делать не умею.
Следующим на хирургический стол, заляпанный безобразными бесформенными кляксами, поднимают старого ефрейтора с разорванной ручной гранатой грудью. Ефрейтор живет еще несколько минут, но его старое сердце не выдерживает. Виттерштейн тщетно пытается заставить его работать вновь, но безрезультатно – изношенное человеческое тело отказывается возвращаться к жизни.
«Молодые всегда сильнее держатся за жизнь, - подумал Виттерштейн, разглядывая перчатки, пока ассистенты готовили следующего пациента к операции. Несмотря на то, что его руки скользили над чужими телами, не прикасаясь к ним, на гладкой резине откуда-то появились кровавые отпечатки, - Это тоже один из тех законов, которые пока нами не разгаданы…»
Потом думать уже некогда. Шестой – миной оторвана нога. Седьмой – осколком снаряда вырвано несколько ребер. Восьмой – пуля в печени.
Виттерштейн работает, не позволяя себе замечать течение времени. Словно времени и вовсе нет. Сшивает сосуды, вправляет кости, сращивает разрывы и собирает осколки. Напряженная работа, требующая неослабевающего контроля и полной вовлеченности. Время от времени сестры милосердия вытирают ему лоб и только тогда он ощущает обжигающие капли пота.
Девятый – осколком перерублена шея. Не жилец, потерял слишком много крови. Десятый – срикошетившая пуля засела в спине. Одиннадцатый – пять штыковых ран в животе.
«Музей человеческой жестокости, - думает Виттерштейн, снова что-то сшивая и латая, - Уму непостижимо, насколько надо ненавидеть жизнь во всех ее проявлениях, чтобы учинять над собой нечто подобное».
Двенадцатый мертв еще до того, как его подняли на операционный стол. Тринадцатый – тот самый рыжий, у которого шрапнелью выбило глаза. Четырнадцатый – полная грудь ружейной дроби.
Время от времени в госпиталь приходят новые сведения о наступлении. Обычно их передают те его участники, которые отвоевали свое. Новости безрадостные, но лучше слушать их, чем постоянные стоны и крики раненых, от которых впору затыкать уши. В восемь часов пополудни становится известно, что вторая волна наступления провалилась. В десять – что третья. Английские орудия бьют так плотно, что нейтральная полоса кажется серой от мундиров мертвецов. Тех, кто преодолевает гибельный участок, с механическим равнодушием косят английские пулеметы.
«Сучьи «томми[15]», - рыдает унтер-офицер, которого волокут к операционному столу. Вся его голова в лохмотьях кожи и волос, кое-где обнажена кость, - Садят нас, как уток на болоте…»
Шестнадцатый умирает на операционном столе долго и мучительно, он больше похож на кусок обожженного бесформенного мяса в клочьях сгоревшей формы, чем на человека. Семнадцатый долго кричит, прежде чем лебенсмейстер погружает его в сон, из которого уже нет пробуждения – пулеметная пуля вмяла ему каску в затылок. Восемнадцатый прижимает руки к животу – шальной осколок вскрыл его, как банку консервов.
Девятнадцатый… Двадцатый… Двадцать первый…
Дальше Виттерштейн уже не считает.
Небольшое затишье установилось только после полуночи. Поток раненых поредел, но не иссяк, и в полковом госпитале удалось освободить треть коек. Часть работы, не требующую усилий лебенсмейстера, взяли на себя ротные лазареты, часть – врачи Гринберга. Им осталась работа, не требующая особого мастерства – ампутации, штопка, наложение шин. Шатаясь от усталости, Виттерштейн объявил получасовой перерыв. Совершенно недостаточный, чтобы сомкнуть веки, но необходимый для того, чтоб тело продолжало выполнять приказы. Может, это позволит рассосаться пульсирующей пелене перед глазами и снять озноб.
- Сигарету, господин лебенсмейстер? – уважение во взгляде Гринберга порадовало бы кого угодно, но Виттерштейн слишком устал, чтобы воспринимать его.
- Спасибо, я бросил курить. А вы курите, не стесняйтесь. Может, удастся отбить этот запах…
Даже в полупустом госпитале все еще стоял отвратительный дух, тяжелый, отдающий болью и кровью, такой, что въедается в одежду, в волосы, в пот. Запах войны. Виттерштейн устало улыбнулся. Дураки считают, что война пахнет порохом, но они ничего не знают о войне. Мальчишки со своими деревянными саблями… Именно здесь находится война, в полевых лазаретах, под слоем окровавленных бинтов, под контейнерами с отсеченными частями человеческих тел. Сюда надо приводить тех, кто жаждет встать на тропу подвига. Дать им вдохнуть запах военных свершений.
Гринберг исчез на полчаса, а вернулся с неважными новостями и початой бутылкой рома.
- Приказ штаба – всем хирургам оставаться на дежурстве, - устало сказал он, подливая ром в дымящийся чайный стакан и аккуратно передавая его Виттерштейну, - Ждем ночного боя. То ли вновь на штурм пойдем, то ли контратаку «томми» встречаем… Черт его знает что. Артиллерия стихла, но это ничего не говорит. Зарядить может в любой момент, уж вы мне поверьте.
Виттерштейн отхлебывал из стакана, обжигая язык и не замечая этого. Из мутного отражения в металлическом подносе на него смотрел незнакомый человек. Лицо ужасно мятое, как у старика. Волосы еще год назад можно было бы назвать седеющими, а теперь – безнадежно и окончательно седые. И не элегантно седые, как у профессоров из университета, а как-то грязновато, неряшливо, точно пороховым дымом окрасило. Крючковато висящий нос, взъерошенная борода, взгляд потухший и какой-то блеклый, как у умирающего животного. Ну и тип.
- Хватит с вас боев, collega, - сказал он нарочито бодрым тоном, - Скольких ваш полк за сегодня потерял? Сотню?
- Сто четырнадцать.
- Неужели мало?
Гринберг тяжело вздохнул – то ли притворно, то ли всерьез. Из-за темных мешков под глазами взгляд его казался расфокусированным, плавающим.
- Мало, мало. Им всегда мало, господин лебенсмейстер. Будет и две сотни, будет и три. Конвейер. Проклятые стервятники… Сам бы им шеи…
Виттерштейн встрепенулся
- О ком вы, любезный?
- О ком же еще… О нашей похоронной команде. Не уедут, пока досыта не обожрутся. Так уж у них заведено. Разве не знаете? Они сейчас по всему фронту колесят. К нам третьего дня пожаловали. Сразу четверо. Будто одного мало… - Гринберг сплюнул табачной крошкой на пол, - А это верный признак. Если похоронная команда приезжает, жди беды. Или на пулеметы погонят или… А, к черту.
Виттерштейн ощутил позвоночником холодок, неприятный, как прикосновение к стальному ланцету, долгое время пролежавшему на операционном столе.
- Похоронная команда? Уж не о тоттмейстерах ли вы? – во рту сразу воцарился паршивейший привкус, стоило лишь произнести это проклятое слово.
- О них самых, о смертоедах. Что, не знаете последних новостей?
- Выходит, что нет.
- С месяц назад начали новую кампанию по приему в свой Чумной Легион. Поднимают мертвецов, оружие им в руки и, значит, того, шагай… Стало быть, один раз за кайзера умер, теперь и второй раз пожалуй. Но раньше хоть по прошению прижизненному принимали, а теперь почти всех гребут. Что, неужели не знали?
- Что-то слышал, кажется, - пробормотал Виттерштейн, отставляя стакан – рука внезапно обессилела, побоялся разбить, - Но думал, что глупости это все, слухи…
- Вот вам и слухи. Сам их несколько дней назад видел. Прикатывает автомобиль, а в нем – четверо этаких гиен. Мундиры синие, магильерские, вроде вашего, только вместо эмблемы – две кости. Верите ли, я на смерть во многих лицах насмотрелся, но как их увидел, чуть сердце в груди не лопнуло. Я, знаете ли, врач, учился в университете, солдатским разговорчикам на счет какой-то ауры особенной не верю, но могильной гнилью от них тянет, от тоттмейстеров…
- Мерзавцы! Стервятники! - яростно воскликнул Виттерштейн, взгляд его так полыхнул, что не вовремя приблизившийся ассистент с подносом стерилизованных зажимов шарахнулся в сторону, - Неужели мы докатились до такого позора? Отдаем своих мертвецов на корм некромантам? По собственной воле?
Гринберг развел руками, изобразив беспомощное «сами понимаете».
- Кто нас спрашивает? Кайзеровский указ уже подписан. Теперь Чумной Легион комплектуется по свободному принципу. Для него уже и пополнение готово, сто четырнадцать душ только за сегодняшний день. Они, конечно, всех не возьмут, им только ходовой товар нужен. Которые сильно осколками посечены или продырявлены, тех в землю. А кто после смерти более или менее сохранился, тех в гнилую тоттмейстерскую гвардию! Еще пригодятся Отчизне…
Виттерштейн оскалился, как от острой боли – за sternum[16] словно насыпали горсть горящих угольев.
- Чертовы гиены! – инструменты на столе жалобно задребезжали, - Из всех нелюдей, господин Гринберг, из всех палачей, психопатов и людоедов, тоттмейстеры – самые величайшие подлецы! И то, что они носят кайзеровские мундиры, ничуть не меняет их природы! Ужасной, противоестественной, просто гадкой, наконец. Говорят, мы, магильеры, держимся друг за дружку, мол, индийская каста, закрытая семья… Глупости! Уверяю вас, ни один магильер по доброй воле и руки тоттмейстеру не подаст! Проклятое племя, адское… То, что они творят с телом человеческим, аморально, противоестественно и отвратительно всякому мыслящему существу! И заметьте, я имею в виду не какой-нибудь там философский или религиозный контекст. А самую что ни на есть суть!
«Понимаю, - жестом показал Гринберг, лицо которого преисполнилось еще большего уважения, - Продолжайте».
Виттерштейн сам не ожидал, что в его теле сохранилось достаточно энергии для столь яростной тирады. Дремала, должно быть, где-то между старых костей крупица резервных сил, вот ее-то и разбудило упоминание о проклятых чудовищах, пожирателях мертвецов.
- Некоторые говорят, что они лишают смерть ее подношения. Плевать мне на эти разглагольствования, знаете ли! Старуха с косой, ерунда какая… Как они сами ее называют? Хозяйка?
- Госпожа, - лицо Гринберга скривилось, как если бы он вскрывал застаревшую гнойную рану, - Кажется, госпожой они ее называют.
- Госпожа! – Виттерштейн захотел плюнуть, но не было куда, лишь поднос с грудой заскорузлых бинтов лежал рядом, - Дрянь, гадость… Ведь это же какое-то язычество, наконец! Госпожа!.. Мы, врачи, никогда не считали смерть чем-то высшим. Смерть, в сущности, вызов нашим силам. Прекращение сущего. Дрянь экая… А они… Взывают к ней, значит? Признают ее верховенство? Слуги?..
- У нас тут их не любят, - сказал Гринберг, осторожно сдув пыль с запястья, - Я такое видел. Бывает, поднимают кого-то из мертвых. Ужасное зрелище. Минуту назад лежал человек, половина ребер наружу… И вдруг поднимается… Глаза такие, знаете, мутные, и тело дергается… А он… оно… встает и по привычке за ремень хватается. Винтовку поправить.
Виттерштейну захотелось закурить. Даже не наполнить легкие табачным дымом, а позволить пальцам сделать свой маленький ритуал. Щелкнуть ногтем по гильзе, выбив несколько бурых снежинок эрзац-табака, клацнуть зажигалкой… Когда-то это помогало.
- Мы, врачи, боремся за жизнь. Вы орудуете скальпелем, а я… Жизнь! Вот что стоит восхваления! Когда из мертвой некрозной ткани удается пробудить дух… Господи, как здесь душно, вам не кажется?.. Но смерть! Поклоняться смерти!..
- Понимаю, - глаза Гринберга мигнули, на миг пропав, как аэропланы в густой дымке облаков, - У вас, лебенсмейстеров, с ними особые счеты.
- Особые? – Виттерштейн хотел зачерпнуть ярости, но ярости не было, лишь тлела в легких щепотка едкой злости, - Смеетесь вы что ли, господин Гринберг? Этого перевязывайте сами… Пальцы, видите, трясутся…
Гул артиллерии снаружи сделался еще тяжелее. Теперь пушки били не выверенными залпами, а вразнобой, колыхая землю точечными разрывами. И это было еще страшнее.
Как вороны клюют падаль, подумал Виттерштейн, массируя глаза. На глазном дне пульсировали зеленые искры. Как вороны. Вот оно. Точно.
Гринберг успел докурить, а Виттерштейн не успел допить чай – тот остался бронзовой жижей на дне стакана. Ухнуло, потом раздался треск, потом – шипение.
- Третий блиндаж, - сказал Гринберг, рука дернулась, чтобы перекреститься, но на полпути остановилась, - Там было десятеро. Кажется, опять.
- Держитесь, - приказал ему Виттерштейн, которого волна разрыва отбросила на пустую койку с бурым подковообразным отпечатком, - Вы молоды, но вы сможете.
Канонада загрохотала снаружи, перемешивая землю, дерево, камень и плоть. Где-то вблизи ахнуло, и по входу затрещала деревянная щепа. Били в рваном ритме, отчего было еще хуже. Виттерштейн представил, как пучится на поверхности земля, превращаемая в рваные раны. И даже захотел выбраться наружу. Там чистое, хоть и беззвездное, небо. Там воздух, а не миазмы разложения. Там…
У порога блиндажа раздался шорох – санитары тащили тела. Санитары не были похожи на ангелов, спасавших чьи-то души. Они были грязны, перепачканы кровью и злы. Винтовки волочились за ними на ремнях, как раненые.
- Вилли кончится, уж поверьте!
- Мы слышали, тут у вас лебенсмейстер…
- Осколок в спину. Вот…
- Ногу отхватило.
- Пуля в живот. Сказали, к вам тащить.
- Спирта нету, коновалы?
- Сюда! – черные глаза Гринберга стали страшны, - Сюда кладите! Руками!.. Руки прочь!
Страшно. Черно.
Гринберг хищной птицей метался между ранеными, в его руках сверкали щипцы.
- Кто вас учил повязки так накладывать?
- Мвухбуху. – бормотал санитар, черный от засыпавшей его земли, - Мы же… Пхухуху…
- Следующего! Да что ж вы кладете… - у Виттерштейна легкие заскоблили о ребра, - Мертв уже! Разуйте глаза! Следующего! Снимай, говорю!
- Следующий!
Страшно. Всем страшно. У санитаров страх злой и придавленный, как крыса под каблуком. У фельдшеров – прыгающий, скользкий. Глаза у них дрожат.
На стол опять поднимают груду дымящейся плоти.
- Следующий!
- Доктор… Ну ногу же ему…
- Отнимать! Следующий!
- Осколками…
- О… Да что ж у него с животом?
- Унтер наш. Спасите, господин лебенсмейстер. Пулей, видите…
- Офффххх…
- Легкое задето! Да что ж вы…
Господи. Страшно. Не люди, а истерзанные остатки плоти. Они еще шевелятся, но как страшно к ним притронуться. Касаться их пожелтевшей от табака кожи, их изъязвленных щек, их лиц, иссеченных осколками, норовящих сползти, как дешевые театральные маски…
Еще один? Да сколько ему? Шестнадцать? Должно быть, снаряд угодил по берме, ударив человека осколками древесины, земли и камня – лицо превратилось в месиво из кожи, мышц и древесных щепок. Вот и височная кость видна…
Виттерштейн уже не считал. Сороковой? Пятидесятый?
- Морфия!
- Вышел! А ну! За ремень!
- Тащите!
- Ах, таз… Господин лебенсмейстер, осколок…
- Как могу…
- Хауптмана ранило!
- Ногу придется…
- Боже, Гринберг, она упала в обморок. Приведите…
- Камфоры!
- Будет жить. Просто мышцы содрало.
- Складывайте у дверей! Клянусь, попрошу оберста, чтоб выделил караул…
Операционного стола уже не хватало. Раненых складывали всюду, на койках, на земле, на носилках. Они стонали и выли. Воздух наполнился сладковатой горечью – запах гангрены.
- Господин лебенсмейстер…
Виттерштейн даже не успел понять, кто закинул на операционный стол эту груду сукна. Пикельхейм, словно в насмешку, поместился рядом. И не лень было санитарам еще тащить этот кусок железа…
Виттерштейн прикоснулся к раненому машинально, и тотчас отдернул руки, как от раскаленного котелка. В голове закружилось, словно все мысли, смешавшись, породили в костях черепа густой суп.
Другой запах. Словно открыл тяжелую дубовую дверь погреба, из которого пахнуло чем-то залежавшимся, гнилым, смрадным.
- То…
Он уже понял. Одно прикосновение.
- Тотт…
Он знал это.
- Тотт…
Две кости, скрещенные на косой крест. Странно – нашивки остались целы. И голова тоже. Русые охвостья волос – должно быть, их хозяин не любил слишком часто стричься.
Виттерштейн вздрогнул – и отошел от тела на операционном столе. Не по своей воле, просто коленные чашечки вдруг перестали выдерживать вес тела, заставив попятиться.
Поймал пляшущий взгляд Гринберга. Отчего-то снова захотелось сполоснуть руки карболкой.
- Господин лебенсмейстер…
Человек, лежащий на потертом металле стола, не был человеком.
Внешне он выглядел как человек. Угловатые ключицы в расстегнутом, припорошенном землей, кителе. Кожа желтовата, но не так, как у фронтовиков, не до болезненной желтизны. Скулы острые, как у боевого корабля. Крылья носа топорщатся – дышит. Молодой, кажется. Лет тридцать с небольшим, если судить по состоянию внутренних органов.
- Господин лебенсмейстер…
Виттерштейн заставил себя сделать глубокий вдох. Просто вентиляция легких – сейчас ему как никогда нужна порция кислорода, чтоб мыслить здраво, чтоб отшвырнуть прочь гнилостный малярийный туман. Как же хочется подняться на поверхность, даже если воздух там пахнет порохом и гарью. Он все равно будет чище, чем воздух, оскверненный присутствием тоттмейстера.
«Просто человек, - сказал он сам себе, строго, точно отчитывая нерадивого санитара, - Просто еще один несчастный, которому суждено было оказаться на операционном столе, помнящем грязь и кровь предыдущих тел. Хватит эмоций. Ты не мальчишка».
Это не было человеком, и он это понимал. Это было… Он коснулся тенью своей руки чужого высокого лба, и едва не взвыл. Словно оголенные нервы прищемило иззубренной пастью ржавого капкана. Не человек. Что-то похожее, словно в насмешку принявшее человеческие черты. Глаза закрыты, но отчего-то кажется, что они смотрят. Как киноэкран, который не выключили, лишь завесили брезентовым пологом.
Не человек.
Внутри – гниль и разложение. Так бывает, когда наступаешь носком сапога на трухлявую корягу. Она трескается под подошвой, но треск этот не удовлетворяет душу, напротив, заставляет ее волноваться, как от близкой ударной волны.
- Господин лебенсмейстер, - Гринберг понял сразу. И глаза его плыли, мягко и отвратительно, впервые сделавшись испуганными, - Господин… Прочь! – бросил он ассистентам, - Тяжелое огнестрельное ранение живота. Не вытащим его. Нет, исключено. Он считайте что мертв. Он и в самом деле мертв, просто остаточные явления, агония, так сказать…
Он лгал. Виттерштейн даже в двух шагах от операционного стола чувствовал биение чужого сердца, тонкое и неровное.
- Сердце бьется, - его губы произнесли чьи-то чужие слова и стали сухими, как бруствер траншеи под летним небом, - Он жив. Слепая рана в левом подреберье. Два ребра сломано. Задета печень.
Гринберг не подавал знака санитарам, но те сами отскочили в сторону, закрутились и выскочили из блиндажа. Они вдруг остались одни - Виттерштейн – и прыгающие глаза Гринберга напротив. К подбородку хирурга – а ведь он был хорошо выбрит – прилипло волоконце от бинта.
- П-послушайте… - сказали губы Гринберга, голосовые связки не поспевали за ними, - Все в порядке. Он поступил уже мертвым. Вон! – сестра милосердия грязным серо-алым голубем выпорхнула наружу, - Я свидетель. Мертв. Поступил мертвым. Я все видел и свидетельствую.
Мгновенье искушения, смердяще-сладкое, как запах старой раны.
Доктор Виттерштейн?
Что?
Нет, показалось. Его же никто не звал.
Конечно.
- Доктор Гринберг.
- Да?
- Готовьте пациента к полостной операции.
Глаза Гринберга скакнули, точно кто-то ударил его тяжелым кулаком в скулу. Взгляд сделался как у умирающего коня, тяжелый, влажный.
- Господин лебенсмейстер, имеет ли смысл? Это тоттмейстер. Стоит ему выкарабкаться, и скольких мертвецов он поднимет из земли завтра? Сколько душ он искалечит?
- Душами пусть занимаются священники. Мы с вами врачи, мы спасаем тела. Так будем же заниматься этим. Пациент теряет кровь.
Операционный стол был уже залит кровью, темной, но вполне человеческой. Не надо было обладать даром лебенсмейстера, чтобы понять – этот сосуд скоро истечет до дна.
- Готовьте операционное поле, доктор. Откройте мне рану, - потребовал Виттерштейн, - И кликните обратно ассистентов. Кажется, здесь придется повозиться.
- Мы потратим на него драгоценное время, - прошептал Гринберг, срезая ножницами серое сукно и подхватывая его щипцами, - Подумайте о других раненых, господин лебенсмейстер. Спасая некроманта, мы обрекаем на смерть людей.
- Я имею право сортировать раненных лишь по их тяжести и типу ранения, - отчеканил Виттерштейн, глядя на то, как обнажается тоттмейстерский бок, - но не по своему к ним расположению. Может, этот человек – людоед, Орден Лебенсмейстеров не делает исключений.
- Орден Лебенсмейстеров служит человечеству, защищая его от страданий, - голос Гринберга остался тверд, хоть и сделался тише, - Но разве в этом случае, спасая жизнь тоттмейстеру, вы не обрекаете род человеческий на те самые страдания? Был бы он палачом или вражеским солдатом, поверьте, я бы не сказал и слова. Я не судья и не политик, я врач! И для меня это тоже многое значит. Но это… Вправе ли мы возвращать жизнь чудовищу, пирующему чужими жизнями? Смертоеды хуже самых последних мясников. Они обрекают и без того несчастных людей на пытку, на пребывание в мертвой оболочке против их воли, делают тех бедолаг, что отдали жизнь за Германию, отвратительным подобием гангренозных марионеток!
- Вы отлично говорите, доктор Гринберг, только, видите ли, здесь не кафедра и не трибуна, а операционный стол! Займитесь своими обязанностями!
Гринберг вздрогнул, как от удара хлыстом, и принялся готовить инструменты.
«Грубо вышло, - подумал Виттерштейн, но спустя секунду уже забыл об этом, целиком сосредоточившись на ране, - Ох, скверно».
Рана и в самом деле была скверного характера. Не одно пулевое отверстие, как он думал сперва, а два. Судя по размеру и характеру повреждений, оставлены не винтовкой и не пулеметом. Пистолет?.. Одно в подреберье, на три пальца выше и правее пупка, второе – в районе седьмого ребра, неподалеку. Ранения слепые, это сразу видно. Пули, пробив сукно, кожу, мышцы и кости, засели где-то внутри. Виттерштейн прикрыл глаза, позволив своей руке с широко расставленными пальцами скользить над животом тоттмейстера.
- Плохо, - выдохнул он кратко Гринбергу, - hepar… Печень. Правая доля пробита почти насквозь. И, что еще хуже, перебита центральная печеночная вена. Плохая рана. Жить ему четверть часа, если не меньше. Вторая пуля… Ага, вот она, паршивка. Тут все просто. Скол на восьмом ребре, пробито легкое. Надо браться немедля, иначе захлебнется кровью. Начинать следует с печени. Я попытаюсь извлечь пулю через раневой канал. И, поверьте, это сложнее, чем разрядить мину. Одно неаккуратное движение, и я разворочу центральную вену окончательно, и тогда уж не вытащить… Кровотечения такого уровня не могу остановить даже я. Начинаем же. Тампонируйте, расширяйте рану, держите наготове щипцы.
Он мысленно протянул тень своей руки к животу лежащего без сознания человека и уже нащупал в его горячих и пульсирующих недрах комок холодной стали, когда заметил, что Гринберг не отзывается. Это разозлило его.
- Доктор Гринберг! – крикнул он, - Имейте в виду, что отказ от врачебной помощи я могу расценивать не просто как манкирование вашими служебными обязанностями, а как самый откровенный саботаж!
- Возможно, господин лебенсмейстер, - голос Гринберга показался Виттерштейну удивительно безжизненным, - Возможно. Но прежде, чем вы продолжите операцию, я настоятельно советую вам взглянуть на это.
Виттерштейн раздраженно обернулся от операционного стола. Гринберг держал в руках листок грязно-белой бумаги, который, судя по всему, вытащил из кармана тоттмейстерского кителя. Обычный листок из тех, что носят в планшетных сумках офицеры – какое-нибудь донесение или депеша, Виттерштейн мало интересовался военной формалистикой.
- Если вы думаете, что у меня есть время читать корреспонденцию, когда на столе умирает человек…
- Взгляните.
Гринберг сказал это таким тоном, что Виттерштейн, забыв про раздражение, взял листок. Несколько отбитых на печатной машинке строк, смазанных, как бывает с депешами, которые сложили и долго носили в кармане. «…предписано совершить…», «приказываю на месте начать», «по результатам мобилизационных действий…». Что за чертовщина?
Уставший взгляд Виттерштейна скользнул в самый верх листа и в резком электрическом свете разглядел то, что не сразу дошло до мозга. Вместо коронованного кайзеровского орла бумагу украшало другое изображение. Две скрещенные кости, старый флибустьерский символ. Но под ними располагалось лаконичное: «Орден Тоттмейстеров. Западный оперативный штаб».
- Приказ какой-то, - буркнул Виттерштейн, уже испытывая отвращение к документу, - Чего вы от меня хотите, доктор Гринберг?
- Да прочитайте же! Читайте его!
Виттерштейн стал читать. Поплывшие угольные строки с острыми углами походили на запчасти пулемета, сложенные в хаотическом порядке. Смысл впитывался в мозг медленно, точно тот был обложен проспиртованной ватой.
«С получением данного приказа предлагается вам немедленно направиться в расположение двести пятого пехотного полка в пяти километрах от Монса. В связи с тем, что полку предписано совершить контратаку на укрепленные английские позиции, вероятность захвата которых оценивается как минимальная, приказываю на месте начать формирование штурмовой роты Чумного Легиона численностью до двухсот единиц под вашим руководством, используя новообразованный ресурс. По результатам мобилизационных действий немедленно известить Оперативный штаб шифрограммой или же с помощью люфтмейстера надлежащего уровня доступа…»
Гринберг сам походил на мертвеца – глаза мгновенно запали, но внутри них зажегся огонек сродни дрожащему огоньку солдатской керосиновой лампы.
- Вы поняли, господин лебенсмейстер? Вот его работа. Наш полк отправили на штурм с «минимальной вероятностью»! А его прислали подбирать себе мертвецов! Формировать свою гнилую гвардию из тех, кто полег сегодня! Вот он кто такой! Падальщик! Смертоед!
Виттерштейн скомкал листок. Непроизвольно вышло, просто пальцы сомкнуло в спазме.
- Вы имеете в виду, что вот так вот… Позвольте… - как душно тут, под землей, как отвратительно пахнет, - Что они вот так вот… Намеренно…
- Да, господин лебенсмейстер, вот так вот. Намеренно. Цинично. Сознательно. Они послали сотни человек на убой. На английские пулеметы. Не для того, чтобы они захватили рубежи. А для того, чтоб дать корм вот этим… - Гринберг с ненавистью взглянул на умирающего тоттмейстера, - Это их мертвецкая мобилизация!
Виттерштейн прижал руку к груди. Собственное сердце билось неуверенно и слабо, как умирающая на препарационном стекле лягушка.
- Чудовищно, - пробормотал Виттерштейн, растерянно глядя на Гринберга, - Но ведь это что-то невообразимое… Ресурс? «Используя новообразованный ресурс»?
- Вот он, - безжалостно сказал Гринберг, указывая на мертвых, сложенных в углу блиндажа, - Вот их ресурс. Новообразованный, свежий. Наилучшего качества. Первая категория. И сегодня люди там, наверху, пошли в бой не ради победы. Даже не ради Германии, полагаю. А для того, чтоб обеспечить господам смертоедам тот самый драгоценный ресурс. Что ж, господин лебенсмейстер, теперь я готов продолжать операцию. На чем мы остановились?..
Виттерштейн отшвырнул бумажный клочок в сторону, с отвращением, как ком ампутированной ткани. В груди проползла тяжелая колючая боль, змеиными кольцами сдавившая внутренности. Сухожилия рук зазвенели, точно по ним пустили ток. Наверх бы… Выбраться из этого крысиного угла, увидеть снова небо. Как тяжело находиться тут, где со всех сторон земля. Чувствуешь себя уже похороненным. Впрочем, к черту такие мысли. Неврастения, вот что это такое. Вы неврастеник, дорогой господин лебенсмейстер!..
- Готов продолжать операцию, - повторил Гринберг ровным голосом. Слишком ровным, чтобы быть искренним.
- Не надо, - хрипло сказал ему Виттерштейн, стараясь не смотреть в глаза, - Пациент уже мертв. Операция не требуется.
- Так точно, мертв.
- Скончался от повреждения печени и внутренних кровотечений.
- Так и запишу.
Виттерштейн чувствовал пульс умирающего тоттмейстера так явственно, словно держал руку у того на шее. Упрямый, неровный, слабый, но все-таки пульс. Механические подрагивания чужого сердца. Совершенно, должно быть, нечеловеческого, но продолжающего сокращаться, толкая ядовитую кровь по венам.
«Ничего, - сказал Виттерштейн сам себе, бессмысленно глядя на тело, - Сейчас это прекратится. Еще минут пять, должно быть, вон, сколько крови натекло… Кровь светлая, артериальная, это хорошо. Значит, недолго. Но что же делать дальше? Положить умирающего к остывшим телам мертвецов, чтобы он среди них испустил дыхание? Господи, как это противно, мерзко. Но что же тогда? Может, самому?.. В сущности, ничего сложного. Просто мысленно пережать несколько артерий. Практика на уровне второго курса. Легкие прикосновения вот тут, в районе шеи, а для надежности можно и в мозгу, вот эту вот беспокойную жилку…»
В ушах зашумело. Виттерштейн деревянными руками оттолкнулся от операционного стола. Связь с распластанным телом умирающего пропала не сразу, оттого, даже отойдя от тоттмейстера, он еще некоторое время чувствовал под пальцами его мягкие пульсирующие артерии. Он едва не сделал это. В последнюю секунду помешал какой-то безотчетный импульс.
«А что разницы? – подумал он тоскливо, - Так ты убийца, а так – палач. Не все ли равно, в сущности, для того, кто поклялся спасать человеческие жизни?».
Сейчас не должно быть места слабости. Он, Ульрих Виттерштейн, господин лебенсмейстер, как его называют в траншеях, не имеет права на слабость. Он должен быть холодным и твердым, как ланцет, вскрывающий гнойный нарыв, как…
Блиндаж тряхнуло, с потолка посыпалась земля, свет несколько раз мигнул. Грохот пришел позже и навалился с такой силой, что Виттерштейн рефлекторно сжался и даже присел – возникло ощущение, что сейчас на голову посыплются бревна перекрытий, сломанные, как гнилые спички…
Сестра милосердия испуганно вскрикнула, а Гринберг пробормотал:
- Близко ударило. Что же эти чертовы англичане, сквозь землю видят?..
- Могут и сквозь землю, - сказал, отплевываясь от соленой земляной пыли, Виттерштейн.
Стоило ли напоминать уставшему доктору о том, что в распоряжении англичан могут быть штейнмейстеры? Или как их там именуют на британский манер?.. Эти способны не только бомбардировать вражеские траншеи булыжниками, но и мысленно ощупывать огромные подземные пространства, находя в них каверны блиндажей и укрытий. А уж после этого артиллерия скажет свое слово…
Еще одно накрытие, чуть в стороне, но дерево все равно грозно и тревожно заскрежетало. Как переборки парусника, принявшего бортом удар сильнейшей волны. Кажется, можно услышать хруст выдираемых заклепок…
В госпиталь ввалился пехотинец, но в этот раз один, без раненого. Лицо у него было перепачкано до такой степени, что казалось сплошь черным, как у аборигена Германской Восточной Африки[17], а взгляд был полубезумным, обжигающим.
- Приказ оберста! – затараторил он, перескакивая с Гринберга на Виттерштейна и обратно, - Всех вывести! Эвакуируем лазарет!
- Что еще значит вывести? – насупился Гринберг. Пусть он и был фронтовым врачом, но располагал рангом офицера медицинской службы, и в общении с рядовым сделался холоден, - Что мы, по-вашему, склад зерна? Или каптерка? Куда это вывести? У нас тут раненые, извольте убедиться!.. Куда их? Наверх? В окопы?
Зубы пехотинца залязгали, пережевывая наспех выплевываемые слова:
- Бросайте, господин оберштабсарцт, бросайте, и наверх!.. Томми пристрелялись по вашему району. Решили, наверно, что штаб тут какой… Наш Люфтмейстер какие-то нехорошие воздушные потоки ощутил. Говорит, сейчас по вам тяжелые батареи ударят. Ну же! Наверх!
Гринберг досадливо дернул плечом, как бы говоря Виттерштейну – «Ну что за безобразие!».
- Кажется, придется подняться, господин лебенсмейстер. В сорока метрах отсюда есть надежное место, там и пересидим. Нельзя же оперировать, когда такое творится…
Одна мысль о том, чтоб подниматься наверх, туда, где выл, скрежетал и ухал артобстрел, показалась Виттерштейну безумной, нелепой. Ни одно дышащее воздухом существо по доброй воле не сунется туда, где сталь перетирает землю и камень. Но голос разума говорил, что Гринберг прав. Пришло время покинуть кажущуюся безопасной нору.
Но первым он это не сделает. Может, он и университетский magister, а не прожженный фронтовой хирург, но терять лицо и ударяться в панику он не станет. Наоборот, продемонстрирует свое хладнокровие.
- Идите! – приказал он спокойно Гринбергу и прочим, - Поднимайтесь. Я сейчас. Инструменты заберу.
Гринберг уважительно кивнул и заспешил к выходу, где уже собрались прочие врачи. Мертвые тела, лежащие в углу, равнодушно наблюдали пустыми глазами за бегущими людьми. Ну, этим-то уже ничего не страшно. Может, им и лучше будет тут, после того, как снаряд из английской гаубицы разобьет блиндаж и закопает его окостеневших обитателей. Конечно, христианину без могилы и креста умирать не следует, но, с другой стороны, эта братская могила станет для них посмертной защитой. Отсюда-то их тоттмейстеры, эти стервятники,не выкопают…
Тоттмейстеры.
Только оказавшись у операционного стола, Виттерштейн понял, отчего на самом деле задержался. Не для того, чтобы собрать инструменты, а для того, чтоб в последний раз заглянуть в лицо мертвому магильеру-тоттмейстеру. Чтобы увидеть в нем… что? Этого он сам не знал. Должно быть, ответ на вопрос, который он так и не смог произнести.
Правильно ли поступил он, Ульрих Виттерштейн, лебенсмейстер, когда обрек на смерть раненого человека?
Он сразу почувствовал чужой пульс – упрямое сердце тоттмейстера все еще билось. Вот удивительно, человек, распоряжающийся чужой смертью, так цепляется за жизнь… Словно до последнего не хочет нырять в то мутное царство, чьи верным вассалом служил от рождения. Непростые, должно быть, у них отношения с их Госпожой…
Виттерштейн шагнул к столу, и тут его продрало подкожной изморозью. С грязного серого лица, угловатого, покрытого ссадинами и царапинами, невыразительного, в общем-то, лица, на него смотрели широко открытые тоттмейстерские глаза. Виттерштейну показалось, что эти глаза с легкостью проникли сквозь испачканную ткань халата, сквозь сукно мундира и даже кожу с мышцами – с той же легкостью, с которой лебенсмейстерский взгляд проникает во внутренности пациента. Только в этом взгляде не было ничего лебенсмейстерского, осторожного, даже деликатного. Этот взгляд был холоден, как остывший двухдневный труп. Но осмысленнен. К ужасу Виттерштейна, он явственно разглядел в тоттмейстерских глазах сознание. И еще боль. Настоящую человеческую боль, которая всегда одинаковая – у германцев, французов и англичан, у обычных смертных и магильеров.
Главное – отскочить в сторону, пока тоттмейстер не нашел в себе сил разомкнуть спекшиеся губы. Бога ради, пусть он не успеет ничего сказать!.. Пусть он просто умрет здесь, в этой земляной норе, сокрытый от человеческих глаз, в обществе своих мертвецов, пусть не останется в памяти засевшим навсегда осколком…
Виттерштейн, забыв про показное хладнокровие, бросился к выходу из блиндажа. Услышал где-то наверху треск, потом увидел Гринберга, потом…
А потом кто-то – наверно, сам Господь Бог – скомкал мир, отчего гладкое прежде полотно мироздания вдруг оказалось разбито на множество перепутанных частей, захрустело, и вдруг стало невозможно определить, что следует за чем.
Оглушительный грохот, разорвавший барабанные перепонки – был он в самом начале или же в конце?
Перекошенное от ужаса лицо сестры милосердия.
Упругий удар по спине, отбросивший Виттерштейна куда-то в сторону.
Звон сыплющихся с подноса инструментов.
Бьющий в лицо поток раскаленной земли, сдирающий кожу с костей.
Треск, сухой и неприятный, как от пружин сломанной старой кровати.
Еще один удар, теперь в бедро. Лоскут чьей-то ткани, зажатый в кулаке.
Ослепительный свет, в одно мгновенье обратившийся бездонной тьмой.
Еще чье-то лицо, но искажено криком так, что даже не понять, чье.
Что из этого следовало за чем? И было ли оно вообще?
Виттерштейн помнил, как лопнул потолок блиндажа, и из рваной раны, подобно осколкам кости, высунулись балки, а между ними хлынул поток искрошенного бетона вперемешку с землей и щебнем. Было ли это на самом деле, или эта картина родилась в минуту черного забытья, во время которого его сознание дрейфовало где-то между жизнью и смертью?
Тот момент, когда он лежал, придавленный чем-то невыносимо тяжелым то ли к полу, то ли к стене, и вдыхал отвратительно горячий воздух вперемешку с пылью, и ребра его трещали, а тело извивалось, как змея с перебитым позвоночником – был ли он или лишь почудился?
Виттерштейн не знал этого. Он знал лишь то, что когда сознание вернулось к нему, разгоревшись из крошечной тлеющей искры боли, окружающее пространство было погружено в полумрак, а воздух терзал легкие тысячами крохотных острых песчинок. Свет?.. Откуда свет? Должно быть пролом в потолке. Надо выкарабкаться, обязательно надо выкарабкаться наверх. Там свежий воздух, там можно дышать. И плевать на артобстрел, главное – прочь из этой разворошенной могилы…
Пролома не было. Источником света оказалась электрическая лампа, вывороченная из своего места, прижатая к земле, но каким-то образом все еще горящая. Ее резкий свет пробивался сквозь груды мусора и бросал на стены непривычные и острые тени. Виттерштейн, шатаясь, сделал несколько шагов. Он не сразу понял, где находится. Госпиталь… Блиндаж.
Здесь все разительно переменилось. Госпитальный зал, уставленный койками и столами, пропахший застаревшим запахом крови и карболки, больше не существовал. На его месте расположилось нечто иное, похожее на внутренности экзотической рыбы со множеством костей. Груды камня и земли, перекрученные и изменившиеся до неузнаваемости предметы интерьера, хвосты оборванной проводки, оголившиеся нервы арматуры, стеклянные осколки, неверный свет лампы – все это казалось диковинным подземельем, полным непривычных вещей и чуждым всему человеческому.
- Эй! – крикнул Виттерштейн и закашлялся, - Кто тут? Доктор Гринберг!
Он двинулся туда, где прежде, как ему казалось, располагался выход, бессмысленно шаря руками по изломанным стенам. Но выхода больше не было. Там, где прежде располагались тяжелые противоударные створки блиндажа, теперь было лишь нагромождение бесформенного камня вперемешку с остовами деревянных конструкций. Должно быть, снаряд угодил туда, где располагалась лестница, уничтожив и наружные укрепления и добрую четверть медсанчасти. Удивительная точность. Виттерштейну захотелось рассмеяться, но он подумал, что смех гибельно скажется на его натужно работающих легких.
Завал не разобрать, это он понял сразу. Несколько тонн камня. Невыполнимая задача для одного смертельно уставшего старика. Было бы у него рук десять в подчинении…
- Доктор Гринберг! – вновь позвал он, - Вы здесь?
Никто не отозвался. Виттерштейн, чтобы не стоять на месте, позволяя телу цепенеть от страха, стал обходить то, что осталось от госпиталя, сторонясь страшных находок – разбитых в щепу коек, обрамленных кровавыми лохмотьями своих недавних обитателей, оторванных конечностей и расплющенных касок.
Он вдруг увидел Гринберга – тот лежал, придавленный сорванным со своего места шкафом для хирургических инструментов. Целый, с облегчением понял Виттерштейн, просто лишился чувств. Это не страшно.
- Доктор Гринберг! – Виттерштейн приблизился, не замечая, что хромает на одну ногу, - Доктор!..
Он наклонился над Гринбергом и протянул к нему руку, легко прикоснувшись к плечу. И тотчас ее отдернул. Гринберг был пуст. Кожа его была теплой, мягкой, но под ней уже не было биения жизни. Сердце его было неподвижно, легкие не работали, кровь медленно замерзала в венах. Уже не Гринберг, лишь его пустая оболочка, столь же безжизненная, как и окружающий ее камень.
Лицо врача было спокойно, как у редкого покойника, и Виттерштейн с облегчением понял, что умер оберштабсарцт быстро. Он осторожно коснулся головы мертвеца, шевельнув ее в сторону, и увидел то, что ожидал – осколок бетонной плиты врезался в череп Гринбергу сбоку, вмяв внутрь височную кость, как случайное прикосновение гончара - фрагмент непропеченного, еще мягкого, глиняного сосуда. Воротник хирургического халата был заляпан густой бордовой жижей с клочьями волос.
- Отдыхайте, доктор, - проронил Виттерштейн, позволяя голове Гринберга удобно устроиться в прежнем положении, - Видит Бог, вы заслужили отдых более, чем кто-либо другой.
Неподалеку от Гринберга, под каменным завалом, он разглядел халат сестры милосердия, но прикасаться к нему не стал. Тело лежало в совершенно неестественном положении, немыслимом для обычного человека. Виттерштейн был уверен, что кости несчастной женщины лопнули под многотонным сокрушающим ударом перекрытия. Здесь не было нужды в лебенсмейстере, способном раздуть пламя из затухающей искры – здесь был лишь остывший пепел чужой жизни.
Виттерштейн почувствовал себя слабым и ветхим, как старое, расползшееся, из жухлой соломы, пугало. Все мертвы. Все люди, что были здесь вместе с ним, превратились в отработанный жизненный материал, безвольными грудами сваленный тут и там. Он был единственным дышащим человеком в этом подземном склепе.
Рано сдаваться, отдернул он сам себя, и знакомое чувство раздражения помогло вновь обрести контроль над размякшим было телом. Не могло быть, чтоб уцелел только он. Надо искать. Хотя бы для того, чтоб не впасть в отчаяние.
Виттерштейн сосредоточился и заставил тело быть своим послушным инструментом. Сейчас оно ничем не отличалось от какого-нибудь скальпеля или кюретки. Просто отлитая в нужную форму материя. Если разум сконцентрирован и готов к работе, инструмент в руке не дрожит.
Он стал искать жизнь. В каменном лабиринте из острых углов, тускло освещенным неживым электрическим светом, Виттерштейн попытался ощутить эхо, которое рождает биением сердца любой организм. Кто-то наверняка остался жив, лишь завален обломками. Может, кому-то сейчас нужна помощь лебенсмейстера. Вправить вылезшую кость, перекрыть кровопотерю, убрать боль. Тщетно. Его нервы, ставшие чувствительнейшими антеннами, ощущали вокруг лишь холод камня и сырую, тревожно пахнущую, землю.
«Вот отчего мне так тоскливо, - подумал Виттерштейн, хромающей походкой двигаясь вдоль бывшего госпиталя, - Не оттого, что я, скорее всего, умру. А оттого, что я стал не нужен. Впервые за несколько лет».
А потом он ощутил головокружение оттого, что обнаружил тончайшую, ритмично бьющуюся, ниточку жизни. Настоящей, человеческой, жизни. Она была где-то рядом, слабая, угасающая, но все-таки чистая и ясная, как рдеющая нить накаливания в кромешной тьме.
- Держитесь! – крикнул Виттерштейн, забыв про нещадно болящую ногу, - Эй, вы! Лежите на месте! Не двигайтесь, слышите? Я иду! Уже иду!
Он устремился вперед, отшвыривая в стороны тот хлам, который уступал его ослабевшим рукам. Несколько раз ему пришлось переползти через груды камня, дважды он второпях падал, но тут же вскакивал.
- Не пытайтесь говорить! – крикнул Виттерштейн торопливо, и сам себя укорил за эту глупость – человек со столь слабым пульсом едва ли способен говорить. Хорошо, если просто в сознании. Что ж, даже если он столь слаб, что не может открыть глаза, это не страшно. Лебенсмейстер уже близко. Лебенсмейстер, хозяин жизни, ее проводник и посредник.
Он едва не размозжил себе голову о фрагмент бетонного потолка, собравшийся в гармошку от титанического удара взрывной волны. Выругался, еще раз упал – ерунда, пустое – и наконец подошел, задыхаясь, к угасающему источнику жизни. Где-то здесь, между бесформенных нагромождений камня, железа и дерева, была жизнь. Которую он, Виттерштейн, призван спасти.
Уцелевшая лампа находилась в другом углу, оттого Виттерштейну пришлось потратить долгих несколько секунд, чтоб найти источник этой зыбкой, едва колышущейся, жизни.
- Вы тут? Эй! Шевельнитесь, если можете. Все в порядке, не бойтесь, я лебенсмейстер. Я спасаю жизни.
- И, кажется, ты в этом специалист… Я видел, с какой скоростью ты спасал свою.
Виттерштейн сделал вдох и ощутил, как легкие изнутри покрываются коростой хрустящего инея. Он впервые слышал этот голос, хрипящий, как заезженная граммофонная пластинка, слабый, как сентябрьский ветер в лесу, но полный холодного яда. Виттерштейн отчего-то знал, кому он принадлежит, и знание это было неумолимо, как ползущая по тканям саркома.
Тоттмейстер лежал на полу, возле опрокинутого операционного стола. Китель с него был срезан, и тело в обрамлении камня казалось восковым, твердым. Но он был в сознании. Полуприкрытые глаза без выражения смотрели на лебенсмейстера.
Виттерштейну был знаком взгляд раненых. Всякая боль оставляет в человеческом взгляде свой отпечаток, характерный, как отпечаток лапы зверя на снегу. Взгляд раненых в живот – потухший и отдает желтизной. Взгляд лишившихся конечностей лихорадочен, скачет, как насекомые в стеклянной банке. Отравившиеся газом смотрят на мир подобно рыбам, глаза их становятся прозрачными, а роговица словно истончается с каждой минутой.
Здесь же не было ничего подобного. Лежащий перед Виттерштейном человек в остатках серого сукна, находился, без сомнения, при последнем издыхании, но на лебенсмейстера смотрел спокойно и даже с некоторой долей ледяной насмешливости. Виттерштейн отчего-то вспомнил ворон, этих каркающих траншейных ангелов, спускавшихся с небес за свежими мертвецами. Должно быть, было у них с тоттмейстером что-то общее.
«Слуги одной госпожи, - подумал Виттерштейн, лишь бы заставить мозг работать, не коченеть под тоттмейстерским взглядом, - Конечно. Несомненное родство».
- Вы ранены? – спросил он сухо, испытывая бесконечное омерзение от этого вороньего взгляда, обладающего способностью враз вспарывать душевные внутренности, обнажая требуху и затаенные мысли.
- Ранен ли я?.. О Госпожа… Я бы рассмеялся, если бы не был уверен, что от смеха у меня лопнут внутренности, - Ранен ли я!..
Голос тоттмейстера скрипнул от боли, взгляд на миг потерял ясность. Виттерштейн, к своему стыду, ощутил удовлетворение. Боль тоттмейстера на мгновенье заглушила его собственную.
- Я… Сожалею. Боюсь, ваша рана слишком серьезна для меня. Я ничего не могу с ней сделать.
- Как это символично, - пробормотал тоттмейстер, - Как… предсказуемо. Жизнь бесконечно лжива в своей сути, и слуги ее отличаются тем же качеством.
- Сожалею, - повторил Виттерштейн, не зная, что еще сказать.
«Это человек, - сказал ему чей-то голос, едва слышимый, будто пришедший по проводу барахлящей подземной связи, - Ему больно. Он умирает. И он умрет, если ты не протянешь ему руки».
Не человек. Лишь чудовище, принявшее его форму. Хуже тифозной крысы или трупных мух. Спасти его – преступление перед лицом тех, кто остался жив. Люди проклянут его, лебенсмейстера Виттерштейна, если узнают, что он даровал жизнь тоттмейстеру. Спас чудовище, пожирающее души, пирующее за столом самой Смерти, накрытым меж изорванных артиллерийским огнем траншей.
- Смерть честнее, - умирающий тоттмейстер осклабился. А может, это была гримаса боли, - Моя хозяйка честнее твоей, лебенсмейстер… Х-хха… Она никогда не обманывает. Если она шепчет тебе в ухо, значит, возьмет свое. И ничего более.
- Полагаю, вы скоро увидите ее воочию, - сказал Виттерштейн, надеясь вызвать в тоттмейстере злость.
Пусть разозлится. Пусть начнет кричать, теряя с каждой секундой кровь и силы из своих крошечных запасов. Пусть проклинает, рычит, скалит зубы, угрожает. Так будет проще. По крайней мере, одному полумертвому лебенсмейстеру будет проще отказать. Пусть разозлится!
Но тоттмейстер остался спокоен. Обычное человеческое спокойствие обладает свойством облегчать чужие душевные муки, но не спокойствие Богом проклятого тоттмейстера. Оно показалось Виттерштейну пугающе-жутковатым, как хрустящая чистая простыня на прозекторском столе, скрывающая под собой истерзанный скальпелями несвежий труп. И достаточно лишь сдернуть ее…
- Я не тороплюсь к своей Госпоже, - сказал тоттмейстер. Он уже использовал слишком много сил, голос клокотал и прерывался, - Никто из нас не торопится… Вероятно, мы… мы слишком хорошо знаем, что нас ждет там, в ее чертогах. Но мне пока… придется отклонить ее любезное предложение… Боги, как тут душно… Нет, господин лебенсмейстер, я не должен умереть. Не сегодня.
- А сколько человек молило вас? – крикнул Виттерштейн, и сам испугался своего крика, отразившегося от стен, - Скольких вы вытащили с того света, скольких обрекли на бесконечную муку, заставляя вновь и вновь штурмовать английские траншеи с оружием в руках? Ведь они тоже просили вас! Просили, чтобы вы отпустили их души, позволили им обрести покой! Но вы же тоттмейстер, верный слуга своего Ордена… И мертвецы с винтовками в одеревеневших пальцах вновь шли на штурм по вашему приказу! Но вы не отпускали их. Вы мучили их до тех пор, пока плоть оставалась в состоянии держаться на их костях. Вы выпивали их души, как вино из трупного яда! И вы просите о сострадании?.. Вы, тоттмейстер?
- Хорошая тирада, - тоттмейстер слабо улыбнулся, - Остается только хлопнуть дверью, чтоб подвести черту… Жаль, наша с вами сцена сегодня немного ограничена. Это значит… Ох… Значит, акты будут идти друг за другом, без перерыва и антракта. До тех пор, пока не увидим занавес.
Виттерштейн опустился на грубо сколоченный стул, даже не удивившись, как тот уцелел. Тоттмейстер прав, все это похоже на какую-то пошлую пьесу из тех, что любят в авангардных театрах. Жизнь и Смерть на одной сцене и очередной банальный, избитый диалог между ними, который тянется столько, сколько лет всему сущему.
«В этом сезоне декорации обновили, - подумал Виттерштейн с мысленным смешком, колючим и неприятным, - Да и амплуа не те, что прежде. Умирающая Смерть – и уставшая брезгливая Жизнь. Да, из этого получилась бы пьеса…»
- Я не излечу вас, - твердо сказал Виттерштейн, - Но, если вам угодно, могу облегчить последние минуты. Я могу снять боль. Вы уйдете тихо и легко, как во сне. Это в моих силах.
- Благодарю покорно! – тоттмейстер скривился. Удивительно, как у него только остались силы на движения мимических мышц, - Но меня… не устраивает… это. Излечите меня. Давайте же. Прострите руки и скажите «Встань!» У вас же выходит этот фокус.
- Вы обратились не к тому магильеру. Возможно, вам поможет кто-то из ваших собратьев. Разумеется, если блиндаж откопают прежде, чем вашими останками полакомятся крысы... Может, кто-то воскресит вас, как знать? И вы вернетесь на службу мертвецом. Мне кажется, это будет достойная вас кара.
- Узнаю лебенсмейстерскую брезгливость… Жрецы жизни… Сколько спеси! Разумеется, это же мы, грязные смертоеды, достойны лишь отвращения. А вы белыми голубями порхаете… аккхх-х… меж бренных останков, спасаете жизни, врачуете… Что вы делаете здесь, лебенсмейстер?
Виттерштейн не хотел отвечать. «Умирай скорее! – мысленно попросил он тоттмейстера, - Пусть твое глупое сердце наконец остановится и перестанет качать змеиную кровь. Просто сделай это. Замолчи». Но очень тяжело не отвечать человеку, который ждет ответа – если некуда даже уйти. А тоттмейстер ждал этого ответа.
- Я лечу людей.
- Возвращаете их к жизни. Исцеляете раны. Чтобы люди, которые лежат грудой дымящегося мяса, снова могли взять в руки оружие и отправиться обратно на передовую. И вы еще клянете меня за то, что я не даю мертвецам покоя?.. Какое лицемерие. Ведь мы с вами, доктор, занимаемся одним и тем же делом, если… кхе… если посмотреть непредвзято. Мы кормим войну. Вы и я. Каждый со своей стороны. Мы просто даем ей то, что она просит. А всякая война, кроме свинца, стали и иприта, просит человеческого мяса.
- Ресурс, - Виттерштейн вспомнил страшное слово из тоттмейстерского приказа, - Человеческий ресурс.
Тоттмейстер довольно прикрыл глаза:
- Да. Мы коллеги, господин лебенсмейстер, просто из разных… школ. Вы кормите войну свежим мясом, а я… немного просроченным. Вполне в духе наших интендантов, а?
- Я не стану разглагольствовать в таком духе, - отрезал Виттерштейн, - И на ваши просьбы тоже не поддамся.
- Будете стоять и смотреть, как умирает человек?
- Буду. Мне не один раз приходилось это делать. Не думаю, что ваша смерть будет выглядеть иначе, господин тоттмейстер.
Когда тоттмейстер заговорил в следующий раз, его голос, к удовлетворению Виттерштейна, стал ощутимо тише. В его горле клокотало, отчего слова получались рваными.
- Тогда… видимо… надо переходить к следующему акту.
- Какому же?
- Вы… отказались удовлетворить мою просьбу… Придется вам напомнить, что… в моем… арсенале есть не только просьбы.
Это прозвучало зловеще – даже из сухих уст умирающего. Виттерштейну показалось, что температура в разрушенном госпитале опустилась на несколько градусов. Это нелепо, укорил он себя, этот человек не может даже перевернуться на другой бок. Будь у него оружие, он все равно не смог бы им воспользоваться. Это просто умирающая человеческая оболочка, ничуть не опасная.
- Вы мне угрожаете? – осведомился Виттерштейн.
- Возможно, господин лебенсмейстер.
- Не смешите меня! У вас даже нет оружия!
Тоттмейстер улыбнулся:
- Вы даже не представляете… сколько его у меня.
Должно быть, эта улыбка отняла последнюю кроху его сил, еще не уплывшую через разорванные вены. Тоттмейстер обмяк, насмешливые серые глаза закатились, утратив всякое выражение, тело мелко затряслось.
Наконец! Хвала Господу! Конвульсии. Виттерштейну захотелось рассмеяться от облегчения. Но облегчение мгновенно обернулось приступом величайшей гадливости. Испытывать радость от смерти человека? Мыслимо это для лебенсмейстера?.. Как хорошо, что нет свидетелей этого жуткого разговора двух магильеров в каменном мешке. Если бы пошел слух, что лебенсмейстер Ульрих Виттерштейн хладнокровно наблюдал за агонией умирающего… Нет, с передовой его бы не выгнали. Тут рады каждому коновалу, способному держать в руках щипцы. Но в Ордене его служба закончилась бы.
Виттерштейн услышал за спиной шорох. Должно быть, где-то с потолка продолжает осыпаться земля. Не опасно. Солдаты успеют раскопать блиндаж прежде, чем единственного его уцелевшего обитателя похоронит заживо. Но шорох повторился. И еще один раз. Виттерштейн вглядывался в темноту, почти ничего не различая. Шорох сделался ритмичным, похожим на…
Человеческие шаги!
Сердце Виттерштейна, оторвавшись от своих креплений, сделало несколько ликующих оборотов в груди. Теперь он явственно слышал шаги, приближающиеся с каждой секундой. Его нашли! Должно быть, наверху быстро забили тревогу, когда узнали, что в обвалившемся блиндаже находился лебенсмейстер. Мало того, сам Ульрих Виттерштейн. Они вырыли нору, и кто-то уже спустился вниз…
- Тут! – закричал Виттерштейн, совершенно не подумав о том, что магильеру его уровня не пристало демонстрировать подобную слабость. Впрочем, это, наверно, простительно в его положении… - Сюда!
В полумраке, едва разгоняемом электрической лампой, он увидел человеческий силуэт. За ним еще один. И, кажется, вдалеке еще несколько. Значит, завал все-таки разобрали. У Виттерштейна сами собой заслезились глаза, когда он представил, как покидает обрушившийся блиндаж. К воздуху, к небу, и пить это небо, хватать огромными глотками горький едкий воздух, рвать с корнем сухую траву, мять ее пальцами, нюхать…
- Спасибо, господа, - Виттерштейн шагнул навстречу пробирающимся через завал людям, - Благослови вас всех Господь!..
Он ощутил короткий неприятный укол в основание шеи. Подобный он обычно чувствовал, мысленно коснувшись раны и обнаружив в ней глубоко засевшую и скверную инфекцию. Прикосновение к скверне, отвратительное на органическом уровне. Отчего он испытал его сейчас?
Спасительные силуэты двигались медленно, но уверенно. У них отчего-то не было фонарей, но Виттерштейн рассудил, что в этом нет ничего странного. Пока найдешь фонари, уцелевшие под завалом могут испустить дух.
- Идите сюда, на голос! – закричал он, - Раненных можете не искать, их нет. Последний умер полчаса назад … Ну что же вы?
Снова укол. Что-то нехорошее померещилось Виттерштейну в спасителях. Что-то спрятанное, подкожное, жуткое и совершенно необъяснимое. Что-то иррационально-страшное, отчего на теле выступает липкая и едкая испарина. Что-то…
Виттерштейн понял это «что-то» лишь тогда, когда люди приблизились к освещенному участку.
Они молчали. За все время, что солдаты пробирались между грудами камня, они не издали ни звука. Может, идут в газовых масках? Глупость какая, кто станет натягивать газовую маску, спускаясь в разрушенный блиндаж?..
Тишина – вот что встревожило Виттерштейна. Его спасители шли в глубоком молчании. Ни нервного смеха, как это часто бывает в подобной ситуации, ни отрывистых солдатских ругательств, ни даже обычных возгласов. Виттерштейн напрягся, в горячую кровь, бегущую по его венам, словно впрыснули ртуть. Он замер, не делая больше попыток идти навстречу. И страх, инкапсулировавшийся в темных лакунах его сознания, страх, который он прежде сам не осознавал, стал выползать наружу, захватывая клетку за клеткой, до тех пор, пока все тело не оказалось пропитано страхом.
Первым шел пехотинец, чье лицо показалось Виттерштейну смутно знакомым. Где-то он его уже встречал… В траншеях? Едва ли, ведь он из автомобиля сразу нырнул в госпиталь. Воспоминание пришло мгновенно, шлепнулось, как игральная карта на стол – это же лицо в обрамлении коротко-стриженных волос он видел на операционном столе, и окружали его окровавленные комья ткани. Но позвольте, неужели так быстро оправился?.. Профессиональная память лебенсмейстера передала сухие детали. Лопнувший по швам после удара палицей череп, серая губка мозга, различимая за костью, запекшаяся на висках черная кровь. Этот человек умер на операционном столе. Виттерштейн помнил, как санитары уносили его прочь, как болтались безвольно руки мертвеца, цепляя грязными пальцами пол – так, точно слепо шарили по нему, пытаясь ухватиться за что-то...
Этот человек был мертв. И все же он шел вперед. Неуклюже, спотыкаясь, дергая головой – но шел.
Виттерштейн смотрел на него, чувствуя, как язык присыхает к гортани, точно бинт к липкой от крови ране.
Лицо у мертвеца было страшным. Выражение, застывшее на нем после смерти, было одновременно сонным и удивленным. Один глаз смотрел прямо на Виттерштейна, но при этом не моргал, другой был разбит смертельным ударом и колыхался в такт шагам бледно-розовой медузой. Губы превратились в иссиня-черный рубец поперек лица. Солдат шел, размеренно переставляя ноги, одно плечо у него нелепо подергивалось.
За ним шли прочие. Один за другим они выходили в круг света, заставляя сердце Виттерштейна биться в такт их шагам.
Человек, больше похожий на сверток обгоревшего тряпья. Кожа на его лице почернела, прилипла к костям черепа и стала похожа на кожуру запеченной картошки, от него несет паленым мясом и горелым сукном. Кажется, этот был номером шестнадцатым. Когда он идет, возникает ощущение, что за ним все еще стелется едкий дым. На фоне почерневшей кожи зубы выглядят грязно-белыми. Мертвец постоянно щерится, но это лишь иллюзия – просто обгорели начисто губы.
Рядом с ним – совпадение, должно быть – идет и семнадцатый, которому начисто снесло пулей затылок. Он двигается дергано, точно марионетка, пляшущая не на нитках, а на оголенных проводах, по которым время от времени подают напряжение.
Девятый. Голова при ходьбе у него прыгает из стороны в сторону, как у китайского болванчика, и Виттерштейн не сразу соображает, отчего – половину шейных мышц сорвало осколком, так, что видны трубчатые позвонки в ее глубине.
Двенадцатый. В скуле третьим глазом, неподвижным и внимательным, чернеет пулевое отверстие.
Девятнадцатый. Внутренности из распоротого живота свисают до земли и время от времени на них поскальзываются подошвы его солдатских сапог. Но он, конечно, этого не замечает, целеустремленно идет вперед.
Вон и здоровяк-гренадер с ампутированными ногами. Должно быть, умер уже после операции. Ползет, волоча за собой перевязанные культи. Как и у прочих, посмертное выражение лица навсегда прилипло к костям – глаза распахнуты в ужасе, рот открыт для крика, которого никогда не последует.
Пятеро… Шестеро… Восьмеро…
Они все шли и шли, и Виттерштейну показалось, что в разрушенном блиндаже собралась целая мертвая армия. Рядовые, ефрейторы, офицеры. Безрукие, с оторванными ногами и выпотрошенными внутренностями, обожженные, скрюченные, скованные трупным окоченением. Мертвое воинство, поднятое на ноги каким-то невероятным, отвратительным, зовом. Вновь двигающееся вперед, без жалоб и стонов. Разлагающееся мясо на скрипящих костях. Целеустремленная мертвая плоть. Сама смерть ползла ему навстречу, разевая смрадную пасть и распространяя вокруг чумные миазмы. Смерть выбралась из братских могил, обрела материальное воплощение и теперь ухмылялась ему в лицо.
Виттерштейна вырвало горячей и горькой желчью. Он стал пятиться, пытаясь нащупать под халатом кобуру. Пальцы прыгали, как у контуженного, не могли справиться с простым действием. Наконец в покрытую ледяным потом ладонь ткнулась ребристая рукоять «парабеллума». Тяжелый, неудобный инструмент, сработанный словно в насмешку над элегантными и практичными орудиями хирурга.
- Вон! – Виттерштейн неуклюже выхватил пистолет. Непривычную к тяжелой стали руку повело в сторону, - Убирайтесь, гнилое отродье! Проваливайте в могилы!
«Они и так в могиле, - пронеслась черным вороном скрежещущая мысль, - Они умерли здесь и здесь же похоронены. Это ты, живой, вторгся к ним, в обитель мертвых…»
Мертвецы не замедлили шага. Они приближались к Виттерштейну, пялясь на него невидящими глазами, тронутые трупным окоченением губы синели страшными улыбками.
Виттерштейн направил пистолет в сторону ближайшего мертвеца, пехотинца с разорванной осколком грудью. Когда тот шел, ребра терлись друг о друга, щелкали и трещали. Словно в груди у солдата находился какой-то сложный механизм вроде музыкальной шкатулки, который все никак не мог завестись. Виттерштейн совместил прыгающий прицел «парабеллума» с тем местом, где под грязной серой тканью должно было располагаться сердце мертвеца, и трижды нажал на узкую спусковую скобу.
В замкнутом помещении «парабеллум» три раза лязгнул металлом, изрыгнув острые пороховые кляксы, желтый огонь его выхлопа отразился в десятках мертвых остекленевших глаз. На груди мертвеца китель трижды лопнул, оставив неровные дыры, курящиеся едва заметным дымком и почти не окрашенные кровью. Виттерштейн выстрелил еще дважды, перехватив левой рукой дергающуюся правую. Пули вошли точно туда, где располагалось сердце, не отклонившись ни на сантиметр, в этом Виттерштейн готов был поклясться. Но мертвец даже не замедлил шага, его лишь немного качнуло в сторону. Ну конечно. Мертвое сердце не качает крови. Мертвому телу не нужен кислород. Но ведь должно же что-то им управлять, отдавать приказы холодным мышцам?..
Виттерштейн поднял пистолет повыше, в прицеле мелькнул бледный лоб мертвеца. Короткий лязг выстрела – и голова солдата дернулась назад с влажным хрустом, пуля вышибла затылочную кость и коротким толчком выплеснула содержимое черепной коробки на пол позади мертвеца. Ковылявшее тело мгновенно осело, без судорог и стона. Мягко, как соприкасается с полкой тряпичная кукла, лишь подкованные подошвы сапог звякнули напоследок о камень.
Конечно, мозг! Вот что передает сигналы этим гниющим марионеткам! Тоттмейстер своей магильерской силой заставляет мертвую нервную ткань выполнять свои приказы. Чтобы понять это, не нужно быть лебенсмейстером!.. Тупица!
Виттерштейн выстрелил еще дважды, теперь уже целясь точно в середину бледных лбов. Еще два мертвых пехотинца упали – тот, со снесенным затылком, и обожженный. Когда он нажал на спуск в очередной раз, «парабеллум» не отозвался, и холод его металлической рукояти просочился по венам руки прямо в сердце. Запасных обойм у Виттерштейна не было. К чему лишний груз врачу…
Мертвецы не озлобились, потеряв трех своих товарищей. Они по-прежнему медленно наступали на Виттерштейна, оттесняя его вглубь обвалившегося госпиталя. В их движениях не было угрозы, они просто шли вперед сомкнутым строем, точно принимали участие в каком-то жутком посмертном параде.
Виттерштейн пятился до тех пор, пока вновь не оказался у перевернутого операционного стола, возле которого хрипел тоттмейстер. Мертвецы продолжали наступать, обходя его со всех сторон. Виттерштейн мог разглядеть пороховую точечную гарь на их отвратительно-бледных лицах, прижизненные ссадины и царапины, опаленные волосы. Он думал, что от мертвецов будет нести запахом смерти и разложения, но обоняние его ничего подобного не обнаружило. От них пахло так, как пахнет от людей, много месяцев зажатых в траншеях – грязью, потом, табаком, порохом. Запах смерти, распространявшийся вокруг них, Виттерштейн ощущал не обонянием, а лебенсмейстерским чутьем. Которое готово было взвыть, ощущая вокруг подступающую некротичную плоть.
Тоттмейстер лежал с закрытыми глазами, дышал прерывисто и неглубоко. Его легкие, должно быть, заполнились кровью настолько, что едва способны сокращаться. Еще минута, может, две, и…
Рот одного из мертвых солдат распахнулся. Перед этим челюсть несколько секунд подрагивала, должно быть, омертвевшим мышцам требовалось усилие, чтобы вновь выполнять свои функции.
- Ну что же, господин лебенсмейстер?.. – голос мертвеца заставил Виттерштейна налететь спиной на стену. Голос был тоже мертвый, в нем не было ни эмоций, ни чувств, лишь шорох сухого языка в уже холодной глотке покойника, - Возможно, ваши недавние пациенты помогут вам передумать? Как видите, от вас они перешли на службу ко мне. Не бойтесь, они ничего не ощущают. Я не сохранил им ни личности, ни памяти. Просто послушная плоть. Не в самом лучшем состоянии, но на войне не приходится выбирать, ведь верно?
- Уберите их! – Виттерштейн ощущал, как теряет контроль над ужасом, замурованным в его собственном теле, - Отправьте обратно в могилы!
- С удовольствием, - ответил мертвый пехотинец, разглядывая Виттерштейна безжизненными полупрозрачными глазами, словно запотевшими изнутри, - Но только после того, как вы вылечите меня. Скорее же, господин лебенсмейстер. Признаться, я чувствую себя довольно паршиво. Даже говорить, используя собственное тело, мне уже слишком трудно. Полагаю, у вас в запасе всего несколько минут.
«Вот именно, проклятый ты ублюдок, - подумал Виттерштейн, глядя то на говорящего мертвеца, то на распластанного тоттмейстера, - У тебя в запасе осталось совсем немного времени».
- Вы хотите запугать меня своими куклами?
- И мне это удастся. Можете храбриться, господин лебенсмейстер, но я вижу вас насквозь. Вы охвачены ужасом. Не стыдитесь этого чувства. Уверяю вас, оно нормально для всякого живого человека. Мне приходилось видеть, как английские штурмовики, увидев живого мертвеца, падали без чувств, а закаленные ветераны бросали оружие. Вы боитесь. И вы сделаете то, что должны. Иначе… Иначе они растерзают вас. Не смотрите на их омертвевшие члены, это обманчивое впечатление. Мертвецы необыкновенно сильны. Они разорвут вас голыми руками.
Мертвец бормотал свою речь, покачиваясь перед Виттерштейном, челюсть на каждом слове подрагивала, двигаясь скачками вверх-вниз. Чудовищное ощущение – будто говоришь с куклой, созданной на адской фабрике из плоти грешников.
- Не будьте дураком, тоттмейстер, - сказал Виттерштейн, пытаясь овладеть своим страхом, заковать его в кандалы, похоронить где-то на самом дне души, - Вы мастер запугивать, но и вы должны понять очевидное. Я лебенсмейстер. Жизнь пациента в моих руках. Одним движением пальца я могу остановить ваше сердце. Хоть бы и прямо сейчас. Ни одна из ваших марионеток не успеет даже дернуться. Хотите убедиться?
Мертвец улыбнулся. Виттерштейну очень хотелось надеяться на то, что это свет лампы так лег на бледное лицо, но нет – тронутые трупным окоченением губы действительно изогнулись. Виттерштейну показалось, что он услышал скрип кожи, ставшей плотной и холодной.
- Вы правы, господин лебенсмейстер, - сказал мертвый солдат, - Разумеется, полностью правы. Эта угроза наивна…
По рядам тоттмейстерских марионеток прошел легкий шелест. Виттерштейн не сразу понял, что происходит, а когда понял, едва подавил радостный возглас. Мертвецы падали. Оседали на нелепо подогнувшихся ногах, валились лицом в пол, мгновенно превращаясь в обычных покойников, тысячи которых Виттерштейн видел на передовой. Просто тела в военной форме, безвольные, ко всему равнодушные, неподвижные. Привычные декорации войны.
Жизнь победила. А Смерть ушла со сцены. Тоттмейстер наконец отдал своей Госпоже душу.
Виттерштейн не успел испустить вздох облегчения. Один мертвец, тот самый, что разговаривал с ним, остался стоять на своем месте. Виттерштейну показалось, что в его остывших полупрозрачных глазах проглядывает насмешка.
- Оставим пустые угрозы для дураков, - произнес мертвец, обволакивая Виттерштейна своим слизким взглядом, - А вы не кажетесь дураком, господин лебенсмейстер. Поэтому я буду с вами откровенен. И вы поймете, отчего должны спасти мою жизнь.
- Охотно выслушаю, - сдержанно сказал Виттерштейн.
- Дело в том, что как только я испущу последний вздох, вы умрете. Точнее, нет. Не так. Вы покинете этот мир.
Виттерштейн, забыв про мертвого глашатая, уставился на его неподвижного хозяина. Тот скорчился на своем месте – зубы стиснуты, веки дрожат, подбородок залит сочащейся изо рта кровью.
- Что за вздор вы несете? – спросил Виттерштейн. Повода для тревоги не было, но все же он ощущал что-то холодное и тяжелое, медленно спускающееся по пищеводу – словно пулю проглотил.
- Слуги всегда уходят вслед за хозяином. Этот обычай заведен с древнейших времен. Справедлив он и сейчас.
- Мне нет дела до ваших слуг!
- Боюсь, что есть, господин лебенсмейстер. Так получилось, что вы сами поступили ко мне в услужение.
Нервный смех едва не разорвал Виттерштейну гортань. Все его тело, уставшее, старое, грязное, задрожало от этого смеха, колючей судорогой прошедшегося по нему.
- Я пока, слава Богу, не имею чести принадлежать к вашей гнилой гвардии!
- Вы вступили в нее, сами того не заметив. Немудрено. Здесь не зачитывают присягу и не произносят клятв. Здесь нет красивых ритуалов. Все происходит очень… обыденно.
- Я жив, - сказал Виттерштейн с усмешкой, и почувствовал на губах ее неожиданно кислый привкус, - Вы слуга смерти, но в вопросах жизни не старайтесь спорить с лебенсмейстером.
- Вы мертвы, - прошелестели губы покойника, - Просто не осознали этого. В этом нет ничего удивительного. Многие новобранцы Чумного Легиона принимают факт своей смерти с большим опозданием. Вполне естественная реакция.
- Значит, я умер, и сам того не заметил? Когда же это случилось?
- Не так давно. Помните, как английский снаряд накрыл блиндаж?..
- Разумеется, помню, черт возьми! Но я-то выжил!
- На вашем месте я не был бы в этом столь уверен, - в мертвых глазах Виттерштейну почудилось откровенное злорадство, - Вам не показалось странным, что из всех людей, что находились в госпитале, уцелели лишь вы? Не слишком ли подозрительно подобное чудо?
- Прекратите нести этот вздор! Я потерял сознание, но, как видите, остался цел! Послушайте доброго совета, подумайте о своей собственной душе, пока… пока есть время. Его у вас осталось совсем немного.
- Вы мертвы, господин лебенсмейстер. Мертвы, как солдаты вокруг вас. И только инстинкт самосохранения рефлекторно мешает вам принять это. Вы слишком боитесь смерти, чтоб принять ее так просто.
Этот проклятый тоттмейстер издевался над ним. Поняв, что угрозами ему жизнь не спасти, смертоед попросту решил отравить его душу. Трата времени. И все-таки Виттерштейн ощутил какое-то мимолетное неудобство сродни тому, что бывает, если случайно удариться об угол стола. Не боль, а некоторое саднящее чувство, причиняющее беспокойство без видимых причин.
- Мое тело в полном порядке, - сказал Виттерштейн, - Я пока еще в здравом уме и способен отличать живого от мертвеца. Поверьте, и тех и других я повидал достаточно. Но, если вдруг мой опыт меня обманывает, не назовете ли причину моей смерти?
- Вы задохнулись, - спокойно сказал мертвец, не спуская с него тусклых глаз, - Камень ударил вас по голове, вы потеряли сознание и упали, а потом вас засыпало землей. Многие так гибнут. Вы умерли, не приходя в сознание. И были мертвы до тех пор, пока я не протянул вам руку. Но как только связь между нами окажется нарушена, вы отправитесь следом за мной, уж не знаю, куда именно. В те края, куда годами отправились ваши предыдущие пациенты.
- Вы идиот! – рявкнул Виттерштейн в лицо мертвецу, - Я жив! Я дышу!
Он прижал ладони к грудной клетке и ощутил ее резкие учащенные движения. Легкие, без сомнения, работали. Это успокоило его.
- О, так всегда происходит. Вы будете дышать еще несколько дней. Глупая привычка тела, из числа тех, от которых так сложно избавиться. Ваше тело еще не поняло, что может обходиться без воздуха. Жизнь – мастер обмана, господин лебенсмейстер, мы с вами уже говорили об этом. Вы будете лгать себе вновь и вновь, лишь бы сохранить уверенность в том, что живы. Знаете, у меня были подчиненные, которые дышали еще полтора года после того, как я призвал их в Чумной Легион. Пытались обмануть сами себя. Жизнь – удивительно упрямая и лживая вещь.
- Сердцебиение! Я чувствую свой пульс!
Мертвец покачал головой. Движение получилось неловким, как у паралитика.
- Пульса нет. Он лишь чудится вам. Ваш разум пытается возвести защитный рубеж вокруг того, что вас безмерно пугает. Он воздвигает бункера и огневые позиции, роет траншеи и укрытия, расставляет минные поля и проволочные заграждения. И чем сильнее страх, тем сложнее увидеть за ним истину. Вы мертвы, господин лебенсмейстер. И вы принадлежите мне. Но вы до дрожи боитесь признаться себе в этом.
Безумец. Этот тоттмейстер попросту рехнулся. Они все безумны, эти проклятые трупные крысы. Объявить его, Ульриха Виттерштейна, мертвецом! Это ли не безумие?.. «Я жив, - подумал Виттерштейн, борясь с желанием запустить руку под ткань и проверить температуру тела, - Разумеется, жив. Устал, как каторжник, ранен, опустошен, но более чем жив».
- Значит, я ваш слуга? – спросил он холодно у тоттмейстера.
- Да. Поступили в пожизненное услужение.
- Тогда отчего вы уговариваете меня помочь вам? Прикажите! Управляйте мной, как вы управляли своими мертвыми болванчиками! Заставьте меня исцелить вас! В чем же затруднение? Ну же!
- Даже мои возможности ограничены. Я ничего не смыслю в лебенсмейстерском искусстве. Я могу управлять телами, как куклами, но их магильерский дар остается их собственностью. Если бы я поднял фойрмейстера, то не смог бы воспламенить и клочок ваты.
- Хорошо, допустим. Тогда попытайтесь просто отдать мне приказ. Заставьте маршировать. Или крутиться кувырком. Это же в ваших силах?
- Было бы в моих. В другой…. ситуации. Управление мертвецом отнимает порядочно сил. А их сейчас у меня и нет. По правде говоря, я даже удивлен, отчего все еще остаюсь в сознании.
- Ну разумеется! Значит, вы бессильны что-либо доказать?
- Доказательство, которое вы хотите получить, существует, - неожиданно отчетливо произнес умирающий тоттмейстер чужими губами, - Но только получите вы его слишком поздно. На его осмысление у вас будет всего несколько секунд. Это случится в тот момент, когда у меня остановится сердце и вы вдруг с ужасом почувствуете, как ваша душа отделяется от тела. Это будет исчерпывающее, окончательное доказательство, такое невозможно оспорить. Хотите подождать еще немного, чтоб получить его?
- Вы лжете мне! Все смертоеды лгут! – крикнул Виттерштейн, чувствуя, как заходится в груди сердце. Измотанным двигателем оно гудело и содрогалось, наполняя виски тревожной пульсацией. Живое, бьющееся сердце, каждую мельчайшую мышцу которого Виттерштейн знал в совершенстве. Предсердия, околосердечная сумка… Как они на латыни?.. Все вдруг вылетело из головы.
Мертвый солдат зашатался и, прижавшись к стене, стал медленно опускаться. Губы его едва шевелились.
- Очень скоро вы узнаете, ложь ли это. Возможно, уже через несколько минут. Мне, кажется, осталось немного.
- Я не буду помогать вам. Я не мертвец!
- Вы не знаете этого. А когда узнаете наверняка, когда получите неопровержимые доказательства, будет уже слишком поздно.
- Я жив! – крикнул Виттерштейн, наклоняясь над оседающим мертвецом, - Жив! Жив!
- Вы врач, - тот попытался улыбнуться, но лицевые мышцы уже почти не повиновались, - Но врач не может лечить сам себя, в этом случае он не будет объективен. Вот и вы не можете взвесить факты, вы сбиты с толку, напуганы и приблизились к панике. Сомнения – величайший яд, куда сильнее иприта… Вы чувствуете, как страх проникает в вас, господин лебенсмейстер? Как он сворачивается внутри колючей проволокой, как отравляет вас, как лишает ясности мысли? Я знаю, о чем говорю.
Губы мертвеца шевелились все слабее и слабее. Он лежал у стены, беспомощный, глядящий пустым взглядом в потолок. Виттерштейну пришлось сесть возле него, чтоб расслышать последние слова.
- Вы обречены на муку неизвестности, господин лебенсмейстер… У вас есть выбор, но вы не знаете, как им воспользоваться. Мертвы вы? Или живы? Теперь вы и сами не знаете этого. Вы заблудились в своих внутренних страхах. Вы боитесь оказаться мертвецом, но вместе с тем вы допускаете это, и оттого боитесь еще сильнее. Я ничего не смогу вам доказать. Вам придется решать самому. Верить смертоеду или нет. Спасать его – или бросить умирать. И вам самому придется встретить последствия вашего выбора. Подумайте об этом.
- Не вам указывать мне на выбор!
- Мне… - прошептал мертвец, - Вас ожидает проверка, может быть, самая главная в вашей жизни. Решайте, господин Виттерштейн. Решайте. Спасти отвратительного смертоеда – и себя вместе с ним? Или пожертвовать собой ради того, чтоб он никогда не причинил зла? А может, этот смертоед вам лжет, и на самом деле вы действительно живы… Ах, какая замечательная логическая ловушка. Итак, господин Виттерштейн, кому вы больше верите? Жизни или Смерти? Голосу разума или чувствам? Долгу или инстинкту самосохранения?..
- Замолчите! – Виттерштейн тряхнул мертвеца за мундир и ощутил под тканью угловатую твердость тела, уже тронутого трупным окоченением, - Оставьте меня в покое! Убирайтесь к своей хозяйке!
Он несколько секунд тряс тело, пока не понял, что оно мертво. Абсолютно мертво. Ни крупицы жизни. Просто окоченевшие ткани, пока еще хранящие сходство с когда-то жившим человеком. Глаза остались открыты, но теперь окончательно потеряли прозрачность, стали серыми, как лед. Они уже ничего не видели. Рот мертвеца остался приоткрытым, но Виттерштейн понял, что из него более не донесется ни звука. То, что владело его телом, ушло, бросив тело подобно никчемной кукле.
Ушло?
Виттерштейн бросился к тоттмейстеру. Тот лежал на прежнем месте, сжавшись и подтянув к животу ноги. Без кителя с эмблемой из скрещенных костей его можно было бы принять за молодого пехотного лейтенанта. Виттерштейн прикрыл глаза и прикоснулся к нему – убедиться, что тот наконец испустил дух. И вздрогнул всем телом, ощутив едва уловимое биение чужого пульса. Тоттмейстер был жив. Но тело его отсчитывало последние секунды. Давление катастрофически упало, даже не понятно, как сердце еще способно было биться.
Тоттмейстер умирал. Это было бы ясно любому, даже не лебенсмейстеру. Земляной пол под ним был черным от крови, кожа на костях натянулась и стала похожа на пересохший пергамент, глаза глубоко запали. Казалось, он уже не дышал, и только Виттерштейн своим магильерским чутьем ощущал, как в заполненные кровью легкие с трудом просачивается крошечный сквозняк. Господи, ему не прожить и минуты…
Виттерштейн стоял над умирающим тоттмейстером, ощущая, как его собственное тело бьет сильнейший озноб. Показалось ему, или одновременно с тоттмейстерским сердцем его собственное стало биться слабее?.. Глупости. Показалось, разумеется. Он-то жив. Он жив и стоит, глядя на умирающего. Он выберется отсюда и проживет еще много лет. Переживет войну и вернется к привычной работе. Станет преподавать в университете. Напишет еще множество научных работ. Седина его станет красивой и благообразной, как и полагается уважаемому лебенсмейстеру. Его фотографические карточки будут висеть на досках многих университетов. Его имя будут произносить с благоговением. Иначе и быть не может. Ведь он жив. И он будет жить.
Но если… «Если» ударило Виттерштейна поддых, как разделочный секционный нож в тяжелой руке хирурга. Если тоттмейстер не лгал перед смертью? Если он, Виттерштейн, и в самом деле живой мертвец? Немыслимо, глупо, невозможно – но маленькое подлое «если» зудит во внутренностях осколком снаряда, мешает думать, заставляет мысли сбиваться друг с другом и бестолково мельтешить.
Как не хватает свежего воздуха, задохнуться можно. Или он уже задохнулся?.. Может, воздух и в самом деле больше ему не нужен? Как определить, если нельзя верить самому себе? Как разобраться, что истинно, если чувства вступают в бой с рассудком? Чертов тоттмейстер заразил его самым тяжелым из передающихся между людьми недугом – сомнениями. Сомнения эти крошечными паразитами рыщут внутри, уничтожая все то, что создал по крохам кропотливый разум. Потому что на каждую мысль, здравую, логичную, обоснованную, всегда найдется свое маленькое зазубренное «а если?»
«Я уверен, что я жив, - подумал Виттерштейн, впившись в выступающий кусок камня, чтобы не упасть от истощения сил. Странно, голова гудит от напряжения, а ноги так слабы, что едва выдерживают вес тела, - Это подсказывает мой опыт лебенсмейстера, мое чутье. Но могу ли я верить ему, если судья не способен вынести справедливое решение, ведь мой судья – это жажда жизни, которая сильнее всего на свете, чей голос способен заглушить все прочие?.. Что, если я и в самом деле обманываю себя, лишь бы не ощутить то страшное, что мне уготовано?.. Как солдат, который кричит хирургу «Я целый, целый, все в порядке!» - а сам придерживает внутренности, чтобы не высыпались из живота?..»
Как жаль, что он истратил последний патрон! Сейчас бы размозжить голову проклятому тоттмейстеру, чтобы не мучить себя этой страшной пыткой. Виттерштейн едва не взвыл. Он словно окунулся в черный непроглядный омут, стылая жижа накрыла его с головой, забила рот, глаза, нос… Паника – вот как это называется, господин лебенсмейстер, банальная человеческая паника. Для принятия единственно-верного решения остаются считанные мгновенья. А ты дрожишь, как студент перед первым вскрытием…
Виттерштейн закрыл глаза. Дал им три секунды отдыха. Не больше и не меньше, ровно три. А когда открыл их, выбора «работать или не работать» уже не было. Потому что он уже работал. Начал работать еще прежде, чем сам это понял.
Первым делом – поднять тоттмейстера обратно на стол. Стол рухнул, но, как ни странно, цел, лишь немного погнут. А тоттмейстер оказался тощим и удивительно легким. От удара о полированную сталь он даже не вздрогнул, под веками не шевельнулись глазные яблоки.
- Ублюдок! Мерзавец! - Виттерштейн простер над его грудью руки и заставил их не дрожать, - Вытащу тебя, чтоб тебе вечность гореть в аду… Вытащу! Выродок проклятый, смертоед, стервятник…
«Не вытащу, - подумал он, мрачнея, как только невидимые продолжения его рук погрузились в грудь магильера, легко миновав мягкие ткани, - Не в этот раз…»
Тоттмейстер умирал. И это было не фигурой речи, смерть, его хозяйка, уже вторглась в тело, и терзала его подобно голодной гиене. Тело трепетало в агонии, пальцы бессмысленно барабанили по операционному столу, и Виттерштейн пожалел, что нет уже рядом молчаливого и исполнительного Гринберга…
Сперва сердце. Работающее из последних сил, оно могло остановиться в любой момент. Виттерштейн осторожно коснулся его, как касаются горячего, только что вытащенного из духовки, пирога. Надо немного прижать его, но не сдавливать, просто помассировать ритмично, задать ему темп, держа бережно и легко. Кажется, пошло… Да, вот так. Оно еще слабо, как испускающий дух воздушный шарик, но протянет пару минут, если господин лебенсмейстер окажется достаточно умел. А ведь он уже не молод, да и силы на пределе. Вот-вот сам потеряет сознание, рухнет прямиком на своего последнего пациента…
Виттерштейн одним неуловимым движением проник в кости тоттмейстера, гигантский подземный трубопровод, полный мягкого костного мозга. Надо усилить процесс кроветворения любой ценой. Это потребует огромного, может быть даже, критического напряжения. Но если этого не сделать, все остальное бесполезно.
Виттерштейн погрузился в работу. Он работал как одержимый, работал, как никогда прежде. На его лбу выступил пот, сперва раскаленный, потом ледяной, но смахнуть его было некому. Селезенка, вилочковая железа, надпочечники… Ему казалось, что он работает посреди пылающих руин сложнейшей фабрики, которая рассыпается быстрее, чем ему удается что-то сделать. Печень… Пуля все еще сидела в ней твердой металлической занозой – как личинка насекомого-паразита, отложенная в теплую плоть.
Виттерштейн прикоснулся к ней, ощутив под языком кислый металлический привкус, словно долго держал эту самую пулю во рту, и потащил наружу. Свинцовая лепешка с острыми краями сопротивлялась, неохотно отступая по проделанному ею же каналу, и двигалась так тяжело, словно была остатком огромного гаубичного снаряда.
Никогда прежде Виттерштейну не приходилось так работать. Мыслей в голове не осталось вовсе, они все растворились, сделались не нужны, потому что тело, точно одержимое, работало само, совершая десятки сложнейших действий в секунду. Надпочечники… Опять падает давление!
Надо перекрыть раневой канал, но стоит только оторваться от сердца, и оно перестанет сокращаться. Черное тоттмейстерское сердце, ритмично бьющаяся опухоль…
Легкие снова наполняются кровью. Печень не справляется со своей работой. Шить, сращивать, крепить. Давление падает, уже на критической отметке. Значит – закрыть на секунду глаза – и снова работать. Соединять ткань. Заставлять внутренние железы работать. Принуждать сердце вновь и вновь сокращаться. Давить на него, выжимать из него отравленную кровь.
Он сращивал ткани печени, быстро и аккуратно, точно вел шов на швейной машинке. Каким-то чудом восстановил вену, хотя был уверен, что никогда этого не сумеет. Кровоток слабый, давление еле-еле, но человек на операционном столе все еще жив. Удивительно. С успешной операцией вас, профессор…
Впрочем, все еще далеко не закончено.
Виттерштейн отключился от внешнего мира, лишь изредка, в редкие секунды передышки, выныривая из тоттмейстерского тела. В эти моменты он слышал, как на поверхности работали люди. Слышал звон кирок и заступов. Слышал усталый стон деревянных перекрытий. Эти звуки проникали в его сознание, как траншейные вши в шинель, незаметно. Он осознавал их, но в то же время не понимал их значения, не испытывал радости.
Тонкие стенки сосудов… Хрупкая коричневая ткань печени. Податливая легкость сердечной мышцы. Где-то наверху люди били землю, чтоб прорваться вниз. Били ее холодным железом, кричали, звали друг друга. Где-то наверху… Компенсировать потерю эритроцитов. Заставить альвеолы вновь заработать. Внутреннее кровотечение. Скверно, как же все скверно…
У Виттерштейна больше не было разделения на «вверху» и «внизу». копался в распластанном теле тоттмейстера, забывая о нуждах своего тела. Пот обжигал спину, а мышцы беспомощно дергались. В висках гудело, точно мозг оказался зажат между огромными, пышущими жаром, машинами. Язык стал сухим, как ластик, которым трут по бумаге. Во рту остался вкус пепла, соленый и горький.
Тоттмейстер все еще был жив. Другой на его месте умер бы уже трижды. Видно, и в самом деле тоттмейстерская хозяйка не пускает его на порог.
Он был жив и часом позже, когда Виттерштейн, чувствуя себя дряхлым девяностолетним стариком, отступил от хирургического стола. Руки дрожали так, что и папиросы не подкурить, зеленые звезды в глазах прыгали из стороны в сторону и распылались ворохами тошнотворных созвездий.
«Великий святой Боже, - подумал Виттерштейн, трясущейся рукой вытирая с лица пот, - Он действительно жив. За эту операцию мне должны дать не кафедру, а целый университет…»
Он попытался опереться о стол, но его собственные мышцы окоченели, как у долго пролежавшего в земле мертвеца, совершенно утратив способность сокращаться. Виттерштейн просто прижался спиной к мягкой земляной осыпи и съехал вниз. Он был опустошен, выпит до дна, пуст, едва жив, но каким-то образом удерживал сознание от падения в черную пропасть, в которой тщетно ждала своего верного слугу госпожа смерть. Кажется, ей придется подождать еще немного.
Тоттмейстер открыл глаза, серые, как осеннее небо над Фландрией.
Поймав его взгляд, Виттерштейн попытался усмехнуться, но, кажется, у него это не вышло. Земляные комья лопались под пальцами, мешая подняться. Тело было полно влажной глины и серого пепла. Оно больше не подчинялось ему. Легкие трещали при каждом выходе, наполненные тромбами, как бруствер – осколками снарядов. Сознание, гудящее в черепе, осознавало – еще минута, и тело просто отключится, сработает где-то невидимый предохранительный рычаг. Слишком много сил из него вычерпано.
Тоттмейстер был жив. Он пошевелился на столе, несколько раз вздрогнул, потом поднял к лицу руки, сперва левую, потом правую. Его голова – волосы пегие, взъерошенные – стала подниматься. Тоттмейстер был бледен нездоровой гипсовой бледностью, двигался очень медленно, но вполне уверенно. Он прикоснулся к груди и животу и безотчетно улыбнулся, поняв, что кровоточащих пулевых отверстий там уже нет. Вместо них на коже виднелись розовые бугристые рубцы, уродливые, но выглядящие так, словно раны были нанесены несколько лет назад.
- Благодарю вас, господин лебенсмейстер. Вы отлично выполнили свою работу.
Виттерштейн хотел ответить, но легкие сковало рваным спазмом.
- Проклятый… смертоед…
- Проклятый смертоед благодарит вас, - тоттмейстер кивнул ему, - Я понимаю, что вы спасали и свою жизнь, но все равно благодарен вам. Прекрасная работа. Удивительная. В некотором роде, вы совершили чудо. Не столь эффектное, как поднятие мертвеца, но, признаю, куда более сложное.
Виттерштейн слишком устал, чтобы слушать его.
- Замолчите, - пробормотал он, - Плевать мне… на ваши… благодарности. Но вы… вы обещали. Сказать.
- Ах, вот что.
Тоттмейстер улыбнулся, поднимаясь с операционного стола. Он двигался неуклюже, как долго спавший человек, у которого затекло все тело. Но он улыбался, и Виттерштейн отчетливо видел это.
- Вы обещали.
- Вас все-таки замучило любопытство? – тоттмейстер затянул на впалом животе ремень и поморщился, случайно коснувшись рубцов, - Как это забавно. Человек, которому по силам побороть саму смерть, в итоге оказывается беззащитен перед такой простой человеческой слабостью, как любопытство. Будь я философом, был бы в восторге. Но я всего лишь презренный смертоед.
Виттерштейн попытался отползти. Локти ощущали под собой землю, обломанные ногти впивались в древесную труху и каменные осколки. Гул стучащих кирок и лопат стал близок, но отчего-то воспринимался как нечто отвлеченное, не имеющее смысла. Виттерштейн уже забыл, что существует мир за пределами этого помещения с обвалившимися стенами и бесформенными обломками. Он и сам себе сейчас казался чем-то искореженным и сломанным.
- Я жив? – непослушным голосом спросил он, чувствуя, что вот-вот сорвется на крик, который отнимет последние силы, - Я жив?!Отвечайте! Скажите!
Тоттмейстер задумчиво смотрел на него.
- Мучительное чувство, правда? – спросил он, уже без улыбки, - Можете не говорить, я знаю. Очень тяжелое, очень давящее. Сейчас в этом вопросе для вас сосредоточен весь смысл жизни, уж извините за случайный каламбур. Вы хотите знать, живы вы или нет, и вам кажется, что ничего важнее этого знания не существует. Но взгляните на это с другой стороны, профессор. У вас острый ум, вы оцените всю парадоксальность собственного положения, хоть и не сразу. С одной стороны, вас терзает мука неопределенности. Согласен, мучительно находиться в подвешенном состоянии между жизнью и смертью, меж этих двух вечно противоборствующих и чужих стихий, это как быть подвешенным между землей и небом. С другой стороны…
Тоттмейстер еще слабой рукой провел по лицу, пригладил волосы. Он чувствовал себя все лучше с каждой секундой. В отличие от самого Виттерштейна, которому едва удавалось удерживать сознание на поверхности бездонного черного океана.
- С другой стороны, профессор, может так статься, что это не мука, а, в некотором смысле, дар? Дар особенный, сложный, который дано понять не каждому. И оценить его сложно. Но все же… В некотором философском смысле вы сейчас и мертвы и живы. Принадлежите одновременно двум мирам. И если я не разрушу этого шаткого состояния, вы можете существовать в весьма интересном качестве. Вести жизнь и живого человека и мертвеца одновременно. Не доверяя собственному телу, вы будете бесконечно вслушиваться в себя, но ваш излишне глубокий ум никогда не позволит вам утвердиться в одном мнении. Вы постоянно будете ощущать сомнения. Убедив себя в том, что вы живы, вы попытаетесь вести обычную жизнь со всеми ее человеческими привычками. Но вас постоянно будет точить червь, шепчущий – «А вдруг ты все-таки мертв, Виттерштейн? Вдруг этот проклятый тоттмейстер из госпиталя был прав?..». В конце концов вы уверитесь в этом, запретесь наглухо дома, прогоните прислугу и впадете в черную меланхолию, убежденные в том, что мертвецу невозможно находиться в мире живых. Но все тот же червь будет шептать вам – «Мертв? Уверен ли ты? Разве не жизнь бьется в тебе, Виттерштейн? Разве ты ее не чувствуешь?..». Быть и живым и мертвым одновременно, черпать из обоих источников, ощущать себя двумя существами одновременно – возможно, это одна из величайших человеческих возможностей, оценить которую дано лишь сильному и умному человеку? Вы задумывались, какие уникальные возможности это дает для осмысления себя и окружающего мира? Впрочем, едва ли задумывались. Сейчас вы смертельно боитесь, и вам не до осмысления. Один из величайших умов современности попросту трясется за свою жизнь, и страх перед смертью парализовал все его мыслительные способности.
- Ответьте! – Виттерштейн ощутил на своем лице мелкие старческие слезы, хотя был уверен, что в его теле не осталось ни капли влаги, всю выжало через поры чудовищным напряжением, - Я спас вас! Так скажите мне! Я мертв?
Тоттмейстер несколько секунд стоял неподвижно, глядя на Виттерштейна сверху вниз. Что-то мелькнуло в его серых глазах, но Виттерштейн не успел разобрать, что именно. Сочувствие? Презрение?
- Вы спасли меня, господин лебенсмейстер. И за это я вам искренне благодарен. Но есть еще кое-что… Что-то, что заставляет меня выйти за пределы обычной благодарности. Что-то, что требует особого дара, - бледные губы разошлись, словно края пропущенной лебенсмейстером раны, - Вы ведь не хотели меня спасать, профессор. Вы, лебенсмейстер, собирались хладнокровно наблюдать, как я умираю. Разве это не самое чудовищное преступление для того, кто поклялся спасать человеческие жизни? Я не хочу вмешиваться в ваши отношения с миром, с Орденом Лебенсмейстеров и с самим собой. Пусть это останется с вами. Поверьте, я не стану на вас доносить. Это исключительно личное дело. И, поскольку дело личное, на прощанье я оставлю вам кое-что от себя…
Правая рука Виттерштейна закопошилась в земле, пытаясь нащупать «парабеллум». Слабый земляной паук. Сердце ухало старым больным филином. Даже если бы остались патроны, сил бы не хватило приподнять пистолет…
- Не смейте…
- Мой дар останется при вас, - тяжело и веско произнес тоттмейстер, - Проклятый, тяжелый, благословенный дар. Живите и умирайте, профессор Виттерштейн. Живите и умирайте каждый день еще бесчисленно-долгое время. Служите двум господам, жизни и смерти. Существуйте между небом и землей. До тех пор, пока что-то или кто-то не окончит вашего существования.
Виттерштейн попытался что-то сказать, но язык беспомощно скреб по небу. Тоттмейстер навис над ним. Долговязый, с грязно-алыми рубцами на тощем теле, с торчащими в разные стороны клочьями волос, он был настолько страшен, что Виттерштейн ощутил, как забурлило в мочевом пузыре. Это был не человек. Это было нечто несоизмеримо более страшное. Нечто такое, чему Виттерштейн осмелился протянуть руки. Которые сейчас он согласился бы ампутировать без наркоза, лишь бы избавиться от прикосновения к этой скверне…
- Живы вы или мертвы? Вы никогда не сможете сами ответить на этот вопрос. Вы будете дышать и слышать стук собственного сердца, но никогда не узнаете, что это, работа вашего организма или его слепые попытки спрятать от вас правду, всего лишь плод воображения. Никогда не узнаете, что вы такое, человек или мертвая кукла с человеческим лицом, управляемая проклятым смертоедом. Вы, несущий жизнь, никогда не узнаете, живы ли вы сами, или же ваше тело лишь мертвый храм, разлагающийся незаметно для окружающих. О, ваша карьера на этом не закончится. Вы будете ездить по передовой и вызывать восхищение своим даром спасать чужие жизни. Лебенсмейстера Виттерштейна прославят на много километров в округе, он станет героем. Но этот герой никогда больше не сможет без содрогания смотреть на себя в зеркало. Потому что никогда не будет уверен в том, что из отражения на него не смотрит живой мертвец.
Виттерштейн всхлипнул. Кажется, он все-таки обмочился – по ногам побежало что-то горячее, влажное. Он хотел завыть, пусть даже для этого придется вывернуть тело наизнанку, но сил хватало только на то, чтоб прижиматься к рыхлой земляной куче и удерживать себя в сознании.
- Вы никогда не будете знать, сколько вам осталось. Два года или двадцать. Долгими бессонными ночами вы будете ощупывать себя и пытаться поставить диагноз самому себе. Но никогда не сможете найти ответ. Ведь я тоттмейстер, я контролирую сознание своих слуг. Я могу внушить им что угодно, дать любые из доступных человеку ощущений. И вы никогда не узнаете, подлинные ли ощущения испытываете или те, которые я заставил вас испытывать. Вы никогда не осмелитесь показаться врачу или другому лебенсмейстеру. Страх. Страх будет мешать вам. Сколь сильно не хотелось бы вам узнать правду, понять, кто вы, всегда рядом с вами будет страх. Страх перед тем, что окружающие поймут вашу суть. И, самое ужасное, поймут это еще прежде вас, господин лебенсмейстер. И тогда вы увидите, как меняется их взгляд. Как почтенный лебенсмейстер в их глазах превращается в ходящего по земле мертвеца. Издевку над той самой жизнью, которой он поклялся служить… А может, я лишь пугаю вас, как знать? Может, вы в самом деле живы?.. Ох, жизнь – ужасная лгунья, вам ли не знать…
Тоттмейстер сделал несколько коротких шагов вокруг операционного стола, чтоб проверить мышцы. Движения у него были порывистые, хищные, как у насекомого. Млекопитающие хищники убивают свою добычу, опьяненные кровью. Они запускают в нее зубы и когти, сладострастно чувствуя ее боль и страдания. И только насекомые убивают равнодушно и отстраненно, выполняя не позыв души, а механическую работу, на которую запрограммированы.
И Виттерштейну вдруг показалось, что он понимает, отчего у тоттмейстера такие серые и мертвые глаза, не выражающие чувств. Отчего в этих глазах, холодных, как холм земли рядом со свежевыкопанной могилой, никогда не мелькнет отражение чего бы то ни было.
- Вы чудовище… - пробормотал он, забыв про пересохший язык, про стучащие зубы, про слезы на лице, про звон лопат, который раздавался все ближе и ближе, - Вы прокляты. Вы несете скверну, и душа у вас такая же. Мертвая. Вот, чем вы платите своей госпоже. Душа у вас гнилая, запихнута в тело, как в гроб… Вот отчего вас сторонятся. Просто… Просто чувствуют просачивающийся запах…
Тоттмейстер усмехнулся. Усмешка это не была ни злой, ни радостной, ни насмешливой, ни грустной, ни какой-либо еще. Просто короткоедвижение губами, которое должно было что-то обозначать. А могло и вовсе ничего не обозначать. Внимательные серые глаза взглянули на Виттерштейна, зависли над ним двумя гнилыми болотными лунами, осветили мертвенным светом все закутки его души.
- Возможно, и так. Но теперь вы почувствуете, что значит жить в моей шкуре. Это будет вашим личным подарком от тоттмейстера. Страшным, тяжелым подарком. Вы будете нести его столько, сколько сможете. Будете жить сразу в двух мирах, мертвом и живом. Смотреть сразу двумя парами глаз. Думать как два разных человека, вся разница между которыми – ритмично сокращающийся мышечный мешочек в грудной клетке. Проклятый дар тоттмейстера… Только сильный человек способен этот дар принять. Подумайте об этом. Подумайте о многом. Могу заверить, у вас будет достаточно времени… Прощайте, господин лебенсмейстер. Мы ведь с вами скорее всего, никогда более не встретимся. Мы потеряем друг друга, но никогда друг друга не забудем. Вы подарили мне жизнь. Я подарил вам смерть. Прощайте. И помните о том, что я сказал.
Виттерштейн попытался протянуть руку, чтоб схватить тоттмейстера за щиколотку, но рука только вздрогнула. Схватить за грязную серую ткань, задержать, любой ценой заставить остановиться…
Тоттмейстер мягко улыбнулся этой попытке, обогнул Виттерштейна и пошел вперед, туда, где клекот стали по камню стал оглушающе-громким. Что-то ритмично било сверху, сокрушая завал, и вниз уже каскадом сыпались земляные комья, древесная щепа, обрывки проволоки… Виттерштейну показалось, что он слышит удары огромного стального сердца. Надо задержать тоттмейстера, пока не стало слишком поздно, пока он не пропал, не растворился в сером зыбком полумраке, слившись с ним и сделавшись его частью…
А потом с оглушительным грохотом на пол блиндажа обрушился целый каменный пласт. И в образовавшееся в потолке неровное отверстие, по краю которого можно было разглядеть угловатые людские силуэты, ударил нестерпимо яркий солнечный свет.
Этот свет ослепил Виттерштейна, оглушил, точно взрывной волной, прокатился по всему блиндажу, заставляя выступить из липкой тени мертвые тела и остатки солдатских коек, разбросанные хирургические инструменты и клочья одежды, щербатые кирпичи и обломки досок. Виттерштейн вдруг увидел Гринберга, лежащего у самого входа, только теперь оберштабсарцт выглядел незнакомым, осунувшимся, словно постарел за одну ночь.
Виттерштейн попытался протолкнуть в легкие невыносимо свежий ледяной воздух и почувствовал, что сейчас лишится чувств. В новом мире, который распахнулся перед ним, оказалось слишком много непривычного, забытого и чужого. И все это накатилось на него в один миг, смяв и раздавив. Новый мир налетел на лебенсмейстера грохотом незнакомых голосов, топотом подошв и запахом застарелого пота.
Кажется, кто-то осторожно взял его за предплечье и куда-то потянул. В губы уткнулся жестяной край солдатской фляги, он почувствовал запах затхлой воды и металла. В этом мире происходило еще что-то, но Виттерштейн не ощущал себя его частью. Он был отвалившимся фрагментом, который, закручивая, уносило все дальше и дальше от света, в пульсирующую сырую тьму.
Лебенсмейстер Виттерштейн потерял сознание еще до того, как его тело опустили на носилки.
[1] Infarcire (лат.) - инфаркт
[2] Gaster (лат.) - желудок
[3] Oesophagus (лат.) - пищевод
[4] Pulmo (лат.) - легкое
[5] Pharinx (лат.) – глотка
[6] Vesica urinaria (лат.) – мочевой пузырь.
[7] Поминальные карточки – карточки, которые заказывает семья погибшего и раздает во время поминальной службы знакомым покойного и присутствующим.
[8] Оберштабсарцт (нем. – Oberstabsarzt) – звание медицинской службы в германской армии, соответствующее майору.
[9] Mandibula (лат.) – нижняя челюсть
[10] Collega (лат.) - коллега
[11] Cavitas oris (лат.) – ротовая полость
[12] Columna vertebrlis (лат.) – позвоночный столб
[13] Scapula (лат.) - лопатка
[14] Clavicula (лат.) - ключица
[15] Томми – распространенное прозвище британских солдат в германской армии.
[16] Sternum (лат.) - грудина
[17] Германская Восточная Африка – колония Германии на территории Танзании, Бурунди и Руанды, существовавшая до 1919-го года.