К книге
Военная организация поздней Римской империи в 353-395 гг. На пути к разделению империи.Введение. § 2. Источники: проблемы метода
10%
Введение. § 2. Источники: проблемы метода
3

Переходя к характеристике источников, сразу отметим, что мы сознательно оставим за рамками данного пункта эпиграфические и папирологические источники: к сожалению, в отличие от периода Тетрархии и времени единоличного правления Константина I Великого, количество эпиграфических и папирологических источников, содержащих сведения по военной истории второй половины IV в., не столь велико и насчитывает в целом не более 100–150 текстов. С учетом этого мы считаем целесообразным разбирать тексты надписей и папирусов только в основной части монографии, т. е. непосредственно в двух главах, без предварительной характеристики самих собраний, где изданы надписи и папирусы.

В рамках же введения мы уделим более подробное внимание нарративным источникам, к которым мы в целях удобства классификации относим не только истории и хроники, но и панегирики, т. е. источники риторического жанра. И если период 353–378 гг., которому посвящена первая глава данной монографии, подробно изложен в знаменитом труде Аммиана Марцеллина «Деяния», т. е. в историческом произведении, то для периода 378–395 гг. именно панегирики приобретают значение главных и, по сути, единственных нарративных источников, более или менее подробно освещающих события военно-политической истории.

В целом, если оценивать труд Аммиана Марцеллина[44] с позиций развития литературных жанров, можно признать, что современные исследователи стремятся найти и выделить в этом труде те структурно-композиционные и художественные элементы, которые помогают определить, как Аммиан участвовал в современных ему идеологических спорах и дискуссиях о функциях истории как области знания. Другими словами, современные исследователи пытаются ответить скорее не на вопрос о том, как мыслил Аммиан, а на вопрос о том, как он сам противопоставлял себя другим историкам и другим жанрам историописания, как он спорил с другими историками, которые были его современниками.

Т. Барнс, выпустивший в 1998 г. книгу об Аммиане Марцеллине с характерным названием «Аммиан Марцеллин и отображение исторической реальности» (Ammianus Marcellinus and the Representation of Historical Reality), полагал, что в первую очередь необходимо определить, как Аммиан изображает тот мир, в котором он жил и который он наблюдал своими глазами[45]. Как полагает исследователь, Аммиан, рассказывая о событиях военно-политической истории империи в 353–378 гг., стремился драматизировать стиль своего повествования, показать развитие событий в форме зрелищных драматичных сцен, наполненных сильными и глубокими, даже трагическими, эмоциями. Драматичные внутренние переживания героев труда Аммиана, а фактически — яркие и эмоциональные характеристики отдельных персонажей, которые Аммиан высказал на страницах своего труда, в свою очередь, позволили Т. Барнсу заключить, что Аммиан вряд ли достоверно отображал ту реальность, в которой он жил: по мнению исследователя, во многих фрагментах текста «Деяний» логику рассуждений Аммиана следует поставить под сомнение[46].

Как полагает Т. Барнс, современная историческая наука, вооруженная методами литературной и филологической критики текста (постмодернистская теория истории X. Уайта, Ф. Анкерсмита, А. Данто), может серьезно подорвать доверие исследователей к сведениям Аммиана: по мнению Т. Барнса, труд Аммиана в первую очередь «демонстрирует творческую и художественную силу романиста» (exhibit the creative and imaginative powers of a novelist), T. e., иными словами, способность Аммиана выражать свою мысль с помощью ярких, эмоционально насыщенных образов. В понимании Т. Барнса, Аммиан в первую очередь был писателем и только во вторую — историком, сила творческого воображения Аммиана-писателя искажала ту реальность, о которой он рассказывал на страницах своего труда[47].

Т. о., на наш взгляд, Т. Барнс выступает наследником долгой исследовательской традиции, которая, начиная с В. Энсслина, выпустившего свою книгу об Аммиане еще в 1923 г., неизменно ставила вопрос о мировоззрении (Weltanschauung в терминологии В. Энсслина[48]) Аммиана на основе принципа противопоставления: историческое мышление Аммиана (риторика его исторического нарратива, по выражению американского филолога-постмодерниста X. Кельнера[49]) противопоставлялось исторической реальности, в которой он жил. Такое противопоставление предполагало, что в своем повествовании Аммиан исказил реальный римский мир, наполнил его своими личными эмоциями и переживаниями.

Тем не менее в 2008 г., через 10 лет после выхода в свет книги Т. Барнса, другой исследователь, Г. Келли, вполне успешно преодолел это противопоставление и четко назвал Аммиана Марцеллина «намекающим историком» (the allusive historian). Г. Келли ставит вопрос не о том, как Аммиан отображал некую историческую реальность, а о том, как он в своем тексте ссылался на тексты других авторов, таких как Тит Ливий, Вергилий, Тацит, Фукидид, Геродот, какую роль эти прямые или косвенные ссылки играли в его труде. Главный сюжет, который исследует Г. Келли, — интертекстуальность труда Аммиана, т. е. совокупность связей и взаимодействий текста Аммиана с текстами других авторов[50].

Другими словами, Г. Келли изучает в труде Аммиана совокупность заимствований или отсылок к другим текстам, в том числе и к историческим хроникам, элементы подражания, пародирования или прямой критики других текстов. По сути, можно признать, что Г. Келли ставит вопрос не о соотношении исторической реальности и мировоззрения Аммиана, а о литературной культуре Аммиана, точнее — о литературной культуре, отраженной в труде Аммиана.

Для Г. Келли важен вопрос о том, какое место «Деяния» занимали в общем процессе литературного творчества эпохи поздней Римской империи. Исследователь понимает под позднеримской литературой всю совокупность текстов, созданных в течение указанного периода, — не только исторические хроники, но и поэмы, небольшие стихотворения, трактаты, письма, речи (панегирики) ит. д., т. е. совокупность всех жанров словесности. В рамках такого литературоведческого подхода Аммиан предстает на страницах книги Г. Келли не просто намекающим, но спорящим историком, историком-полемистом, который соглашается или не соглашается с отдельными литературно-художественными принципами того или иного текста[51].

Чуть ранее, в 2001 г., Ф. Виттхов подчеркнул, что сам по себе текст Аммиана представляет собой весьма причудливую смесь самых разных жанров — драмы, сатиры, романа, изобилует многочисленными анекдотами и поучительными историями-примерами, содержит рассуждения военно-теоретического плана, сочетает в себе географические экскурсы, биографии отдельных императоров и даже короткие погодные записи фактического характера[52].

Но сам интерес Ф. Виттхова к стилистическим особенностям труда Аммиана скорее подразумевает, что исследователь противопоставляет не исторические реалии и мировоззрение Аммиана, а труд Аммиана и труды других авторов его времени. Другими словами, Ф. Виттхов сопоставляет не факты реальной военно-политической истории и намерения Аммиана изобразить эти факты, а структурно-композиционные особенности повествования Аммиана и других авторов, объектами сравнения у Ф. Виттхова выступают сами тексты, рассмотренные как литературные произведения.

Аммиан как писатель-романист, а не только как историограф, в противопоставлении с другими писателями — тема, которая в последние годы все чаще становится объектом пристального внимания со стороны исследователей и отодвигает на второй план традиционную дилемму «мировоззрение Аммиана и историческая реальность».

Даже Д. Бродка, выпустивший в 2009 г. книгу об Аммиане Марцеллине с вполне традиционным названием: «Аммиан Марцеллин. Исследования по историческому мышлению в четвертом веке после рождения Христа» (Ammianus Marcellinus. Studien zum Geschichtsdenken im vierten Jahrhundert n. Chr.), все же рассматривает исторический труд Аммиана под совершенно иным углом зрения, совсем не так, как этот труд рассмотрел в 1998 г. Т. Барнс. Формально Д. Бродка ставит вопрос о структуре и смысле исторического процесса в понимании Аммиана: какие факторы Аммиан считал определяющими и движущими для исторического процесса, как Аммиан видел ход и развитие во времени любого исторического процесса, какие этапы выделял в таких процессах[53].

Но в реальности исследователь в первую очередь рассматривает, как и почему Аммиан противопоставлял свой труд бревиариям и эпитомам, представляющим сокращенное изложение римской истории, в чем он видел специфику своего труда в сравнении с этими формами историописания, и какие задачи он ставил перед своим трудом в рамках такого противопоставления[54]. Естественно, для изучения подобных сюжетов Д. Бродка сопоставил стилистические особенности трудов Аммиана и т. н. малых позднеримских историков — Аврелия Виктора, Евтропия, Феста и автора анонимной «Эпитомы о Цезарях», но мы хотели бы обратить внимание на другой аспект методологии исследователя.

Сам выбор такого сюжета подразумевает, что Д. Бродка стремится рассмотреть труд Аммиана как продукт литературной культуры того времени в контексте развития и борьбы литературных направлений второй половины IV в. Д. Бродка воспринимает труд Аммиана и бревиарии малых историков как различные виды литературного творчества, как формы развития литературного процесса того времени. В понимании исследователя литературный процесс подразумевал прежде всего полемику между различными направлениями литературы, их спор о структурно-композиционных и художественных особенностях изложения материала.

Как подчеркнул Я. Штенгер, анализ стиля и языка Аммиана — более эффективный инструмент трактовки сведений историка, чем обзор и перечисление тех сюжетов, которым Аммиан уделил внимание, поскольку рассказ Аммиана о любых событиях так или иначе был ориентирован на определенную читательскую аудиторию, а значит, предполагал наличие определенного стиля и формы текста. Исследователь даже называет стиль повествования Аммиана барочным, подчеркивая тем самым эмоциональную напряженность, тревожность и драматизм рассуждений Аммиана[55].

Μ. Хозе условно называет стиль Аммиана «показательным» (exemplarisch), тем самым подразумевая, что Аммиан не только сопровождал свой рассказ общими рассуждениями морально-философского плана, но и приводил поучительные примеры (exempla) из деятельности исторических или мифологических персонажей[56]. Но, оставляя в стороне трактовку различных особенностей стиля Аммиана, предложенную Μ. Хозе, отметим, что, так или иначе, и Μ. Хозе и Я. Штенгер главное внимание уделяют вопросу о стиле, т. е. воспринимают труд Аммиана не как набор сведений о военно-политической истории поздней Римской империи, а как самостоятельное и самодостаточное литературное произведение.

Если же говорить о кратких исторических сочинениях, в противопоставлении с которыми труд Аммиана рассматривается в современной исследовательской литературе[57], можно признать, что и эти формы историописания тоже изучаются в первую очередь с позиций их жанрового своеобразия, а не набора сюжетов или общественно-политических взглядов их авторов. Μ. Зельмайер, посвятивший отдельную монографию позднеримским бревиариям и эпитомам (вышла в свет в 2009 г.) рассматривает данные труды прежде всего в функциональном аспекте: 1) как их авторы рассказывали о событиях прошлого, т. е. как они выстраивали свои тексты; 2) на какую читательскую аудиторию они ориентировались, чьи запросы отражали в своих трудах; 3) и, наконец, как бревиарии и эпитомы своим содержанием отражали уровень преподавания истории в позднеримских школах, в какой мере исторические знания Феста, Евтропия, Аврелия Виктора и других антиквариев-эпитоматоров соответствовали программе римского школьного исторического образования[58].

Ж.-Л. Говиль, защитивший в 2005 г. диссертацию по анонимной «Эпитоме о Цезарях», подчеркнул, что он рассматривает данный труд с позиций его жанровых особенностей: в центре внимания исследователя находится вопрос о роли и месте «Эпитомы» в жанровом разнообразии позднеримской исторической литературы. Ж.-Л. Говиль выделяет несколько видов позднеримского историописания — истории, анналы, хроники, биографии и сокращенные изложения, т. е. бревиарии, и пытается определить, как и в какой мере автор «Эпитомы» противопоставлял свой труд другим жанрам исторической литературы, как он использовал методы других жанров (не только исторических) и как сочетал в своем тексте разные литературные стили[59].

Но сам по себе вопрос о жанровом своеобразии «Эпитомы о Цезарях», конечно же, подразумевает, что исследователь в первую очередь рассматривает бревиарии и эпитомы как продукт позднеримской историографической культуры, в его понимании краткие формы исторического повествования представляли собой определенный литературный жанр, и этот жанр диктовал авторам методы изложения материала.

Т. о., жанровая структура текста и влияние жанра на способ изложения материала — тема, лейтмотивом проходящая через современные исследования, посвященные различным позднеримским историческим источникам, вместе с тем следует подчеркнуть, что в этой ситуации анализ стилистических особенностей текста доминирует не только при изучении панегириков, которые в первую очередь требуют применения литературоведческих подходов, но и при изучении собственно исторических произведений — больших и малых форм историописания.

Тем не менее, если обратиться к исследованиям, в которых рассматриваются особенности панегириков (в основном мы имеем в виду знаменитые латинские панегирики в честь различных позднеримских императоров, от Диоклетиана до Феодосия! написанные в период с 289 по 389 г.[60]), мы можем проследить значительные изменения не только в оценке функций риторических текстов, но и в самом определении термина «риторика».

Еще в 2002 г. А. Остэн, сам активно изучающий стилистические особенности латинских панегириков, подчеркнул, что в 1980–1990-х гг. исследователи обратились к методике т. н. школы лингвистического поворота, представленной англоязычными трудами X. Уайта и Ф. Анкерсмита, и дискурс-анализа, принципы которого были разработаны Μ. Фуко, Р. Бартом и Ж. Деррида. По оценке А. Остэна, с конца XIX в. и вплоть до 1970-х гг. (включительно) исследователи, находившиеся под влиянием методологии позитивизма, рассматривали риторические тексты только как субъективные источники, в которых авторы стремились выразить свое личное мнение о том или ином персонаже, преувеличивая достоинства или недостатки этого персонажа (в зависимости от своих предпочтений). С 1980-х гг., по мнению А. Остэна, набирает силу другая тенденция: саму риторику перестали рассматривать исключительно как форму выражения художественной речи, вместо этого её стали воспринимать как четко разработанную социальную практику, т. е. как средство общения автора с аудиторией, как технику взаимодействия автора с читателями.

По мнению А. Остэна, в связи с изменением научной парадигмы изменился и сам набор вопросов к риторическим источникам: 1) как автор выстраивает свой текст, какую композиционную структуру он выбирает для изложения своей точки зрения; 2) как стилистические предпочтения автора связаны с его собственным социальным происхождением и социальным происхождением аудитории, которой адресован его текст; 3) как автор настаивает на своей точке зрения, как он навязывает её читателю, внедряет в сознание читательской аудитории, и, что вполне логично, как искажает смысл событий; 4) наконец, как методика рассуждений автора отражает литературную культуру его времени, развитие общественно-политических идей, распространенных в его время[61].

Другими словами, как полагает А. Остэн, исследователи перестали воспринимать панегирики как набор красивых и изысканных фраз и попытались оценить риторическую литературу в идейно-политическом контексте того времени, когда она была создана. В понимании А. Остэна, панегирики как пример изящной словесности, двусмысленного художественного слова — это подход, навеянный эпохой позитивизма, которая требовала оценивать риторические источники с позиций литературоведения, тогда как современные исследователи скорее изучают текстовые стратегии риторов, т. е. сами способы построения текста и навязывания читателю своего мнения.

Например, сам А. Остэн детально проследил, что знаменитые латинские панегирики в большом количестве содержат фразы и термины официальной императорской пропаганды, которые встречаются в посвятительных и строительных надписях: авторы панегириков активно упоминают фразы, сообщающие о возведении стен и зданий, прославляющие установку статуй и выражающие преданность законной императорской власти. Как полагает А. Остэн, сами по себе латинские галльские панегирики прославляют не только императоров, но и города Галлии, которым императоры оказали финансовую помощь.

По сути, как отмечает исследователь, латинские панегирики сообщают о взаимоотношениях императора и города, при этом галльские риторы рассказывают о взаимоотношениях, которые выстраиваются на равных условиях: по мнению А. Остэна, городские общины Галлии представлены в текстах скорее не как подданные, а как верные помощники, советники императора. Следовательно, как заключает А. Остэн, латинские панегирики рубежа III и IV вв. необходимо воспринимать как своеобразное средство общения между императором и городской провинциальной элитой[62].

Фактически А. Остэн показывает, как риторика, содержавшаяся в эпиграфических документах, перешла в литературные источники, т. е. панегирики, как официальная лексика надписей, отражающая государственную идеологию, и использовалась в произведениях галльских риторов.

Такое же взаимодействие жанров А. Остэн стремится найти при сопоставлении панегириков с данными нумизматики: как проследил исследователь, галльские риторы часто называли императоров теми же почетными эпитетами, которые встречаются и на легендах монет. В основном А. Остэн имеет в виду термины, связанные с церемонией официального вступления императора в пределы города, т. е. термины, прославляющие прибытие (adventus) императора: conservator urbis ('хранитель города'), signum salutis ('знак благополучия'), redditor lucis aeternae ('восстановитель вечного света')[63].

Но, подчеркивая наличие совпадений в терминологии панегириков и нумизматических источников, А. Остэн, на наш взгляд, ставит вопрос о присутствии элементов риторического жанра во всех видах исторических источников, даже в официальных документах, создававшихся самими представителями государственной власти. Вместе с тем А. Остэн приходит к выводу, что латинские панегирики содержат в себе и элементы некоего поучения, адресованного государственным чиновникам.

Как проследил А. Остэн, риторы настаивали на равноправном сотрудничестве органов провинциальной бюрократии и выборных советов городского самоуправления. Они не только расхваливали провинциальных наместников за финансовую помощь городам, но и призывали наместников уважать права городской муниципальной знати[64].

Тем самым, на наш взгляд, А. Остэн обращает внимание на важную особенность риторики панегириков: эта риторика объединяла в себе сразу несколько жанров, она не была однородной и узкофункциональной. Риторика панегириков вбирала в себя риторику других — официальных — источников, творчески перерабатывала терминологию эпиграфических и нумизматических текстов. В понимании А. Остэна риторика панегириков не искажала, а, наоборот, отображала историческую реальность своего времени, но с одним важным уточнением — галльские риторы отображали официальную риторику государственной власти, ту идеологию, которая разрабатывалась государственными структурами. Сама же эта идеология была частью исторической реальности своего времени, она создавалась в конкретных обстоятельствах, а её содержание формулировали реально существовавшие органы государственной власти.

Следовательно, как полагает А. Остэн, сегодня исследователи должны ставить вопрос не о том, как политические идеи галльских риторов искажали реальный смысл событий военно-политической истории, а о том, как риторы воспроизводили в своих текстах риторику официальной императорской власти, как использовали методы и термины официальной пропаганды для создания своих текстов.

Но риторика, представленная в грекоязычных текстах, тоже рассматривается с позиций триады «автор — жанр — аудитория», т. е. исследователи обращаются к произведениям греческих риторов второй половины IV в. не только для изучения событийной истории, но и для того, чтобы определить, как ритор воздействовал на свою читательскую аудиторию, как он внушал читателю те или иные идеи. Например, Ф. Фельгентрой выделяет в одной из речей знаменитого антиохийского ритора Либания (314–393)[65], посвященной императору Юлиану Отступнику (360–363), 3 тематических блока, каждый из которых прославляет те или иные добродетели Юлиана: тем самым исследователь ставит вопрос о структурно-композиционном плане речи и о методе изложения сведений у Либания. По мнению Ф. Фельгентроя, Либаний активно сочетал два жанра, эпос и собственно историографию, чтобы создать более яркий рассказ о военных кампаниях и административной деятельности Юлиана[66].

Более того, на примере речей Либания современные исследователи ставят вопрос и об общих принципах развития грекоязычного риторического искусства во второй половине IV в.: П.-Л. Малосс подчеркивает, что техника риторического восхваления заключалась в преувеличении, механизм же преувеличения, в свою очередь, состоял в том, чтобы «преобразовать обычное в необычное, талант в гениальность, простое качество в высшую добродетель»[67]. Другими словами, П.-Л. Малосс стремится выявить саму структуру преувеличения, т. е. методы, с помощью которых оно создавалось риторами, к этим методам исследователь относит сравнение императора с предшествующими правителями, перечисление трудностей военного похода или воинственных качеств противника императора, а также фразы-клише о том, что в императоре сосредоточены все добродетели и он заботится обо всей империи[68].

Как нам кажется, П.-Л. Малосс показывает «лабораторию», инструментарий работы ритора, а значит, исследователь подчеркивает неоднородный, многосоставной характер панегирика как литературного жанра: конечно же, П.-Л. Малосс признает, что цель панегириста состояла в восхвалении императора, но исследователь не воспринимает слова ритора только как искажение истины, т. е. реального смысла событий. Как и А. Остэн, П.-Л. Малосс отмечает, что Либаний и другие грекоязычные авторы воспроизводили официальную риторику императорской власти и использовали для этого обширный набор ярких и выразительных средств словесности. Но сами эти средства, как полагает П.-Л. Малосс, были всего лишь приукрашиванием действительности, а не её тотальным искажением, риторы выстраивали свои тексты таким образом, чтобы либо дополнительно сообщить о реальных достижениях императора, т. е. усилить степень успеха, либо умолчать о его поражениях[69]. Тактика же умолчания выполнялась двумя способами: либо ритор смещал внимание читателя на другие сюжеты, либо он обвинял в некомпетентности ближайшее окружение императора, тем самым оправдывая самого венценосца[70].

Т. о., П.-Л. Малосс стремится показать, что Либаний, равно как и любой другой ритор, не придумывал факты, не рассказывал вымышленных, совершенно ложных историй: по мнению П.-Л. Малосса, недостоверность сведений ритора заключается либо в преувеличении, либо в преуменьшении реальных фактов, реально произошедших событий. Соответственно, по оценке П.-Л. Малосса, задача исследователя состоит не только в том, чтобы рассмотреть сведения ритора о реальных событиях, но и в том, чтобы раскрыть методы преувеличения или преуменьшения этих событий.

X. Фрон ставит вопрос о т. н. стратегиях общения в письмах Либания, т. е. как антиохийский ритор общался с адресатами своих писем, не просто используя правила риторики, но создавая с их помощью замкнутый и обособленный круг образованных людей, разделяющих один и тот же стандарт образования и одни и те же духовные ценности[71]. Наконец, Л. ван Хоф доказывает, что в своих речах Либаний последовательно придерживался принципов т. н. второй софистики, т. e. учения грекоязычных риторов, живших в эпоху ранней Римской империи, во II–III вв. По мнению Л. ван Хоф, труды Либания — это не разрыв с предшествовавшей риторической традицией, а её прямое продолжение: как и риторы эпохи второй софистики, Либаний активно участвовал в политической жизни своего города, многие его речи посвящены политическим сюжетам[72].

Примерно те же вопросы Μ. Янка ставит и в отношении современника Либания — императора Юлиана Отступника[73], который был почитателем таланта антиохийского ритора и, возможно, его учеником. На примере трактата Юлиана «Мисопогон» Μ. Янка рассматривает сам механизм смешения жанров в творчестве Юлиана: исследователь полагает, что в данном трактате император-язычник использовал элементы сатиры, исторического повествования (автобиографии), панегирика, философского диалога, нравоучения и даже анекдота. По мнению Μ. Янки, «Мисопогон» представляет собой ироничный памфлет-самообличение, своеобразную сатиру наоборот, поскольку в данном произведении Юлиан в весьма комичной форме перечислил те упреки и обвинения, которые ему предъявляли жители Антиохии[74].

Другой языческий автор, на этот раз латиноязычный, — Квинт Аврелий Симмах (340–402)[75], влиятельный сенатор и политический деятель в пределах западной половины империи — тоже рассматривается с позиций теории текстовых (коммуникативных) стратегий. Как показала Т. Мойрер, в общении с адресатами своих писем Симмах придерживался двух стратегий диалога: в письмах к другим сенаторам (например, к Виру Флавию Никомаху), т. е. к лицам равного ранга, статуса и образования, Симмах активно приводил примеры из римской истории и мифологии, в письмах же к полководцам варварского (германского) происхождения он не ссылался на такие примеры и в целом использовал более простой стиль общения. По мнению Т. Мойрер, современная исследовательская литература не воспринимает труды Симмаха как источники по изучению событийной истории, в первую очередь она стремится найти в его произведениях сведения по социальной и культурной истории поздней Римской империи[76].

К. Соньо обращает внимание на тот факт, что сам Симмах четко отделял свои произведения от эпических поэм, которые, по его мнению, искажали истину (реальный смысл событий) в угоду поэтическому искусству. К. Соньо показала, что Симмах настойчиво внушал читателю идею о правдивости, достоверности своих сведений, неизменно гордился тем, что он сам был очевидцем событий, которым посвящены его труды. Как полагает исследовательница, Симмах считал свое личное участие в данных событиях более надежным источником вдохновения, чем красоту фразы у поэтов, не видевших деяний императора своими глазами. Таким образом, по мнению К. Соньо, Симмах все же не воспринимал свои речи как лесть, т. е. как прославление ложных деяний императора: сенатор настаивал, что он не присваивал императору ложных заслуг, не приписывал мнимых побед, а сообщал только о реальных победах и достижениях правителя[77].

На наш взгляд, как и в случае с Аммианом Марцеллином, К. Соньо ставит вопрос о полемике между различными жанрами позднеримской латиноязычной литературы, а также о том, как в рамках этой полемики сами позднеримские авторы воспринимали особенности своих трудов. В меньшей степени подобные подходы применяются в отношении творчества Фемистия (317–389)[78] — грекоязычного ритора из Константинополя, крупного политического деятеля и философа-аристотелиста. В работах таких исследователей, как Ф. Фатти, Я. Штенгер и П. Хизер, прослеживается тенденция рассматривать Фемистия как автора-язычника на службе у христианских императоров, при этом Фемистий неизменно оценивается как носитель именно эллинской системы воспитания, образования и культуры, что вполне естественно в силу территориального местонахождения ритора. Указанные исследователи в большей степени все же ставят вопрос не о том, как Фемистий спорил с другими риторами, а о том, как он использовал традиции эллинистической культуры и воспитания для прославления христианских императоров, а также как он сочетал в своем творчестве две роли — политика и философа[79].

Наконец еще один ритор, который тоже активно совмещал литературное творчество с государственной деятельностью, — Авсоний (310–393)[80], живший в западной половине империи, в основном на территории Галлии. Авсоний в большей степени, чем Фемистий, получил внимание исследователей именно как писатель, а не как политический деятель. В этом смысле достаточно традиционную точку зрения выразила X. Сиван, которая пришла к выводу, что Авсоний не обладал особыми связями с италийской сенаторской аристократией и не был серьезно вовлечен в дела государственного управления. Как полагает X. Сиван, Авсоний, в 375–379 гг. занимавший крупные должности в центральной администрации империи, не проводил каких-либо глубоких реформ в центральных административных структурах. По мнению исследовательницы, политическая деятельность Авсония заключалась только в том, что он весьма активно продвигал в центральные бюрократические структуры выходцев из своей родной Галлии, широко использовал практику покровительства и лоббирования интересов галльских региональных элит[81].

Несколько иную оценку высказал А. Джошкун: по его мнению, Авсоний был не только талантливым ритором, но и компетентным чиновником, поскольку риторическое образование, полученное Авсонием, включало в себя и изучение римского права. Знание римского права было необходимым условием для выполнения функций квестора — должности, которую Авсоний занимал в период между 375 и 379 гг. Соответственно, как заключает А. Джошкун, изысканный стиль некоторых императорских законов, составленных рукой Авсония, не может служить аргументом против его профессионализма в вопросах государственного управления[82].

Собственно же литературная деятельность Авсония рассматривается в современных исследованиях скорее с точки зрения борьбы или взаимодействия жанров, а не в рамках противопоставления «чиновник — писатель», как в случае с Фемистием. Н. Рюкер и Н. Ройкер полагают, что литературное творчество Авсония необходимо оценивать в рамках дилеммы «новатор-классицист»: по их мнению, благодаря такой трактовке труды галльского ритора смогут полнее раскрыть перед любым исследователем жанровое своеобразие позднеримской латиноязычной литературы. Как подчеркивают Н. Рюкер и Н. Ройкер, наиболее эффективная методология анализа произведений Авсония — теория интертекстуальности, позволяющая, по их мнению, преодолеть старую точку зрения об Авсонии как о подражателе классических латинских поэтов. Такая точка зрения господствовала в исследовательской литературе вплоть до 1970-х гг., но, с учетом современных методов постмодернистской литературоведческой критики, эта позиция, как отмечают Н. Рюкер и Н. Ройкер, значительно устарела и выглядит неэффективной.

На основе многих поэм Авсония исследователи пришли к выводу, что он не подражал, а переделывал произведения Вергилия, Горация, Овидия, Катулла и других авторов эпохи ранней империи, точнее — наделял фразы, слова и даже целые текстовые фрагменты произведений этих авторов совершенно новым смыслом. Как проследили Н. Рюкер и Н. Ройкер, Авсоний ссылался на классических латинских поэтов, заимствовал строки их поэм и вставлял в свои стихотворения, но при этом помещал слова и фразы в совершенно новый контекст, тем самым создавая и новые произведения[83].

Μ. Лолли отметил, что Авсоний весьма своеобразно подходил даже к задачам панегирика — того жанра, который, казалось бы, однозначно предполагает восхваление своего адресата. Как проследил Μ. Лолли, в своей благодарственной речи, написанной в честь императора Грациана, Авсоний прославляет не только императора, но и самого себя, подчеркивая свою значимость и важность в воспитании Грациана. По мнению Μ. Лолли, даже тогда, когда Грациан уже стал полноправным Августом, Авсоний все равно продолжал считать себя его наставником и учителем: галльский ритор полагал, что только благодаря его наставничеству юный Грациан приобрел все добродетели и качества, необходимые правителю[84].

Как и в случае с Симмахом, современная историография ставит вопрос и о том, как сам Авсоний воспринимал свою литературную деятельность, какие стратегии общения прослеживаются в его произведениях: так, Д. Амхердт полагает, что письма Авсония выражали духовные ценности галло-римской сенаторской аристократии. По мнению Д. Амхердта, Авсоний не только высказывал свои личные идеи и предпочтения, но был и выразителем настроений этой группы общества, посредством обмена письмами он, с одной стороны, укреплял связи между образованными аристократами, а с другой — способствовал обособлению их от других групп общества, вносил существенный вклад в формирование их социальной самоидентичности[85].

На этом мы позволим себе завершить обзор тех подходов, которые используются в современной исследовательской литературе при анализе трудов позднеримских авторов IV в.: подчеркнем, что мы обратились только к тем авторам, труды которых содержат наибольшее количество сведений по военной истории империи во второй половине IV в., и, как видно из представленного обзора, большинство этих авторов составляют риторы. Соответственно, мы можем выделить два основных подхода, которые, в свою очередь, отражают особенности двух литературных жанров — собственно исторического произведения и речи (панегирика). В случае с историческими произведениями (историями, хрониками, эпитомами и бревиариями) исследователи стремятся найти в тексте элементы разных жанров и определить механизм их сочетания, другими словами, исследователи ставят вопросы о том, какие жанры выбрал автор, почему именно эти жанры, а не другие, как он согласовывал выбранные им жанры.

Фактически исследователи рассматривают исторические произведения с точки зрения их жанровой структуры, и, следовательно, пытаются установить связь между историческим трудом и той литературной культурой, в рамках которой он был создан. В качестве решающего фактора, определяющего структурно-композиционный план произведения, рассматривается борьба литературных жанров, существовавших во время жизни автора. Спор между литературными жанрами, их соперничество или, наоборот, взаимовлияние в рамках такого подхода считаются более важными процессами, чем соотношение исторической реальности и субъективных предпочтений автора. Как результат, такую методологию условно можно назвать «теорией борьбы жанров», в дальнейшем, для удобства, мы будем использовать именно это обозначение.

В случае же с риторическими источниками исследователи применяют подход, который мы условно можем назвать «теорией коммуникации» — этот подход в большей степени акцентирует внимание не на жанровой структуре текста, а на средствах общения его автора с читателем. Другими словами, в рамках указанного подхода исследователи стремятся определить, как ритор исказил реальный смысл событий, как он хотел донести до читателя свою мысль. Фактически теория коммуникации ставит вопрос о том, как ритор выстраивает стратегию общения со своей читательской аудиторией, точнее, как он навязывает читателю свое мнение, в какой форме высказывает свою мысль. Вместе с тем, по мнению сторонников этой теории, ритор не придумывал ложных событий, он сообщал только о реально произошедших событиях, другой вопрос, как именно он о них сообщал и где расставлял акценты.

Мы сознательно не называем теорию коммуникации дискурс-анализом: как проследил Ж. Гийому, дискурс-анализ уделяет основное внимание словам, языку и в целом лингвистическим структурам текста, т. е. исследователь, работающий в рамках такой методологии, рассматривает значение отдельных слов, их сочетание друг с другом, порядок и последовательность предложений. Для дискурс-анализа важны сами речевые высказывания автора, виды этих высказываний: принципы дискурс-анализа заключаются в классификации высказываний по ряду определенных критериев (как правило, сюжет или эмоция). По сути, как полагает Ж. Гийому, дискурс-анализ призван установить, как значение того или иного слова менялось в рамках одного текста или группы текстов: первоначально исследователь определяет, с помощью каких слов и предложений автор построил сюжет своего текста, а затем отвечает на вопрос, какие функции выполняет этот сюжет[86].

Фактически, учитывая наблюдения Ж. Гийому, можно признать, что дискурс-анализ — это, скорее, вспомогательная функция более общей теории, но не сама теория как таковая, т. е. не модель научного исследования. Скорее мы можем заключить, что теория коммуникации, как мы условно её называем, включает в себя дискурс-анализ, но не сводится к нему: дискурс-анализ позволяет исследователям, работающим в рамках теории коммуникации, определить, с помощью каких слов и фраз автор высказал свою мысль, но сам по себе дискурс-анализ не позволяет установить, как автор выстраивает диалог с читателем, какой стратегии общения с читателем он придерживается.

Предыдущая главаГлава 3 из 31Следующая глава