К книге
Не мирный атомГлава 37 Воскресить мертвого
88%
Глава 37 Воскресить мертвого
37

Незваль был не похож на Туполева ничем. Туполев входил в кабинет как хозяин в чужую, но интересную комнату. Незваль вошёл как человек, которого вызвали с завода, оторвав от станка, и который всю дорогу до Москвы гадал, в чём провинился. Сухой, костлявый, с тёмными подглазьями человека, спящего по четыре часа, и руки у него были не конструкторские, белые, а рабочие — в застарелых пятнах, которые не отмываются, как ни три. Он остановился у порога и ждал.

— Проходите, Иосиф Фомич. Садитесь.

Незваль сел на самый край стула, прямой, готовый встать по первому слову. На колени положил тощую папку — не кожаную, как у Берии, а простую, картонную, с обтрёпанными углами, перевязанную бечёвкой. Заводская папка. В ней была вся его жизнь за последние годы, и нёс он её так, точно в ней лежал приговор.

— Ходят разговоры, что вашу машину собираются закрыть, — сказал Волков без предисловий.

И увидел, как Незваль дёрнулся. Не удивился — именно дёрнулся, как дёргается человек, услышавший вслух то, чего боялся про себя, но не смел произнести.

— Разговоры, — повторил он глухо, и плечи у него опустились. — Значит, и до вас дошло, товарищ Сталин. А я-то надеялся, это пока только в наркомате шепчут, по углам. Приказа ведь ещё нет, ни бумаги… Думал, успею довести машину прежде, чем решат.

Он замолчал. Волков смотрел на него спокойно и не сказал того, что мог бы сказать только себе: что бумаги и вправду ещё нет, что её напишут в первых числах марта, и что знает он это не из доносов и не из разговоров в наркомате, а оттуда, откуда не доносят, — потому что однажды уже видел, как эту машину вычеркнули росчерком, разумным, обоснованным и непоправимым.

— Это неважно, откуда, — сказал он. — Важно, что закрытия не будет. Я вызвал вас, чтобы сказать это первым, до всяких разговоров в наркомате. И чтобы вы рассказали мне, что нужно вашей машине, чтобы она не умерла, а полетела. По-настоящему. С грузом, ради которого её стоит держать живой.

Незваль молчал. Что-то в нём происходило — медленно, как оттаивает промёрзшее. Человек, готовившийся защищаться, оправдываться, хоронить дело своей жизни, вдруг услышал, что дело будут не хоронить, а воскрешать. И не сразу поверил.

— Что ей нужно, — повторил он наконец тихо, и развязал бечёвку на папке, и руки у него при этом чуть подрагивали. — Ей нужно немного, товарищ Сталин. Ей нужно то, чего ей не давали все эти годы. Моторы.

— Моторы.

— Моторы, — сказал Незваль, и теперь в его голосе появилась твёрдость человека, наступившего на больное. — Её всю жизнь губили моторами. Понимаете, машина-то хорошая. Планер хороший, крыло петляковское, прочное, она и высоту берёт, и груз. Но ей с самого начала навязали дизель. Авиационный дизель — М-тридцать, М-сорок. На бумаге красиво: дальность, экономичность. А в воздухе…

Он махнул рукой, и в этом жесте была вся история.

— А в воздухе он встаёт, — сказал он жёстко. — Без причины. На взлёте, на высоте, под нагрузкой — когда хочет. Я хоронил экипажи из-за этих дизелей, товарищ Сталин. Когда эти машины впервые послали на дальнюю цель, в глубокий тыл, — одна на взлёте, на полной заправке, с бомбами, потеряла моторы и упала тут же, своя, на своём аэродроме, у всех на глазах. А ещё несколько в ту ночь сели где попало, на вынужденную, по всему маршруту, потому что моторы не дотянули. Из тех, что ушли, вернулись не все. — Он не договорил, поморщился. — Это был не вылет. Это был разгром, который мы сами себе устроили. Дизелем.

Волков слушал и не перебивал. Он знал эту ночь. Он помнил её цифры лучше, чем хотел бы.

— И что, нет другого мотора? — спросил он, хотя знал ответ. Он спрашивал не чтобы узнать — чтобы Незваль сам произнёс то, что Волкову надо было услышать из его уст, а не подсказать.

— Есть, — сказал Незваль, и впервые за весь разговор в его глазах мелькнуло что-то живое, почти яростное. — Есть, товарищ Сталин, в том и беда, что есть! Швецовский. Воздушного охлаждения, звезда. Восемьдесят второй. Его на истребители ставят, на лавочкинские, на «лавочки», — и они летают, и не падают. Надёжный, как топор. Мы его примерили к нашей машине ещё в сорок первом — взяли узлы подвески готовые, с сухого, с су-двойки, приладили за зиму. И она полетела на нём — хорошо полетела, ровно, без этих дизельных фокусов. Мы показали. Мы доказали.

— И?

— И всё, — сказал Незваль глухо, и живое в нём погасло. — И ничего. Восемьдесят второй нужен всем. В первую очередь — истребителям. Их тысячи, а нас — единицы. Когда делят моторы, наша машина стоит в самом хвосте очереди, потому что нас мало и мы большие. Завод даёт по штуке, по две в месяц. Не потому что не может — потому что нам не дают, из чего делать. Дизелей не хотим, а бензиновых не дают вдоволь. Вот и стоим между двух стульев. Оттого и разговоры, что проще закрыть.

Выговорившись, он замолк и сидел опустошённый, держа в руках развязанную папку, которую так и не раскрыл: всё, что в ней было, он только что сказал словами.

Волков молчал долго. За окном был всё тот же январь, всё та же позёмка над площадью, и в кабинете стоял тот ровный полумрак, в котором ему лучше всего думалось.

Он думал о том, как просто и как трудно одновременно. Решение лежало на поверхности, и оно было не его, не из будущего, — оно было здесь, в этой комнате, в усталом человеке, который сам всё знал и сам всё сделал ещё два года назад. Дизель — вон. Швецовский мотор — на все машины. Дать заводу моторы вне очереди, поперёд истребителей, по прямому приказу. Никакого прозрения. Никакой подсказки потомка. Просто власть, употреблённая туда, куда не доходили руки у наркомата, делившего скудное по справедливости, — а справедливость вела к тому, что единственный носитель его бомбы тихо умирал в хвосте очереди.

— Сколько вам нужно машин, Иосиф Фомич? — спросил он.

Незваль поднял голову.

— Чтобы что, товарищ Сталин?

— Чтобы выполнить одну задачу. Один раз. Донести до дальней цели один очень тяжёлый груз и сбросить его точно. Сколько машин нужно держать в готовности, чтобы эта задача наверняка вышла?

Незваль задумался по-настоящему — не как чиновник, прикидывающий, чего от него хотят услышать, а как инженер, считающий вслух.

— Одну мало, — сказал он медленно. — Одну — нельзя, товарищ Сталин. Я же говорю: мотор может встать на взлёте даже самый надёжный, любая машина может в день вылета захромать — масло, погода, что угодно. Если задача такая, что нельзя промахнуться… — он помолчал, считая, — то надо звено. Несколько машин, отобранных, вылизанных, лучших из лучших, с лучшими моторами, с лучшими экипажами. Чтобы пошли несколько, а дошла наверняка хоть одна. Меньше — это лотерея. А вы, я так понимаю, — он осторожно посмотрел на Волкова, — лотерею тут не закладываете.

— Не закладываю, — сказал Волков.

— Тогда несколько. Отборных. Я их соберу вручную, каждую, своими руками переберу, если дадут моторы. — Он помолчал и добавил, тихо: — Дайте моторы, товарищ Сталин. Остальное у меня есть. Машина есть. Люди есть. Дайте только, чем ей дышать.

И вот тут он, осмелев от того, что его наконец слушают, задал вопрос, которого Волков ждал и боялся.

— А что за груз? — спросил Незваль. — Пять тонн в одну точку, и нельзя промахнуться, и ради этого воскрешают целую машину… Что это, товарищ Сталин? Я ведь должен под него и люк смотреть, и подвеску, и сброс. Мне знать надо — что я везу.

Волков посмотрел на него и не ответил сразу.

Он не мог сказать правду. Не имел права — ни по секретности, ни по совести. Нельзя было положить на этого измученного, честного человека ещё и это знание: что машина, которую он сейчас с такой любовью будет перебирать руками, понесёт под брюхом не бомбу, а конец целого города, вспышку ярче солнца, после которой мир станет другим. Незваль думал, что воскрешает самолёт. Он не должен был знать, что воскрешает крылья для самого страшного оружия, какое видела земля.

— Вы везёте, — сказал Волков медленно, подбирая слова так, чтобы каждое было правдой и ни одно не было всей правдой, — изделие, которое может кончить эту войну. Одно. Поэтому оно одно, и поэтому нельзя промахнуться. Больше вам пока знать не нужно, Иосиф Фомич, и поверьте — это не оттого, что я вам не доверяю. Это оттого, что я вам не желаю той тяжести, которую ношу сам.

Незваль посмотрел на него долгим взглядом. Он не понял, но что-то почувствовал, как чувствуют люди, всю жизнь работавшие руками, когда рядом происходит большое и страшное, чего им не объясняют. Он не стал переспрашивать. Только кивнул и завязал обратно бечёвку на своей нераскрытой папке.

— Хорошо, — сказал он. — Не буду спрашивать. Сделаю так, будто везу самое дорогое, что есть в стране. Так оно, видать, и есть.

— Так оно и есть, — сказал Волков. Он смотрел на Незваля, который сидел, выпрямившись, и глядел на него так, как смотрит человек, у которого только что на глазах из приговора сделали помилование, и он ещё не вполне верит, что это про него.

— Идите, Иосиф Фомич. Поезжайте на завод и поднимайте машину. Моторы будут — это я беру на себя, сегодня же. Не через год, не после войны — сейчас. И запомните: что бы вам ни говорили в наркомате, какая бы бумага ни пришла про закрытие, — она недействительна. Я её отменю прежде, чем чернила высохнут. Вашу машину больше никто не похоронит. Она ещё нужна. Очень нужна.

Незваль встал. У него подрагивали руки — те самые, рабочие, в несмываемых пятнах. Он хотел что-то сказать и не нашёл слов, и оттого просто кивнул, по-заводски, коротко, и пошёл к двери, прижимая к боку свою тощую картонную папку, в которой лежала вся надежда мёртвой машины.

У порога он всё-таки обернулся.

— Спасибо, — сказал он. — Я не за себя. За машину. Владимир Михайлович… — он опять запнулся на имени, как запинался весь разговор, — он бы… он за неё жизнь положил. Положил и есть. Я доведу. Раз её ещё ждут — доведу.

И вышел.

Когда дверь за Незвалем закрылась, Волков снял трубку и набрал четыре цифры.

— Поскрёбышев. Завтра с утра — Шахурина и того, кто отвечает за распределение моторов воздушного охлаждения, по швецовским, по восемьдесят вторым. И заготовь приказ: машинам Незваля моторы выделять вне очереди, отдельной строкой, по особому списку, за моей подписью. Истребители подождут неделю. Эти — не ждут.

Он положил трубку и долго не вставал. Думал о мёртвом конструкторе, которого помянул живой, — о человеке, разбившемся два года назад на своей же машине, нелепо, в пути, когда летел выбивать у начальства людей для завода. Этой смерти могло не быть. Достаточно было дать ему тогда нормальный самолёт, или людей, или просто услышать его вовремя. Не услышали. И теперь дело его доделывает другой, за него, прижимая к боку обтрёпанную папку.

«Их всех губила одна и та же вещь, — подумал Волков. — Не злой умысел. Не враг. А разумность. Правильное, обоснованное, справедливое решение делить скудное поровну — и в этой правильности тонули то конструктор, то машина, то целый замысел. Моё дело здесь — не быть умнее их. Они умнее меня в своём ремесле. Моё дело — один раз, в нужную минуту, поломать разумное там, где разумное ведёт в пропасть».

Он придвинул лист, на котором вчера записал «Незваль — не дать закрыть», и приписал ниже: «моторы — вне очереди». А потом, помедлив, ещё строку, которая была уже не про завод и не про моторы, а про то, что оставалось последним и самым трудным: машина будет, моторы будут, груз будет — но кто-то ведь должен сесть в эту машину и повести её туда, откуда можно не вернуться.

«Голованов», — написал он. И отложил перо.

Часы на стене стучали в пустой комнате, и было слышно, как далеко в коридоре прошёл и стих чей-то ночной шаг.

Предыдущая главаГлава 37 из 42Следующая глава