Первое донесение от Адольфа и Джело пришло через месяц. Оно было лаконичным. «Благополучно прибыли в ад, начали работу», — передал капо подметальщиков.
Увлекаемый инерцией, Лагерь Номер Один скатывался на грань умопомешательства. Как разбитый механизм, как взбесившаяся лошадь, несущаяся к пропасти, лагерь рванулся к своему концу с какой-то дьявольской веселостью. Единственной реальностью оставался приближающийся конец Треблинки. Каждый знал это — немцы, Комитет, узники; но все притворялись, что не знают: немцы, чтобы успокоить узников, Комитет и те, кто был посвящен в план восстания, чтобы успокоить немцев, и, наконец, узники, которые не знали ни о чем, чтобы успокоить себя. Все еще приходили многочисленные эшелоны, но все происходило как во сне.
Однажды к воротам лагеря прибыл табор цыган с повозками и вещами. Они были счастливы, окончив длинный путь, немцы были счастливы тоже. Все было кончено через час. На другой день прибыли балканские евреи. Было воскресенье, и день отдыха во дворе гетто был в разгаре. Как только свист паровоза прорезал воздух, Лялька вывел оркестр маршировать на платформу. Выгрузка происходила под музыку. Когда все было закончено, Кива сказал группе узников, возвращающихся в гетто, похлопывая одного из них по плечу: «Не беспокойтесь, еще много будет таких, как этот».
Несмотря на то, что смятение неумолимо нарастало, несмотря на то, что рвы опустошались, а тела превращались в дым, оптимизм стал обязательной чертой в Треблинке, и каждый старался сохранить бодрость духа в надежде обмануть себя и окружающих.
Со своим языком, своими новыми постройками и своими воскресными увеселениями Треблинке в этот момент недоставало только одного, чтобы завершить фарс — женщин. Следующий же эшелон исправил этот недостаток. Он был из Гродно и доставил последних евреев города. Когда они разделись, Лялька построил их и произвел инспекцию. Ему нужны были молодые, свежие и красивые. Было отобрано двадцать девушек и молодых женщин, получивших его одобрение. Им было приказано одеться и отправиться в гетто. Половина осталась в Лагере Номер Один, вторая была направлена в Лагерь Номер Два. Их поселили в специально выделенной для них комнате в бараке хоф-юден. В течение дня они работали в немецкой прачечной, а вечером им было разрешено оставаться вместе с узниками гетто. Их прибытие преобразило лагерь. Вокруг этих испуганных и беспомощных женщин, которые все еще не понимали, что с ними случилось, то и дело вспыхивали побоища. Все, чем капо и привилегированные могли похвастать, надевалось, мылось и чистилось до блеска.
Когда Лялька почувствовал, что приманка подействовала, он объявил, что заслуживающие того капо и хоф-юден могут жениться. Будет введен гражданский и церковный брак. Молодым будут выделены отдельные комнаты. Кандидаты должны обращаться к нему.
Все это происходило во время правления Раковского. Он был первым, кто женился. Гражданская церемония была короткой. Когда новоиспеченная пара была представлена Ляльке, он сказал женщине, указывая на мужчину: «Das ist dein Mann» (Это твой муж). Этим еще раз подтверждалось, что он один имел право распоряжаться любовью, также как жизнью и смертью. Следующей была религиозная церемония. Капо Меир, который был главой религиозно настроенных узников, изображал раввина.
Традиция соблюдалась во всех деталях. Немцы даже достали и принесли свадебный балдахин из одного еврейского местечка, недалеко от Треблинки. Церемония происходила вечером после работы. Присутствующие офицеры СС по этому случаю надели белые офицерские кители. После благословления Лялька произнес маленькую речь, в которой пожелал молодым долгой жизни и большого счастья. Оркестр Гольда в полной униформе сыграл свадебный марш.
После Раковского подобным образом женились несколько других капо. Это была игра. Хацкель, который был честолюбив, женился на Переле, капо женщин. Она прибыла другим эшелоном и своим назначением на эту должность была обязана той враждебности, которую сразу возбудил ее скверный характер. Это была довольно хрупкая и непривлекательная женщина. Хацкель выбрал ее сам по прибытии эшелона. Поскольку кандидатов в мужья было значительно больше чем женщин, Лялька разрешил уже одобренным кандидатам самим выбирать себе подруг по прибытии эшелона.
Свадьба Хацкеля предоставила Ляльке возможность разыграть одну из своих унизительных шуток, на которые он был мастер. Церемония должна была состояться под вечер. Во время переклички Лялька вызвал Хацкеля из рядов. Он объявил, что в благодарность за хорошую службу он и все узники приготовили ему подарок. Немного в стороне невозмутимо стоял Раковский, держа на вытянутых руках красивый и довольно объемистый сверток, перевязанный белой лентой. Хацкель покраснел от смущения и удовольствия и, заикаясь, произнес слова благодарности. Лялька, поглядывая на него с доброй улыбкой, добавил, что он человек благородный и знает, как вознаградить за лояльность, и что никогда еще не было никого, кто бы так заслужил этот подарок. Затем он передал сверток Хацкелю. Заикаясь все больше и больше, тот пытался вернуться в строй, но Лялька настоял, чтобы он открыл пакет.
Напряжение тем временем нарастало, и все ждали в нетерпении. Хацкель развязал ленту и развернул бумагу. Еще одна бумажная обертка, затем третья, четвертая, пятая, под которой была маленькая картонная коробка. По запаху Хацкель понял, что в ней находится и остановился, красный от стыда. Но было слишком поздно, вокруг грянул взрыв смеха.
— Они смеются, они умрут, — подумал Лялька.
Самая богатая свадьба была сыграна, когда доктор Рыбак женился на женщине-враче по имени Ирена. Случай с доктором Рыбаком проливает свет на атмосферу, которая царила в лагере в то время. Она показывает, чем стал этот мир иллюзий и смерти, оказавшийся ареной действий немцев и Комитета. Доктор Рыбак прибыл в Треблинку с женой и двумя детьми. Он пережил их, потому что жизнь — это долг. Работая днем, помогая больным ночью, он принял на себя задачу облегчать боль и страдания своих братьев. Уцелевшие вспоминают ночь, когда он оперировал одного узника с ужасным абсцессом, в то время как товарищи больного, сгрудившись вокруг, пели чтобы заглушить его крики. С кустарными приспособлениями, без медикаментов, он проводил ночи, ведя отчаянную борьбу со смертью. Ночью он, благодаря своей смелости и упорству, мог спасти десять узников, но на следующий день двадцать могли быть направлены в «госпиталь». И все же он никогда не прекращал своей работы. В другой раз он провел всю ночь, делая переливание крови узнику, который умирал от истощения. На следующий день узник умер во время «забега смерти». Этим же вечером доктор Рыбак снова начал оперировать, утешать, ободрять. Он знал, что его сражение со смертью безнадежно, но не хотел думать об этом. Увлекаемый безотчетным чувством долга, каждую ночь он старался снова связать те нити жизни, которые немцы рвали в течение дня. Он заменил доктора Хоронжицкого после его смерти. Рыбак рассматривал свою позицию только как средство доставать медикаменты для узников. Он приносил их после работы, пряча под белым халатом, и передавал Кубе Якубовичу, дневальному, который распределял их в бараках. Это было во время эпидемии тифа. Когда прибыли женщины, доктор стал одеваться более элегантно. Узники замечали его вечером во дворе гетто, беседующим с доктором Иреной, молодой вдовой тридцати лет, которая прибыла в Треблинку с двумя детьми. Через некоторое время доктор Рыбак официально объявил о своем намерении.
Лялька много сделал для этой пары, которая решилась продолжить игру жизни. После религиозной церемонии было разрешено посетить портновскую мастерскую. Немцы организовали буфет, и Лялька открыл бал танцем с невестой. Вечеринка затянулась далеко за полночь, с криками, взрывами смеха и волнами вальса, уходящими в небо, которое пылало от костров Лагеря Номер Два.
Галевский, присутствовавший на вечеринке, на минуту ужаснулся той роли, которую он играл. Он лично одобрял торжества с самого начала. Вместо того, чтобы оказывать в этом вопросе сопротивление немцам, Комитет поощрял их усилия и старался увеличить размах торжеств. Галевский подумал о других узниках, запертых без воздуха, скученных в своих бараках на деревянных нарах так, что когда один хотел повернуться, все должны были переворачиваться вместе с ним; и он представил себе, что думают они о таких демонстрациях. Он подумал также о трупах, сжигаемых в другом лагере, вспомнил ранние дни Треблинки: самоубийства, Шокена, Берлинера, Хоронжицкого. Было что-то непонятное, невообразимое в том, что происходило сейчас. И он сам — что он делает здесь? Он пьет и слушает музыку? Что ужаснуло его больше всего — это то, что он может пить и его не тошнит, он может слушать музыку и забыть своих братьев. Конечно, это была стратегия, но не все можно было объяснить стратегией. Когда он вернулся в свой барак, он поделился этими мыслями с Зальцбергом и Курляндом.
— Я знаю, — начал он, — немцы стараются обмануть нас, а мы стараемся обмануть их. Но это не объясняет, почему Рыбак любит эту женщину, почему она любит его и почему я получал удовольствие от выпивки и присутствия на этом безумном торжестве.
— Мне самому это нравится, — ответил Курлянд. — А ведь я ближе к еврейской трагедии здесь, чем ты.
— Неужели мы действительно стали рабами? Неужели мы перестали быть людьми?
— Мы не люди и не рабы. Мы обитатели Треблинки.
Тогда заговорил Зальцберг. Заключение в лагере нисколько не затронуло его нравственность и, хотя он не критиковал эти празднества, тем не менее избегал их.
— В каком отношении обитатели Треблинки не люди? Кто скажет, что, очутившись в такой же ситуации, он не будет вести себя так же?
— Люди, которые не любят жизнь, — ответил Курлянд.
— В таком случае, любить жизнь — это кощунство? — тихо спросил Галевский. Вопрос повис в воздухе. Эхо вечеринки докатывалось к ним через дверь, которая вопреки инструкции была оставлена открытой. Ночь была мягкая, полная музыки, печали и надежды. Курлянд нарушил наступившую тишину.
— Нам следует представить случай с доктором Рыбаком нашим раввинам. Грех ли это — жениться при таких обстоятельствах? Или это акт веры в жизнь?
— Но человек может жить не заходя так далеко, — сказал Галевский.
— Нет, невозможно жить в воздухе. Жить — значит есть, надеяться, любить. Жить — значит действовать. Мы любим жизнь, как любим женщину — душой и телом.
И после небольшого молчания, как бы обдумывая свои слова, Курлянд добавил задумчиво:
— Да, жизнь похожа на женщину, может быть, если мы не хотим страдать, не следует любить ее так горячо…
Затем, помолчав еще, сказал:
— Но я жалею людей, которые никогда не любили.
Если любовная история доктора Рыбака окончилась браком, то были и другие, которые и зародились и окончились несчастливо. Треблинка превратилась в сложное общество, где наряду со священными узами брака существовала вечная трагедия любви.
Яжик, сочинитель сатирических куплетов, молодой человек двадцати одного года, пережил вместе с семнадцатилетней девушкой историю Ромео и Джульетты. Он умел смеяться и знал, как заставить смеяться людей. В Треблинке он потерял всю семью, но каким-то чудом сохранил в себе юношескую душу. Ей было семнадцать, у нее были две длинные косы и лицо, похожее на цветок. Она тоже была сирота, беспомощная, обезумевшая от горя. Увидев ее в первый раз, Яжик забыл про Треблинку. Она была такая хрупкая, чистая и прекрасная. Она была как чудо, как мечта в этом мире безумия, смерти и ненависти. Он принес ей апельсин, и она ему улыбнулась. Начиная с этого дня, он перестал думать о чем-либо, кроме нее. Днем он говорил о ней, ночью он грезил ею. В короткие минуты свободы после окончания рабочего дня и до того момента, когда гасли огни, они сидели в одном из уголков двора гетто, и он брал ее руку в свою, чтобы забыть, чтобы заставить ее забыть. Без слов, застенчиво глядя друг на друга, улыбаясь иногда, они молчаливо переживали свою трогательную любовь, оберегая каждый момент, который мог оказаться последним. Ему был двадцать один год, ей было семнадцать лет.
Июнь удлинил вечера до бесконечности, смешал свет дня с жаром неба, озаряемого заходящим солнцем. С каждым днем они все более неохотно расставались, услышав сигнал, предупреждающий о тушении огней. Однажды ночью Яжик пытался проникнуть к ней в барак. Скрываясь в углу двора, он ждал, когда двери бараков захлопнутся за узниками, но был замечен при последнем осмотре. Его положение официального комика спасло ему жизнь, но на следующее утро, на перекличке, он был приговорен к двадцати пяти ударам плетью. Он считал их, плача от боли, унижения и любви.
В Треблинке Ромео и Джульетта не имели права умереть в объятиях друг друга.
Его имя было Шломо. Все знали, что ее звали Малка. Он был капо «красной» команды, она только что окончила школу. Он был красив дикарской красотой, черный и очень крепкий. Она была белокурой и стройной, с глазами цвета голубого фарфора. Когда они встретились в первый раз, он носил сапоги и кавалерийские штаны, а в правой руке у него был огромный бич. Она могла бы убежать из гетто, в котором жила, немецкий офицер, очарованный ее красотой, предложил ей свою помощь. Она оказалась не в состоянии покинуть свою семью и предпочла умереть вместе с ней. Стоя в строю, голая, она ожидала смерти, которая освободит ее от унижения. Отказ прикрыть свою наготу был ее последним жестом гордости и неповиновения по отношению к убийцам. С высокомерием и презрением она разрешала им любоваться собой и хотела умереть.
Шломо пришел позабавить себя. Он был одним из тех, кого Треблинка развратила. Когда он увидел ее, прекрасную и презрительную, покинутую и недоступную, что-то перевернулось у него внутри. Гражданский брак совершился на месте. «Das ist dein Mann», — сказал ей Лялька. Ей удалось сдержать слезы до вечера, но рыдания, которые душили ее весь день, прорвались, когда она вошла в барак. Религиозный обряд был совершен через несколько дней.
Тем временем Шломо, этот дикарь, одаренный какой-то звериной красотой, преобразился. Капо-садист превратился в краснеющего школьника. Каждую ночь Малка рыдала и призывала смерть. Склонившись над ней, покорный, разделяющий ее отчаяние, он беседовал с ней часами, пока, ослабевшая, она не засыпала. Тогда, не двигаясь, он сидел около спящей, глядя на ее прекрасное лицо.
Эти несколько часов, высвеченных пламенем погребальных костров, превратились для Шломо в моменты невыразимого счастья. Он говорил спящей какие-то бессмысленные дикие фразы или просто бесконечно повторял ее имя: «Малка, моя маленькая Малка, моя королева, моя любовь! Малка, я люблю тебя! Неужели это моя вина, что мы встретились в этом аду? Малка, я люблю тебя! Я люблю тебя! Мы скоро умрем, и я не увижу твоей улыбки. Раз мы должны умереть, прости меня, что я спас тебе жизнь».
Иногда он начинал говорить в исступлении: «Я спасу тебя, Малка, мы убежим, мы действительно поженимся. Мы забудем, мы поселимся в Израиле, нашей стране, Малка, и у нас будут дети, они будут такие же белокурые как ты, сильные и счастливые. Я защищу тебя, Малка, и никто не обидит тебя. О, Малка, маленькая Малка! Как я люблю тебя!»
Мало-помалу у Малки вошло в привычку притворяться спящей и прислушиваться к безумным речам ее «мужа». И незаметно, под влиянием его слов, что-то шевельнулось в ней, слабый пульс жизни, у которой была сладость любви и горечь смерти. Как-то ночью, опять притворяясь спящей, тронутая длинной страстной речью своего мучителя, она вдруг бросилась в его объятия, рыдая от горя и надежды. За день до этого она узнала о Комитете. Этим утром она первый раз мирно заснула.
В последующие дни она старалась собрать больше информации о том, что готовилось. После того как ее заставили поклясться, что она ни слова не скажет Шломо, она была посвящена в подготовку к восстанию. Ее просили притворяться, что она счастлива здесь, притворяться, что она забыла, что такое Треблинка. И она начала жить, чтобы забыть, обмануть себя, обрести смелость. Покоренная любовью Шломо, она полюбила его. По-своему она прошла весь тот путь, который до нее прошли другие узники, и сейчас она хотела жить, она хотела верить, что жизнь все еще существует, что когда-нибудь этот кошмар кончится и будет страна, освещенная солнцем, омываемая морем, страна евреев. Она хотела жить, быть счастливой, иметь детей. Она любила. Она начала тоже нетерпеливо ждать вечера, когда снова увидит своего Шломо, который, чувствуя как она возвращается к жизни, любил ее все больше и больше.
Как-то ночью у нее не было больше сил удержать внутри себя секрет о готовящемся восстании, и она рассказала ему то, что знала. Этой ночью Треблинка полностью исчезла для них! Позабыв о реальности, они начали строить планы. Они скроются отсюда вместе, спрячутся в лесу и дождутся конца войны. Потом они уедут в Землю Израильскую. Они поженятся и будут жить в кибуце. Солнце будет всегда. Будет голубая вода и такое же небо. У них будут дети, красивые как лето, счастливые как солнце, и когда-нибудь они расскажут им то, что вспомнят.
Они забыли Трблинку. Но Треблинка не забыла их. Катастрофа произошла через несколько дней. Переле, которая завидовала Малке, донесла однажды Киве, что Малка была пьяна. В Треблинке пьянство каралось смертью. Вне себя от отчаяния, Малка оскорбила Киву, когда ее привели к нему. Это произошло днем, когда Шломо не было. Ему сообщил об этом узник, видевший, как Кива уводит Малку. Шломо бросился к нему и умолял спасти свою жену. Увидев возможность завербовать еще одного доносчика, Кива согласился не убивать ее.
— Она будет переведена в Лагерь Номер Два, — объявил он.
Шломо знал, что это значит, и начал умолять Киву снова, но у того был свой план.
— Она вернется, если я буду доволен тобой.
Шломо сразу же подумал о восстании. Все трое — Малка, Кива и Шломо — стояли по ту сторону сортировочной площади, около «госпиталя». Малка пристально смотрела на Шломо. Она чувствовала, что он колеблется и уже готов выдать тайну. Он, казалось, не видел ее, стоя с опущенной головой, погруженный в свою боль, не в состоянии решиться.
Неожиданно он поднял глаза, и она поняла, что он выбрал предательство. Он уже собирался начать, но тут вступила она.
— До свидания, Шломо. Встретимся, когда все это кончится.
Шломо не понял, что она имеет в виду, но прочитал в ее глазах такую мольбу, что остановился. Они смотрели друг на друга в течение нескольких секунд. Затем Малка добавила: «Не нужно ничего говорить, дорогой, ты испортишь все».
Шломо понял.
— До свидания, Малка. Скоро мы будем вместе навсегда!
Улыбнувшись ему, она повернулась и пошла. Когда он увидел ее удаляющуюся фигуру, Шломо понял, что он не может жить без нее и что даже свобода не имеет для него смысл без Малки. Какое ему дело до восстания, какое ему дело до мести, что ему свобода? Все, что он хотел — это быть с Малкой, жить с ней, не имеет значения где, не имеет значения как. Ослепленный любовью, он больше не думал ни о чем, кроме нее, и был готов сделать все, что угодно, чтобы увидеть ее вновь. Он провел последующие дни в раздирающих душу сомнениях. Десять раз он был готов пойти и донести о восстании, и десять раз он видел лицо Малки: напряженное, повелевающее и умоляющее. Он не мог ослушаться ее. Он знал, если он это сделает, она никогда не простит его.
Мысль пришла к нему однажды вечером, когда он сидел в углу двора гетто, глядя на дым, поднимающийся из-за высокой песчаной насыпи. Каждый день он наблюдал за этим дымом который уже превратился в символ лагеря. Этим вечером он понял, что без Малки для него нет жизни. И он решил проникнуть к ней. Лялька отсутствовал. «Как только он вернется, я попрошу его перевести меня в Лагерь Номер Два. Конечно, я умру там, но, по крайней мере, сначала увижу ее», — решил Шломо.
Лялька громко рассмеялся, когда услышал его просьбу. Он нашел случай забавным, но согласился удовлетворить просьбу, предупредив, что «там» он уже не будет капо, а будет весь день таскать трупы. Шломо это было безразлично, он был готов на все, только бы снова увидеть свою Малку.
Он был в Лагере Номер Два на следующий день.
Влекомая своим внутренним течением, «светская» жизнь лагеря продолжала развиваться. Вначале осторожно, а затем все более и более открыто в гетто появилось что-то вроде кабаре. Идея пришла после свадьбы доктора Рыбака. Началось с того, что у Гольда появилась привычка приходить каждый вечер в портновскую мастерскую музицировать, и привилегированные, пользуясь некоторой свободой, тоже стали приходить туда. Однажды кто-то привел свою жену, затем явились все жены. Музыка, женщины и мужчины — узники начали танцевать. Наступило лето, танцы вызывали жажду, и люди приносили выпивку.
Когда об этом прослышал Лялька, он не только не запретил сборища, но начал сам снабжать приходящих спиртным и приветствовал желание эсэсовцев приходить в «кабаре». Первый раз атмосфера была напряженной, но эсэсовцы знали, как заставить людей забыть, кем они были. Вскоре заключенные перестали замечать их присутствие. В дополнение к танцам появились другие развлечения ночного клуба. Между евреями и эсэсовцами появились какие-то отношения. Все это не мешало эсэсовцам убивать евреев в течение дня, но перспектива скорого расставания немного смягчала их. Они были вместе так долго, у них были общие воспоминания, и, наконец, этот лагерь был чем-то вроде совместного предприятия. Начало было трудное, Всевышний знает, но они прожили эти трудности вместе, страдали вместе, каждый по-своему, конечно, а теперь собирались расставаться. Здешние евреи уйдут к своему народу, а эсэсовцев переведут в другой лагерь, к другим узникам, которых они не будут знать. Как тяжела жизнь!
Были эсэсовцы, которые предпочитали приходить в барак послушать, как евреи в долгие вечерние часы поют свои прекрасные печальные песни. Офицеры сидели под окнами опершись спинами о стены бараков, в ностальгических грезах они слушали, глубоко тронутые, песни смерти и надежды, которые струились в светящуюся ночь. Была одна песня, которую они особенно любили. Это была похоронная песня, которую капо Меир вел как бесконечное рыдание. Вся печаль земли прорывалась в этих чуждых звуках, которые поднимались до мучительного крика и падали вновь, медленно и торжественно, как величественная траурная церемония. Далеко за полночь звучали из бараков еврейские песни, и ностальгические офицеры СС с чувством внимали им. Наиболее известная рассказывала о еврейской маме, такой любящей и хорошей, заботящейся о каждом в своей бедной семье. Другая говорила, что пусть еврей беден и нуждается, но он все равно богат, так как у него есть Б-г. Иногда голос поющего сливался с рыданиями одного из узников, и офицеры были тронуты, почти сочувствовали, но на следующий день руки с хлыстами были тверды. Эти взрывы сентиментальности никогда не переживали ночи. У человека мог быть прекрасный голос, но это не могло помешать ему стать превосходным трупом.
Кульминацией этих развлечений стал, без сомнения, день рождения Артура Гольда. Сами офицеры накрыли и сервировали огромный стол в портновской. Приглашения, написанные от руки, были вручены каждому члену лагерной аристократии. Событие обещало быть гвоздем сезона, и каждому хотелось одеться как можно лучше. Запас одежды был по такому случаю разграблен, даже появилось несколько смокингов — то, что осталось от одного из эшелонов, который, должно быть, уже обратился в пыль, пройдя сначала стадию падали, а затем пепла. Галевский, который снова исполнял свои обязанности, тоже присутствовал. Очень бледный, с лицом, истощенным болезнью, он пытался улыбаться. Женщины помогли друг другу сделать прически и надели лучшие платья: девушки попроще, женщины — длинные, с декольте. Кива снова надел свой белый китель. Лялька был в хорошей форме и охотно болтал о том, что станет с Треблинкой после войны. Послушать его, это будет просто чудо.
— Рай, да и только — сказал Гольд.
Наступило неловкое молчание, которое Галевский и Лялька поспешили прервать. Это был единственный деликатный момент в течение того запомнившегося вечера.
— На земле, — добавил Галевский.
Лялька рассмеялся, и хорошее настроение было восстановлено.
Артур Гольд исправил свою осечку в тостах, за которыми должны были последовать торжества. Он настаивал на выражении благодарности немцам за то, как они обращались с евреями.
— Некоторые немного жалуются, — сказал он, — но они забывают, что каждый народ должен думать в первую очередь о своем собственном благе. Немцы действуют в интересах Германии. Кто может сказать, что другие, даже мы сами, не сделали бы то же самое, находясь в подобных условиях?
Тем временем даже украинцы начали принимать участие в развлечениях. Им не разрешалось находиться в гетто вечером, но они приходили к ограде и глазели на вечеринки. Вначале они приходили одни, потом начали приводить молодых украинок, работающих вместе с ними в лагере. Как-то вечером один из них принес аккордеон, и все начали танцевать. Это привлекло внимание нескольких евреев, которым с захода солнца надоело сидеть в «кабаре». Ночи были мягкие и звездные, и если бы не неизменные костры, выбрасывающие в небо длинные языки пламени, можно было бы подумать, что все это происходит в обыкновенной украинской деревне, вечером, в середине лета. Здесь было все: костер, танцы, цветастые юбки и свежесть ночи. Рождались дружеские связи. Только из-за того, что люди собирались убить друг друга завтра, не стоило дуться сегодня. Наоборот, нужно было пользоваться преимуществами ночного перемирия. Евреи, которые не хотели, чтобы их превзошли, приводили свой оркестр. Он играл, украинцы танцевали. За две тысячи лет, которые украинцы и евреи прожили вместе, впервые они собрались рядом у бивуачного костра. Подумать только, сколько нужно было ждать, чтобы обнаружить, что все они люди и что еврейские музыканты способны играть для украинских танцоров! К несчастью, они вскоре должны будут расстаться, вот почему необходимо использовать представившуюся возможность. Между тем они обменивались бутылками, предлагали друг другу сигареты через ограду и беседовали о тех местах, которые им пришлось покинуть.
Был июль. Треблинке исполнился один год. Рожденная в хаосе, она погружалась в безумие. Восемьсот тысяч мужчин, женщин, детей и стариков, в здравом рассудке и сошедших с ума, красивых и безобразных, низких и высоких, были уничтожены. Почти все трупы уже были сожжены. Занавес готов был упасть перед последним актом этой драмы. Как в древних мифах, противники братались перед схваткой.
Гетто и раньше знало эти взрывы веселья, эту жажду наслаждений, отчаянную необходимость забыться перед концом. В то время как в Варшаве люди, не имеющие сил двигаться, медленно умирали от голода, городские кабаре гремели музыкой и бешеным смехом.
В Лагере Номер Два тоже была организована «светская» жизнь. В то время как Джело полностью посвятил себя подготовке военных аспектов восстания, под влиянием Адольфа расцвели настроения пикника. Весь день люди выкапывали, переносили, сжигали трупы, но когда работа заканчивалась, они пели, танцевали и играли под одобрительные взгляды немцев. Из-за жары работать во рвах днем было невозможно, поэтому узники начинали в четыре часа утра и заканчивали в час дня. После обеда их запирали за колючей проволокой, окружающей гетто и им было позволено делать все, что они хотят.
Несмотря на страшные горы трупов, процесс, начавшийся в Лагере Номер Один, перекинулся на Лагерь Номер Два. Когда сюда прибыли Адольф и Джело, немцы уже в течение некоторого времени старались «развеселить» евреев. Но веселье было горьким, и большинство узников бойкотировали увеселительные зрелища к большому смущению Кароля Петцингера, который был их движущей силой.
Прибытие Адольфа изменило все. Но, в отличие от Лагеря Номер Один, где, кроме воскресений, развлечения были привилегией только меньшинства, в Лагере Номер Два в них принимал участие каждый. Если в Лагере Номер Один содержалось восемь сотен узников, то в Лагере Номер Два их было только две сотни. И все они, за исключением женщин, спали в одном бараке. Не такие многочисленные, они были ближе друг к другу. Более того, они непосредственно наблюдали кремацию трупов и лагерную агонию, продолжавшуюся день за днем. Каждое тело, которое они переносили и сжигали, приближало их конец, и они знали об этом. Увеселения давали им возможность успокаивать сознание немцев, но служили также и выходом для их эмоций. Организованные Адольфом вечеринки следовали в Лагере Номер Два непрерывной чередой. Песни, танцы, игры сменяли друг друга до вечера. Женщины, затронутые безумием, творившимся вокруг них, бросились в эту бешеную жизнь, и вскоре их кварталу недоставало только красного фонаря над дверью.
Неожиданно обострились любовные чувства, несмотря на присутствие трупов или благодаря их присутствию, несмотря на близость смерти или благодаря ей, несмотря на нетерпение, которое охватывало их все больше каждый день, или благодаря ему. Адольф и Джело приветствовали эти начинания. Джело не только поддерживал, но и участвовал в них.
Ее имя было Маша, у нее была угловатая мальчишеская фигура и огненный темперамент. Она прибыла в конце апреля с эшелоном участников Варшавского восстания. Ее рассказы о горящем городе, о смерти с оружием в руках играли огромную роль в нравственном пробуждении узников. Как член одной из молодежных сионистских организаций, она лично принимала участие в восстании. Для этих рабов из Лагеря Номер Два она была живым символом борьбы.
Джело, который до сих пор чувствовал себя одиноким, нашел в ней прекрасного союзника. Оказавшись в Лагере Номер Два, он испытал то падение в пропасть, которое Адольф помог ему избежать по прибытии в Треблинку. Перед лицом скептицизма других узников он ощущал бесполезность и тщетность своей жертвенности. Прибытие Маши изменило все.
В первый раз, когда он заговорил с ней о восстании, она, рыдая, бросилась в его объятия. Она стала для него музой войны, а некоторое время спустя его подругой. Как-то вечером он неохотно рассказал о ней Адольфу. Адольф развеял его сомнения.
— Ты не должен прятаться от самого себя. Прежде всего, потому что ты любишь ее, и это невероятная вещь — быть в состоянии любить здесь, а во-вторых, потому что это помогает нашим планам.
Джело возразил, вспомнив, что он офицер:
— Что скажут люди?
— Что ты счастливчик, — ответил Адольф улыбаясь. И Джело направился к домику женщин.
Лето сменило весну. В этом наваждении рвы неумолимо опустошались под фанфары оркестров. Треблинка встречала свой первый день рождения, но каждый чувствовал, что ее дни сочтены. Нетерпение узников достигло высочайшего напряжения. Казалось, немцы сейчас выиграют соревнование со временем и смертью, вступив в финальную фазу уничтожения.
И тогда прозвучал вопль, обращенный к Лагерю Номер Один. В пятницу, 20 июля 1943 года Лагерь Номер Два поставил ультиматум:
«Мы начинаем последний ров. Через две недели лагерь будет ликвидирован. Если вы не назначите последнюю и окончательную дату в течение 48 часов, мы начинаем восстание сами».