Ненастье рассыпа́лось по острову тяжёлыми грозовыми валунами – они перекатывались по отрогам Креветочного хребта, вырывали деревья, опрокидывали шаткие скальные глыбы. Гром терзал небо и одновременно гремел на земле, отражался в накате волн, крушил хлипкие постройки островитян. Сплетение молний серебристым неводом опускалось на долину Святого Томаса, норовя выловить из неё оглушённых людей, и они прятались в двух уцелевших хижинах. Ветер разбрасывал обломки немудрёного скарба, поднимал высоко над долиной кровли сметённых хижин. Циновки, трепеща, взмывали над прибоем, рвались на лоскуты и падали в морские водовороты, чтобы с очередным валом вновь оказаться на берегу вперемешку с прочим штормовым мусором.
Лада потеряла счёт дням. Как и остальные барангайцы, загнанная в ловушку, не различала дня и ночи. Надеялась уснуть, чтобы в забытьи переждать бушевавший в море тайфун, однако сон не приходил, и лишь беспокойная дрёма дарила краткий отдых. Когда под натиском ветра опрокинулась первая хижина, барангайцы успели закрепить остальные: подпереть бамбуковыми стеблями, а скрученными из халатов канатами привязать к наиболее крепким деревьям, стоявшим на берегу разлившейся Светлой реки. И теперь хижины, словно лодки, причаленные в порту, раскачивались на ревущих волнах ураганного ветра. Воздух разливался, до отказа напоенный влагой, не удавалось им надышаться. Задыхаясь, островитяне вновь переживали ужас случившегося почти полгода назад кораблекрушения.
Одежда, сплетённая из водорослей, липла к телу. Ноги отекли из-за долгой неподвижности и поросли коралловыми полипами, заключившими их в известковые объятия. Ладу подмывало в отчаянии вскочить и кричать в унисон грозе, но ей не удавалось даже пошевелить распухшими, как у трупа, руками. Лада не удивилась бы, открыв глаза и увидев себя на морском дне, среди затворившихся анемонов, темнеющих тридакн и россыпи мелких пузырьков воздуха. Не удивилась бы, обнаружив поблизости обломки «Амок Лайта» и бледные тела погибших людей, наивно вообразивших себя живыми и цеплявшихся за давно утёкшую из них жизнь. Иногда Лада чувствовала цепкие прикосновения. Думала, что её терзают голодные морские твари – отхватывают бахрому подгнившей плоти, но через щёлочки одутловатых век различала обеспокоенное лицо дочери. Рита приносила ей комочки сушёных манго, вливала в бесчувственный рот кокосовую кашицу, которую добывала тут же из рассыпанных по хижине кокосов – Миша распорядился запастись ими перед усилением ненастья, надеясь, что их тяжесть послужит балластом, и тем усилив сходство хижины с хрупкой скорлупкой тонущего судна.
Дочь пальцами расчёсывала Ладе волосы, бережно гладила её щёки. Сворачивалась рядышком и не уходила. Близость Риты и разгорячённость собственного тела, погружённого в волглую духоту, напоминали Ладе, что она жива, обнадёживали и в то же время заставляли плакать. Скольких лишений и терзаний она избежала бы, отправившись на дно вслед за погибшими пассажирами парома? Не проще ли утонуть?
– Не проще, – шептала Рита.
Или её слова только чудились в непрекращавшемся шелесте кровли? Действительность разбилась на фрагменты, и Лада в них путалась. Стоило увидеть под боком спящую Риту, моргнуть – и Рита исчезала. Прикрыв и открыв глаза, Лада опять обнаруживала её рядом, чувствовала, как она заботливо поит мать из кокосовой чаши. Моргнув ещё раз, Лада с испугом видела, что Рита превращалась в Кларису. Вкус вливаемого ей в рот напитка становился до тошноты кислым.
Взвившись, Лада пробовала сопротивляться, отогнать филиппинскую морокунью, но с удивлением обнаруживала, что её удерживают крепкие руки сидящего рядом мужа. И она смирялась. Судя по тому, что Миша был готов к её сопротивлению, Лада оказывала его не в первый раз. Значит, Клариса и раньше мучила её своими отварами.
Людей вокруг стало больше. А потом в хижине появились обеденные столы, и Лада недоумевала, кто и зачем посреди ненастья решил их сюда перенести. Миша, задумав возведение отдельной обеденной хижины, говорил:
– Мы не должны есть, как дикари, сидя на земле, каждый под своим камнем. Нет, мы будем сидеть вместе, желать друг другу приятного аппетита – за едой делиться новостями, смеяться, как и полагается цивилизованным людям. Приём пищи сам по себе должен быть праздником.
Ладе представилось, что Миша и сейчас вздумал «бороться с дикостью нравов» и заставил несчастных барангайцев тащить бамбуковые столы через потоки бурлящего половодья, но вскоре поняла, что не столы переместились, а она сама сменила хижину. Позже Рита сказала маме, что их прежняя хижина обвалилась в реку, однако удержалась на привязи – все успели выбраться наружу. Лада удивлялась, как не заметила трагедии, почему не услышала криков и не почувствовала, что захвачена водой и тонет. Или заметила, но забыла?
Тайфун свирепствовал далеко от острова, но его сила сполна чувствовалась и по тем отголоскам, что докатывались до подветренной долины Святого Томаса, защищённой Домашними отрогами и Барьерными островами. Об ужасах, творившихся у Северной и Восточной стены, об испытаниях, выпавших отступникам Тёрнера в их Призрачной долине, не хотелось и думать.
Барангайцы ютились в последней уцелевшей хижине. Их общий вес уберёг её от опрокидывания. Бамбуковые столбы и пол выдержали, ротанговые крепления крыши не подвели, только местами обнажилась из-под сорванных пальмовых плетёнок и частично прохудилась кровельная бамбуковая кладка. Гроза, вдоволь исхлестав отроги и вершины Креветочного хребта, притихла. Но сезон дождей продолжался, возвращение к привычной жизни обещало быть нескорым.
Барангайцы теперь изредка выходили наружу. Духота смягчилась, и Лада с облегчением провалилась в сон. Просыпаясь, слышала голоса. Миша торопился привести в порядок лагерь. Рита навещала маму, приносила ей новости и живо рассказывала о постигших Барангай разрушениях. Лада слушала её, но мгновенно забывала услышанное. Изредка сама догадывалась, что повторяет одни и те же вопросы, выспрашивает об одних и тех же переменах, однако ничего не могла с собой поделать. Рита ничем не выдавала недовольства – повторяла, должно быть, много раз произнесённые слова.
После того как Рита принесла просушенную на костре одежду и переодела маму, а следом постелила ей несколько выловленных и также просушенных циновок, Лада почувствовала, что силы возвращаются. Сознание окрепло раньше тела, и мысли метались взбудораженные – их удавалось усмирить только смутными воспоминаниями об Иркутске. Лада теперь часто донимала Риту до смешного неловкими разговорами о еде. Говорила о краффинах с апельсиновой цедрой и вяленой клюквой, об александровских сырках, вспоминала, до чего волшебный запах поднимался из вскрытой пачки «Шармель» – запах детства, праздника и кондитерской фабрики. Лада согласилась бы просто открыть одну такую пачку и вдохнуть аромат покрытого тёмным шоколадом яблочного зефира, даже не обязательно его пробовать. Следом Лада наставляла Риту, как правильно готовить черёмуховый торт: использовать сметанный крем, посыпа́ть его грецким орехом и горьким шоколадом, а к черёмуховой муке непременно примешивать муку пшеничную. Подобные разговоры прекратились, когда Рита принесла в хижину прожаренные ломти свежевыловленного тунца. Лада испугалась рвения, с которым проглотила их, а следом почувствовала, как напряглись и разболелись щёки от непривычно широкой улыбки.
– Хватит валяться! – скомандовала она сама себе, но из хижины вышла лишь утром следующего дня.
Солнце проглядывало чернеющим оком, и долина Святого Томаса кисла в горячих испарениях. Густой туман держался круглые сутки, поднимаясь в верховья реки и опускаясь к Тихой бухте, иногда заволакивал долину целиком, и тогда приходилось блуждать по ней в полуденных сумерках под контрапункт нестихающей мороси. Если дождь прекращался, его эхом продолжали падать капли с кустов и деревьев. Вышедшая из берегов Светлая река затопила бо́льшую часть лугов и зарослей гого, однако оставила нетронутыми возвышенности под Южным Домашним отрогом, где теперь и собирались барангайцы. Там же были возведены временные шалаши для строителей.
Лада, изгнав из тела долгую хворь, занялась кухонными делами, колдуя над скудными запасами провианта. Бананов в лагере не осталось. Многие ворчали из-за отступничества Тёрнера и его людей, лишивших барангайцев доступа к Банановой роще. О дальних вылазках речь пока не шла в любом случае. Лишь однажды Миша отпустил проворного Багвиса на Обзорное плато – не сразу заметил, что в грозовые дни отсутствовал Майкл, опасался за него и надеялся, что несчастный лунатик укрылся от тайфуна в горной обители. Багвис подтвердил Мишину догадку. Лунатик, истощавший и побледневший, засел на нижней террасе: питался подгнившими подношениями истукану и с неистовством безумца работал над порученной ему летописью. Возвращаться в лагерь он отказался, и Лада заподозрила, что лунатик окончательно осядет там, станет первым хранителем святилища.
Рита уговорила Ладу прогуляться по берегу Тихой бухты, обещая ей исключительное зрелище. Лагуна действительно впечатляла. За рыболовной грядой стихия продолжала дышать всей грудью. Ветры схлёстывались, соперничали в непрекращавшейся схватке. Разогнав первые волны, неожиданно отступали – позволяли им столкнуться с волнами, пущенными наперерез, затем возвращались и подхватывали взметнувшуюся морскую пену ввысь, и в месте столкновения волн поднимался и тут же оседал заострённый водный вулкан.
Ещё дальше, к югу от Барьерных островов, бурлили вихревые воронки; накрытые очередным шквалом, они расплёскивали излишки напущенной на них воды, затем возобновляли степенность неукротимого вращения. Рита, заворожённая, наблюдала за представлением, призванным выказать всю мощь прежде дремавшего моря, однако Лада её чувств не разделила. Уют затаённой долины Святого Томаса манил вернуться к обыденным делам и не тратить время на праздное созерцание стихии.
Оставив Риту, Лада поторопилась к временным шалашам. Знала, что тревоги присмиреют, стоит ей взяться за привычную готовку, или отправиться на сбор семян гого, или помочь Мэри Джой плести новые циновки. Она всегда так поступала. Не хватало лишь перебродившего кокосового сока, который Лада изредка выпивала перед сном и который хранила в разорённом ливнями тайнике. После крушения «Амок Лайта» она почувствовала, как слетела резьба, прежде удерживавшая её эмоции. Любое переживание, допущенное до сознания, пусть самое ничтожное, грозило перевернуть его и ввергнуть в хаос. Должно быть, с Майклом случилось нечто подобное. Лада не хотела идти по его стопам. Запретила себе смотреть на жизнь с высоты воспитанных в ней представлений о «здоровой норме», ограничилась сиюминутными бытовыми затруднениями и радостями. Перестала называть гибель парома кошмаром. Не оглядывалась. Заранее смирилась с грядущим, каким бы пугающим оно ни показалось раньше, в Большом мире. Лада научилась терпеть. Тринадцать лет назад, после удачной Гонконгской ярмарки, по настоянию Миши ушла с кафедры иностранного языка и запретила себе завидовать сокурснице, ставшей доцентом в родном Лингвистическом университете. Приняла болезни дочери, прерванную вторую беременность, переезд в Первомайский, оформленные на неё кредиты и последовавшие звонки коллекторов…
Когда отступники ещё не покинули лагерь, Диана интересовалась Мишей, спрашивала, как проходила его жизнь в Иркутске. Лада отвечала с охотой, но прежде насущные детали приходилось выуживать из омута неприветливо-топких и мертвенно-холодных воспоминаний, словно рыскать по полкам кладовой – в прошлом каждый день заглядывала в неё за консервами, заготовками или спичками, а тут не могла в ней сориентироваться. Единственная лампочка перегорела, полки поменялись местами и покрылись махровой пылью, выдавая неожиданную глубину своего забвения. Что Лада в действительности знала о муже, прожившем с ней двадцать три года, и о чём могла рассказать Диане? О том, как Миша родился в Ангарске, в четыре годика переехал в Иркутск, когда его отец, Аркадий Савельевич, начал преподавать в нархозе, а потом и сам по настоятельному указанию отца поступил именно в нархоз? О том, как поругался с отцом, отчислился из института, отслужил под Читой и уже самостоятельно поступил в Технический университет? О том, как Аркадий Савельевич в начале девяностых устроился в городскую администрацию: работал в отделе внешнеэкономических и зарубежных связей, пропускал через свои руки множество интересных дел и ухватился за одно из них, обещавшее благосостояние его вконец разругавшейся семье?
Тогда из Германии в Россию шла гуманитарная помощь. Вместе с крупами, ветчиной и прочей мелочью немцы заодно передали устаревшее оптическое оборудование – Мишин отец перехватил небольшую партию и открыл первую современную оптику в Иркутске, считавшуюся филиалом основной оптики в Петербурге. Аркадий Савельевич попросил сына возглавить открытый им филиал, но в итоге возглавил его сам, а после того как в Петербурге убили генерального директора, общая сеть развалилась, и «Мир оптики на Урицкого» стал независимым. Её работники единственные в Иркутске точили линзы под нужные диоптрии, Аркадий Савельевич арендовал несколько просторных помещений в Доме быта, и дела шли хорошо, но в девяносто восьмом Аркадий Савельевич умер.
По просьбе матери, Валентины Петровны, и в память об отце, об их несостоявшемся примирении Миша возглавил «Мир оптики», не поспевавший за общими переменами и работавший на устаревших станках. Вскоре точить линзы с нуля оказалось затратным и ненужным – Москва поставляла разнообразные заготовки в достаточном количестве, проще и дешевле стало заказывать линзы с диоптриями и просто точить их под форму оправы, однако на перестройку салона ушёл не один год, а под новое оборудование Миша оформил первый из множества кредитов. Он утонул в работе, потерялся среди фигур заранее проигрышной партии, которая поначалу смотрелась столь многообещающей. Сдаться и отойти в сторону ему не позволил страх. Он боялся признать поражение, будто следом мог услышать замогильный голос отца и его ненавистные насмешки: «Ты опять не справился».
Как так вышло, что Лада потеряла мужа среди невыразительных строчек его биографии? Они, будто просроченные консервы, наугад взятые с полки кладовой, лишь по этикетке смотрелись ценными, а внутри, стоило дёрнуть за кольцо, выглядывала одна гниль. Когда Диана в очередной раз пришла с расспросами, Лада прогнала филиппинку. Захлопнула двери в прошлое. И, отрёкшись от воспоминаний, захлопывала двери за каждым прошедшим днём. Вот и приступы лихорадки Лада быстро позабыла, теперь помогала мужу восстанавливать лагерь и ничуть не переживала из-за погибших припасов и порушенных хижин. Знала, что Миша сделает новые. А если не сделает, если на островитян обрушится другая напасть и придёт время умирать, то Лада не испугается. Примет смерть без осуждения. Только расстроится из-за дочери…
День ото дня дожди становились слабее, грозовая хмурь расступилась, позволив солнцу осветить долину Святого Томаса, и барангайцы увидели, как взморье блестит плотным налётом морской соли. Рыбаки чаще выходили рыбачить, но жаловались, что во́ды Тихой бухты перемешаны с изорванными в клочья жгучими медузами. Дошло до того, что Багвис пробовал рыбачить в халате, но распугал редких рыбёшек и насмешил старика Баньягу. Возобновились вылазки собирателей, а вчера барангайцы добрались до бухты Спасения. Проскользнув через бурелом возле скального выступа, они увидели, что бухта разгромлена. Место первого лагеря оказалось на дне озера. Пригорок превратился в подводный риф, а кокосовые пальмы исчезли – тайфун сре́зал их начисто, и нельзя было с уверенностью указать, где именно они росли. Нетронутой осталась лишь северная возвышенность пляжа и спрятанная на ней могила капитана Алистера. Кажется, её удивительная сохранность усилила рвение паломников, расчистивших подступы к бухте Спасения чуть ли не быстрее, чем тропу, выводившую из долины Святого Томаса на Обзорное плато.
Об отступниках долгое время не было новостей, затем Багвис попробовал пройти в Призрачную долину, и его остановил патруль Тёрнера. В итоге Миша запретил барангайцам уходить на север от Малого плато, но разделение островитян на два лагеря пока считалось условным. Ничто не мешало им обмениваться плодами и встречаться в обители истукана. Французам и Дмитрию вражда с отступниками вовсе представлялась наигранной. Филиппинцы отнеслись к ней более серьёзно, и не было сомнений, что почти все выбрали лагерь по искренним убеждениям, а не из пустого озорства. Из общих разговоров Лада знала, что отступники в целом пережили грозовую пору без лишений. Подыскали себе скальный грот, на входе в который подняли навесы из пальмовой плетёнки, каким-то чудом уберегли бананы южной половины Банановой рощи, а сейчас задумали построить подобие укреплений, чтобы защитить единственную тропу от возможных набегов. Новость об укреплениях особенно рассмешила Мишу. На общем собрании он лишний раз изобличил в Тёрнере дикость и присущую ему враждебность: «От других ждёшь того, к чему готовишься сам».
Для прежнего разделения на «трудовые когорты» людей не хватало, и некоторым барангайцам за последнюю неделю довелось побывать как рыбаками, так и строителями, поварами или ремесленниками. Габриэля, прежде редко покидавшего лагерь, Миша отправлял в исследовательские вылазки, и филиппинец его не подвёл – на днях принёс из Пивного леса гроздь диких ананасов. Обнаружил их колючие кусты на северной опушке. В грозди было три десятка крохотных, похожих на брюкву плодов грязноватожёлтого цвета. Каждый плод приходилось с силой выкручивать из общей связки. Под плотной кожицей скрывалась белёсая, словно комок паутины, мякоть с мелкими семечками. Её неприглядный вид отталкивал, но барангайцы с радостью высасывали из диких ананасов пряный сок, а Лада придумала смешать его с соком кислых тарамбуло, добавить воды и кокосового сахара – приготовить уксус, чтобы мариновать рыбу и молодые побеги бамбука.
В честь солнечных дней, не омрачённых грозовыми всполохами, Миша запланировал провести первый после долгого перерыва праздник и его символом, разумеется, объявил дикий ананас, чьи очищенные гроздья торжественно разместились на коленях Махалинг Бато. Миша предложил барангайцам разделить свою радость с отступниками, однако большинство высказалось против, и Миша уступил.
Обитель встретила барангайцев привычным умиротворением. Стихия, наверху разметавшая окраины Священной рощи и с корнем вырвавшая десяток палаванских вишен, в скальные глубины не заглянула, не потревожила Махалинг Бато, и только его рот, заполненный дождевой водой и штормовым мусором, а также поднявшийся уровень Священного озера выдавали недавнее буйство природы. Озеро теперь стелилось вровень с нижней террасой. Корни влажными занавесями огораживали уют верхних карнизов, по которым Миша распорядился расставить кокосовые чаши светильников, – тени играли с каменным исполином, оживляли взор его пустующих глазниц.
Барангайцы по традиции быстро расправились с угощениями, затем обсудили обустройство обители. Миша, Габриэль и Эрнестомладший надеялись соединить пьедестал с нижней террасой лёгким бамбуковым мостом и пустить по карнизам бамбуковые лестницы. Обсуждение было долгим, а напоследок Миша повёл всех осмотреть составленную Майклом летопись.
По шлифованной стене песчаника плотными рядами тянулись рисунки, содержания которых разобрать никому не удалось. Дмитрий и французы в шутку угадали среди них отдельные случаи собственной жизни: преследовавший Лорана понос, покусавших Дмитрия рыб, неудачную попытку Клэр добраться до Барьерных островов. Лада шикнула на ребят – видела, с каким недовольством в их сторону поглядывают Кэй и Тала. Лоран демонстративно застегнул рот на молнию. Барангайцы, вдоволь налюбовавшись летописью, уже направились к входной штольне, когда Майкл неожиданно заговорил.
Лада привыкла к путаной и обрывочной речи лунатика, к его бегающим глазам, однако сегодня он говорил на удивление спокойно и внятно. Последние месяцы Майкл будто пребывал в толще безумия, в отчаянии кричал, и слова поднимались на поверхность воздушными пузырями с заключёнными в них отголосками осознанности, а теперь вдруг сам вынырнул наружу и перед следующим погружением взялся поведать барангайцам, что же он узрел там, на дне навеянных истуканом снов.
Голод и лишения в дни ненастья помогли Майклу переродиться. Внешне он казался обычным тридцатилетним парнем, пересказывавшим нечто настолько увлекательное, что слушатели боялись помешать ему неловким звуком, но достаточно было вдуматься в его слова, и становилось очевидно: безумие Майкла не отступило, а лишь окрепло, обретя новую, вменяемую личину. Он тонкими пальцами указывал на узоры, выхваченные слабыми огнями светильников, и толковал их, признавая, что на стене восстановил не жизнь уцелевших пассажиров «Амок Лайта», как его просил Миша, а историю самого́ острова, какой она ему открылась.
Летопись начиналась возле кенотафа, то есть с западной стороны нижней террасы, и шла против часовой стрелки, кратко прерываясь лишь на сквозное отверстие входной штольни, но и там протягиваясь тонкой лентой резной фрамуги.
– Вначале был На́иукулу́с, – произнёс Майкл, положив ладонь на пустой, нарочно ничем не заполненный участок шлифованной стены. – В руке он держал дерево пустоты, и дерево давало ему тень. Он был один, и смотреть ему было не на что.
– Дерево? – недоверчиво спросил Лоран. – Не вижу.
– Это лишь метафора, – посетовал Майкл с непривычной для него рассудительностью. – Узнаваемая и доступная. Она поможет мне описать то, что я увидел. Более уместным образом была бы тишина. Но тишина приведёт к молчанию, а я должен говорить, хоть и понимаю, что даже сорок лет речей не поведают больше мимолётного взгляда.
– Ясно… – Лоран с усмешкой посмотрел на Клэр, однако встречной улыбки не дождался.
– Наше восприятие ограниченно, – продолжал сетовать Майкл. – Мы не способны выглянуть за пределы чувственного познания. Всё новое мы измеряем и объясняем силой метафор. Они скрывают бедность человеческого языка, ничтожного даже по сравнению с числом доступных нам явлений, что уж говорить о явлениях, выходящих за рамки нашего опыта. Мы захотим объяснить слепому, что такое солнце. Скажем ему, что солнце шарообразное, как яблоко, которое он держит в руках. Скажем, что от него исходит жар, как от раскалённой печки, возле которой он греется зимними вечерами. Скажем, что оно далекое, как все не пройденные им мили пути, и огромное, как скала, к подножью которой он приложил руку. И слепой нас поймёт. Но как мы опишем солнце существу, не обладающему телом и не знающему ни тепла, ни прикосновений? Оно окружено другими, недоступными нам метафорами, и они в свою очередь ограничивают его познание, как наши метафоры ограничивают наше. Как объяснить дождевому червю, что такое любовь и сострадание, зависть и одиночество? Как объяснить воде жажду, а огню холод?
Лада с сомнением повернулась к мужу. Стоило ли позволять Майклу пугать барангайцев своим осмысленным бредом? Тёрнер на месте Миши давно прервал бы лунатика, заставил бы того умолкнуть. Но Миша терпел. А с ним терпели остальные.
– Если бы Наиукулус был грозовой тучей, я бы сказал, что в нём блеснула зарница. Если бы Наиукулус был мыслящим существом, я бы сказал, что в нём зародилась и тут же угасла мысль, и в промежуток между её зарождением и угасанием уложился весь познаваемый нами мир. Нас не сотворили. Нас помыслили. Наша вселенная – сонм всех окружающих нас галактик – не творение, а только мимолётная мысль о возможном творении. Или излучина мысли. Или её тень.
Лада обратила внимание, что всякий раз, как Майкл произносит чудаковатое имя Наиукулус, Дмитрий вздрагивает. Или ей показалось? Собственно, и другие барангайцы проявляли нервозность, озадаченные преображением Майкла не меньше, чем сложностью его слов. Лада не поддалась их настрою, представила себя слушателем в туристической группе, вывезенной на древнее капище, а Майкла – экскурсоводом, с привычным для экскурсоводов апломбом повествующим о сотворении мира. Следом появятся новые боги, сцены их олимпийских битв, а под конец будет обед в деревенском ресторанчике под звуки национальных инструментов и рынок с поделками местных мастеров.
– Наиукулус – не имя бога или творца, не название породившей нас пустоты. – Майкл будто услышал рассуждения Лады и взялся рассеять возникшее недопонимание. – Это не имя вообще. Это лишь звукоподражание, попытка доступными нам слогами передать звук, с которым блеснула зарница предполагаемой грозовой тучи, с которым пронеслась мысль предполагаемого мыслящего существа. Точнее, реликтовое эхо этого звука, пронизывающее наш мир. Наиукулус – единственная доступная нам сторона пустоты, – Майкл настойчиво похлопал ладонью по стене. – Чтобы вырваться из тишины молчания, я должен солгать и назвать Наиукулусом всю первичную пустоту целиком, назвать его существование одиночеством, а существование нашего мира – вспышкой мироздания. Ведь мне нужно от чего-то оттолкнуться. Но помните: дав пустоте имя, мы сделали её доступной нашему пониманию и вместе с тем бесконечно отдалились от возможности её понять.
Майкл, задумавшись, прервался. В тишине было слышно, как шелестят вершины фикусов на кромке Врат, как редкие капли срываются с воздушных корней и летят в воды Священного озера. Их падение наполняло пещеру звонким эхом и отчётливо произносило: «Наиукулус. Наиукулус».
– Как я сказал, рождение известного нам мира – акт краткой мысли, – продолжил Майкл. – Наиукулус придумал спрятаться от своего одиночества в самом себе и в этот миг породил пространство, материю и движение материи, названное нами временем. Наша вселенная заперта в единой вспышке создания и крушения. Она всегда будет зарождаться и всегда будет умирать. Нам, разумным существам, остаётся лишь тянуться к создателю, частицей которого мы являемся, постигать создателя через другие его творения, а таких творений было много, гораздо больше, чем мы можем представить, и каждое из них наслаивалось на другое. Ничто не предопределено, но всё уже свершилось. Мы свободны, но наша свобода заключается в том, чтобы постичь изначальную завершённость нашего бытия.
Майкл нервничал, бросал подобные парадоксы, веря, что они точнее выразят его чувства. Силился подобрать наиболее ёмкие метафоры – иногда собирал их по десятку на одну мысль или один факт, но всё равно оставался недоволен. От бессилия всхлипывал, но продолжал говорить.
– Вспышка нашего мироздания разделилась на три эона. – Майкл указал на дальнейшие участки стены с записанными или только задуманными страницами летописи. – За Эоном пустоты, когда Наиукулус пребывал в первичной пустоте, последовал Эон творения, когда Наиукулус стал богом-странником, богом-мытарем и отправился скитаться по сотворённому пространству, порождая неисчислимое количество миров. Мы с вами живём в Эоне творения. Точнее, в его последнюю эру. Следом наступит Эон забвения. Наиукулус смирится с тем, что не способен укрыться от одиночества даже среди мириад пёстрых миров, и вернётся к первичной пустоте.
Майкл пошёл вдоль летописи, останавливаясь возле наиболее ярких символов, поясняя их, а другие обозначая лишь вскользь.
С каждым шагом его речь крепла. Лунатика больше не терзала безнадёжная скудость слов, к звучанию которых он прибегнул, чтобы выразить невыразимое.
– Эон творения разделился на самостоятельные перетекающие одна в другую эры, бесчисленные вигинтиллионы эр. Каждую из них знаменовало рождение отдельной галактики, где Наиукулус возводил самостоятельный мир, не связанный с предыдущими, соседними мирами. Он возобновлял странствие, оставляя за собой покинутые галактики, как путешественник оставляет обжитые и брошенные бивуаки. И какими бы скоротечными они ни казались Наиукулусу, для нас его бивуаки, то есть эры сотворённых им галактик, разделились на бесконечно долгие эпохи.
– Получается… – вмешался Дмитрий, – эоны делятся на эры, а эры делятся на эпохи? Каждая эра – отдельный мир. Он тянется несколько эпох, а потом лишается своего бога, уходящего… создавать следующий мир, то есть открывающего новую эру?
– C’est bon, так понятнее, – усмехнулся Лоран.
Кажется, Дмитрий, в отличие от прочих барангайцев, единственный по-настоящему пытался разобраться в словах лунатика, достал блокнот и на ходу делал записи, чем окончательно убедил Ладу в том, что она – участник обычной экскурсии.
– Верно, – кивнул Майкл. – И многие из сотворённых Наиукулусом миров, если мы с ними соприкоснёмся, станут для нас кошмаром. Впрочем, и мы можем стать кошмаром для других миров. Слишком уж мы отличны, хоть и порождены одной мыслью. А некоторые галактики покажутся нам волшебными, непостижимо прекрасными, как другим галактикам представятся волшебными наши кремниевые компьютеры и топливные полёты в космос.
Пройдя чуть дальше и подождав, пока барангайцы протиснутся через узкий участок террасы, Майкл продолжил:
– Достичь других галактик и увидеть следы предыдущих эр нам едва ли под силу. С нас довольно и того, что мы различаем их холодное сияние в царстве бесчисленных созвездий. О том, чтобы проследить всю череду оставленных Наиукулусом галактик вплоть до первой из них, а следом проникнуть за границу, отделяющую Эон творения от Эона пустоты, и речи быть не может. А вот проникнуть в глубь собственной истории, увидеть, какие формы наш собственный мир принимал в предыдущие эпохи, мы способны. Эпохи отдельной эры наслаиваются друг на друга, как слои гигантского торта. Они сохраняют тесную связь, а к завершению эры настолько истончаются, что порой отзвуки старых эпох доносятся до нас против нашей же воли.
– Истукан, – вновь заговорил Дмитрий и указал на занавесь воздушных корней, скрывавшую каменного исполина. – Откуда он взялся?
Майкл растерянно оглядел настенные рисунки. Сбитый с толку, он на мгновение напомнил себя прежнего, блаженного, однако усилием воли вернул себе ясность мысли и поторопился сказать:
– Кажется, я забежал вперёд и… Позже я дойду до Махалинг Бато.
– Истукан – порождение более древней эры? Или даже эона? – настаивал Дмитрий.
– Нет… – вздохнул Майкл, словно учитель, поначалу уверовавший в смышлёность ученика, а после невпопад заданного им вопроса убедившийся в его ограниченности. – Предыдущие эры безнадёжно далеки от нас. Если бы Махалинг Бато принадлежал другой эре, мы бы нашли его в другой галактике. Как бы он очутился здесь?
– Значит, истукан – порождение более ранней… эпохи? Он относится к… – Дмитрий сверился с записями, – к Эону творения, Современной эре, но принадлежит более раннему периоду?
Экскурсия превратилась в лекцию, а собравшиеся в пещере барангайцы – в озадаченных студентов. Этот образ развеселил Ладу, ей пришлось отвернуться и сдавить рот ладонью, чтобы сдержать смех. Чем настойчивее она его сдерживала, тем сильнее он рвался наружу, и под конец в нём угадывалось больше нервозности и тревоги, чем обычного веселья. Так или иначе, Лада была благодарна Дмитрию за то, что он вопросами отчасти развеивал гнетущий страх перед откровением лунатика.
– Я должен идти за символами, – Майкл повернулся к стене. – Их последовательность – единственное, что у меня есть. В свой черёд я расскажу про Махалинг Бато, и к тому времени будет проще понять мои слова.
– Хорошо, – смирился Дмитрий и сделал пометки в блокноте.
– Первые миры Эона творения нам показались бы примитивными, – Майкл вёл слушателей вдоль каменной летописи. – Но в сравнении с предшествовавшей им пустотой они были прекрасны. Планеты, звёзды, сгустки пара и огненные реки, разливавшиеся в необозримую космическую даль. Наиукулус играл светом, сплетал галактические радуги и пускал океаны раскалённых масс, рассекавших звёздные системы и замыкавшихся в огненное кольцо. Он порождал иллюзии закрученных в спираль миров, выдавливал чёрные глубины бездн и распускал бахрому планетарных песен, звучавших в унисон с реликтовым эхом его имени. Прислушиваясь к ним, Наиукулус отчасти забывал о своём одиночестве, терялся среди искажённых бликов собственного отражения.
Лада присмотрелась к летописи и призналась себе, что действительно различает галактические радуги и огненные кольца, о которых говорил Майкл. С таким же успехом она могла увидеть и обычные морские раковины, медуз, осьминогов и… что угодно, было бы желание фантазировать. Опустившаяся на остров ночь и поредевшее число светильников усилили и без того выраженную фантасмагоричность рисунков.
– Наиукулус накладывал поверх старого мира новый, существующий по схожим законам, следом ложились прочие слои – эпохи сменялись, а потом созданная галактика изживала себя, и Наиукулус уходил создавать другую, начинал её с чистого листа.
– Разные эпохи – это как параллельные измерения одной реальности? – опять вмешался Дмитрий.
– Эпоха, слой, измерение… – отрешённо ответил Майкл. – Подбери любое определение, и оно окажется ложным, как и сама последовательность, о которой я говорю, потому что эоны, эры и эпохи существуют одновременно. Достигнув другой галактики, ты не увидишь разорённый мир, нет. Ты станешь свидетелем его расцвета. Наиукулус пребывает в каждом из них. И в то же время покидает их. Собственно, давно покинул и возвратился в первичную пустоту.
– Ничто не предопределено, но всё уже свершилось?
– Именно так.
Долгая и осознанная речь выматывала Майкла. Мутные воды безумия звали его вернуться, однако лунатик сопротивлялся им и продолжал говорить.
– В одной из очередных галактик Наиукулус занялся обустройством отдельных планет, уделил внимание наиболее крохотным деталям. Наполнил планеты вулканами, лавовыми реками, газовыми гейзерами, кислотными озёрами. Следом он создал подобие жизни. И первые живые существа родились неуклюжими гигантами, – Майкл указал на соответствующий рисунок. – Они напоминали движущиеся горные вершины. Собственно, те великаны только и делали, что ходили, сталкивались друг с другом, крошились и собирались вновь. Наиукулус не успокаивался. Оставлял позади тысячи тысяч галактик, но подлинного забвения не находил.
Майкл вёл рукой по стене, пропуская многие рисунки и признавая, что увидел лишь малую толику миров Эона творения, значительно меньше сумел изобразить, ещё меньше успеет обозначить вслух. Кажется, лунатик опасался, что усталость одолеет его раньше, чем он завершит намеченный рассказ, поэтому ретиво проскочил участок стены до входной штольни и метнулся к участку южного полукружия летописи.
– Наиболее насыщенные галактики Наиукулус сотворил под конец Эона творения, – говорил Майкл. – В одной из них впервые появились мыслящие существа. Наиукулус наделил их сознанием и чувствами, позволил им развиваться. То, что мы называем временем, было не властно над ними. Они могли бы жить долго, но погибали в войнах, которые придумывали сами. Наиукулус поначалу лишь наблюдал, как резвятся многорукие, многоногие и многоглазые создания, не имевшие постоянной физической формы, а потом, устав от роли наблюдателя, в одной из эпох очередной эры воцарился в созданном мире, стал его видимым божеством. – Майкл остановился и положил ладонь на протянутый от пола до потолка рисунок. – Он постепенно привык к роли верховного правителя, развлекал себя, управляя многоликими цивилизациями, то есть своими же отражениями, сумел ненадолго забыться и остался доволен.
Наиукулус создавал разнообразные миры, наделял живых существ новыми чувствами и способностями, добивался их совершенства и позволял им достичь высот, когда разум выходил за пределы того значения, что мы вкладываем в это слово, а странствие между галактиками и проникновение в предыдущие миры не казались чем-то невероятным. Однако и они наскучили Наиукулусу. Эпохи наслаивались, галактики множились, а воспоминание о собственном одиночестве становилось слишком явным. Наиукулус почувствовал близость Эона забвения и тогда сделал нечто необычное.
Майкл быстро прошёл вперёд, выискивая конкретный рисунок. Цепочка слушателей растянулась, и только Дмитрий ни на шаг не отставал от лунатика, делал записи и не слишком поглядывал на стену. Малайя, несчастная девочка, утомилась от непонятных ей рассказов и сидела на кромке террасы, опустив ноги в Священное озеро и что-то тихо напевая. Рядом с ней сидел старик Баньяга.
– Вот! – Майкл ткнул в стену. – Наиукулус разоблачился из одежд божества и вступил на землю нового мира в образе живого существа, обрёл своё первое земное воплощение, но в тайне сохранил всевластие и всезнание.
Лада с Дмитрием приблизились к указанному Майклом рисунку, напоминавшему стилизованное изображение ворона.
– Наравне с прочими разумными существами Наиукулус исследовал созданный из его плоти мир, помогал им строить и низвергать цивилизации, пока наконец не придумал лишить себя божественных сил и божественной памяти о прошлых и грядущих мирах. Он погрузился в сон наяву. И никогда прежде ему не удавалось столь надёжно спрятаться от одиночества. Однако те существа были бессмертны. Земное воплощение Наиукулуса по прошествии веков неизбежно стремилось постичь собственное происхождение, постигало его, и Наиукулус пробуждался. Он спешно завершал эпоху, наслаивал на неё новую, вновь погружался в сон, но вечно так продолжаться не могло, и Наиукулус пошёл на шаг, ознаменовавший начало последней эры Эона творения и скорый переход к Эону забвения. Наиукулус сотворил нашу галактику.
С первой эпохи её существования он ограничил жизнь всех существ быстрой смертью – настолько быстрой, что Наиукулус в земных воплощениях не успевал обрести достаточную мудрость и вспомнить породившую его первичную пустоту. Он лишь отдалённо угадывал её эхо, но физические страдания, душевные муки и неотвратимая смерть всякий раз предупреждали полное пробуждение. Умерев в одном теле, Наиукулус появлялся в другом.
Майкл, запыхавшись, облокотился на стену, его голова и руки поникли. Лунатик выглядел вконец истомлённым. Дмитрий воспользовался паузой и задал очередной вопрос:
– Ты говоришь о переселении душ? То есть человек умирает, а душа переносится в новое тело?
– Возьми любое удобное определение… – начал Майкл, но Дмитрий его перебил:
– Да-да, я понял. Но раз уж мы договорились использовать хоть какие-то определения…
– Нет. Я бы не назвал это переселением души. У того, что мы обобщённо называем сознанием, есть много уровней, и самые тонкие из них, пожалуй, можно назвать душой, но… Она никуда не переселяется. Когда человек умирает, исключительное сочетание материи, благодаря которому возникла жизнь, нарушается. В итоге материя распадается и меняет форму, а с ней пропадает и душа, точнее эффект души. Это как разбить лампочку. Она не исчезнет, просто примет другую форму, но света источать не будет.
– Подожди, – запротестовал Дмитрий, – ты же сам сказал, что, умерев в одном теле, Наиукулус появлялся в другом?! Значит, хотя бы Наиукулус… его-то душа переселяется в новое тело?
– Всякое живое существо – часть Наиукулуса. Он сотворил нас из своей плоти. Но лишь одно из существ в отдельно взятую эпоху начинает осознавать в себе Наиукулуса, начинает пробуждаться, и такое существо можно назвать его обособленным земным воплощением. Этот процесс неизбежен, потому что божественное знание Наиукулуса нельзя скрыть полностью. Когда же одно земное воплощение умирает, его сменяет другое, напрямую с предыдущим не связанное, но связанное с ним так, как связаны живые существа, порождённые Наиукулусом.
– О боже… – шёпотом выдавил Лоран и наигранно повис на плече Клэр. – Я бы лучше ещё один тайфун пережил.
– Тихо ты! – Клэр отмахнулась от друга, больше оберегая интерес Дмитрия к словам Майкла, чем проявляя свой собственный.
– То есть формально… – неуверенно промолвил Дмитрий. – Формально любой из нас может оказаться земным воплощением Наиукулуса?
– Да, – устало ответил Майкл. – Любой из людей. К нашей эпохе не осталось других разумных существ. В предыдущие эпохи их жило значительно больше, и многие из них были подобны человеку, ведь все мы – порождения одной эры. Но сейчас… да, только люди. И воплощение Наиукулуса живёт среди нас. И однажды он пробудится.
– Потому что божественное знание нельзя скрыть полностью?
– Да. И пробудившись, вспомнив одиночество породившей его пустоты, последнее из земных воплощений Наиукулуса вострубит окончание нашей эпохи, а с ней окончание нашей эры.
– И окончание Эона творения?
– Мы живём в исключительное время и можем стать свидетелями невероятных событий.
– Уже стали, – сквозь зевоту протянул Лоран.
– Но как именно это произойдёт? – не успокаивался Дмитрий.
– Что? – спросил Майкл.
– Окончание эпохи и… вообще.
– Когда в последнем из земных воплощений Наиукулуса прорастёт зерно божественного знания, когда спадёт сковывавшая его пелена сна, разом прорастут остальные зёрна, заложенные в сознание других людей. И мир остановится. Мы растворимся друг в друге и продолжим вековечное странствование в глубь собственного одиночества.
– Феноменально, – прошептал Дмитрий и по привычке схватился за блокнот, но светильники догорели, а в потёмках новые записи сделать не получилось. – Подожди, а как же истукан? Ты обещал рассказать о нём! Давай, Майкл, ну же! Махалинг Бато. Где он тут, в твоей летописи?
Майкл скользнул по стене и опустился на влажный пол гранитной террасы, но продолжил рассеянно говорить. Помимо прочего сказал, что во все эпохи Наиукулус любил детские годы своих воплощений, они надёжнее прочих периодов жизни защищали его от воспоминаний. Умирать Наиукулус тоже предпочитал ребёнком. Затем слова Майкла спутались, и он напомнил себя обычного – безумца, которого островитяне прозвали лунатиком. Так завершилось первое откровение.
Миша распорядился перенести Майкла из пещеры в лагерь – опасался, что тот умрёт от истощения. Лада впервые за последние месяцы увидела мужа по-настоящему озадаченным. Откровение Майкла смутило его не меньше остальных барангайцев.
С Обзорного плато в долину Святого Томаса спускались молча. Летопись Наиукулуса не обсуждали даже в лагере. Когда Майкл оклемался, его с облечением отпустили обратно в обитель Махалинг Бато. Носили ему пищу, справлялись о здоровье, но сами в пещере не задерживались. Откровение Майкла отпугнуло людей от истукана, и Миша благоразумно предпочёл до времени отказаться от новых праздников, сосредоточился на восстановлении лагеря.
Дожди изредка беспокоили островитян, но затяжное ненастье не повторялось. Всё шло спокойно до стычки с отступниками.
Габриэль и Багвис, отправившись за дикими ананасами, наткнулись в Пивном лесу на отряд из Призрачной долины и повздорили с ними – увидели, как Мактангол, Ким и Макисиг обирают облюбованную Габриэлем делянку. Не было сомнений, что люди Тёрнера обнаружили кусты диких ананасов, проследовав по различимой тропе барангайцев. Габриэль напомнил Мактанголу о праве первооткрывателей. В ответ Мактангол заявил, что нашёл дикие ананасы независимо от барангайцев. Громкий спор перешёл в драку, и в лагерь собиратели вернулись без добычи, зато с синяками и ссадинами. Хорошо, что обошлось без серьёзных травм.
Случившееся обеспокоило барангайцев. Они понимали: уступив однажды, будут уступать впредь, а в конце окажутся изгоями на собственном острове. Отступников было меньше – десять человек против двадцати одного, – однако за Тёрнером ушли самые сильные из мужчин, а в Барангае, помимо прочих, жили едва ли способные постоять за себя девочка Малайя, старик Баньяга, Мэри Джой, Клариса, музыканты Киану и Мигель, худенькая Кэй… Что они могли противопоставить кулакам Мактангола, Альвареса, Макисига и пацанки Роуз?
Вечером барангайцы собрались в обеденной хижине, перенесённой от реки и теперь установленной на возвышенности под Южным Домашним отрогом. За ужином обсуждали стычку в Пивном лесу, косились на побитых Габриэля и Багвиса, ждали, что Миша выступит с речью. И Миша выступил. Подчеркнул, что звериная жестокость отступников не должна удивлять, что он давно предсказывал подобные столкновения и готовился к ним ещё в дни, когда бушевал тайфун. Барангайцы, не очень-то ободрённые, шептались, однако следом Миша сказал то, что заставило их разом умолкнуть:
– У нас есть преимущество, которое я хранил в тайне. Надеялся, что никогда не придёт время им воспользоваться. Но время пришло. И мы им воспользуемся, чтобы защитить друг друга.
Миша сделал паузу, наблюдая, какое впечатление произвели его слова.
– О чём ты? – не сдержалась Лада.
– О каком преимуществе вы говорите? – одновременно с ней спросила Клэр.
– Деревянный ящик из бухты Спасения. Он не пропал. Его не унесло течением. Мы с Габриэлем и Багвисом сумели его достать. И нам помог этот замечательный молодой человек, – Миша указал на Дмитрия.
Барангайцы разом повернулись к нему, а Дмитрий растерянно развёл руками.
– Содержимое ящика, – продолжил Миша, – и станет нашим преимуществом. Завтра на рассвете вы всё увидите своими глазами.