В Иркутске, когда мама или Рита грустили, папа старался их развеселить. Увидев слёзы, торопился посочувствовать. Услышав смех, обязательно его подхватывал. Даже вымотавшись после работы, находил время для семьи, не заслонял своими переживаниями чувства других. Папа любил дедушку и во многом ему подражал, но в то же время опасался стать таким же, как родной отец. Дедушка «забивал эфир» собственными новостями – вываливал на родных каждую неурядицу своей жизни и не оставлял места для чужих тревог.
– Иногда ты возвращаешься домой, – рассказывал папа, – тебя переполняют эмоции, тебе хочется ими поделиться, а эфир забит. И ты молчишь. Если отец чем-то доволен, то преступно говорить о плохом. А если празднует успех… неловко мешать ему детскими разочарованиями или мериться с ним радостью.
Сам папа никогда не забивал эфир, оставлял пространство для других. В итоге Рита его совсем не знала. Если она обращалась к нему за советом, он советовал. Если спрашивала об истории семьи, отвечал. Мог усадить на стул и долго живописать устройство мира, объяснять сложность и неоднозначность человеческих душ. Ночью пускал маленькую Риту в кровать и, не будя маму, шёпотом выуживал из неё детские страхи и сомнения. Но искренности в этом не было. Подлинной искренности, обнажающей слабость человека в противовес той силе, которую он выставляет напоказ, раздавая советы или озвучивая сострадание. О себе настоящем папа впервые рассказал на острове.
– Как странно, – промолвил он, когда они с Ритой остались наедине у вечернего костра. – Самые сложные периоды в моей жизни всегда оказывались самыми счастливыми. Я прожил пятьдесят лет, но до сих пор не могу точно определить, что такое счастье. Не всеобщее, не равное для каждого из людей, нет. Моё счастье. Зато определённо скажу, что его исключает. Рутина. Покой. Засыпание. Я был счастлив, когда сталкивался с трудностями и преодолевал их. Причём если трудность уже преодолена, то и счастье с ней закончилось. Но это как яд, который становится лекарством только при верной дозировке. Когда трудности сами по себе становятся рутиной, они убивают. Безвозвратно.
Так и с оптикой, – в отрешении продолжал папа. – С ней не было ни дня покоя, но я чувствовал себя живым. Приходилось из года в год выкручиваться. Брать одни кредиты, чтобы выплатить другие. Переманивать сотрудников. Скупать уценённое оборудование. Придумывать акции. Ездить на ярмарки. Знаешь, твоя мама иногда говорила, что «Мир оптики» – главное путешествие моей жизни. И я не возражал. А потом… Даже не знаю, в какой момент путешествие стало рутиной. А когда я это заметил, было поздно.
Папа умолк. Рита пристроилась рядышком, положила ему на колени голову и вспомнила, что любит его. Никогда не переставала любить. Наслаждалась редким мгновением, когда папа решился робко выступить в общем эфире. Рита провела ладонью по его заросшим щекам. Папа принял ласку от дочери и сейчас показался ранимым, живым. Наутро от его вечерней слабости не осталось и следа. Едва рассвело, папа уже бодро расхаживал по долине Святого Томаса, наблюдая за подготовкой к возведению первых хижин.
Основной заботой островитян была обработка бамбуковых стеблей, с трудом вырубленных в лесу у Восточной стены, – орудовать приходилось единственным топориком. Папа порывался немедленно пустить их в ход, но Эрнесто-младший, много лет проработавший строителем, уговорил его не торопиться. Филиппинец сказал, что хижины из сырого бамбука прослужат пару месяцев, а затем начнут гнить, и работа пойдёт прахом. Папу удивило, что Эрнестомладший так покорно рассуждает о затяжной жизни на острове. Хорошо, что их не слышал Говард Тёрнер, подобных рассуждений он бы точно не стерпел и устроил бы погром вроде того, когда он разломал заготовки шалашей в бухте Спасения.
– Хорошо, – смирился папа. – Ты прав. Если делать, то делать хорошо.
Получив помощников, Эрнесто-младший очищал бамбуковые стебли и медленно разогревал их водяным паром, для чего соорудил на скалах Северного Домашнего отрога некое подобие бани. Стебли крепились над каменной ложбиной, куда строители заливали воду и последовательно укладывали раскалённые камни, доводя воду до кипения и позволяя горячему пару окутать бамбук. На эмалевой поверхности стеблей выступал смолянистый пот, и его стирали ветошью из кокосового волокна – Эрнесто-младший пояснил, что пот, остыв, станет липким, вязким и избавиться от него будет трудно. В пропаренном бамбуке погибали личинки насекомых, он заметно древеснел и приобретал однородный молочный цвет с жёлтым оттенком. Эрнесто-младший уверял, что баня защищает стебли от растрескивания и бамбуковых точильщиков, готовых при первой возможности облюбовать небрежно построенное жилище и за несколько недель изъесть его в белоснежную пыль.
Как только со стеблей сходили последние оттенки зелёного цвета, их спускали с Домашнего отрога и переносили на пляж Тихой бухты, где ровными рядами укладывали на песочную подстилку и оставляли сушиться под солнцем. Просушенные стебли строители относили на копчение, а при необходимости гнули, для чего стеблем меньшего диаметра, словно ершом, пробивали внутренние перегородки: в полую трубу бамбука Эрнесто-младший утрамбовывал песок, закупоривал её деревянными заглушками и над костром нагревал место будущего изгиба – при надавливании изгиб формировался без затруднений, а затем, опущенный в воду, остывал и фиксировался. После копчения над костром бамбуковый стебель принимал окончательный красно-бурый окрас и становился прочным, подобно старой отполированной кости, не подвластной ни морской воде, ни дождям, ни прожорливым насекомым.
Рита с любопытством следила за изменениями в долине Святого Томаса. Наперегонки с Малайей бегала от строителей к поварам, выходила сопровождать исследователей и собирателей, навещала вахтенных и всякий раз приносила на Ветреный мыс тунца, чтобы побаловать скучавшего в забвении Стинки. Если вестовому псу устраивали тренировочный забег, он принимался с лаем носиться по лагерю, не меньше Риты удивляясь тому, как изменилась жизнь островитян, и лишь на поводке соглашаясь вернуться к сигнальному костровищу. Островитяне едва напоминали тех напуганных, ослабленных пассажиров «Амок Лайта», которых два месяца назад море перебросило через Тюремный риф и вынесло на пески бухты Спасения. Каждый обнаружил в себе знания и навыки, по отдельности малозначащие, но, объединённые под руководством папы, Альвареса и Тёрнера, способные преобразить приютивший их дикий мир.
Рита наблюдала, как островитяне расщепляют бамбук на тонкие ленты с квадратным сечением, как нарезают и обрабатывают гибкие волокна ротанговой пальмы – пускают их на плетение корзин и рыболовных вершей. Как заботливо вываривают заготовки будущей бамбуковой посуды. Как в каменных ваннах на западе от долины Святого Томаса выпаривают и очищают морскую соль. Как сооружают бамбуковые мостки, чтобы без риска добираться до высоты кокосовых орехов. Как вялят рыбу и высушивают впрок собранные плоды. Как плетут циновки из листьев пандана. Даже весельчак Лоран и отстранённая Клариса не могли подолгу пренебрегать общим делом – оно успокаивало монотонностью, утягивало прочь от грустных мыслей и воспоминаний.
Сама Рита, какой бы занимательной ни казалась жизнь в долине Святого Томаса, в Барангае задерживалась редко. Иногда помогала маме на кухне, где теперь стояли три диабазовые сковороды и тянулись растяжки для копчения рыбы, иногда вместе с Малайей бралась за мелкие поручения папы, но чаще сбегала в глубь острова, предпочитала бродить по его зарослям в одиночестве или неподалёку от разрозненных группок исследователей – они ежедневно отправлялись искать непочатые островные закрома и прокладывали тропы, по которым со временем устремятся вереницы собирателей.
Голод и слабость давно отступили, тропический зной и медвяные ароматы цветущих деревьев окружили островитян безмятежным уютом, и всё же во снах к ним приходили отголоски кораблекрушения и образы оставленных в Большом мире близких людей. Никого не удивляло, если в ночном покое поблизости раздавался мятежный стон, если сквозь пелену кошмара просачивался жалобный всхлип. Островитяне ворочались, бормотали имена. Проснувшись, уходили на пляж и там, обратившись к морю, плакали. Папа рассуждал о важности общих собраний и праздников вроде того, что барангайцы устроили в честь возвращения Дианы и открытия Банановой рощи. Если не удавалось подобрать повод для очередного праздника, папа приглашал островитян собраться в святилище вокруг истукана и принести ему, а в его образе – всему острову, скромные подношения. Традицией стало осыпать лепестками и окроплять кокосовой водой камни кенотафа, но скорбь по утонувшим пассажирам «Амок Лайта» смягчилась, потому что вернуть их было невозможно, а скорбь по Большому миру не ослабевала.
В один из праздников папа, стоя возле коленей Махалинг Бато, Драгоценного Камня, подозвал к себе Кларису. Филиппинка не сразу поддалась зову, но затем подплыла к гранитному пьедесталу, забралась на него и смутилась, когда папа попросил её рассказать о муже, оставшемся там, в Большом мире. Клариса трясла головой, рвалась уйти от взгляда трёх десятков людей, но в конце концов уступила. Начала тихо, но островитяне затаились, и слова филиппинки свободно разносились под сводчатым потолком пещеры. По лицу Кларисы покатились слёзы. Она пошатнулась, папа вовремя поддержал её, и Клариса продолжила говорить – громче, с искренностью, граничащей с отчаянием. Словно обнажённая, стояла перед другими барангайцами и рассказывала им свою судьбу. Говорила о сестре с её детьми, о своей беременности, о выкидыше. Говорила о муже – как поругалась с ним в порту Манилы, как он ушёл за час до парома и как она решилась плыть на отдых одна, а потом корила себя за то, что не позвонила мужу и не попросила прощения. Выговорившись, Клариса обмякла на папиных руках. Её плач заполнил пещеру, оглушил присмиревших и растерянных от неожиданной откровенности людей, разошёлся по кругам четырёх гранитных карнизов и вырвался в известковые Врата к небу. Папа помог Кларисе спуститься в озеро, а Тала и Кэй помогли ей доплыть до нижней террасы.
С того дня каждый праздник два или три человека поднимались к изножью Махалинг Бато и вспоминали тех, кого оставили в Большом мире. Диана рассказала о двух сёстрах и матери. Маурисио и Кэй вместе вспомнили двух дочек, вынужденно живших у бабушки. Эрнесто-младший, не сдержав слёз, описал тяжёлую болезнь матери, прикованной к кровати и ждавшей его возращения. С каждым разом островитяне смелее делились воспоминаниями, и в святилище становилось на удивление людно – вокруг истукана вставали образы людей, никогда здесь не бывавших и всё же сочтённых его полноправными гостями.
Ночных кошмаров стало меньше, крики и стоны раздавались реже, и папа решил не останавливаться. Он обустроил «кладбище памяти», чтобы барангайцы общались с живыми близкими, подобно тому как они, сидя возле камней кенотафа, общались с погибшими. Местом под кладбище папа выбрал Палаванскую рощу и призвал каждого приносить туда по одному камню за одного оставшегося в Большом мире родственника или близкого человека. Тёрнер назвал папину идею безумием, но Диана, Ким, хромой Йонас и даже Роуз украдкой навещали кладбище памяти – принесли туда горсть камней и в уединении говорили с ними так, будто в самом деле могли донести свои слова до затерявшегося за горизонтом Большого мира.
– Забавно, – на днях сказала Клэр. – Ведь нас считают погибшими, и это по нам нужно служить панихиду. Получается, «Амок Лайт» выбросил нас в изнанку мира, где мёртвые хоронят живых.
Кладбище памяти развивалось без папиного участия. Островитяне не удовлетворились пирамидками из камней. Маурисио первый нашёл на северном склоне Обзорного плато, неподалёку от места, где начиналась тропа в Призрачную долину, открытые залежи туфового камня. Маурисио вооружился кварцитным рубилом и вытесал две грубые фигурки величиной с ладонь, назвал их в честь своих дочерей. Вместе с Кэй он поместил фигурки на кладбище памяти и подал пример остальным. С десяток филиппинцев взялись ваять собственных родных и близких, и это занятие привлекло Майкла. Лунатик подобрал удачное рубило и так обтесал обломок пористого туфа, что получилась весьма опрятная коленопреклонённая статуэтка. Обнаружив её, Эрнесто-младший попросил Майкла сделать статуэтку его родной матери. Вслед за Эрнесто-младшим к лунатику обратились и другие островитяне.
Майкл проявил прежде ему не свойственную усидчивость. Целыми днями пропадал в новоявленной каменоломне. Обед и ужин ему приносили заказчики. Они следили за его работой с восхищением и только сетовали, что статуэтки выходят однотипные и совсем не похожие на людей, в честь которых вырезались, – наговаривать Майклу конкретные приметы, вроде худобы или заострённого лица, оказалось бессмысленным. Из его рук всякий раз выходило тридцатисантиметровое подобие Махалинг Бато с закрытыми глазами и сомкнутым ртом. Барангайцы удовлетворились и таким исполнением, населив Палаванскую рощу десятками захороненных фигурок. Их закапывали по плечи, оставляя открытыми голову, шею и частично грудь. С тех пор кладбище памяти внушило Рите страх, отпугнуло её и заставило обходить Палаванскую рощу стороной.
Папа, не желая смущать доверившихся ему островитян, и сам заказал Майклу несколько фигурок, радуясь тому, что лунатик нашёл полезное дело, и уж конечно не помышляя проводить время в разговорах с крохотными подобиями истукана. Он устроил семейный уголок на южной окраине кладбища и по общему примеру закопал там по плечи четыре фигурки: маму и тёщу – Валентину Петровну и Ольгу Николаевну, младшего брата – дядю Андрея, единственную племянницу – Марину. Рите закапывать было некого. Она при всём желании не придумала бы, кого вспоминать и в чьём воображаемом присутствии делиться чувствами. Были две или три подруги, которым Рита с радостью устроила бы экскурсию на Ветреный мыс или в бухту Спасения, но протягивать им руки через пелену забвения она не хотела.
На острове осталось мало мест, не обследованных Ритой, ещё меньше – мест, куда она нарочно избегала заглядывать. Когда Палаванская роща присоединилась к запретному списку большинства районов Гиблой долины, Рита не расстроилась. В её распоряжении оставался весь остальной Креветочный хребет. Она училась слушать остров и уже не удивлялась, до чего родным казался всякий новый открытый ею закуток в лабиринте его скал и тропических лесов. Голос острова сплетался из мельчайших звуков: скрип высоких соломин зелёного бамбука, скрежет мнущихся под подошвой камней, гул ветра в базальтовых расщелинах и крики белоснежных фаэтонов, торопливо размахивающих крыльями над дальними морскими валами. Каждый из звуков в отдельности оставался немым, бесплодным, но стоило хоть раз услышать их в единой симфонии, как из разрозненных кусочков звукового пазла проступал общий рисунок, а голос острова становился осознанным. Одинокий в своём величии и неподвластный времени, он пел грустные истории такой древности, что жизнь Риты терялась в них тонкой корочкой пепла, угодившей на поверхность гранитного гиганта и приговорённой немедля истереться в пыль.
Рита пока улавливала лишь отрывки историй – не могла долго удерживать всеобъемлющее внимание, в котором растворялось всё прочее, от собственных тревог до собственного имени. Раздевшись, она ложилась в охряные травы на малых северных отрогах, опускалась в разломы вулканических глыб. Снимала истрепавшиеся кроссовки – шла босиком, терпя колючки и острые камни, и чувствовала, как в мелкие ранки проникает тепло острова. Оно поднималось по коже, внушало красочные сны, предрекало Рите озарения, способные утолить самую жадную любознательность и развеять самые глубинные страхи.
Рита забывалась, сидя на вершине Северной стены. Глубина под отвесной скалой не позволяла волнам раскрыть прибойную силу, и они мягко колыхались под гладким камнем, но местами море промыло вертикальные ложбины, выводившие на один из верхних уступов. Вода вливалась в них, однако до уступа добраться не могла – захлёбывалась, а скатываясь назад, сбивала следовавший за ней поток. Когда же ложбина успевала очиститься от слабых волн перед приходом сильного вала, он проскакивал беспрепятственно – вздымался на высоту десяти метров и пенистым фонтаном вырывался с уступа. Рита подсчитывала подобные фонтаны, встречавшиеся на всём протяжении Северной стены, где выше, а где ниже, и покачивалась им в такт, радуясь, если удавалось предвосхитить появление нового всплеска и вовремя повернуться в его сторону.
Согревая обнажённые стопы, камень говорил с Ритой. Не менее отчётливым бывал голос воды, принявшей её расслабленное тело. Первое прозрение случилось с Ритой именно в море. По крайней мере, испытанное тогда показалось ей прозрением – другого слова она подобрать не сумела. Рита заплыла за Рыболовную гряду Тихой бухты и неподалёку от Чаячьего мола, меньшего из трёх Барьерных островов, обнаружила коралловый лес. Он отличался от леса в бухте Спасения не только размерами пёстрых чащоб, но и глубиной корней, тёмно-серым лабиринтом уходивших на десятки метров вниз и терявшихся в непроглядной тьме. Надев маску с трубкой, Рита долго плавала над коралловым лесом, присматриваясь к его проворным обитателям, и ныряла вдоль его границ, а потом вдруг замерла на месте. С ней замер прочий мир. Дыхание остановилось, и голову наполнила пульсация собственного сердца. Следом пришли образы.
Рита увидела, как прочь скользнула её тень, как заскользили другие тени. Не сразу поняла, что видит движение облаков. Облака пролетали над ней. День сменялся ночью, пока они не слились в неразличимый временной поток, приносивший то зной, то дождевую рябь. Следом дрогнул коралловый лес – единый скелет колонии стал меняться. Он слой за слоем истончал свои верхние уровни, обнажал и оживлял из пыльной серости более глубокие уровниблизнецы. Морское дно обозначилось далеко внизу, а потом стало приближаться. Коралловый лес мельчал с каждым вдохом Риты, вмещавшим годы и даже десятилетия, пока не превратился в крохотный известковый нарост. На гранитном дне, присыпанном галькой и отчасти заросшем водорослями, Рита увидела первые полипы. Протянув руку, могла коснуться их миниатюрных жилищ, построенных из арматуры хитиновых нитей и ещё тонких наслоений известняка. Так зарождался коралловый лес.
Страх пришёл с запозданием. Рита подняла голову над водой и обнаружила остров, каким он был сотни лет назад. Креветочный хребет вздымался значительно выше, на Обзорном плато возвышалась зубчатая корона, единственным наследием которой в дни «Амок Лайта» остался куцый смотровой гребень, а Тихая бухта лежала сухим преддверием долины Святого Томаса – за Рыболовным барьером растекался эстуарий Светлой реки. Место будущего кораллового леса лежало мелководное и доступное, а Барьерные острова смыкались в единый продолговатый остров. Рита не знала, пребывает во сне или в действительности пронеслась против течения времени. Не понимала, как вернуться. И не была уверена, хочет ли возвращаться. Подумала выйти на берег и принять остров в его новом обличии, но вспомнила родителей и одёрнула себя.
Образы ещё не рождённых мамы и папы оказались неожиданно слабыми. Рита едва помнила их лица. Память стремительно выцветала, и Рита поторопилась опустить голову. Уставилась на юные полипы, надеясь, что их созерцание вернёт её в родное настоящее, как созерцание старого кораллового леса забросило в глубину прошлого.
– Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста, – беззвучно шептала Рита в дыхательную трубку и вдруг почувствовала тяжесть на правой ноге.
Кто-то схватил её за щиколотку.
Рита взвилась. Увидела, как полипы под ней превратились в тонкую плёночку на внутренних стенках кальцитных чаш, как их гнёзда окрепли и срослись в первую большую колонию. Дно опускалось, и с каждым метром его погружения полипы, не желая отдаляться от солнечных лучей, выстраивали новый уровень известкового царства, пока не соорудили общую пирамиду кораллового леса.
Временной поток выбросил Риту обратно. Всё вернулось на свои места.
– Эй! – кричал недовольный Лоран.
Он заметил неподвижную Риту, решил её разыграть – подплыл сзади и ухватил за ногу. В итоге получил пяткой по щеке. Вода, к счастью, смягчила удар. Рита торопливо извинилась перед французом и во весь опор поплыла к берегу. Выскочив на пляж Тихой бухты, понеслась к маме и долго её обнимала, но не забыла восторга, испытанного в первом прозрении. Догадывалась, что и впредь будет прислушиваться к историям острова. Бездна его древности манила, и с тех пор Рита училась бережно обращать время вспять. Всякий раз что-нибудь протягивало к ней руку, подобно Лорану, и возвращало к островитянам. Так случилось и сегодня. Рита замечталась на пляже Тихой бухты: всматривалась в солнечный рубчик песчаного дна, наблюдала, как на ветру запрокидываются гребешки торопящихся к берегу волн, – когда в лагере раздались голоса обеспокоенных людей.
День для барангайцев не задался с рассвета. Всё началось с очередной перепалки между папой и Тёрнером, в причинах которой Рита даже не пыталась разобраться. Эрнесто-младший ругался на Багвиса, недостаточно плотно утрамбовавшего песок в бамбуковые стебли, из-за чего те треснули на изгибе. Затем, раскалившись, лопнула одна из диабазовых сковородок, забрызгав маму раскалёнными кокосовыми сливками. Киану проснулся с болями в животе, и обычные отвары Кларисы ему не помогали. У Димы сломалась трость, и французы отправились на отроги Креветочного хребта в надежде подыскать ему ветвь крепче и надёжнее старой. Приключилось множество мелких неурядиц, и папа ходил хмурый. К обеду вернулась исследовательская экспедиция во главе с Габриэлем. Они теперь пропадали по несколько дней, возвращались вымотанные, будто мостили горные тропы булыжником. Выслушав отчёт филиппинца, папа и сам ненадолго исчез из лагеря; когда вернулся, выглядел ещё более хмурым. Чуть позже в лагерь с криками прибежали Роуз и Аналин. Они принесли окровавленного Стинки.
Пёс едва дышал. Его тело было истерзано глубокими ранами. Филиппинки, никого не предупредив, утром отправились обследовать леса за Северным Домашним отрогом, а на обратном пути услышали скулёж. Пошли на звук и обнаружили пса в кустах. Багвис сбегал за Кларисой, ушедшей в Палаванскую рощу «навестить» мужа. Клариса примчалась, но помочь Стинки не смогла. Сказала, что на острове у него нет шансов. В итоге лишь облегчила его страдания – попросила у папы нож и унесла пса подальше.
Вскоре в Барангай вернулся Тёрнер, в сопровождении Мактангола и Дианы гулявший в верховье Светлой реки. Он увидел, как по горной тропе бегут Багвис и Клариса, и, обеспокоенный предчувствием, спустился в лагерь. Узнав о случившемся, потребовал показать ему тело пса. Осмотрев его раны, разъярился.
Тёрнер ругался, угрожал всем сразу, а в особенности папе, – набросился на него с кулаками, и только Габриэль с Альваресом не позволили начаться драке. Американец кричал, что папа с первых дней невзлюбил Стинки, называл папу «долбаным хиппи», которому понравилась роль вождя на расчудесном островке, который не хочет возвращаться в «поганую Сибирь» и убил вестового, чтобы отдалить спасение.
Назревало противостояние тех, кто был верен папе, и людей Тёрнера. Они припоминали друг другу прошлые размолвки, бросали обвинения, совершенно нелепые, но сейчас звучавшие грозно.
Рита испуганно прижалась к маме. Видела, как из-за деревьев за ними наблюдает Дима. Видела, как с горной тропы торопятся Клэр и Лоран. А потом с земли поднялся Адриан, и ругань прекратилась – филиппинец в слезах признался, что это он случайно ранил Стинки.
Рита сразу подметила, что Адриан сидит потерянный, обняв колени. Он дрожал, но Рита сочла, что дрожь вызвана ужасом перед обезображенным псом. Если бы филиппинец не признался, никто бы не заподозрил его в содеянном. Как же так… Весельчак Адриан, любивший живописать аромат илокосского чеснока, щедро смеявшийся над чужими шутками и никогда не обижавшийся, если ему припоминали случай с четырьмя выпитыми кокосами, теперь понуро стоял перед островитянами. Рита не жалела Стинки. Пёс отмучился и обрёл покой. Рита жалела филиппинца, молодого механика с «Амок Лайта», – понимала, что его лишения только начинаются. Так просто Тёрнер не простит ему гибель пса.
Американец хотя бы согласился выслушать Адриана, и филиппинец путано рассказал, как отправился гулять в сторону Соляных прудов – хотел проведать чаши с морской солью. Опасаясь ходить один, захватил рыбацкую острогу. Оружие не лучшее, но сгодится, если встретишь змею или дикого зверя. Да, островитяне не обнаружили здесь никого крупнее обычной полёвки, но джунгли всегда полны скрытых опасностей. Возвращаясь с прогулки, Адриан заметил в зарослях движение. Толком не успел понять, чего боится. Ослеплённый страхом, несколько раз наугад ударил острогой. Когда увидел, что жертвой его страха оказался пёс, отпущенный на тренировочный забег и радостно возвращавшийся в лагерь, бросился прочь – вид крови окончательно лишил его рассудительности. Острогу Адриан отшвырнул на ходу. Вернувшись в Барангай, затаился. Измучил себя терзаниями и признался в содеянном.
Оправдания Адриана американца не удовлетворили. Его переполняли гнев и возмущение. Он давился проклятиями.
– Ты! – Тёрнер указательным пальцем ткнул филиппинца в грудь. – Ты нарочно! Я тебя, тварь, сгною!
Когда Тёрнер ладонью ударил Адриана по лицу, за филиппинца вступился папа.
– Адриан ошибся. – Папа говорил сам, не обращаясь за переводом к маме. – Ужасная, трагическая ошибка. Ты прав. Но это не повод бросаться с кулаками на…
– Не повод?!
– В зарослях мог прятаться Мануэль!
– Что? – поморщился американец.
– Ведь ты подумал, что к тебе идёт Мануэль?
– Я… – Адриан растерянно повел плечами. – Да. Я подумал, что попал в западню…
– Чушь! – Тёрнер махнул рукой.
– В лагере многие боятся Мануэля, – настаивал папа. – Мы все знаем, что он за нами следит. Именно Мануэль убил Стинки. Он виноват в том, что внушил нам страх, а значит, в ответе за то, чтó мы из страха делаем.
Тёрнер сжимал кулаки, но как ответить, не знал.
– Ты! – Американец обратился к папе, но гнев в его голосе ослаб. – Ты подослал этого идиота убить моего пса!
– Не надо глупостей, – в разговор, поправив очки, вступил Альварес.
Помощник капитана услышал достаточно и знал, на чью сторону встать. К тому же Адриан был одним из немногих выживших членов экипажа и отчасти оставался на его попечении.
– Если бы Михаил захотел избавиться от аскала, – продолжил Альварес, – что само по себе невероятно, то поверь: он нашёл бы способ сделать это незаметно. Без крови, без криков. Неужели ты думаешь, Михаил так глуп, чтобы устраивать открытую расправу?
Аргумент Альвареса показался Рите сомнительным, однако он подействовал. Островитяне стали расходиться, примирившись с тем, что смерть Стинки – несчастный случай. Не успокаивался только Тёрнер. Обвинениями не бросался, но принуждал Адриана отвести его к месту, где филиппинец убил пса, а следом указать, куда он бросил острогу. Ни первого, ни второго Адриан не сделал – сослался на ужас, залепивший ему глаза и затуманивший память.
Многое осталось неразъяснённым. Смущала вылазка Адриана к Соляным прудам. В последние дни он помогал строителям сушить бамбуковые стебли и лагерь покидал редко. Удивляло, что в путь он отправился вооружённый. Старик Баньяга подтвердил: одна из острог пропала. Вызывало недоумение и то, что Адриан не перепачкался в крови. Тёрнер не нашёл ни единого кровяного пятна на его синем комбинезоне с именной нашивкой на груди. Почему Адриан убежал? Почему не сразу признался и почему в итоге выдал себя? Много вопросов и ни одного внятного ответа.
Островитяне предпочли скорее забыть сцену, устроенную американцем, но Рита чувствовала, что за внешней умиротворённостью лагеря скопилось немало тревог, вроде кражи мультитула и убийства Стинки, – крохотных царапин, воспалявшихся и вызревавших в один пульсирующий нарыв. Рита надеялась, что папа сумеет предотвратить наметившийся в лагере разлад.