К книге
Треблинка: восстание в лагере уничтоженияГлава XVII
61%
Глава XVII
19

После смерти Хоронжицкого и восьми голд-юден Галевский сильно изменился. Независимо от того, что говорили ему друзья, он чувствовал ответственность за эти смерти и за неудачу. 

— И снова я не могу поверить, что у меня хватит смелости запретить побеги, — сказал он однажды Курлянду. — Я боюсь, что борьба выше моих сил. 

Затем он добавил: «Примите командование. Вы можете стать тем лидером, который нам сейчас нужен». 

Но Курлянд тоже не чувствовал в себе достаточно сил, чтобы принять на себя такую ответственность. 

Это было в середине января, во время последней и наиболее ужасной вспышки тифа. Стояли сильные холода, и покрывающая все белая пелена снега придавала еще большую нереальность этому миру, который все глубже и глубже погружался в безумие. 

Комитет собрался, чтобы изучить положение. Сделанное сообщение свидетельствовало о беспомощности: три четверти людей Адольфа были больны, дисциплина в лагере поддерживалась еще строже, чем всегда, доносчики стали вездесущими, а проблема оружия была, судя по всему, нерешаемой. 

В этот день Галевский пытался сложить с себя полномочия. 

— Я боролся, пока у меня были силы. Я начинал в то время, когда лагерь был хаосом мертвых людей, бездной теней, когда каждый день убивали половину заключенных, когда по утрам мы говорили друг другу: «Может быть, увидимся вечером». Я отказался бежать. Я остался, потому что таинственная сила сказала мне: «Твой долг быть здесь», и я поверил, что могу что-то сделать. 

Другие члены Комитета слушали его, не двигаясь. За этими словами они видели своего командира, покидающего поле битвы, той битвы, для которой он их сам собрал. В их позиции не было ни враждебности, ни согласия. Галевский почувствовал холодность.

— Это не вы выбрали меня командиром. Это я назначил вас своими помощниками. У вас нет прав надо мной. Без меня не было бы Комитета. 

Он повернулся к хоф-юден. 

— Медали будет раздавать История, — вдруг сказал Монек. — Наша задача в том, чтобы выиграть сражение. 

— Но тогда примите на себя командование, — возразил Галевский. Наступило долгое молчание. 

Монек был честолюбивым молодым человеком, чьи привилегии в отношениях с Лялькой внушали многим подозрение. Не то, чтобы его подозревали в доносительстве, но боялись, что он может поставить свои личные интересы выше общественных. Например, он, не колеблясь, ударил заключенного, когда Лялька сказал: «Скажи-ка мне, маленький Монек, ты не думаешь, что вон тот лодырничает?» Потом Монек объяснил свои действия: «Если бы я не дал ему пару плетей, Лялька дал бы ему двадцать пять вечером после переклички». Объяснение было довольно логичным, половина была убеждена и ничего больше по этому поводу не говорила. Но все же доверять ему командование Комитетом было серьезным шагом и многие колебались. Но его присутствие в Комитете было необходимым, поскольку как капо хоф-юден он контролировал стратегические точки лагеря. 

Зальцберг прервал молчание, до того, как Монек мог дать согласие. 

— Мы знаем, сколь многим мы вам обязаны, но мы просим вас еще несколько дней подумать, прежде чем принять решение. 

И снова Галевский отказался. 

Заседание Комитета закончилось на компромиссе, который не затрагивал будущего, не решал ни одной проблемы. Было ясно, что восстание откладывается. Усталость, которую ощущал Галевский, чувство безнадежности, бесполезности любой попытки в той или иной степени ощущалось каждым членом Комитета. Это были усталые, потерпевшие поражение люди, которые слишком долго жили мыслью о смерти. Кроме смерти, все остальное казалось пустыми спорами. Эшелоны, которые становились все более редкими, приходили уже из отдаленных стран, из Чехословакии, Германии, Болгарии, Греции. Было похоже, что Исполнители, приближаясь к концу своей задачи, начинали скрести дно сосуда Европы. Что могла значить честь еврейского народа, когда скоро вообще не будет евреев, когда чудо выживания скоро закончится? Над лагерем и за ним день за днем шел снег, и вся округа исчезла под этим белым, девственным ковром, который, казалось, хотел спрятать последние следы ужасных злодеяний. Огромная, холодная, снежная ночь мира собиралась проглотить их всех. Снег никогда не растает, весна никогда не придет снова. Под этими сугробами будет погребен весь мир. Так зачем бороться? Почему не разрешить спокойно унести себя на это огромное кладбище, которое служит братской могилой всего еврейского народа? 

Одно событие через несколько дней после собрания Комитета должно было усилить это впечатление. 

Однажды утром, вскоре после начала работы, ко входу в лагерь подошла молодая пара. Просьба, с которой они обратились, показалась украинским часовым настолько странной, что вначале они не хотели их впускать. Молодой человек настаивал, чтобы их разрешили войти и обратиться к немцам. Думая, что перед ним сумасшедший или какой-нибудь смутьян, начальник караула, боясь наказания, не мог принять решения. В конце концов когда молодая пара легла прямо в снег посередине дороги, после часа колебаний, он решил послать за Кивой. Кива был так же изумлен, как и украинцы, и, будучи в сильном затруднении, стал их упрашивать идти туда, откуда они пришли, уверяя, что невозможно выполнить их просьбу. Но решимость молодых людей оказалась сильнее Кивы. Тогда он впустил их и повел в «госпиталь». Но он не мог казнить их, не доложив вначале Ляльке, который был в это время по делам службы в Варшаве и собирался вернуться только к вечеру. 

Свидетель, который сообщил нам об этом случае, не помнил имен молодых мужчины и женщины, но он знал, что они были женаты. Он вспоминал, что тогда рассказал мужчина. Они пришли из небольшого еврейского местечка в окрестностях Белостока. Из полутора тысяч жителей местечка больше тысячи были евреями. В начале немецкой оккупации никто не беспокоился, и если бы не обязанность носить желтую звезду на груди и на левом рукаве, то можно было бы считать, что все идет, как и раньше, с большой бедностью, с маленькими радостями и с торжественностью вечерних шабесов. Но мало-помалу начали распространяться тревожные слухи. Люди говорили, что евреев уничтожают, что Гитлер поклялся убить их всех и что он сдержит свое обещание. 

Однажды ночью еврейские партизаны пришли к местному раввину и просили его бежать из местечка вместе со всем еврейским населением. Но ребе ответил, что их жизни в руках Б-га и что, если решено, что они должны умереть, то они все равно умрут в лесах так же, как и в своих домах. Партизаны собрали нескольких молодых людей и рассказали им о том, что случилось в Вильно и что случается в других местечках: однажды ночью эсэсовцы и украинцы окружат его, и на утро уже ни у кого не будет дороги в лес. Они также рассказали, что на полдороги до Варшавы, в место, называемое Треблинкой, привезли сотни тысяч евреев, от которых не осталось ничего, кроме одежды. 

— Дайте нам оружие, и мы будем защищаться, — обратился один из молодых людей к человеку, который, видимо, был командиром партизан. 

Но у партизан не хватало оружия даже для себя. Тогда молодые люди начали по ночам уходить вместе с партизанами. Вначале они сражались палками, но постепенно приобрели винтовки и гранаты. Они договорились с партизанами, что будут защищаться в своем местечке и не уйдут из него, пока не подожгут дома и не заберут с собой всех, кто может уйти. Потом они пришли к ребе и сказали ему: 

— Ребе, никто не знает Тору лучше, чем вы, но и никто не понимает войну хуже, чем вы. Никто не поет молитвы Б-гу лучше вас, но и никто не держит в руках винтовку хуже вас. Сегодня нужно не молиться, а сражаться, потому с сегодняшнего дня командовать будем мы. 

Потом они объяснили ему свой план. 

Ребе понравился стиль, которым они обратились к нему. Он улыбнулся и ничего не ответил. Но после этого он больше не возражал против того, чтобы они убеждали население местечка. 

Ожидание продолжалось до конца лета, и молодежь выходила иногда по ночам заниматься военной подготовкой. Однажды вечером дозорные прибежали в местечко и помчались по улицам с криком: «Грузовики, грузовики!» 

Был прекрасный осенний вечер, и пылающие краски заходящего солнца сливались с багровыми красками леса. Никто не спал в эту ночь. Пока евреи возносили молитвы у себя дома, эсэсовцы и украинцы распевали вокруг пьяные песни. Атака началась перед рассветом. Партизаны приказали открыть огонь, когда первая колонна достигнет центра местечка. Некоторые эсэсовцы упали, другие убежали. 

— Мы ждали второго штурма со страстной радостью. Это было ужасно, мы даже не знали, как пользоваться оружием, доставшимся нам от первых мертвых. Когда местечко запылало, я схватил жену за руку, и мы побежали в лес. Люди бежали во все стороны, пули свистели, деревянные домики были охвачены пламенем. Время от времени глухие взрывы сотрясали воздух. Дым, который поднимался отовсюду, душил нас. Я не знаю, как мы добрались до леса, но помню, как вдруг увидел бородатого человека, который что-то кричал мне и дулом винтовки указывал, куда бежать. Пробежав несколько минут в этом направлении, мы встретили людей из нашего местечка. Потом пришли еще несколько человек и присоединились к нам. Потом появились партизаны. Я слышал, как они говорили, что все остальные погибли и что нужно уходить. Я оглянулся вокруг и не нашел никого из тех молодых людей, которые организовали сопротивление. Партизаны собрали нас в колонну и встали сами в голове и в хвосте ее. Мы шли до наступления ночи. 

— Мы умирали от усталости, и я начинал засыпать на ходу, когда раздались крики и вслед за ними выстрелы. Мы снова побежали. Стрельба долго продолжалась позади нас. Ночью я узнал, что нас привели в семейный лагерь, о котором я никогда не слышал. Спрятанный в середине леса, это был лагерь, где жили еврейские семьи. Перед рассветом я снова услышал выстрелы, теперь уже впереди, но было так темно, и я был таким усталым, что я так и не узнал, что там произошло. Когда солнце поднялось, мы остановились и нам предложили поесть. Я взглянул на группу партизан, стоявших в стороне, и заметил, что их было намного меньше, чем накануне вечером, и что у некоторых было по две винтовки. Они были очень худыми и все носили бороды. Было что-то устрашающее в их лицах, устрашающее и возвышенное одновременно. Я сразу понял, что это ради нас они совершили все это, что для того, чтобы спасти нас от смерти, пала половина их людей. 

— Потом к нам подошел их командир. Он сказал, что если все будет хорошо, мы доберемся до лагеря этой ночью и сможем там отдохнуть. Мы побежали снова. Несколько раз мы останавливались, и нам приказывали лечь и не разговаривать. Пришла ночь. Я засыпал на ходу, спотыкался на каждом шагу, мне было уже все безразлично. Только спать. Я совсем падал, когда нам сказали, что мы уже почти на месте. Я немного воспрянул духом. Еще немного, и мы замедлили шаг. Я чувствовал, что мы подходим к месту назначения. Через несколько минут мы остановились. Нам приказали лечь на землю и не разговаривать. Я услышал свист в голове колонны, потом молчание, потом другой свист. И тут я испугался. 

Я понял, что что-то не в порядке. Я пробрался к жене и взял ее за руку. Потом я услышал еще свист, отличающийся от двух первых, и сразу же группа партизан, которая шла сзади, прошла вперед мимо колонны. Мы опять оказались последними, и я испугался еще больше. Вдруг я услышал выстрел, и в то же мгновение лес словно взорвался. Ружейный огонь раздавался отовсюду. Мы попали в засаду. Должно быть, лагерь выследили, и они ждали нас. Вот почему часовые не отвечали на свист. Партизаны защищались отчаянно, и теперь вся стрельба сосредоточилась вокруг них. Вдруг сквозь шум я услышал крик на идиш: «Спасайте свои жизни!» Не сознавая, что делаю, я вскочил, схватил жену за руку и побежал. 

— У меня такое впечатление, что с того момента мы бежим, не останавливаясь, голодные, не спавшие, обруганные, запуганные, преследуемые крестьянами, немцами, польскими партизанами, как будто целый мир охотится за нами. Настоящая агония началась зимой, когда в лесу не стало даже диких ягод, которыми мы питались. Мы понимали, что нам предстоит умереть, и считали эту долгую агонию бесполезной. Однажды крестьянин, перед тем как захлопнуть дверь перед нами, сказал: «Идите туда, куда вас всех гонят, в Треблинку!» Я запомнил это название, и мы решили прийти сюда и умереть вместе со всеми евреями.

Когда Лялька вернулся, он задал двум молодым людям несколько вопросов, а затем кивнул украинским охранникам. Молодые люди спокойно сели на скамейку на краю рва, взялись за руки и ждали. На лицах двух украинцев была смесь непонимания и скептицизма, когда они приставили дула своих винтовок к их затылкам. Они, казалось, говорили: «Эти евреи, они не похожи на других людей». 

Когда Курлянд вечером в бараке рассказал Комитету эту историю, все были потрясены этой печатью неумолимой судьбы. Для каждого из них восстание означало возможность свободы. Не всем удастся достигнуть леса, но каждый человек знал, что у него есть шанс. Теперь вдруг они узнали, что жизнь в лесу была еще более невыносима, чем в лагере, где принимая все во внимание, еще были какие-то шансы выжить, по крайней мере, до тех пор, пока эсэсовцы нуждались в евреях и пока человек подходил для тяжелой работы. Конечно, необходимо было уйти, чтобы потом выступить свидетелями против немцев, но если история молодых людей оказывалась верной, правда о Треблинке и так уже была известна за пределами лагеря. Однажды кто-нибудь расскажет о ней, и тогда можно будет начать раскопки. 

Это был период, когда эпидемия стала спадать. До апреля было еще несколько случаев заболевания, но они были крайне редкими. Все это время Адольф был почти полностью занят борьбой против тифа. Он не знал, что происходит в Комитете, и думал, что Галевский не говорит ему ничего о восстании, потому что ожидает, чтобы немцы ослабили свою бдительность. Однажды он пришел рассказать ему о новом завербованном, который мог стать прекрасным военным советником. Его имя было Джело Блох и его только что привезли. 

— Ты веришь, что восстание еще возможно? — спросил его Галевский. Адольф, который день ото дня жил борьбой заключенных против эпидемии, не был знаком с сомнениями, терзавшими членов Комитета после смерти доктора Хоронжицкого. Менее образованный, более простой и агрессивный, чем Галевский, он не задавал себе вопросов. Для него восстание было своего рода естественной необходимостью. Оно явилось ему однажды как открытие, и с тех пор он жил им, чтобы однажды умереть за него. Неудача в первой попытке не повлияла на него так, как на других членов Комитета. Когда членам Комитета с их вдохновенной склонностью к мечтаниям, пообещали оружие, им казалось, что они уже получили его, а мысленно обладая им, они видели себя уже применяющими его. Адольф же был не «мечтателем из гетто», он был человеком действия и, более того, военным человеком. Этот образ мышления, с одной стороны, лишал его абстрактных рассуждений, с другой, защищал его от внезапных разочарований, которыми страдали другие члены Комитета. 

Когда разразилась эпидемия, он рассматривал ее как первое препятствие, которое нужно преодолеть перед подготовкой к новой попытке. Он из опыта знал, что в бою расчет нужно вести на число людей, способных держать оружие на поле битвы, что едва выздоравливающие и слабые люди — это не бойцы. Больные люди, неспособные сражаться, в лесу стали бы легкой добычей тех, кто погнался бы за евреями. После того, как эпидемия прекратилась, Адольф снова посвятил себя восстанию. 

Он был на платформе, когда прибыл эшелон, в котором привезли Джело. По озадаченным, испуганным взглядам депортированных, Адольф понял, что эшелон пришел из другой страны. Один человек сразу же привлек его внимание: высокий, очень худой, жилистый, с длинной шеей, тонкими губами и напряженными, твердыми, очень глубокими зелеными глазами. 

Адольф подошел к нему и прошептал: «Скажите, что вы плотник». Он знал, что во время селекций немцы сейчас были особенно заинтересованы в усилении строительной команды, тогда как сапожники и портные, которых уже набрали, не имели больше шансов. Это была важная деталь его работы, которой он придавал особое значение, с тех пор как Галевский назначил его ответственным за отбор людей. Он старался делать так, чтобы немцы сами отбирали тех, кто нужен был ему для боевых групп. 

Джело посмотрел на него, собираясь что-то сказать в ответ, но промолчал. Его взгляд, задержавшись на долю секунды на глазах Адольфа, переместился, прежде чем Адольф мог что-то добавить. 

Испытания по выявлению способностей не применялись с тех пор, как «персонал» Треблинки стабилизировался. Эсэсовцы сами выбирали нескольких мастеровых и искусных рабочих из каждого эшелона. Когда немцы спросили его о профессии, Джело сказал, что он плотник. 

Адольф увидел его снова после обеда. Джело, казалось, еще не понял, где он находится. Одна щека у него была порезана, но лицо сохраняло ту же бесстрастность, что и утром. 

— Вы служили в армии? — спросил его Адольф. 

— Я капитан регулярной армии, — ответил он несколько официально. И добавил, как бы представляясь: 

— Капитан Блох из чехословацкой армии. 

Адольф удивлялся, как могли эти приезжающие люди быть настолько невежественными, чтобы не знать, что такое Треблинка. Польские евреи уже знали, но те, кто прибывали из других стран, имели рассеянный вид, манеры и понятия цивилизованных людей из мирного времени. 

— Капо Фридман из Треблинки, — ответил он. И через секунду: — Капо — это еврей, который бьет других евреев, а Треблинка — это лагерь, где евреев убивают. 

Джело слегка побледнел. 

У Адольфа было правило сразу открывать вновь прибывающим правду о Треблинке. Он делал это сухо и тут же начинал говорить о восстании. Он заметил, что, поступая таким образом, он давал возможность своему собеседнику не доходить до дна пропасти, как пришлось дойти им самим. Он сразу же давал ему надежду, за которую можно было ухватиться, стимул, который не давал опускаться. Это было очень важно, потому что таким способом узнику не нужно было преодолевать комплекс неполноценности по отношению к немцам или комплекс вины по отношению к себе. И если даже привезенный сюда с семьей человек знал, что его выбрали для участия в восстании, и давал согласие, это значило, что он сделал это не для того, чтобы выжить самому, пожертвовав семьей, а для того, чтобы бороться. С самого начала немцы становились врагами, а не хозяевами. Узник сразу же принимал идею восстания как необходимость, и никакого поворота назад потом уже не должно было быть. 

— Вы прибыли сюда вместе с семьей? 

— Нет, я один. 

— В таком случае проще объяснить. Вам говорили, что Треблинка — транзитный лагерь и вас забирают колонизировать Восток. Правда совсем другая. Видите те бетонные строения вон там? Это газовые камеры. Немцы загоняют в них евреев, закрывают двери и включают моторы. Через полчаса все умирают, отравленные окисью углерода. Не пытайтесь понять, это невозможно. Шестьсот тысяч евреев уже умерли так. Мы здесь для того, чтобы помогать немцам. Не пытайтесь понять и этого. Здесь нас около тысячи. Мы можем дать вам точные цифры, если вас это интересует. 

Джело слушал ошеломленный. «Как это возможно?» — повторял он снова и снова, прерывая каждое утверждение Адольфа. 

— Вот так же спросят потом и люди, если мы не сумеем выбраться отсюда. 

— Я не представляю, как можно выбраться отсюда, если то, что вы рассказали — правда. 

Адольф помедлил секунду и, внезапно изменив тон, твердо глядя на Джело, сказал: 

— Это наше дело, и как раз поэтому я и выбрал вас. 

После короткого колебания Джело, думая, что он понял, пробормотал: 

— Побег? 

— Нет. 

— Русские? 

— Ни то, ни другое. По нашей последней информации фронт более чем за тысячу километров от нас, а кое-где немцы еще вообще наступают. 

Адольф помедлил, чтобы создать эффект. 

— Восстание.

— Понял, — медленно сказал Джело, окидывая лагерь опытным взглядом. Адольф следил за его взглядом и отвечал на вопросы Джело еще до того, как он успевал их сформулировать, с самого начала бессознательно принимая положение подчиненного, докладывающего своему командиру. 

— Да, четыре ряда колючей проволоки плюс наблюдательные посты каждые двести метров, снабженные прожекторами и тяжелыми пулеметами, плюс один охранник на каждые пять узников. Первый настоящий лес, который может представить для нас хоть какую-то серьезную защиту от немцев, не менее восьми километров отсюда. Наконец, вся округа напичкана частями, которые вмешаются при малейшей тревоге. 

— Это все? — спросил Джело с легкой иронической нотой в голосе. 

— Нет, кроме того, — продолжал невозмутимо Адольф, — даже один узник из десяти не знает, как пользоваться винтовкой… Но это не имеет значения, — закончил он бесстрастным тоном, — поскольку винтовок у нас все равно нет. 

Доклад понравился Джело, он показывал, что Адольф знал то, о чем он говорит и не строил свои планы на мечтах. 

— А что же есть в нашу пользу? 

— То, что немцы думают о нас. Они приняли предосторожности, как будто охраняют суперменов, но в их глазах мы не больше, чем толпа недочеловеков, неспособных на малейший смелый акт. 

— Понял — это элемент внезапности. 

— Точно, мой капитан, кучка евреев против завоевателей мира. Мы принимаем тактику, которую они используют против нас и которая так хорошо работает на них. Это кажется невероятным, но мы не хотели поверить в реальность уничтожения, пока не стало слишком поздно. Для них наше восстание будет такой же неожиданностью, как было для нас — наше уничтожение. 

— Мы говорили: «Немцы? Цивилизованный народ? Приходите!» Они скажут: «Евреи? Эти недочеловеки? Да вы что?» Так они говорят всегда. 

В эту ночь в бараке у них был долгий разговор о том, что можно было сделать. Потом у них выработалась привычка встречаться каждый вечер, и из этих встреч постепенно стали проступать очертания восстания. У Джело был настоящий военный талант. Адольф обеспечивал его всей необходимой информацией, привлекал его внимание к определенным точкам и придирчиво анализировал его проекты, поскольку он лучше знал реальные условия Треблинки. 

Восстание нашло своего военного лидера. Адольф решил просить Галевского назначить его на должность капо для большей безопасности. 

— Ты веришь, что восстание еще возможно? — спросил Галевский.

— Почему я не должен верить в это? — спросил в свою очередь Адольф. Галевский не хотел открывать причины своих сомнений. 

— Как насчет оружия? — спросил он. 

— Мы нашли способ достать кое-что. 

Галевский так далеко ушел от идеи восстания, что Адольф с трудом заставил его выслушать свой план. 

Это было дерзко, но все же давало какой-то шанс. Одежду и обувь для эсэсовцев делали хоф-юден. Сапожников и портных, у которых были здесь свои мастерские, держали только для этой работы. Это были превосходные мастера, и они добились некоторого доверия со стороны немцев; те обращались с ними довольно мягко, и иногда, когда они бывали особенно довольны их работой, приносили им сигареты и алкоголь. Некоторые эсэсовцы заказывали даже одежду и обувь для своих жен и детей. Эго приводило к тому, что они болтали с мастерами о своих семьях, о войне, о своей стране, о городах, где они родились и о маленьких домиках, которые они мечтали купить, когда «все это» будет кончено. В портновских и сапожных мастерских Исполнители уничтожения превращались в милых клиентов. Время от времени они доходили даже до того, что жалели бедных евреев, и однажды один из них как-то вздохнул: «Что же делать? Это война». Мастерские стали нейтральной территорией, подобно раздевалке, где спортивные противники могут встретиться в середине матча и обменяться впечатлениями об игре. Тут даже Лялька снисходил до доверия. Однажды, например, он объяснил, что для него Гитлер — это все равно что бог, и если бы фюрер приказал ему убить своих родителей, он бы сделал это не задумываясь. Короче, в эти моменты эсэсовцы становились похожи на любого человека, беседующего со своим портным или парикмахером. Заставляя их снимать китель, сапоги или брюки, поднять руки, согнуть колени и поворачиваться лицом к зеркалу во весь рост, мастера приобрели даже некоторую власть над эсэсовцами и могли сами назначать им примерки. 

Именно на этом пункте строился весь план Джело, который Адольф представлял Галевскому. 

— В день восстания портные и сапожники назначат примерки немцам каждые пятнадцать минут, начав за час до момента восстания. Если восстание будет запланировано на три часа, начиная с двух, немцы будут приходить на примерки каждые пятнадцать минут по одному в каждую из двух мастерских. Два немца в два часа, плюс два в 2.15, плюс два в 2.30, плюс два в 2.45, плюс два в 3.00, другими словами — десять немцев. 

Галевский, казалось не понимал. 

— И что вы собираетесь делать с этими десятью немцами? Теперь была очередь Адольфа не понимать. 

— Что мы будем делать с ними? — спросил он с досадой. — Что мы будем делать с ними? Ну, конечно, убьем их! 

Лицо Галевского отразило целую гамму разных мыслей и чувств, пока он медленно осознал, что предлагал Адольф. Это было так невероятно, что он не мог не пошутить. 

— Нам давно следовало пригласить их всех. За несколько лег мы могли бы скромненько, по очереди пригласить всю немецкую армию и выиграли бы войну. Маленький Давид, убивающий большого Голиафа. 

Определенная печать юмора была одним из наиболее удивительных аспектов жизни в Треблинке. Знаменитый еврейский юмор, смесь возвышенной сказки и мягкой иронии над самим собой, он играл необходимую роль в облегчении жизни в этом мире смерти. Сегодня трудно понять это, но уцелевшие узники припоминают, что он существовал. В последние месяцы существования Треблинки много женщин было послано в Лагерь Номер Два на работу в прачечную, где стиралось белье заключенных. Одна из них, не имеющая музыкального слуха, очень любила петь, и весь день напевала песенки, в которых, если иногда и вспоминала слова, то мелодию — никогда. Эта раздражающая привычка сделала ее предметом шуток ее товарок. Уцелевшая рассказывала об одной, которую она придумала сама. 

— Ривка, — сказала она ей однажды. — Я думала, я здесь уже ко всему привыкла, но одну вещь я все-таки никак не могу выдержать. 

— Какую? 

— Твой голос, Ривка, твой голос! 

И раньше, в конце периода гетто, когда даже лучшие умы не могли ничего сделать, чтобы сохранить хоть малейшую надежду, некоторые евреи находили убежище в юморе. Вечным метафизическим вопросом стало: «Вы верите в жизнь после поезда?» Стандартным утешением опечаленным друзьям, которых вы должны были оставить, стало: «Не унывай, старина, мы встретимся еще раз в лучшем мире — в витрине магазина, в виде мыла». И если друг был понимающий, он отвечал: «Да, но из моего жира они сделают туалетное мыло, а ты будешь куском дешевого, для стирки». 

Понять этот юмор — значит понять безграничную любовь евреев к жизни. Это значит понять и отречение от самого себя, и веру в чудо. 

В тот день Адольф должен был вырвать у Галевского обещание назначить Джело капо. Когда они встретились вечером, Адольф был очень расстроен. Он сказал Джело, что Галевский сомневается, пойдут ли хоф-юден на такой риск. 

— Возможно, он и прав относительно хоф-юден, но он не признался, что и сам-то сомневается, — добавил он затем. 

А не можем ли мы сделать что-нибудь без них? — спросил Джело.

— Даже вместе с хоф-юден это рискованно, потому что мы не можем предугадать реакцию Лагеря Номер Два. У нас с ними нет контакта. Если же мы выступим сами по себе, это будет безумием. 

— Мы могли бы заставить их, пригрозив, что в любом случае начнем действовать сами. 

— Нет, что мы должны сделать, так это убедить их. Не забудь, что начал все дело Галевский. Это он настоящая душа восстания. Только у него достаточно влияния на людей, чтобы заставить их всех подняться в одно и то же время. Но сейчас он потерял стимул к борьбе, свою твердую уверенность. Мы должны понять его. Он знает, что не уйдет отсюда живым, что его жизнь остановилась, когда он вышел из поезда. Человек не может жить долго рядом со смертью, своей и чужой, без таких моментов слабости. 

— Ну и что? 

— То, что мы должны подождать. Я слышал, как Кива говорил, что еще будет много эшелонов. А пока эшелоны приходят, они будут нуждаться в нас и не станут нас ликвидировать. 

— Но так не может продолжаться вечно. Что-то должно случиться перед этим. 

На это я и надеюсь. Но какие будут новые события, которые опять приведут к идее восстания, я не знаю. 

Люди были истощены, план перестал быть жизнеспособным, нацистская машина, казалось, пресекла попытку восстания еще до ее начала. Два человека хотели продолжать борьбу, но все остальные уже готовы были сдаться, отказаться от борьбы со смертью. Реальный мир стал затуманиваться в их сознании. Были ли они когда-то свободными? Были ли они когда-то счастливыми? Были ли они когда-то мужчинами? Все это было далеко и потерялось в смутных воспоминаниях о другой жизни. 

Но диалектика смерти включает в себя жизнь. То новое событие, о котором говорил Адольф, произошло. Этим событием было появление человека. Человека, которого в ночь на двадцатое января 1943 года везли в Треблинку. 

Он был ранен, он умирал, его имя было Шокен.

Предыдущая главаГлава 19 из 31Следующая глава