– А у нас, представляешь, репетицию после спектакля поставили! – весело говорит папа. – Я уж думал тебе звонить, все отменять. Но Ситников отпросился: заболел он. А без Ситникова какая репетиция? Он же у нас – звезда! – Папа горько хмыкает. – Что будешь?
– Сосиску в тесте, – говорю.
– А пить?
– Кофе.
– Ну, тогда и я, – говорит папа. – Девушка, нам две сосиски в тесте и кофе. Один – с ванильным сиропом, если можно.
Ну и вот, сидим с папой в «Чародейке», пьем кофе, едим сосиски в тесте, болтаем.
– Ситников все болеет у нас, – говорит папа. – Ведущий артист – и ведущий больной, понимаешь! А мы все репетиции отменяем из-за него… Ты-то как?
От папы пахнет алкоголем, мне это не нравится, но что поделать. Вот такой он. Да в театре у них почти все такие. Особенно артисты. Пьют. «Профессия такая, – объясняет папа. – Постоянно на нервах. Интриги, опять же…»
Мама ему всегда на это говорила:
– То есть – у тебя профессия такая? А у шахтеров – не такая? А у полицейских или там военных?
– Так и они пьют, – возражал папа.
– Но они хоть по делу! – злилась мама. – Они жизнью рискуют каждый день! А ты-то чего?
Папа молчал, вздыхал… Что тут скажешь? Конечно, не рискует он жизнью. Но интриги и вообще репетиции – они столько нервов отнимают! И режиссер орет, и коллеги ненавидят за талант… В общем, вечный стресс!
– Как ты? – снова спрашивает папа. – О чем задумался? Как в оркестре-то? Ты на чем там играешь, все забываю?
– Балалайка секунда, – говорю. – У нас сейчас пока в основном репетиции, выступления редко. Но весной отчетный концерт будет. В парке. Приходи.
– Приду, – кивает папа. – Обязательно! Только – какие концерты на улице-то? В нашей холодрыге!
– Ну, может, потеплеет… Весной-то.
– До весны еще дожить надо. – Папа вздыхает, отхлебывает кофе. – А так-то да, весна есть весна. Хотя у нас и весной – зима, сам знаешь…
– Ага…
– А учишься как?
– Да так…
– Ясненько. Ну, неважно. Главное – встретились, правда?
– Правда, – киваю.
– А что вообще репетируете? – снова спрашивает папа.
– Ну, разные произведения, – говорю. – «Веснянку», например… «Танец девушек» из балета «Гаянэ»… Еще коми народную песню, там не только на балалайке, но и на чипсанах играем.
– На чипсах?!
Ну вот, папа – как Степа: чипсаны с чипсами путает!
– На чипсанах, – говорю. – Это инструмент такой. Такие дудки маленькие склеенные. Дудишь-дудишь – а потом башка как закружится!
– Ого, ты осторожней! – волнуется папа.
– Стараюсь, – говорю. – А вы что репетируете?
– Сказку, как обычно, – отвечает. – «Здравствуй, папа!».
– Я вроде поздоровался…
– Да нет, это сказка так называется – «Здравствуй, папа!». Про то, как волк цыпленка высидел. И цыпленок поэтому решил, что волк – его папа.
– Забавно, – говорю.
– Да, очень хорошая пьеса, – соглашается папа. – Волк с лисой украли золотое яичко, чтоб высидеть курочку Рябу, – мол, будет им золотые яички потом нести, они и разбогатеют! А высиделся, понимаешь, цыпленок! Ну и, конечно, злая лиса решила его съесть. А волк против был: он и правда себя папой стал чувствовать постепенно. Ну и начал цыпленка от лисы спасать.
– Круто.
– И не говори. И все бы ничего, но Ситников опять заболел. Он у нас волк. А как без волка?
– Хм. А ты кого играешь? – спрашиваю. – Цыпленка, что ли?
– Разве я похож на цыпленка? – обижается папа.
– Ну ты же талантливый артист. Можешь и цыпленка. Наверное.
Папа улыбается, ему приятно, что он – талантливый артист. Вздыхает:
– Да нет, ну странный был бы цыпленок. Хриплый и с бородой. Цыпленок у нас – Тарутина, как обычно. Она всегда разных цыплят да курочек играет. Сама маленькая, голосок тоненький… Носик как клювик. Самые ее роли.
– Тогда только лиса остается, – говорю.
– Лиса у нас Меркулова. Тоже как обычно, – объясняет папа.
– Тоже голосок тоненький?
– Нет, просто рыжая и наглая.
– А ты тогда кто?!
– Да я так… – Папа опускает голову. – Дедом в самом начале выхожу.
– Каким дедом? – удивляюсь я.
– Ну не Морозом же! – немножко раздражается папа. – Там дед и баба, у которых лиса с волком курочку Рябу стырили. Вот они и появляются в начале с криками: «Украли! Украли!»
– И что?
– И все, собственно…
Папа поднимает голову, смотрит в пространство, а глаза печальные-печальные…
– Не грусти, пап! – утешаю его. – Не всем же главные роли играть.
– Не всем… Но не одним и тем же постоянно! Так и не доживешь до главной, – печалится папа.
– Доживешь! – говорю.
– Да ладно, неважно это все, – говорит папа.
Он оглядывается, достает из кармана маленькую бутылочку – и аккуратно подливает себе в кофе, потом быстро прячет бутылочку в карман.
М-да, думаю я. Сейчас начнутся истории.
Папа всегда так – чем больше пьянеет, тем добрее становится и слезливее. Начинает всякие истории рассказывать – про то, как я был совсем маленький и как он, например, нес меня на руках из роддома – «а зима, холодрыга, как всегда, да еще и скользко, и я так боялся упасть и уронить тебя, пока нес до машины… А ты был такой маленький и хрупкий, помещался у меня между ладонями… А теперь такой большой уже и настоящий музыкант…»
И как-то неловко мне все это слушать. Ну если он так меня любит – чего он от нас ушел? Ну то есть понятно чего: с мамой они совсем уже жить не могли, только ругались… Плюс – денег мало зарабатывал, а половину еще и пропивал все время…
Ну, имущество у него есть, конечно: квартира хорошая. В центре города. От его мамы – бабушки моей второй – осталась. Вторую бабушку я вообще не знаю, она умерла еще до моего рождения… И вот на это имущество – точней, на его половину – мама при разводе могла претендовать. Но не стала, лишь бы развели скорей. И они развелись, и папа ушел жить в ту большую квартиру…
И насчет алиментов на меня тоже просто договорились: подавать на них она не будет, просто какие-то деньги папа будет мне давать. Он ей так и сказал: мол, сама понимаешь, какие с меня алименты… Ну, чем смогу, буду помогать, конечно…
Но так-то он хороший все равно! И уходить на самом деле не так уж хотел, это мама на разводе настояла. Жаль, конечно, что нечасто видимся, но все равно…
Я уже почти допил кофе, а папа – нет. Он самый большой стакан взял, и теперь снова подлил в него втихаря из бутылочки, и снова спрятал бутылочку в карман.
– А знаешь, что я чаще всего вспоминаю? – спрашивает папа.
Сейчас начнется, думаю. Очередная грустная история. Ну ладно.
– Что? – спрашиваю.
Папа отпивает из стакана, опускает голову и бормочет:
– Ты не помнишь этого, и не дай Бог тебе это помнить… Я, дурак, решил подшутить над тобой, совсем маленьким… Мы с тобой гуляли как-то на площади, ну, возле администрации, где еще колледж твой музыкальный – дай Бог, поступишь… Так вот, спрятался я, понимаешь, за горкой деревянной. Ты обернулся – а меня нет. А я смотрю, сволочь, что ты будешь делать.
– Прикольно, – говорю.
– Да уж, прикольно… – бормочет папа. – Вот, значит, стою и смотрю. А ты:
– Папа!
А я молчу, скотина такая.
А ты опять, бедненький:
– Папа!!
И как стал ты бегать по площади – туда, сюда, носишься, дрожишь, кричишь, плачешь:
– Папа!!!
Ну, я наконец сжалился, гад, вышел из-за горки, ты меня увидел – и как кинешься ко мне в слезах с криком:
– Папочка, я тебя потерял!!!
Папа снова отпил и тихо заговорил, быстро-быстро:
– А теперь – господи, как мне стыдно, нет дня, чтоб я не прокручивал в голове это воспоминание, особенно ночью, когда бессонница… «Папочка, я тебя потерял!» Я, понимаешь, не просто дебил, а – дебил чувствительный! Так мне и надо, так мне и надо за все!
Я сижу, молчу, слушаю. Как себя вести-то? Он чуть не плачет, понимаете? А, вот уже и плачет. Всхлипывает и говорит быстро-быстро:
– «Папочку потерял»… И я тогда еще не знал, что ты потеряешь меня по-настоящему! Гад я, Костенька, какой же я гад, что семью не сохранил, и с мамой так все вышло, и с тобой… О-о, какая же я сволочь, Костенька!
Черт, люди оборачиваются, из-за столиков своих смотрят.
– Пап, – говорю. – Все хорошо, я и не помню этого. – Только чтоб он реветь перестал, стыдно же!
– Конечно, не помнишь, а я все-о помню, все-о-о! – ревет папа, как бегемот!
Ну что это такое? Предложил встретиться, а сам ревет! И как я ему буду про Снежану рассказывать, совета просить? Кто б ему совет какой дал!
– А еще другой случай… – всхлипывает папа. – Там я уже был не виноват, но все равно сердце сжимается, как вспомню…
– Ага, – говорю, – только ты потише, а то неудобно: люди…
– Ты тогда немного подрос, – почти шепчет папа, но шепот у него громкий – актерский, и все равно получается слышно. – Ты подрос, и я стал брать тебя в театр – на спектакли, на репетиции… И такой ты прямо хорошенький был, все тебя любили. И однажды Ира Кукина, актриса у нас работала, она уж давно уехала, однажды она угостила тебя яблоком. Красным, спелым, очень большим… Не помнишь?
Я отрицательно мотаю головой. Я вообще ничего никогда не помню из того, что он рассказывает. Может, он выдумывает или мерещится ему? Хотя вряд ли… В общем, не помню. А он всю эту ерунду, как назло, вечно вспоминает!
– Да, и вот мы шли из театра, ты был веселый такой, все что-то лепетал – говорил еще плохо… И я был такой веселый и счастливый, потому что – ничего не знал, что с нами дальше будет… – Папа всхлипывает. – И вот ты лепетал, кусал яблоко, большое и красное, а ручки у тебя были еще совсем крошечные – и яблоко вдруг не удержалось, и выскользнуло, и – р-раз: выкатилось на мостовую! А по нему тут же – р-раз, и машина проехала! И – нет яблока! И ты как заплачешь, как за… зак… за-кри-чи-ишь, Костенька-а… – Папу снова пробрало. Сам рассказывает и сам же ревет. Да черт!
– Ладно, пап, – бормочу я, косясь на людей. – Я не помню!
– Но я-то по-омню! – причитает папа.
Люди снова оборачиваются, несмотря на громкую музыку, – воет папа знатно, хоть и честно старается потише.
– Какое горькое горе! – бормочет папа, всхлипывая. – Как бы я хотел, чтобы это горе было в твоей жизни самым горьким, как я мечтаю об этом, сынок!.. Ты плакал: «Яблоко! Яблоко!», и это звучало почти как: «Я папочку потерял!» Эх… Да. Детские слезы – самые горькие… И вот – до сих пор, столько лет, столько лет все гложет это воспоминание – яблоко на мостовой! Раздавленное машиной, убитое яблоко, и ты, сыночек, так горько плачешь над ним… И, главное, все случайность: и я не виноват, и машина не виновата, и никто… А до чего печально! И как же все сжимается до сих пор!
Папа допил из своего стакана, наклонился ко мне через стол – меня аж немножко затошнило от запаха алкоголя – и зашептал своим сценическим шепотом:
– Прости меня, Костенька! Пусть никакая беда, никакая тоска с тобой не справится! Это я такая размазня, понимаешь, а ты у меня – настоящий мужик! Да! Я тобой горжусь! Пусть то яблоко на дороге, раздавленное, пусть оно останется самой большой бедой в твоей жизни!
Ну прямо столько пафоса… Не на сцене же все-таки.
В общем, выволок я его наконец из кафе, и мы еще немного по парку прогулялись. Парк у нас красивый, тут даже деревья довольно высокие почему-то. Высокие, но очень тонкие, конечно. Папа меня в детстве водил сюда, катал на каруселях, и еще я любил залезать на фигуры. Тут такие фигуры животных по всему парку – то там, то здесь. Белые такие, каменные, что ли… Лев, крокодил, бык, черепаха, медведь… Много кто. И вот я любил на них залезать. Особенно на льва. А папа меня фоткал.
И еще в парке – озеро. Большое такое, круглое, по нему, когда теплеет, плавают на лодках. А на берегу – огромная, просто гигантская, тоже круглая тарелка-антенна. Орбита называется. По ней раньше передачи транслировали, папа рассказывал. Телевидение уже давно цифровое, и никто не знает, что теперь транслирует орбита. Может, и ничего не транслирует. Просто жалко ее сносить, все-таки – история… Вот и оставили.
Смотрю на озеро, оно уже почти замерзло, и на орбиту, и на людей гуляющих. И как маленький ребенок весело удирает от своей мамы, а она бежит за ним с коляской и кричит:
– Елисей, стой! Стой, Елисей!
«Елисей»… Назовут же. Ну это неважно. Главное – жизнь. Озеро, орбита, карусели, белые статуи животных, мамы, дети… Город как город. И вовсе не умирает, да. Как будто даже смотрит на меня этим глазом-орбитой и говорит: «Жив я. Жив. И вы живы так-то».
– О чем думаешь, сынок? – это папа.
– Да так…
Мы все бродили с папой вокруг аттракционов и тонких деревьев, мимо мам с колясками, по аллейкам, и папа все говорил – мол, гуляю с тобой, как раньше, когда ты был совсем маленьким… Вот же его пробрало! Он все говорил, что я – его единственная радость, потому что ни личной жизни у него не сложилось, ни творческой, и чтоб я об этом помнил и всегда к нему обращался, если что. И потом спросил:
– Как там Пьеро? Жив?
– Жив, – говорю и даже признался, зная, что папе это будет приятно: – Я до сих пор с ним разговариваю.
Папа наконец улыбнулся.
И я тогда решился наконец и спросил:
– Пап, а что делать, если… ну, если человек тебе нравится, а ты не знаешь, как ему об этом сказать?
Мы как раз на скамейку сели.
Глаза папы опять наполнились слезами – тьфу ты! Погладил меня по голове и говорит:
– Сыночек… Вот ты взрослый совсем стал! Влюбился уже.
Да я ж не для того, чтоб он опять реветь начал! А – чтоб совет дал!
Хотя – какого совета я ждал, интересно? Скорей, мне просто нужно было с кем-то об этом поговорить, но – не поплакать же! Эх.
В общем, пригласил я его еще раз на весенний концерт, и распрощались. Он снова погладил меня по голове, обнял крепко, аж больно было, и пошел, шатаясь, к выходу из парка.
А я еще посидел. Совсем уже стемнело. Думал Степе написать, потом передумал: что-то мне тоже грустно стало. От папы, что ли, заразился… Тьфу!
Шел домой и вспоминал папин рассказ про яблоко. Вот тут, значит, где-то я его и выронил тогда, по дороге из театра, – и машина по нему проехалась, а я, значит, ревел? Ясненько. А там, на центральной площади, он от меня за горку спрятался. И я опять ревел. Ясненько. А теперь – он ревет. И что из всего этого следует? А кто его знает. Просто тяжко на душе. Как будто все внутри сдавили. Эх.
А дома мама отругала, что я так поздно, и я не стал говорить, что с папой встречался. А то еще больше отругает. Она не любит, когда мы с ним встречаемся. Говорит, что он мне только мозги компостирует, а денег шиш. Так-то да. Логично.
Но все равно папа – хороший.
Да и мама тоже.
Все хорошие.
Просто жизнь такая.