Дом № 7 по Старо-Горшечной оказался одним из самых невзрачных. Сразу было видно: мужика-хозяина здесь не наблюдается. Иначе он бы поправил покосившийся старенький забор, перекрыл по-новому крыльцо, а то ступени сгнили так, что страшно было на них наступить. Можно и ногу вывихнуть — тогда месяц привычной жизни потерян. Да и крепко ободраться можно о гнилые доски — радости никакой. От перил остались лишь воспоминания: вместо них — пара шатающихся столбиков, похожих на гнилые зубы. Крышу давно следовало подлатать. Дранка[20] ободралась, а где-то и вовсе отлетела. Так что ее следовало по новой класть. В доме дел по хозяйству было невпроворот, а вот исполнять их некому.
Иван Федорович пришел к Марфе Хорьковой вместе с полицейским надзирателем Ферапонтом Громыхайло, когда часовые стрелки подбирались к полудню. Взял он его не потому, что опасался какого-то нападения татей (уж как-нибудь сумел бы за себя постоять, да и с пистолетом никогда не расставался), а поскольку так предписано в «Наказе судебным следователям», — к подозреваемым в одиночку не ходить во избежание ненужных эксцессов. А потом не по чину судебному следователю по важнейшим делам «смит-вессоном» размахивать, для этого имеются низшие полицейские чины.
Громыхайло действительно прослыл богатырем, подобных которому встречаешь редко. Фамилии своей он не посрамил и обладал силой, каковой хватило бы на троих. И бывало, на службе в Суконной слободе ему приходилось отбиваться от целой толпы разбойников, и он всегда выходил победителем.
Хозяйка дома встретила непрошеных гостей крайне недружественно. Она словно чего-то опасалась, похоже, даже скукожилась как будто, что, по рассказам городового Глызина, на нее совсем было не похоже.
— Вам чего? — отнюдь не политично промолвила она, бросив исполненный злобы взгляд в сторону коллежского советника Воловцова. — Я в гости вас не звала.
— А мы и не в гости, барышня, — с полуулыбкой в тон ей ответил Иван Федорович, давая Марфе Хорьковой понять, что рассыпаться в любезностях он также не намерен. — И разрешения мы совсем не спрашиваем, когда нам следует приходить. — И уже по-деловому, как и подобает вести разговор со свидетелями, продолжил: — Я судебный следователь по особо важным делам Иван Федорович Воловцов. Мог бы вас вызвать к себе, но решил поговорить с вами у вас дома. Возможно, что так для вас будет легче.
Хозяйка дома настрой судебного следователя Воловцова поняла очень даже правильно: шибко церемониться эти двое с ней не станут, а коли она будет кочевряжиться, потащат в участок, невзирая на все ее мольбы, где наверняка посадят в клетку и начнут мурыжить допросами…
— Насчет ребенка небось опять расспрашивать начнете, с вас станется! — начала Хорькова, не дожидаясь вопросов от незваных гостей и с самого начала взяв инициативу в свои руки, предугадывая, какие именно вопросы приготовил для нее судебный следователь по особо важным делам. — Какие же вы все-таки приставучие… Ну так я вам вот что скажу, господа хорошие: никакого ребенка у меня ни тогда, ни вообще не было. И фараону вашему все это привиделось. Небось он с похмелья был тяжкого, а тогда все время какие-то черти мерещатся, вот малость умом и тронулся. А более вам я ничего сказывать не стану. Хоть бейте меня немилосердно, хоть режьте на мелкие кусочки, хоть пытайте каленым железом…
Хозяйка криво усмехнулась. Казалось, она перестала чего-то бояться, но опасливость из глаз не исчезала. С чего бы это?
Хмыкнув, Воловцов откликнулся:
— Резать и пытать вас не станем, Марфа Никаноровна, а вот вопросы кое-какие зададим. Давайте пройдемте в дом, там и поговорим. А то как-то зябко на улице становится.
Когда Иван Федорович с полицейским надзирателем Ферапонтом Громыхайло подходили к дому Марфы Хорьковой, ведя разговор о непростом и запутанном деле, находящемся в их расследовании, Ферапонт Ильич внезапно высказал мысль, которая звучала в данном месте неуместно:
— С бабами — оно завсегда труднее.
— Вынужден с вами согласиться, — поддержал Иван Воловцов полицейского надзирателя, подумав о своем.
Вынудить Марфу Хорькову сказать что-либо путное оказалось решительно невозможно. Про ребенка она, несомненно, врала, а правду сообщать никак не желала.
С подобного рода свидетелями и подозреваемыми Воловцову приходилось встречаться. И не однажды! Еще в конце 1898 года, в бытность Ивана Федоровича Воловцова судебным следователем при Рязанском окружном суде — а перевод его в Москву и присвоение чина коллежского советника состоялись лишь в 1901 году — пришлось ему столкнуться с одной преступной дамочкой. Звали ее Незнамова Елизавета Феоктистовна. Начинала Елизавета свой жизненный путь так же, как и многие городские девицы, которым приходилось самим отыскивать свое место в жизни. Окончив восьмой педагогический класс гимназии, она поступила гувернанткой к дворянам Кобяковым — известной в Рязанской губернии семье, служившей еще в бытность Рязанского княжества боярами великого князя Ивана Ивановича. Незнамова получила все, на что рассчитывала, может, даже немного больше: стол, неплохое жалованье, уважительное обращение, а со временем к ней стали относиться почти по-семейному. А что еще нужно девушке, только-только ступившей на жизненный путь? Верно: ей захотелось любви. Ее-то Елизавете Феоктистовне и недоставало. Все было благопристойно до того самого дня, когда к Кобяковым приехал погостить двоюродный брат Сергея Кобякова Павел Петрович Полосухин.
Был он из обедневших дворян, каковых к тому времени в Российской империи (после выхода в свет Манифеста государя императора Александра Николаевича «О всемилостивейшем даровании крепостным людям прав состояния свободных сельских обывателей») развелось во множестве, и с каждым годом число их только увеличивалось. А барышня Елизавета Незнамова была девицей миловидной. И кроме того имела к своей привлекательной внешности существенный довесок: четыре тысячи рублей в ценных бумагах, доставшихся ей от безвременно ушедших в мир иной родителей, успевших-таки позаботиться о своем чаде.
Последнее обстоятельство побудило Павла Полосухина настойчиво ухаживать за гувернанткой. Он стал оказывать ей явные знаки внимания, всячески давая понять, что неравнодушен к ее природной красоте и желает более близких отношений. Сначала Елизавета Феоктистовна почти не замечала его попыток сблизиться с ней, но когда мужчина упорно и целеустремленно добивается расположения женщины, его усилия, как правило, не остаются напрасными. Так произошло и на этот раз: постепенно Елизавета Незнамова стала невольно думать о Полосухине, искать встречи с ним, желать видеть его каждый час и каждую минуту.
А потом… Состоялось венчание в благолепном кафедральном Успенском соборе, и его кружевная белокаменная резьба подчеркивала важность происходящего таинства. Ценные бумаги Елизаветы — уже не Незнамовой, а Полосухиной — стали общими с мужем, а по истечении нескольких месяцев он стал закладывать акции и облигации в банки под залог, получая за них денежные ссуды уже в личное распоряжение. Денежки Павел Петрович успешно проматывал в борделях и ресторанах, как до этого он благополучно профукал все сбережения отца. Прознав про такие траты, Елизавета, не сказавшись мужу, устроила в арендованной квартире тайник, куда поместила оставшиеся облигации. На просьбы и требования отдать ценные бумаги ему Елизавета отвечала решительным отказом. Однако Петр Полосухин каким-то образом прознал про тайник, и как-то вечером, вернувшись от Кобяковых домой, она нашла тайник опустошенным.
Конечно, кто выпотрошил тайник и забрал ценные бумаги, гадать не пришлось: это сделал не кто иной, как муж. Именно он похитил бумаги. И теперь не кажет носу домой. И правда, зачем ему жена, которую он никогда не любил и на которой женился исключительно ради денег, когда кругом столько красоток и прехорошеньких и вполне доступных дам полусвета, с которыми много приятнее и интереснее проводить время. И от которых можно получить море удовольствия. А получать удовольствие было для Павла Петровича Полосухина главным желанием в жизни…
Вскоре Елизавета Феоктистовна узнала: муж живет у своей любовницы на Малой Мещанской и практически содержит ее (на ее, Елизаветины, денежки). Что ей делать дальше, Елизавета Феоктистовна не представляла. К тому же Кобяковы ее рассчитали: гувернантки на седьмом месяце беременности спросом, увы, не пользуются.
Она родила — помогла знакомая бабка-повитуха. Еще через пару месяцев деньги закончились совсем. А через три месяца пришел домовладелец и потребовал либо оплатить проживание, либо освободить квартиру. Женщина с трудом уговорила его подождать. Если бы не маленький ребенок, он бы ее выгнал безо всякого сожаления. Не помогли бы и женские слезы…
Елизавета пошла к мужу — а куда ей было еще податься? — вымаливать деньги: помоги чем можешь, погибаю вместе с ребенком. Но он отказал и, почти прогнав ее, заявил, что ни она, ни ребенок для него ровным счетом ничего не значат. Две недели Елизавета провела в безысходном отчаянии, а затем взяла подушку и задушила младенца. После этого завернула его в газеты и принесла мужу: «Вот, забирай, это твое дитя! Теперь оно тоже мне не нужно». Муж, ужаснувшись содеянного, немедленно отправился в полицию заявлять на супругу.
Несмотря на всю явную трагичность происшедшего и то, что медицинские эксперты подтвердили удушение ребенка, Елизавета продолжала все отрицать. Постоянно твердила, что ребенок умер сам: дескать, она отвлеклась всего-то на минуту — и вот что приключилось. Большая беда! Врачи, обследовав ее, признали Елизавету вполне вменяемой. Ей грозила неминуемая каторга, а она упорно отрицала все, что в ее положении казалось совершенно нелепым и лишенным смысла.
В том-то и разница между преступившими закон женщинами и мужчинами. Мужчина, припертый к стенке уликами, доказательствами, показаниями свидетелей, в конечном результате пишет признательные показания. Женщина, даже в том случае, если ее вина всецело доказана, продолжает упорствовать, отпираться и отрицать очевидное. «Не убивала, не воровала, не мошенничала…»
Иван Федорович вместе с полицейским надзирателем Громыхайло прошли внутрь дома, комнаты которого были едва освещены электрическим светом. Под ногами запищали старые половицы.
Непонятный шорох или, скорее, какой-то проскрип прозвучал из соседней комнаты, чем привлек внимание судебного следователя Воловцова.
— Вы не одна? — спросил Иван Федорович.
— Одна. Кто же у меня еще может быть? — попыталась изобразить удивление Марфа Хорькова, но это у нее не очень хорошо получилось.
— А тогда кто там половицами скрипит? — кивнул на дверь соседней комнаты следователь по особо важным делам.
— Кошка, наверное, — последовал неуверенный ответ, не устроивший Ивана Федоровича. Он попытался встретиться с Марфой Хорьковой взглядом. Не удалось.
— А мы сейчас посмотрим…
Иван Федорович кивнул полицейскому надзирателю Громыхайло, и тот бросился к двери в соседнюю комнату и рывком распахнул ее. В ту же секунду раздался тонкий резкий звон — брызнуло оконное стекло. Ферапонт Ильич успел увидеть лишь сгорбленную спину человека, который, выпрыгнув в окно, уже мчался по слежавшемуся снегу.
Неловко протиснувшись следом через расколоченную раму и, кажется, окончательно доломав ее, Громыхайло выскочил на улицу и пустился в погоню. Но время было упущено — догнать беглеца не удалось.
Минут через двадцать полицейский надзиратель вернулся (в комнате было холодно, через разбитое окно с улицы врывался ветер) и застал их высокоблагородие неподвижно стоящим перед Марфой Хорьковой и неотрывно глядящим на нее.
— Ну, и кто это был? — продолжал сверлить Хорькову взглядом судебный следователь по особо важным делам. — Признавайся!
Марфа молчала.
— Может, это был годовалый ребенок, которого ты бросила в Александровском саду прямо в снег, Коля Шиманов с улицы Жуковка? И которого вы выкрали! Что ты на это ответишь?.. Его выкрал тот человек… если его, конечно, можно назвать человеком. — Тут Иван Федорович ожег девицу Хорькову взглядом и добавил: — Впрочем, как и тебя… Так это был тот человек, который убил чугунным утюгом двух девочек-подростков и нанес непоправимые увечья матери Коли?.. Как тут ни крути, — судебный следователь Воловцов, уже немного поостыв, иначе посмотрел на Марфу Хорькову (Громыхайло даже показалось, что с некоторой долей участия), — ты получаешься соучастницей двух убийств, нанесения увечий, сделавших молодую женщину инвалидом до конца дней, и кражи ребенка. По «Уложению о наказаниях» тебе, как соучастнице всех вышеуказанных преступлений, определенно грозит каторга. Лет двадцать! Вернешься с каторги ты уже жалкой никому не нужной старухой. Если, конечно, вернешься… Но скорее всего помрешь от чахотки… Но сначала от хронического недоедания и отсутствия витаминов у тебя выпадут волосы, от цинги — зубы. У тебя воспалятся десны и все время будут кровоточить и причинять невероятную боль. Уже через десять лет ты превратишься в сгорбленную старуху с потухшим взглядом. Мне приходилось видеть этих бедных женщин… И тебе лучше сказать нам, кто был тот человек, что скрывался у тебя и только что сбежал через окно. Так ты сможешь стать лишь свидетелем по кровавому и ужасному преступлению, что случилось на улице Жуковка в Адмиралтейской слободе. Свидетели же неподсудны. А можешь и дальше молчать и тем самым покрывать убийцу-злодея. Тогда ты уже не свидетель. Ты — соучастница преступника-убийцы… Что выбираешь? — продолжал с долей участия (что давалось ему нелегко) смотреть на Хорькову Иван Федорович.
Марфа молчала.
— Ну, говори же, дура! — уже в приказном тоне произнес судебный следователь. — Не губи себя из-за какого-то выродка!
Марфа Хорькова посмотрела в глаза Воловцова. Что она там увидала, известно было лишь ей самой. Только немного помолчав, она вздохнула с каким-то надрывом и тихо произнесла:
— Это был…
Когда Хорькова назвала его имя, на лице Ивана Федоровича Воловцова на миг отразилось неподдельное изумление: его густые брови дрогнули и поднялись. Но следователь тотчас справился с собой, вернув лицу привычную невозмутимость, и лишь внимательный наблюдатель мог бы заметить, что услышанное его по-настоящему поразило.