К книге
Треблинка: восстание в лагере уничтоженияГлава XXII
77%
Глава XXII
24

В понедельник утром солнце, казалось, не хотело вставать. Небо было свинцовым, тяжелым от снега, хмурым, как утро после праздника. 

Перед началом работы Адольф встретился с командирами групп. Длинная очередь заключенных ждала у кухонного окна своих кружек с теплой темной водой, которую им давали вместо кофе. Неподвижные и мрачные, они длинной лентой тянулись через двор. Люди Адольфа окружили его, лица их были тяжелые и непроницаемые. Они слушали и, время от времени, незаметно кивали головами. Даже в эти моменты их черты оставались абсолютно неподвижными. Пять фигур из бронзы или дерева, пришедшие из глубин времени, поднявшиеся со дна бездны, пятеро неизвестных, пятеро евреев, готовых умереть, хотевших умереть за идеалы, которым было три тысячи лет, пятеро мучеников за дело своего народа, пятеро братьев по крови и смерти, пятеро «справедливых» — пятеро евреев. 

Адольф говорил глубоким хриплым голосом. 

— Это наша последняя встреча перед восстанием и, без сомнения, вообще самая последняя. Вы все знаете свою задачу, но я еще раз повторю ее. В три тридцать, за полчаса до восстания, каждая группа пошлет одного человека в картофельный погреб, где ему дадут три гранаты. Он скажет: «Сегодня земля дрожит и сотрясается», а ответом будет: «Настал Судный День». Если на обратном пути что-нибудь случится, он должен, не вынимая гранаты из кармана, вытащить взрыватель и взорвать себя. Если это произойдет, остальные сразу же бегут к складу. В это же время все члены групп, где бы они не находились, тоже направятся к складу врассыпную. Там группы снова сформируются. Подчеркиваю этот момент: в случае преждевременного начала каждый должен постараться добраться до склада, любым способом, если необходимо, поодиночке. Поэтому убедитесь, что у каждого в руках есть какое-нибудь оружие. Когда первая граната взорвется, остановить восстание будет уже невозможно. По идее все должно идти, как запланировано. Немцы «усыплены», вчерашнее представление подтвердило это. Повторю весь план операции. Люди соединяются в известные им группы. В десять минут четвертого вы осторожно соберете свою группу. В четыре часа взрывом гранаты будет дан сигнал. Вы тотчас бросаете свои гранаты, стараясь, если возможно, убить охранника, затем устремляетесь к оружейному складу. Когда вы до него доберетесь, там уже кто-то будет. Двое из каждой группы войдут в склад и получат винтовки и пулеметы для остальных. Затем каждая группа направится к своей боевой позиции, убивая по пути всех встречных немцев и украинцев. Когда вы доберетесь до колючей проволоки, лагерь будет уже подожжен. К этому времени я буду заниматься сторожевыми вышками, вы поможете мне закончить дело. Мы быстро справимся с этим. Пока автоматчик будет у нас на прицеле, двое пойдут и подожгут вышку. Не забудьте бутылку с горючим. Затем группы Меира и Моше, которые должны расчистить путь в лес, поднимут колючую проволоку. Если это не удастся, они накинут на нее часть своей одежды. Тогда они крикнут: «В лес!» — это будет сигналом к бегству из лагеря. Задачей других групп, включая группу Хаима, которая к этому времени возвратится в лагерь, будет повести людей на юг. Не будем предаваться иллюзиям: к этому времени, если мы и будем еще живы, мы уже не сможем контролировать ситуацию. Ну, это все. Есть какие-нибудь вопросы? 

Был один вопрос, но никто не задал его. Они понимали, что Лагерь Номер Два будет принесен в жертву. Адольф посмотрел на всех по очереди. Затем он продолжал голосом, полным чувства, которое охватило всех: 

— Сейчас мы принесем клятву чести еврейского народа бороться до смерти во славу Израиля. 

Когда клятва была произнесена, Адольф начал читать «Шма, Исраэль» — «Слушай, Израиль, Господь наш Б-г, Господь един…». Пятеро командиров присоединились к нему, медленно выделяя слога приглушенными и сдержанными голосами, как будто придавая больше веса каждому слову: «Исраэль, Адонай, Элохейну, Адонай Эхад». 

Это было больше чем молитва, это был сильный и страстный акт веры. Они ни о чем не просили, они выражали свою любовь — мучительную, бескомпромиссную и неповторимую — к Б-гу и своему народу. 

Старый Зальцберг разбудил своего сына задолго до того, как со своим обычным шумом появились украинцы. Как всегда утром он заставил сына произнести молитвы. Потом, перед тем как дать ему последний урок иудаизма, он долго смотрел на него. 

— Скоро мы разлучимся. Через несколько часов меня уже не будет рядом, чтобы помочь тебе. Ты будешь жить, мой маленький Генек, я знаю, я уверен в этом, но сумеешь ли ты остаться настоящим евреем? Не захочешь ли ты, после всех несчастий, быть как все люди? Слушай меня, Генек: не забывай, что ты еврей. Если бы тебе пришлось об этом забыть, это было бы страшнее смерти. Расскажи миру о том, что мы видели, расскажи, как мы умерли и поднялись снова. И никогда не забывай, что не как людей хотели немцы уничтожить нас, а как народ, что не евреев они хотели стереть с лица земли, а Еврейский Народ. 

Когда отец закончил, Генек наклонил голову, чтобы получить благословение. Это был его единственный ответ, но он был крепче любой клятвы. 

Как только Курлянд пришел к себе в «госпиталь», он достал свои записи, составлявшие архив Треблинки. Это была смесь цифр, анекдотов, личных заметок, включающих все — от анализа лагерной рабочей силы до философских и пророческих отрывков, в которых он пытался найти в происходящем какой- то мистический смысл. Некоторые заметки его специальных помощников не были даже переписаны. Те, что были, например, от банкира Александера, были так заполнены колонками мелких цифр, что казались черными. Курлянд для истории уже перевел смерть в статистику. Каждый день начинался так: «9 декабря, 4 эшелона, 24 тысячи убитых; 2 января, один эшелон, 2 тысячи убитых». Иногда были суммы по месяцам и странам. Отправка вещей убитых евреев обратно в Германию была зарегистрирована таким же образом: «25 вагонов волос, 248 — одежды, 100 — обуви, 22 — тканей, 40 — лекарств и медицинских инструментов, 10 — белья, 200 — различных ковров, 260 — одеял и 400 вагонов различных вещей — ручек, расчесок, тарелок, сумок, кошельков, тростей, зонтиков» и т. д. Александер любил точные записи и дошел до того, что оценил количество отправленных бриллиантов в каратах: 14 тысяч. 

Курлянд много раз спрашивал себя, попадут ли когда-нибудь эти страницы к потомкам и сможет ли мир когда-нибудь узнать, что сотни тысяч евреев были здесь уничтожены, а горстка их уцелела для великого стыда одних и высшей славы других. Потом он вынул другие бумаги, свое собрание сочинений. Здесь были пьесы, действие которых происходило в «госпитале». Иногда ночью в бараках он читал отрывки из них для хоф-юден. Вот такими были эти евреи, которые с дамокловым мечом над головой не теряли надежды. Такими были эти люди, которые умирали, но не отрекались от жизни. Их убивали, а они писали пьесы, без всякой цели, для себя, чтобы чувствовать, что они живут. Потому что жизнь, какой бы она ни была, должна быть прожита и потому, что жить — это не только существовать, это — смеяться, думать, писать. 

Как обычно утром Джело ухитрился побриться и нашел время сделать несколько гимнастических упражнений. С водой было плохо, до единственного колодца в гетто было добраться тяжело, потому что он обслуживал нужды тысячи узников. Не все они мылись, конечно, вода употреблялась главным образам для питья. Для бритья Джело использовал часть своего кофе. Для него это было вопросом дисциплины. Он чувствовал, что более важно бриться, чем пить кофе. И поступая так, несмотря на условия жизни в лагере, он, таким образом, утверждал свое человеческое достоинство. 

Упражнения, которые он заставлял себя делать, преследовали те же цели. «Человек, который распускает себя — это человек, который готовится умереть», — говорил он людям, с удивлением глядящим на то что он тратит свою энергию на такие вещи, и добавлял: «Первым пропадает не сила, а желание жить». 

Затем он мысленно проанализировал все детали предстоящей операции, чтобы удостовериться, что ничто, находящееся в его силах, не оставлено на волю случая. Он старался представить себе, как будет развиваться восстание. У него был слишком большой военный опыт, и он прекрасно знал: то, что в действительности произойдет, будет мало напоминать то, что планировалось. Кроме того, он знал, что начиная с определенного момента, из- за отсутствия надежной связи, он не будет в состоянии управлять ходом событий. С какой-то минуты восстание начнет развиваться под влиянием своей собственной, внутренней инерции, и никто — ни немцы, ни украинцы, ни евреи — не смогут контролировать ситуацию. Успех восстания будет зависеть от напора людской реки, формируемой массой узников, и как она себя поведет, никто не может знать. 

Джело заставил себя больше не думать об этом. Жребий брошен. Его роль была почти окончена, она придет к завершению где-то днем, когда вместе с другими членами Комитета, он будет драться до смерти, сдерживая немецкие подкрепления до последней возможности.

Когда Галевский утром был разбужен приходом украинцев, ему показалось, что он не в состоянии подняться. Его дело было сделано, у него не было больше цели, чтобы жить. Он хотел бы ждать смерти, лежа неподвижно на деревянных нарах, отдыхая напоследок, лежать неподвижно, без необходимости думать, страшиться, драться или надеяться. Он уже перешагнул все пределы человеческой сопротивляемости, и ему давно следовало бы умереть. Только эта задача, которая была возложена на него, поддерживала в нем силы, как бы возвращая обратно ту жизнь, которую он в нее вдохнул. Сейчас все было кончено. Берлинер мертв, Шокен мертв, Хоронжицкий мертв — и ему тоже надо готовиться умереть. Б-г более щедр к нему, чем к Моисею, который умер прежде, чем смог вступить на Землю Обетованную, и ему не суждено было увидеть осуществление своей миссии. Моисей был мертв, но сыны Израиля вышли из Египта. Галевский готовился умереть, но узники вырвутся из этого ада, и еврейский народ будет жить, являя собой неприступную крепость веры и духа, которые вновь восторжествуют над смертью. 

Собрав оставшиеся силы, Галевский поднялся навстречу своему последнему тяжелому испытанию, навстречу последнему вызову. Как только он показался, Лялька немедленно увидел его слабость. Он подошел с холодной улыбкой смерти на лице и посмотрел на него. 

— Так, Галевский, ты нездоров? Bist du nicht gesund, как говорит наш друг Кюттнер? 

Галевский застыл в оцепенении перед этим пронизывающим взглядом. Для него Лялька был больше чем человек. Он был всесильным ангелом зла, духом смерти. Галевский решил, что он знает все и только ожидает последнего момента, чтобы уничтожить всех евреев наверняка, убить в них последний проблеск жизни, сломить их последнее сопротивление как живых существ. Лагерь замер. 

После длинной паузы, которая показалась бесконечной тем, кто знал тайну восстания, Галевский сумел сказать: 

— Я чувствую себя отлично, благодарю вас, герр унтерштурмфюрер. 

Голос его был тверд и Галевский сам не понимал, где он нашел силы произнести эти слова. 

Лялька продолжал смотреть на него, как если бы он не слышал ответа. Затем он повернулся и отошел без единого слова. 

Потрясенный, Галевский смотрел, как он уходит. Он был уверен, что Лялька знал. Он старался убедить себя все утро, доказать себе, что у него расшатались нервы, что он выдумывает, но он не смог успокоить то пульсирующее чувство страха, которое заставляло его вскакивать при виде каждого немца. 

Точно в одиннадцать Генек остановил свою повозку около окна оружейной. Он быстро окинул взглядом оба угла здания, где часовые добросовестно разравнивали граблями дорожки из гравия. Они делали вид, что работают очень старательно и время от времени наклонялись, чтобы подобрать невидимые кусочки бумаги. В этот момент узник, который должен был погрузить ящики с гранатами в повозку, миновал угол здания. Когда он был в пяти метрах от него, Генек просвистел начальные такты «Хатиквы». Площадка была безлюдна, и тихая мелодия прозвучала в холодном воздухе с необыкновенной ясностью, вначале нерешительно, затем более уверенно. 

Голова Маркуса появилась в оконном проеме в тот самый момент, когда узник подошел к окну. Генек еще раз взглянул на часовых, они спокойно разравнивали гравий, дорожка была пуста. Он кивнул и окно открылось. Узник схватил ящик и согнулся, спрятав его между сдвинутыми коленями и наклоненным туловищем. Сверкнув глазами в обе стороны, он сделал стремительный бросок. Ящик исчез под грудой мусора на дне повозки. Узника опять не было видно. Генек взглянул на часовых, вновь кивнул и маневр повторился, такой же быстрый, точный и молчаливый. Окно захлопнулось, узник начал удаляться и Генек поднял свой кнут. В это время часовой на углу пригнулся и остался сидеть на корточках. Это был сигнал о приближении немца. 

Генек замер с поднятым кнутом. Согнутая спина часового загипнотизировала его. Неожиданно затуманенными глазами он увидел, что часовой встал и через пару секунд снова мирно равнял гравий. Казалось, что прошла вечность, но когда он повернулся к другому часовому, то увидел, что узник, грузивший ящики, уже минует угол здания. Фильм, прерванный на мгновение, возобновился снова, кнут развернулся и щелкнул. Генек почувствовал толчок, лошадь тронулась. 

Работа только что возобновилась после короткого дневного перерыва, когда Лялька послал за Галевским. Это уже не имело значения: гранаты были у них, ничто не могло остановить восстание. Было решено начать атаку, что бы ни случилось. Зальцберг, который должен был дать сигнал, получал информацию об изменениях в обстановке от связных, которые наблюдали за каждым движением Ляльки и Кивы. 

У Ляльки было то добродушное выражение лица, которое он напускал на себя, когда хотел казаться приятным. 

— Ты устал, — сказал он Галевскому. — Я ценю чувство долга, которое удерживает тебя от признания этого факта. Однако, как в интересах твоего здоровья, так и для надлежащего функционирования лагеря, ты должен уйти в отставку со своего поста. 

Ничего не имело сейчас значения для Галевского, и он сделал только слабую попытку защититься. 

— Естественно, ты сохранишь все преимущества, которое давало тебе твое положение: ты останешься в бараке хоф- юден, и тебя не заставят делать тяжелую работу. Мы знаем как благодарить тех, кто верно служит нам. 

Галевскому показалось, не грезит ли он. Он склонил голову и сказал: «Благодарю вас» и уверил Ляльку, что всегда будет готов сделать для господ все, что они пожелают. 

Отпуская его, Лялька добавил: «Твоим преемником будет капо Раковский. Он приступит к своим обязанностям завтра». 

Согласно новым распоряжениям, которые были сделаны утром после успешной кражи гранат, люди из боевых групп держались около своих командиров. 

Адольф и Джело, которые работали вместе в погрузочной команде, избегали смотреть друг другу в глаза. Слишком многое было между ними, и они хотели избежать риска случайно показать это и возбудить подозрение какого-нибудь немца. Все хоф-юден знали о восстании. Напряжение, царившее в бараках, достигло кульминации и почти вызывало боль. Никто не осмеливался говорить из страха, что голос превратится в пронзительный крик. Одни были неподвижны и погружены в себя, другие молились, и можно было видеть, как их губы почти неприметно шевелились, 

В растущем напряжении, молчаливом и драматическом, можно было услышать малейший звук. 

Вдруг дверь обувной мастерской резко распахнулась и ударилась о стену. Все сапожники вскочили и взглянули туда, дрожа от страха и нетерпения, их нервы были натянуты как струны. 

— Кто-нибудь разбирается в оружии? — спросил узник, стоящий в дверях. 

— Да, я понимаю в этом. Что случилось? — почти вскрикнул Симек Гольдберг, вскочив на ноги. 

— Быстро, ты нужен Галевскому, — ответил тот дрожащим от волнения голосом. 

Гольдберг заторопился. Они не осмеливались бежать из страха быть замеченными. 

— Гранаты, — пояснил связной. — Там что-то такое, они не могут понять. Гольдберг успокоился. Эти идиоты ничего не понимают в оружии. 

— Как немцы? — спросил он. 

— Спят, — ответил связной, не в состоянии восстановить нормальное дыхание. 

— Все будет в порядке, — сказал Гольдберг чтобы успокоить его. 

Затем он заметил высокую фигуру Галевского и узников, стоящих настороже вокруг подвала. 

Галевский с трудом слышал свой голос, настолько он был слаб. Открытый ящик стоял у его ног. Гольдберг бросился к нему Он уже начал склоняться над ним, но неожиданно остановился. Едва Галевский успел раскрыть рот, чтобы спросить что случилось, как Гольдберг нетерпеливо распрямился. 

— Другой ящик, где другой ящик? 

Галевский указал на место, где он лежал, наполовину засыпанный картошкой. Гольдберг рванулся туда, наклонился, лихорадочно открыл его, заглянул внутрь и опустил руки. Его тело как будто обвисло. 

— Что случилось? В чем дело? — спросил Галевский, приближаясь. 

Не двигаясь, не отрывая глаз от ящика, Гольдгерг ответил почти безразличным тоном: 

— Взрыватели… Там нет взрывателей.

Предыдущая главаГлава 24 из 31Следующая глава