К книге
Треблинка: восстание в лагере уничтоженияГлава XX
71%
Глава XX
22

Когда Лялька услышал о случае неподчинения заключенных, которые отнесли своих товарищей в лазарет вместо «госпиталя», он немедленно отдал приказ присмотреть за ранеными. Таким образом, он санкционировал неповиновение евреев. 

Но все же преступление, совершенное узниками, заслуживало немедленного наказания, и таким наказанием могла быть только полная ликвидация… 

Необходимо понять Курта Франца. 

Весна 1943 была мертвым сезоном для эшелонов в Треблинке. После огромного потока депортируемых летом, осенью и в начале зимы сейчас наступило затишье. Но этот спад не означал, что лагерь собирался закрыть ворота. Наоборот, Ляльку только что проинформировали, что новые эшелоны должны были прибыть из отдаленных точек Европы. Кроме того, эпидемия тифа, несмотря на сильную сопротивляемость евреев, наполовину урезала рабочую силу и значительно сократила выпуск. Соответственно и одежда депортируемых, собранная в кучи на сортировочной площади, была рассортирована не вся, часть ожидала своей очереди. Для этой работы Ляльке требовалась рабочая сила, но поскольку поток эшелонов снизился, он не был уверен, что сможет возместить эту нехватку не только по количеству, но и по качеству. В самом деле, его узники достигли высокой специализации. Это была первая причина, по которой он не мог позволить себе ликвидировать всех заключенных после этого серьезного акта неподчинения. Вторая причина была в том, что Треблинка — эта отлично налаженная машина — была в состоянии принять огромную массу депортируемых через два часа после уведомления. Для того чтобы машина могла должным образом «обработать» их, все ее части должны были быть на своих местах, все колесики вращаться, а топки гореть, говоря языком промышленности. 

В дополнение к техническим причинам у Ляльки были и другие мотивы временно сохранить лагерь. Курт Франц не был обычным тюремщиком или просто начальником концентрационного лагеря. Он был скорее кавалерийским офицером, тоскующим по своему эскадрону. Когда он прибыл в Треблинку, лагерь еще не был отлаженной машиной. Это был унылый пустырь, пересеченный березовыми рощицами. При нем устанавливались первые ряды колючей проволоки, рассчитывались размеры первой братской могилы. Он проводил первые ночи в палатке. Он вспоминал, какой хаос царил вначале кругом, и требовалось большое воображение, чтобы представить, каким будет здесь новый мир. Первые эшелоны, крики, паника, беспорядок — все это отложилось в памяти Франца. Это он приложил первые усилия для организации этого бедлама — назначение капо, специализация рабочих, разделение их на три социальные группы — и из хаоса возникла организация, началась жизнь. И вдруг «потоп», который угрожал всей структуре, этот идиот Макс Билас, который позволил убить себя. Будет ли лагерь разрушен? Пойдут ли его труды насмарку? Уже сентиментально привязанному к нему, ему удалось тогда спасти свое детище после ужасной ночи страстных дебатов. Это был Ноев ковчег. Жизнь началась снова, но на новых основаниях. Путем неустанных усилий Францу удалось превратить лагерь в исключительную машину, где каждая шестеренка, тщательно смазанная, вращалась ровно. Машину, которая с фантастической быстротой, без сучка и задоринки, обрабатывала эшелон за эшелоном. 

Эта работа стала его жизнью. Он был привязан к ней, как капитан к своему кораблю, как индустриальный магнат к империи, созданной его руками. Так иногда бывает, что наши творения привязывают нас к себе настолько, что мы становимся их рабами. Лялька ощущал в себе эту высшую степень творческой страсти. Он знал, конечно, что когда-нибудь ему придется разрушить это все своими собственными руками, не оставив ни малейших следов, но этот день был еще далеко. А пока неизбежность исчезновения лагеря только увеличивала любовь к нему. 

Так Треблинка была еще раз спасена, также как Б-г, несмотря на свой страшный гнев, каждый раз сохраняет мир, созданный им самим. В этом диалектика творения. Тем не менее акт неповиновения заключенных обнаружил недостаток, который было необходимо срочно исправить. Лялькина политика, как мы видели, основывалась на двойном принципе: впускать достаточно кислорода, чтобы оставлять живым маленький огонек надежды, и в то же время принимать меры, направленные на то, чтобы убедить евреев в их неполноценности, постепенно унижая их. 

Создание должности «начальника дерьма» было одной из таких мер. Тип, выбранный для этого был настолько смешон, с бородой, в костюме кантора с большим будильником и кнутом, что даже евреи не могли не смеяться над ним. Они смеялись над этим чучелом, когда с кнутом, свисающим с плеча, со слезами в голосе он упрашивал их выйти из уборной, после того как истекали три минуты. Он никогда не осмеливался ударить их, ни донести на них, но поскольку он знал, что несет личную ответственность за нарушение, ему оставалось только жалобно просить. Ситуация, в которой оказался этот старик, была настолько юмористической, что никто не мог остаться к ней равнодушным. Достоинство его костюма и торжественность его функций только подчеркивали их нелепость. 

— Я прошу вас, — говорил он обычно, — сделайте это для меня. Я прошу вас, выйдите. 

Но заключенные, сидя на корточках, смотрели на него, такого высокого и величественного, и не могли не смеяться. Тогда он сердился, изменившимся от волнения голосом угрожал ударить их и, поднимая свой огромный кнут, напрасно пытался хлопнуть им. 

Заключенные смеялись, но смеялись они сами над собой, над своей религией, потому что «начальник дерьма» был одним из них, и его костюм был частью их религии. 

На перекличке Лялька обычно спрашивал: «Как дерьмо, ребе?» И когда поддельный ребе, одетый как кантор, отвечал: «Очень хорошо», это означало, что в Треблинке ребе не годится ни на что, кроме как заниматься дерьмом. Смеясь сами над собой, заключенные унижали себя. Пережив свои семьи, помогая убивать своих братьев, они издевались над собой и над своей религией. 

Этот принцип теперь следовало перенести в другие области. 

Также как Б-г, после того как он завершил сотворение мира, создал седьмой день и сделал его днем отдыха, Курт Франц, Принц Ада, решил сделать воскресенье днем отдыха и утвердить это особым способом. Отдых был предназначен для того чтобы усилить приток кислорода и для того чтобы еще раз убедить евреев в их неполноценности. Утро должно было быть посвящено отдыху, а послеобеденное время большому дьявольскому представлению. Его организация давала Ляльке возможность проявить свои способности.

Он начал с отбора артистов. Делал он это с той тщательностью, которую мы часто встречали у него и его коллег. 

— Прежде всего, музыка! — Лялька начал с оркестра. 

Он приказал капо и мастерам «голубых» и «красных» команд предупреждать его о наличии в приходящих эшелонах любых музыкантов. Удача сопутствовала ему. Через несколько дней ему сообщили, что в Треблинку привезли знаменитого варшавского виолончелиста и композитора Артура Гольда. Лялька никогда не слышал об Артуре Гольде, но его уверили, что это был один из наиболее выдающихся еврейских музыкантов в Варшаве. Не теряя времени, Лялька вернул его с дороги в газовую камеру, голого и замерзшего. Хорошо отлаженная система уже почти проглотила его. Вначале Лялька приказал принести ему теплую одежду и стакан чая. Затем, когда Гольд немного пришел в себя, Лялька объяснил ему, что он хотел: оркестр, достойный Треблинки. Раздираемый удивлением и освобождением, Артур Гольд не знал, что ответить. 

— У вас будет все, что вы захотите в смысле людей и инструментов. Вам нужно будет только сказать мне, что вам нужно, и у вас все будет сразу же. Взамен я хочу оркестр. Если он будет хорошим, вы станете самым важным евреем в лагере, если он будет плохим, я верну вас назад в очередь. 

И на следующий день Лялька поехал в Варшаву купить затребованные Гольдом инструменты, чтобы убедиться, что он действительно хороший музыкант. 

Гольд сразу же приступил к работе. Вырванный у смерти на самом ее пороге, он всего за одну минуту понял, что такое Треблинка и примирился с этим. На следующее утро, когда прибыл первый эшелон, он стоял на платформе, готовый начать отбор музыкантов. 

Свои первые дни в Треблинке он провел на платформе и сортировочной площади: утром на платформу за музыкантами, после полудня — на сортировочную площадь за инструментами. Вскоре у него было все, кроме барабана. Но за этим дело не стало. Курт Франц сам поехал за ним в Варшаву. Он был человек слова. 

Репетиции начались тотчас же. Чтобы забрать с работ заключенных, выбранных для оркестра, нужна была лишь просьба Гольда. 

Лялька часто приходил и сидел в бараках, где проходили репетиции. Он обычно тихо проскальзывал в угол и слушал, получая удовольствие от мысли, что обладает своим собственным оркестром. Когда он был доволен услышанным, он подходил к Гольду и поздравлял его, и в поздравлениях этих звучало нечто большее, чем похвала. Иногда он даже высказывал свое мнение, и так как не всегда оно оказывалось безосновательным, начинались дискуссии. Лялька критиковал, а Гольд объяснял, и все это почти в дружеских тонах, в атмосфере взаимопонимания. Лялька покорил Гольда. Гольд, в свою очередь, производил впечатление на Ляльку, который в его присутствии становился всего лишь еще одним любителем музыки, уважающим талант маэстро. В каждом немце, кроме неуемной тяги к работе, таится любовь к музыке, и Лялька не был исключением. С той выдающейся способностью к отрешению, которой обладают некоторые немцы, этот дотошный Исполнитель становился чувствительным поклонником музыки, полным внимания и деликатности, стоило ему только переступить порог барака. Ничего больше не волновало его, кроме этой музыки, ничего не существовало — только этот барак, заполненный гармоничными аккордами. Бывший неудачливый музыкант, он вдруг стал обладателем своего собственного оркестра, как принц эпохи Ренессанса. 

Лялька испытывал глубокую любовь к музыке, а Гольд был блестящим музыкантом. Оркестр скоро стал настоящим. Но хотя музыка была хороша, оркестранты представляли собой жалкое зрелище в своих выцветших, потертых костюмах. На репетициях это не имело значения, но было несовместимо с впечатлением, которое требовал от концертов Лялька. Он заказал портным униформу для музыкантов. Он выдумал ее сам: белый пиджак, отороченный голубым, с нотами на лацканах и белые брюки с голубым шелком по швам. Гольду предназначался белый сюртук и лакированные туфли. Затем притащили какие-то подставки для нот, покрытые лаком и с надписью «Золотая Капелла». 

В то время как шла работа над созданием оркестра, Лялька занялся организацией остальной программы. Из последующих эшелонов он вытащил танцовщика Бориса Вайнберга, кантора синагоги с прекрасным голосом, который исполнял также оперные арии — Сальвера, сочинителя песен Яжика, двух актрис, чьи имена теперь забыты и драматурга Шенкера, много писавшего в свое время для молодежного театра в Варшаве. 

Всем было предложено приготовить, каждому в своем жанре, номер для выступления в грандиозном пышном спектакле Треблинки. 

Лялька предложил им сделку, подобную той, которую он заключил с Артуром Гольдом: или они будут работать с самоотдачей и у них не будет причин для жалоб, или они продемонстрируют свою некомпетентность и несостоятельность, и тогда их ждет дорога на «фабрику». 

Все начали работу под непосредственным наблюдением Ляльки. Шенкер написал поучительную пьеску о хороших заключенных, которые заставляют работать увиливающего. В длинной убедительной тираде они объясняют, что в каждой работе есть священная добродетель, не зависящая ни от условий, ни от конечной цели. Яжик написал несколько юмористических зарисовок из лагерной жизни, в которых козлами отпущения были привилегированные евреи Треблинки — хоф-юден и капо. Темы поставлял Лялька собственной персоной. Актрисы репетировали монологи, танцовщик разминался, а певец пел гаммы. Треблинка внезапно превратилась в школу, готовящуюся к завтрашним большим ежегодным торжествам. 

Концерт был почти готов, когда прибыли боксеры. Они были из двух традиционных спортклубов, соперничество между которыми доставляло много удовольствия еврейскому населению довоенной Варшавы: «Маккаби» и «Атлетический союз». В период гетто они все работали на одной фабрике, и вот их согнали вместе. 

Один из капо, зная пристрастие Ляльки к боксу, сказал ему об их присутствии в конвое. Лялька ринулся спасать боксеров, угостил их традиционным чаем, за которым последовало традиционное условие: старание или «фабрика». 

Боксеров заставили работать в командах, но их положение, как протеже Ляльки, избавило их от избиений и издевательств. Лялька не жалел никаких усилий, и для них изготовили боксерские перчатки. Организованные в клуб, боксеры начали тренировки. 

Так как днем они работали, приходилось ждать вечера, чтобы надеть перчатки и сражаться друг с другом по всем правилам этого благородного искусства. Это стало неожиданным развлечением для узников, которые каждый вечер после переклички заполняли двор гетто шумными группами и окружали боксеров, тренировавшихся парами перед великим спектаклем. Один из уцелевших узников рассказывает, что в это время Треблинка «сходила из-за бокса с ума… В свободные вечера можно было видеть группы людей, собравшихся во дворе вокруг двух идиотов с синяками под глазами и распухшими носами, тренирующихся не жалея сил». 

Лялька поглядывал на это, и мысль о том, что только люди, потерявшие всякое самоуважение, могут себя так вести, доставляла ему удовольствие. Это было результатом того, как с ними обращались, начиная со времен гетто. Это было доказательством блистательности системы. Курт Франц уверовал, что опасность взрыва миновала. 

Лялька решил пойти дальше. Плотники получили приказ соорудить разборный ринг, который будет служить сценой для эффектного зрелища. Именно в такой праздничной атмосфере однажды на перекличке Лялька объявил, что он сдержал обещание, которое он дал, когда стал начальником Треблинки. 

— В следующее воскресенье, — сказал он, — вы не будете работать. День Господний будет посвящен отдыху и наслаждению. И так будет каждое воскресенье. Вы будете работать шесть дней, а на седьмой отдыхать. 

Затем он дал знак оркестру, который по этому случаю впервые появился перед публикой. Гольд взмахнул дирижерской палочкой, и оркестр взял первые аккорды «Легкой кавалерии».

Лялька лично распланировал воскресные празднества, чтобы не было никаких случайностей. Это было зимнее воскресенье — серое и холодное. Небо, затянутое снежной пеленой, приглушало шум, поднятый собирающими ринг плотниками. Когда они пришли, хмурые и молчаливые, неся с собой доски, все подумали, что они пришли сооружать виселицы. Целое утро слышались монотонные и приглушенные удары молотка, и вот неожиданно появился ринг, немного успокоивший заключенных. Они стали недоверчиво приближаться. Вскоре их отогнали, чтобы закончить работу, установив с одной стороны кресла, а с другой — скамейки. На завтрак, кроме своей ежедневной порции, узники получили по половине яйца. 

В два часа звучит свисток как приказ к построению. Скамейки зарезервированы для хоф-юден и капо, «простые» заключенные должны сидеть на земле. Все догадываются, что кресла приготовлены для немцев. Узники садятся на землю вокруг все еще пустого ринга. Вначале стоит тишина, затем возникают разговоры и атмосфера оживляется. Внезапно кто-то кричит: «Начинайте!» Вот оно: Треблинка стала театром, ринг — сценой, заключенные — зрителями. 

Еще несколько минут нетерпеливого ожидания — и появляется оркестр во всей своей красе. Музыканты садятся на ринге напротив все еще пустующих кресел. Вдруг раздается длинный и резкий свисток. Гольд замирает. Толпа моментально затихает. Галевский орет: «Встать!» Все встают. Тишина полнейшая. Украинские часовые у ворот гетто берут на караул. Появляются немцы, впереди, весело разговаривая, идут Лялька и начальник администрации лагеря. Когда они проходят через ворота, оркестр начинает играть гимн Треблинки, недавно сочиненный Гольдом. Лялька в хорошем расположении духа, улыбается. Почти незаметный кивок салютующему ему Галевскому, затем, сопровождаемый остальными немцами, он усаживается в кресло. По приказу Галевского заключенные снова садятся, «аристократия» на скамейки, остальные — на землю. Гимн закончен и оркестр замер в ожидании. Появляются маленькие дети, сыновья хоф-юден, несущие программы. Они раздают их немцам. Лялька погружается в изучение программы, как будто это ресторанное меню. Довольный, он поднимает глаза и кивает Артуру Гольду. Выходит и низко кланяется Сальвер — кантор. Вот-вот начнется спектакль. 

Открывает концерт Сальвер. Он поет великую арию из «Лоэнгрина». Треблинка-Байрейт полна страданий бедного Лоэнгрина. Его прекрасный и сильный голос звучит то величественно, то угрожающе, но руки бедного Сальвера мерзнут, и когда он поднимает их чтобы выразить свою страсть, он пользуется возможностью и энергично потирает их. Лоэнгрин превращается в раба. Лялька первый начинает аплодировать. Очень элегантно он касается пальцами правой руки ладони левой. Вслед за ним не жалеют аплодисментов и заключенные. Так как с них ничего, кроме аплодисментов не требуют, они стремятся доказать свою лояльность. Да и согреться им тоже надо. 

Часть вторая: смена декораций. Треблинка-Байрейт превращается в Треблинку-Пигаль. Дремучий лес становится ночным клубом. На ринг выпрыгивает Яжик. «Добрый день, дамы и господа, в этот раз мюзик-холл Треблинка счастлив показать вам несколько сцен из нашей будничной жизни. Они были написаны, чтобы развлечь вас, а ваш покорный слуга надеется, что вы не узрите в них ничего дурного». Музой Яжика был Лялька, и поэтому аристократия высмеивается беспощадно. Капо и хоф-юден стали козлами отпущения. Над одним смеются за его манию подражать Ляльке, над другими за слишком начищенные сапоги, над третьим за прусскую стрижку, еще над одним — за показную элегантность. Сделано это с большим юмором и стрелы попадают прямо в цель. Это пробуждает классовое сознание и люди начинают аплодировать, не дожидаясь сигнала. 

Монек, старательно подражавший Курту Францу, изображен как червь, страстно влюбленный в звезду. Монек не пользуется популярностью и поэтому запоминается лишь первая часть сравнения. Даже осведомители получают свой куплет: «Три маленькие птички жили-были. По утрам и вечерам они долбили: Тук-тук. Тук-тук…» 

Чернеет лицо Кивы, а Лялька расплывается в улыбке. Праздник, кажется, удался. Под аплодисменты Яжик покидает ринг, но потом возвращается и раскланивается. Гром аплодисментов. 

Постановка не столь успешна. Пьеса кажется пародией на советский соцреализм. Но Лялька ждет. Двумя резкими хлопками он призывает всех к порядку. Заключенные поспешно подчиняются, тем более, что появляются боксеры, подпрыгивая, чтобы согреться. «Маккаби» против «Атлетического союза» в трех раундах. Зрители делают ставки. На «Маккаби» ставят пять килограммов апельсинов к одному. «Маккаби» легко выигрывают первые два раунда, но с еще большей легкостью проигрывают третий. Все это происходит быстро, даже слишком быстро. Вот-вот упадет занавес и сон кончится. Треблинка снова станет Треблинкой. Программа подходит к концу. Заключенных охватывает чувство уныния и безысходности. Пусть сон продолжается, позабыть хоть на некоторое время, кто они и где они, только бы не думать, что они обречены, выброшены из жизни, что скоро опять в холодные бараки, что терзающий голод еще долго не даст заснуть, что завтра перед рассветом их заставит вскочить гудок паровоза с первым эшелоном евреев, которых отправят в газовые камеры. 

Но Лялька приготовил сюрприз, гвоздь всей программы. Он подзывает Монека и что-то ему говорит. Монек выслушивает его, удивленный, поворачивается и взбирается на ринг. Шоу продолжается. Любительские бои. Желающие приглашаются на ринг. Сам Курт Франц будет вручать призы победителям. Люди застывают в нерешительности, пробуют мускулатуру. Один встает, потом другой, за ним третий и еще двое. Немного смущаясь, они выходят вперед. Им нужно надеть трусы боксеров, которые тем временем переоделись. Под подбадривающие крики толпы, предвкушающей развлечение, на ринг поднимается первая пара. Два «боксера-профессионала» поднимают руки в приветствии. То, что они больше занимались уличными драками, чем боксом, сразу же становится очевидным. Лялька встает. «Вы не женщины, и здесь не для того, чтобы гладить друг друга». И заканчивает. «Пусть победит сильнейший». Начинается бой. Захваченные игрой, два главных героя не жалеют сил. И вдруг это перестает быть игрой, один из соперников наносит запрещенный удар, другой, провоцируемый толпой, шумно выражающей свои симпатии, выставив кулаки, переходит в рукопашную. Соперник изувечен и падает, но, падая, наносит подлый удар ногой, и противник, взревев от боли и ярости, снова атакует. 

В ту ночь в бараках заключенные смотрели друг на друга ошеломленно и пристыжено. Когда подошло время траурной молитвы, многие не могли сдержать слез, думая о своих семьях, уснувших неподалеку. Мало того, что они позволили другим себя унизить, они унизили сами себя, сыграв этот спектакль для своих убийц. Неумолимая логика системы привела их к последней степени разложения — разложения души. В тот день, казалось, они лишились остатков человечности. 

Это окончательное падение, эта полная деградация и есть, вероятно, проявление самого трагичного, так как основная его причина заключается как раз в необыкновенной жизненной силе евреев. Несмотря на все унижения, несмотря на неизбежность смерти, несмотря на агонию своего народа и страшное преступление против него, — свидетелями и соучастниками чего они были, заключенные не отреклись от жизни. Как только тяжесть смерти начинала ослабевать, они неуклонно карабкались вверх со дна бездны. Также как пробка, которую держали под водой, сразу же выскакивает на поверхность, как только ее отпускают, как пружина распрямляется, когда ослабляют давление, как вода прорывает дамбу по первой же трещине, так и узники бросились в жизнь при первом же признаке весны. Эта кажущаяся смерть была только зимней спячкой. 

Для евреев главным врагом были не Гитлер или Курт Франц, врагом была смерть и даже худшее, чем смерть — отчаяние. Гитлер, Курт Франц или Исполнители, эти Прометеи смерти, были только инструментами неизмеримо огромной системы. Эффективными инструментами, несомненно, как показали результаты, но все-таки инструментами. Войны ведут люди, но они объединяются во имя идей, и победитель — не тот, кто потерял меньше людей, а тот, чьи принципы выжили. Главной ставкой в войне нацистов с евреями была сама жизнь. Когда люди говорят о войне 1939–1945 гг., они смешивают две совершенно разные войны: войну Германии со всем миром и войну нацистов против евреев, войну идеи смерти против идеи жизни. Евреи в своей войне были одиноки, да иначе и не могло быть. Один из лидеров восстания в Варшавском гетто отразил это одиночество в страстном послании: «Мир молчит. Мир знает, невозможно, чтобы он не знал, но мир молчит. Представитель Бога в Ватикане молчит, Лондон и Вашингтон молчат, американские евреи молчат. Это молчание удивительно и ужасно». 

Но жить — это значит воспроизводить условия для жизни. Жизнь идет не в пустоте. Парадоксально, но первой победой евреев был случай, когда друг вышибал ящик из-под ног своего товарища, если тот хотел повеситься. 

Потом была надежда, реальная или воображаемая, сначала — побега, потом — восстания. В конце концов, когда жизнь вернула себе свои права, появились развлечения: вечерний бокс во дворе гетто и только что закончившийся большой спектакль. Именно потому, что заключенные не потеряли любовь к жизни, именно потому, что они никогда ни на мгновение не усомнились в ней, они так искренно присоединились к игре Ляльки, который заманивал их, казалось, также просто, как Исполнители заманивали своих евреев. 

В ту ночь в бараках еще громче слышались заупокойные молитвы. Главное чувство, которое испытывали узники, был стыд. Униженные, они смотрели друг на друга, как будто говоря: «Не хуже ли мы наших врагов, мы, сделавшие себя посмешищем? Не стали ли мы так испорчены, что они могут заставлять нас смеяться над собой на могилах наших братьев?» 

Неужели ничего не осталось от великих моментов воодушевления, когда бараки, казалось, готовы были взорваться? Неужели ничего не осталось от яростного желания жить, выступить перед всем миром как свидетели, восставать? Куда делись вожди? Куда делись Честные Люди? Что они делали сейчас? Что сталось с Комитетом? Неужели он тоже погиб? Неужели он потерпел поражение еще до сражения? Заключенные не знали имен своих вождей, но верили, что они существуют, что они, невидимые, где-то среди них. И ропот их голосов рос, полный упрека и возмущения: «Почему вы покинули нас?» 

Лежа рядом, неподвижно, Джело и Адольф слушали жалобы своих братьев. Они молчали. Хотя им очень хотелось бы встать и объявить великую весть: время восстания наконец пришло. Но Комитет решил ничего не раскрывать до последнего момента.

Предыдущая главаГлава 22 из 31Следующая глава