Лейтенант Эдвард Коллинз встретил тысяча девятьсот сорок третий год на вахте, потому что кому-то было нужно встретить его на вахте, и этим кем-то оказался он, поскольку старший дежурный, лейтенант-коммандер Хиггинс, утром первого января уехал в Лондон, сказав «вернусь к шести вечера», а его заместитель, суб-лейтенант Прайс, лежал в лазарете с ангиной, и следующим по расписанию был Коллинз, и Коллинз не возражал, потому что возражать в Королевском флоте на третьем году войны было не принято, и потому что встречать Новый год на вахте было не хуже, чем встречать его в офицерской кают-компании, где двенадцать человек пили бы тёплый джин и говорили бы о том, о чём говорили каждый вечер: о ракетах, о подводных лодках и о том, когда всё это кончится.
Пост управления гаванью располагался на втором этаже кирпичного здания у восточного входа в Портсмутскую военно-морскую базу, и из окна дежурного помещения было видно то, что Коллинз видел каждую свою вахту за последние четырнадцать месяцев: гавань, причалы, силуэты кораблей. Ночью силуэты были тёмными, почти чёрными на фоне воды, которая была чуть светлее неба, потому что вода отражала луну, а луны в эту ночь не было, но было слабое зарево облаков, подсвеченных откуда-то из-за горизонта, может быть из Саутгемптона, где затемнение соблюдали хуже, чем в Портсмуте. Причал номер четыре, ближний, был виден лучше остальных: у него стоял крейсер «Шеффилд», вернувшийся с конвойной службы в Атлантике неделю назад и поставленный на профилактику. «Шеффилд» был лёгкий крейсер класса «Таун», девять тысяч тонн, двенадцать шестидюймовых орудий, и Коллинз знал его хорошо, потому что «Шеффилд» базировался в Портсмуте с осени и каждый раз, уходя на конвойную службу и возвращаясь, проходил мимо поста управления, и Коллинз провожал его глазами и встречал, и «Шеффилд» для него был не кораблём, а частью пейзажа, как причал, как кран, как четыре цилиндра топливного хранилища на дальнем берегу гавани.
Топливное хранилище. Четыре цилиндра по пять тысяч тонн мазута, серебристые днём и невидимые ночью, стоявшие в ряд у северной стенки бассейна и снабжавшие все корабли южного побережья, от эсминцев до линкоров. Двадцать тысяч тонн мазута — две недели автономного плавания для Home Fleet, если считать по расходу линейного корабля, или месяц для крейсерской эскадры, или три месяца для флотилии эсминцев. Коллинз об этих цифрах не думал; они существовали в его сознании так, как существует адрес собственного дома — не вспоминаешь, пока не спросят.
В полночь по радиоприёмнику, стоявшему на подоконнике, передали Биг-Бен — двенадцать ударов, потом гимн, потом голос диктора, поздравлявшего с наступлением нового, тысяча девятьсот сорок третьего года. Коллинз слушал стоя, с кружкой чая в руке, один в дежурном помещении, и когда диктор закончил и заиграли «Auld Lang Syne», он не стал подпевать, потому что подпевать одному в пустой комнате было нелепо. Допил чай. Сел за стол. Раскрыл журнал дежурного: последняя запись — 23:40, его рука, «Обстановка нормальная. Движение в акватории: ноль. Погода: ветер SW 2 балла, видимость 4 мили, облачность 8/10.»
Он записал: «00:00. Наступление нового года. Обстановка без изменений.»
Закрыл журнал. Посмотрел на фотографию, стоявшую на столе в маленькой рамке: Маргарет и Томми, три года, на пляже в Борнмуте, лето сорок первого, последний отпуск. Маргарет улыбается, Томми держит ведёрко. Они сейчас в Бате, у родителей Маргарет, куда уехали после того, как двенадцатого декабря по Лондону ударили ракетами. Не из Лондона — из Портсмута: Маргарет решила, что если бьют по Лондону, то по Портсмуту ударят следующими, потому что Портсмут — военно-морская база, и враг, который бьёт по столице, ударит по базе, это логика, с которой Коллинз не мог спорить, потому что Маргарет была права, хотя ни он, ни она не знали, насколько.
За стенами базы город праздновал тихо. Не так, как до войны, когда на набережной зажигали фейерверки и в пабах играла музыка до утра. Затемнение, патрули, комендантский час в два ночи. Но из-за стены доносилась далёкая музыка, и кто-то, вопреки запрету, пустил зелёную ракету, и она повисла над крышами Олд-Портсмута, и медленно погасла, и Коллинз подумал, что человек, запустивший ракету, вероятно, пьян, и вероятно, счастлив, и вероятно, не служит в Королевском флоте, потому что тот, кто служит в Королевском флоте на третьем году войны, ракет не запускает, а смотрит на них из окна дежурного помещения и думает о том, что жена и сын в Бате, и что в Бате нет ни ракет, ни подводных лодок, ни дежурств в новогоднюю ночь.
В час ночи Коллинз налил себе вторую кружку чая. Чайник стоял на электрической плитке в углу помещения, и плитка была включена всю ночь, и чайник был горячий, и чай был крепкий, тёмный, с молоком, как положено, и Коллинз пил его стоя, у окна, глядя на гавань, на тёмную воду, на силуэт «Шеффилда» у причала, и всё было тихо, и ничего не двигалось, и Коллинз стоял и пил чай, и в этом стоянии с кружкой у окна посреди ночи было то, что составляет девять десятых любой войны: ожидание, в котором ничего не происходит, и которое стоит столько же нервов, сколько бой, только расходуются они медленнее.
В один час семнадцать минут ноль секунд над дальним берегом гавани появился свет.
Коллинз увидел его не сразу — точнее, увидел, но не понял. Свет был белый, резкий, ненатуральный, похожий на вспышку магния, которую Коллинз видел однажды в кинохронике, когда фотограф снимал спуск корабля и магний вспыхнул белым на фоне серого дня. Только эта вспышка была не на фоне дня, а на фоне ночи, и не маленькая, а большая, и стояла она не неподвижно, а расширялась, и расширялась быстро, и из белой становилась оранжевой, и Коллинз, державший кружку в правой руке, рот которого был открыт для глотка чая, не успел глотнуть.
Топливное хранилище. Первый цилиндр.
Пять тысяч тонн мазута, воспламенившегося в одну секунду, дают столб огня, высота которого зависит от скорости воспламенения, от давления внутри резервуара и от ветра, и в эту ночь, при ветре два балла и температуре четыре градуса, столб поднялся на пятьдесят метров, может быть на шестьдесят, и осветил гавань так, как не освещал ни один прожектор, рыжим, пульсирующим, неровным светом, в котором стали видны корабли, причалы, краны, здания, вода — вся гавань, от края до края, как днём, только день этот был не белый, а оранжевый.
Звук пришёл через секунду после света. Не тот звук, к которому Коллинз привык за «Блиц» сорокового — сороковых годов, когда немецкие бомбардировщики прилетали каждую ночь и бомбы падали на город, и каждая бомба давала свой звук: фугасная — глухой удар, зажигательная — треск, осколочная — резкий хлопок. Этот звук был другим. Он шёл снизу, из-под земли, как будто земля сама ударила по воздуху кулаком, и удар этот был не резкий и не громкий, а тяжёлый, густой, с низкой частотой, от которой задрожала не барабанная перепонка, а грудная клетка, и кружка в руке Коллинза качнулась, и чай выплеснулся на пальцы, и он не почувствовал, что горячо, потому что не до чая.
Он поставил кружку на подоконник. Или не поставил — просто разжал пальцы, и кружка стояла, или упала, он не помнил потом. Потому что через три секунды после первого удара пришёл второй.
Ближе. Правее. Сухой док номер два.
Сухой док номер два был в четырёхстах метрах от окна дежурного помещения, и Коллинз увидел взрыв как вспышку, яркую, с выбросом чего-то тёмного вверх — бетон, земля, вода, — и через секунду услышал, и в этом звуке было что-то металлическое, лязг, которого не бывает при обычном взрыве бомбы, и лязг этот был от крана, стоявшего над доком, — кран, тридцать тонн стали, подпрыгнул на рельсах и упал набок, и падение его, видимое из окна как медленное опрокидывание тёмного силуэта на фоне огня, было похоже на то, как падает человек, получивший удар в голову: не сразу, с задержкой, как будто не верит, что падает.
Третий. Причал номер четыре. У борта «Шеффилда».
Коллинз увидел всплеск — столб воды у левого борта крейсера, белый на оранжевом, высотой с мачту. «Шеффилд» вздрогнул — всем корпусом, девять тысяч тонн стали вздрогнули, как вздрагивает стол, когда по нему бьют кулаком, и что-то на палубе полетело за борт, и причальные тумбы, к которым крейсер был пришвартован, вырвались из бетона, и канаты провисли, и крейсер отошёл от стенки на метр, на два, и вернулся, и ударился бортом, и снова отошёл, и в этом мерном покачивании, похожем на покачивание пьяного, пытающегося устоять, было что-то, от чего Коллинзу стало плохо, потому что он знал, что корабль, покачивающийся у причала после удара, — это корабль, в который попала вода.
Четвёртый и пятый. Почти одновременно, с интервалом в две секунды. Где-то в глубине базы, за зданиями, не видно, только вспышки и удары, и земля дрожала, и стёкла дрожали, и подоконник, на котором стояла кружка, дрожал, и кружка упала, и чай разлился, и Коллинз не посмотрел.
Шестой. Близко. Очень близко. Коллинз не увидел вспышки — он увидел стену. Стена помещения, кирпичная, оштукатуренная, выкрашенная в серый, стояла перед ним в одну секунду и в следующую секунду перестала быть стеной, потому что ударная волна вышибла стёкла, и осколки полетели внутрь, и вместе с осколками в помещение вошёл воздух, горячий, с запахом, которого Коллинз не знал и который был запахом горящего мазута и раскалённой земли. Его сбило с ног, не осколком — волной, давлением воздуха, и он упал на пол, на спину, и потолок над ним, белый, с лампой в жестяном колпаке, качнулся, и лампа погасла, и стало темно, и темноту эту тут же заполнил свет от горящего топливного хранилища, оранжевый, пульсирующий, входивший через выбитые окна.
Коллинз лежал на полу. Звон в ушах. Вкус пыли во рту. Мелкие осколки стекла на лице, на руках, на груди — он чувствовал их как холодные точки, каждая острая, но ни одна не впилась глубоко. Поднялся на локте. Сел. Встал. Ноги держали. Руки — тоже. Крови не было, или была, но он не видел в оранжевом свете.
Седьмой. Далёкий. На периметре базы, у восточных ворот. Удар, глухой, с откатом. И после него — ничего.
Ничего. Тишина. Не абсолютная — горело топливное хранилище, и огонь гудел, как гудит огонь, когда горит много, и откуда-то из гавани слышались крики, и где-то лопнул паропровод, и пар свистел, и «Шеффилд» скрипел бортом о стенку причала, и всё это вместе было не тишиной, а тем, что остаётся после. Но ракеты больше не падали.
Коллинз стоял у разбитого окна и смотрел на гавань.
Топливное хранилище горело. Все четыре цилиндра. Первый — тот, в который попали, — уже не был цилиндром: он раскрылся, как жестяная банка, которую вспороли ножом, и мазут горел внутри и снаружи, и горящий мазут стекал по земле к воде, и вода в бассейне горела, и по этой горящей воде плыли обломки, и обломки тоже горели, и свет от этого пожара освещал всё вокруг на полмили. Три других цилиндра загорелись от первого: мазут течёт, огонь передаётся, и между первым ударом и воспламенением последнего прошло, может быть, три минуты. Двадцать тысяч тонн горели ровно, без взрывов, с тем устойчивым рёвом, который не стихнет, пока не выгорит всё.
Сухой док. Коллинз перевёл взгляд правее. Док номер два, в котором стоял эсминец «Эскимо», был разрушен. Стенка дока, бетонная, толщиной в два метра, была проломлена, и вода из гавани заливала сухое дно, и эсминец, стоявший на кильблоках без воды, теперь стоял в воде, и вода прибывала, и эсминец кренился, потому что кильблоки держали его ровно только насухо, а в воде он поплыл и лёг на левый борт, медленно, неостановимо, как ложится усталый человек. Кран, упавший на рельсы, лежал поперёк дока, стрела его уходила в воду.
«Шеффилд». Крейсер стоял у причала, но стоял неправильно: крен на левый борт, два, может три градуса, и крен этот означал воду внутри, и вода эта поступала через пробоину в борту, которую Коллинз не видел — она была ниже ватерлинии, на левом борту, там, где всплеск от взрыва поднялся белым столбом. На палубе «Шеффилда» двигались люди: тёмные фигуры в свете пожара, бегущие, и кто-то кричал в мегафон, и слов было не разобрать, но тон был тот, которым отдаются приказы по борьбе за живучесть, и Коллинз этот тон знал, потому что слышал его в учебных фильмах и на занятиях, и слышать его наяву было хуже, чем в учебном фильме, потому что в учебном фильме корабль не кренится.
Он повернулся от окна. Телефон. Снял трубку: тишина, ни гудка, ни треска. Линия мертва. Кабель перебит — шестым ударом, тем, что был рядом. Коллинз повесил трубку. Постоял секунду. Потом побежал.
Запасной пост связи располагался в подвале соседнего здания, в бетонном бункере, построенном в сороковом году, когда Портсмут бомбили каждую ночь и нужно было место, из которого можно управлять базой даже под бомбами. Бункер стоял в ста пятидесяти метрах от дежурного помещения, и Коллинз бежал к нему по набережной, мимо здания штаба (стёкла выбиты, штукатурка на земле), мимо казарм (люди выбегают, в исподнем, в ботинках на босу ногу, некоторые в касках, большинство без), мимо зенитной батареи (расчёт на местах, стволы задраны в небо, но по небу не стреляют, потому что в небе ничего нет). Бежал и думал: ни одной сирены не было до первого взрыва. Пост ВНОС, наблюдательный, на крыше здания штаба — не засёк ничего. Радар — Коллинз не знал, работал ли он в новогоднюю ночь, и если работал, то оператор, вероятно, смотрел на экран с той же сосредоточенностью, с какой смотрят на зелёный свет в час ночи первого января, то есть никакой, потому что на экране ничего не было, и не могло быть, потому что то, что упало на Портсмут, летело быстрее, чем мог засечь любой радар в британском арсенале.
Бункер. Стальная дверь, открытая — дежурный связист, матрос первого класса Уолтерс, стоял в дверях и смотрел на пожар с тем выражением, с каким смотрят люди, ещё не решившие, проснулись они или нет.
— Уолтерс. Связь с Адмиралтейством.
— Есть, сэр.
Уолтерс сел за пульт. Набрал. Ждали. Коллинз стоял рядом и слышал в трубке то, что слышат, когда линия перегружена: щелчки, шорохи, обрывки чужих голосов, и в этих обрывках он различил слова «Портленд» и «то же самое», и это было первым признаком того, что Портсмут — не единственная цель.
Соединили. Голос дежурного офицера Адмиралтейства, молодой, с тем усилием спокойствия, которое выдаёт человека, не привыкшего к спокойствию:
— Адмиралтейство, оперативный дежурный. Докладывайте.
— Портсмут. Лейтенант Коллинз, дежурный пост управления гаванью. Час семнадцать: семь взрывов на территории базы. Характер — аналогичный лондонскому инциденту двенадцатого декабря. Авиации противника не обнаружено. Подводных лодок не обнаружено. Повреждения: топливное хранилище — полное возгорание, четыре резервуара. Сухой док номер два — разрушен, кран упал, эсминец «Эскимо» повреждён. Крейсер «Шеффилд» — пробоина ниже ватерлинии, крен два-три градуса, борьба за живучесть ведётся. Причал четыре — разрушен. Потери в личном составе — уточняются. Связь с командованием базы — ищу.
— Принято, Портсмут. Оставайтесь на линии.
Коллинз остался. Стоял с трубкой у уха, в бетонном бункере, освещённом аварийной лампой, и Уолтерс сидел рядом, и оба молчали. Из трубки — обрывки. Адмиралтейство переключало линии, и в переключениях, в мгновениях, когда линия была общей, Коллинз слышал то, что ему слышать не полагалось, но что слышалось само:
— Портленд докладывает: пять взрывов, верфь повреждена, эсминец в доке… тот же характер…
— Дувр: шесть взрывов, портовые сооружения…
И голос, который Коллинз не опознал, но который звучал старше и тяжелее, чем голос дежурного:
— Три порта. Одновременно. Это не бомбардировка. Это удар по инфраструктуре флота. Поднимите Первого Лорда.
Три порта. Портсмут, Портленд, Дувр. Одновременно, в час семнадцать первого января тысяча девятьсот сорок третьего года. И Коллинз, стоя в бункере с трубкой у уха, понял то, что тяжёлый голос в Адмиралтействе уже понял: это не повторение двенадцатого декабря, когда били по Лондону, по жилым кварталам, по Вулвичу и Степни, и это было страшно, но это был террор, цель которого — испугать. Это — другое. Это бьют не по людям, а по кораблям, по топливу, по докам, по тому, без чего флот не может выйти в море. И если бьют по трём портам одновременно — значит, кто-то не хочет, чтобы флот вышел.
— Сэр? — сказал Уолтерс. — Что мне записать в журнал?
Коллинз посмотрел на него. Уолтерс было девятнадцать лет, из Ливерпуля, первый год службы, и на лице его было то выражение, которое бывает у молодых людей, которые знают, что происходит что-то важное, и не знают, что именно, и поэтому цепляются за процедуру, потому что процедура — это то, что понятно, когда всё остальное непонятно.
— Запиши: час семнадцать — семь ракетных ударов по базе. Доклад в Адмиралтейство передан. Ожидаю указаний.
Уолтерс записал. Почерк его был ровный — удивительно ровный для человека, который двадцать минут назад был разбужен взрывами и прибежал в бункер в ботинках без шнурков.
Через пять минут в бункер вошёл капитан первого ранга Хэддон, старший офицер базы. Хэддон был в шинели поверх смокинга — чёрные лацканы торчали из-под серого сукна, и бабочка висела на расстёгнутом воротнике, и на смокинге была пыль, и на лице Хэддона была пыль, и он дышал тяжело, потому что бежал от офицерского клуба, где встречал Новый год, до бункера, а это восемьсот метров, и Хэддону было пятьдесят три, и восемьсот метров бегом в январскую ночь для него было расстоянием.
Хэддон не спросил «что случилось». Он видел пожар — из офицерского клуба, через панорамное окно, выходившее на гавань, он видел всё, от первой вспышки до последней. Он спросил:
— Связь?
— Адмиралтейство на линии, сэр. Доклад передан.
— «Шеффилд»?
— Крен два-три градуса. Борьба за живучесть.
— Топливо?
— Все четыре резервуара. Полное возгорание.
Хэддон помолчал. Секунду, две. Потом снял шинель, бросил на стул, и под шинелью оказался смокинг, чёрный, с белой манишкой, на которой была тёмная полоса — не грязь, а вода: по дороге от клуба до бункера Хэддон, видимо, упал или наступил в лужу. Смокинг на капитане первого ранга в три часа ночи на горящей военно-морской базе выглядел так, как выглядит то, чему не место там, где оно есть, и Хэддон это понимал, но снять смокинг и надеть форму не было ни времени, ни места.
— Потери? — спросил он.
— Считают, сэр. Казармы целы, основные попадания — в инфраструктуру. Но ночная смена на доке и на причале…
Хэддон кивнул. Ночная смена. Сорок-пятьдесят человек, работавших на доке и причале в час ночи, — ремонтники, грузчики, вахтенные. Из них те, кто стоял рядом с местом попадания, уже не стояли.
— Пожарные расчёты?
— На месте. Но мазут, сэр…
— Знаю. Мазут водой не тушат. Пусть тушат всё вокруг, чтобы огонь не перекинулся на склады боеприпасов. Склады в семистах метрах от хранилища. Если загорятся — эвакуация города.
Хэддон взял трубку у Коллинза, представился Адмиралтейству и начал докладывать заново, подробнее, с цифрами, которых у Коллинза не было: он по дороге от клуба успел заглянуть на пост ВНОС и на центральный пост базы, и знал больше. Коллинз слушал, стоя в стороне, и из доклада Хэддона узнавал то, чего из своего окна не видел:
Попадание номер четыре — в здание мастерских, полное разрушение, под обломками люди.
Попадание номер пять — в складской район, загорелись два склада с парусиной и канатами, тушат.
Попадание номер шесть (тот, что рядом с Коллинзом) — в дорогу между постом управления и штабом, воронка диаметром восемь метров, кабельная трасса перерублена, связь штаба с городом — через запасной бункер.
Попадание номер семь — у восточных ворот, в караульное помещение, двое убитых, трое раненых.
Семь ракет. Из них в портовую инфраструктуру — четыре (топливное, сухой док, причал, мастерские). В город — ни одной. В воду — ни одной. Все семь — на территории базы.
Это было точнее, чем Лондон. Двенадцатого декабря по Лондону ракеты легли разбросом: по Вулвичу, Степни, Бермондси, Поплару — жилые кварталы, доки, склады, всё вперемешку. По Портсмуту — только база. Коллинз не был стратегом и не думал стратегически, но он заметил: ни одна ракета не упала в город. Все — на базу. Кто-то целился. Кто-то знал, где стоят резервуары, где док, где причал. Кто-то видел карту Портсмутской базы и ставил на ней точки.
Хэддон закончил доклад. Положил трубку. Повернулся к Коллинзу.
— Коллинз.
— Сэр.
— Идите к «Шеффилду». Узнайте, жив ли командир, каков крен, держат ли переборки. Доложите мне через тридцать минут. Если связь не работает — лично, бегом.
— Есть, сэр.
Коллинз вышел из бункера. Набережная, ночь, оранжевый свет от горящего хранилища. Свет этот был такой сильный, что отбрасывал тени, и тень Коллинза шла впереди него, длинная, чёрная, и колебалась, потому что огонь колебался, и воздух, нагретый пожаром, дрожал, и в этом дрожании всё вокруг казалось нереальным, как декорация.
Он шёл к причалу четыре. По дороге — люди: матросы с огнетушителями, бегущие к складам; санитарная команда с носилками, идущая к мастерским; офицер в кителе поверх пижамных брюк, кричащий что-то в ручную рацию, которая, судя по его лицу, не отвечала. Зенитная батарея у причала два стояла в боевом положении — расчёты на местах, стволы задраны, прожектор включён и светил в небо, и луч прожектора шёл вверх, в облака, и облака были оранжевыми от пожара, и в них не было ничего — ни самолёта, ни парашюта, ни следа.
Прожектор светил в пустое небо. И в этом, может быть, было самое страшное: враг ударил, убил, сжёг — и не появился. Ни самолёта, ни корабля, ни подводной лодки. Ракеты пришли из ниоткуда, как приходит землетрясение — без предупреждения, без источника, который можно увидеть и по которому можно выстрелить. Зенитная батарея стояла с задранными стволами и не могла сделать ничего, потому что стрелять было не в кого, и расчёт это знал, и стоял, и молчал, и молчание расчёта, у которого есть оружие и нет цели, было хуже любого крика.
Коллинз дошёл до причала четыре. Причал — то, что от него осталось: бетонная плита, расколотая, с краем, обрушившимся в воду, с кнехтами, вырванными из основания. Швартовные канаты «Шеффилда» свисали с борта в воду. Крейсер стоял не у причала, а в полуметре от него — отошёл при ударе и не вернулся до конца, и между бортом и стенкой чернела вода, и в воде плавал мусор, и мусор горел: мазут из хранилища добрался сюда, и тонкая плёнка горела на поверхности, и в свете этого горения борт «Шеффилда» был виден ясно — серая краска, чёрная ватерлиния, и ниже ватерлинии, на левом борту, рваная дыра, через которую вода входила внутрь.
На палубе работали люди. Трюмная команда заводила пластырь — деревянный щит, обитый парусиной, который прижимают к пробоине снаружи, чтобы уменьшить поступление воды. Насосы работали: Коллинз слышал их гул, ровный, механический, и гул этот был хорошим звуком, потому что означал, что электричество на борту есть и машины живы. Крен был три градуса — Коллинз определил на глаз, по наклону мачты относительно вертикали здания за причалом.
На квартердеке стоял командир «Шеффилда», кэптен Мод, в кителе без фуражки, с биноклем на шее, и отдавал команды старшему помощнику, который передавал их по цепочке в машинное отделение через посыльного, потому что внутренняя связь была повреждена. Мод увидел Коллинза на причале.
— Кто вы?
— Лейтенант Коллинз, дежурный поста управления. Капитан Хэддон просит доложить состояние корабля.
Мод посмотрел на Коллинза с тем выражением, с каким капитан корабля, борющегося за живучесть, смотрит на постороннего: без раздражения и без интереса.
— Передайте Хэддону: пробоина два на полтора метра в районе шестьдесят второго шпангоута, левый борт, ниже ватерлинии. Затоплено машинное отделение номер два. Переборки держат. Крен три градуса, стабилен. Насосы работают. Пластырь заводим. Корабль будет жив. Ход дать не могу — левая машина затоплена. Нужен буксир для перевода в сухой док.
— Сухой док номер два разрушен, сэр.
Мод помолчал. Одну секунду.
— Тогда в док номер три. Если он цел.
— Цел, сэр. Не попали.
— Хорошо. Буксир.
— Передам, сэр.
Коллинз повернулся и пошёл обратно к бункеру. Шёл быстро, почти бежал. На полпути остановился, потому что увидел то, что не увидел по дороге к причалу: у здания мастерских, разрушенного четвёртым попаданием, работала спасательная команда. Разбирали обломки руками — кирпич, балки, куски кровли. Из-под обломков вытаскивали людей. Одного вынесли на руках, он был жив, стонал. Другого вынесли на носилках, и он не стонал, и лицо его было накрыто чем-то, и «чем-то» было кителем, снятым с того, кто нёс носилки.
Коллинз не остановился. Пошёл дальше. К бункеру. Доложить Хэддону: «Шеффилд» жив, три градуса, переборки держат, нужен буксир.
В бункере Хэддон говорил по телефону. Коллинз ждал. Хэддон закончил, повернулся.
— «Шеффилд»?
Коллинз доложил.
— Буксир, — сказал Хэддон. — Буксир «Фэйсфул» стоит у пирса шесть. Поднимите экипаж, выведите к «Шеффилду». И ещё: уточните потери. Мне нужна цифра к четырём.
— Есть, сэр.
Коллинз пошёл к пирсу шесть. По дороге — снова набережная, снова оранжевый свет, снова люди, бегущие и стоящие, и зенитная батарея с задранными стволами, и прожектор в пустое небо. Коллинз шёл и думал о Маргарет, которая была в Бате и которая сегодня утром, включив радио, услышит новость, если новость дадут, а если не дадут — узнает от соседей, от почтальона, от кого-нибудь, потому что такие новости не держатся в секрете, и она будет звонить в Портсмут, и телефон не ответит, потому что кабельная трасса перерублена, и она будет звонить ещё и ещё, и не дозвонится, и будет сидеть в Бате с Томми на коленях и ждать.
Он дошёл до пирса шесть. Поднял экипаж буксира — четверо, спали в кубрике, проснулись от взрывов, но не выходили, потому что не было приказа. Теперь был приказ. Буксир «Фэйсфул», триста тонн, два дизеля, капитан — уоррент-офицер Бриггс, шестьдесят лет, который водил буксиры в Портсмутской гавани с тысяча девятьсот двенадцатого года и видел в этой гавани всё, включая «Дредноут» и Гранд Флит, уходивший на Ютланд в шестнадцатом.
— Бриггс. К «Шеффилду». Причал четыре. Буксировка в док три.
— Есть, сэр. Через двадцать минут.
Коллинз вернулся в бункер. Хэддон сидел за столом, на котором лежала карта базы, и на карте красным карандашом были отмечены семь точек — семь попаданий. Хэддон смотрел на карту, и по лицу его ничего прочитать было нельзя, потому что лицо капитана первого ранга, который тридцать лет служит в Королевском флоте и видел Нарвик, Крит и Атлантику, не меняется от семи точек на карте. Но руки, лежавшие на столе по обе стороны карты, были сжаты, и костяшки пальцев побелели.
— Доклад из Портленда, — сказал Хэддон, не поднимая глаз. — Пять ракет. Верфь повреждена. Эсминец «Бедуин» — разломлен в доке. Два из пяти попали в город. Жертвы среди мирного населения.
— Дувр?
— Шесть ракет. Портовые сооружения повреждены. Одна ракета — в замок. Другая — в жилой квартал у порта. Жертвы.
Восемнадцать ракет на три порта. Из них в портовую и военно-морскую инфраструктуру — двенадцать или тринадцать. Остальные — в город, в воду, мимо. Два из трёх попали куда целились. Для оружия, которое летит триста километров и которое нельзя ни увидеть, ни перехватить — это не промах. Это расчёт, холодный и точный, и расчёт этот означал, что где-то на том берегу Ла-Манша кто-то знал координаты топливного хранилища, и сухого дока, и причала, и целился в них, и попал.
Хэддон поднял глаза от карты.
— Коллинз. Который час?
— Два тридцать, сэр.
— Потери?
— Уточняю.
— Уточняйте быстрее. К четырём нужна цифра. Первый Лорд вылетает из Лондона утром. К его прибытию я должен знать: сколько убитых, сколько раненых, какие корабли повреждены, какие доки разрушены, сколько топлива потеряно, и через сколько дней база сможет принять Home Fleet на дозаправку. Последний вопрос — самый важный. Повторяю: самый важный. Потому что если Home Fleet не может заправиться в Портсмуте, он не может войти в Ла-Манш. А если не может войти в Ла-Манш…
Хэддон не закончил. Не потому, что не знал, чем закончить. Потому что то, чем нужно было закончить, не говорят вслух в бункере, где сидит матрос Уолтерс, девятнадцати лет, из Ливерпуля, который записывает каждое слово в журнал.
— Есть, сэр, — сказал Коллинз.
Он вышел из бункера в третий раз за эту ночь. На набережной было людно: пожарные расчёты, санитары, офицеры, матросы, и все двигались в оранжевом свете горящего мазута, и мазут всё ещё горел, и будет гореть ещё сутки, может быть двое, пока не выгорит весь, потому что двадцать тысяч тонн не гаснут от пожарного шланга.
Коллинз шёл считать мёртвых. По дороге он прошёл мимо зенитной батареи, и расчёт всё ещё стоял на местах, и стволы всё ещё смотрели в небо, и прожектор всё ещё светил в облака, и в облаках не было ничего.
И не будет.
К четырём утра Коллинз собрал цифру: семьдесят восемь убитых, сто тридцать четыре раненых. Из убитых сорок один — ночная смена на доке и причале. Двенадцать — в здании мастерских. Одиннадцать — караульное помещение у восточных ворот и пост рядом. Остальные — рассредоточены по базе: кто выбежал из казармы не в ту сторону, кого достал осколок, кого засыпало штукатуркой. Семьдесят восемь человек, которые час назад встречали Новый год — кто на вахте, кто в казарме, кто в караулке, — и не встретили.
Он принёс цифру Хэддону. Хэддон записал. Не кивнул, не поблагодарил — записал, потому что цифра была частью доклада, а доклад был частью работы, а работа продолжалась.
— И ещё, сэр, — сказал Коллинз. — Топливо. Двадцать тысяч тонн — потеряно полностью. Резервных хранилищ на базе нет. Ближайший запас — Саутгемптон, двенадцать тысяч тонн, но трубопровод из Саутгемптона в Портсмут не проложен, только морем. Танкером — двое суток. Если танкер есть.
Хэддон записал и это.
— Через сколько дней база сможет принять Home Fleet на дозаправку?
— При наличии танкера — не раньше чем через пять дней. При его отсутствии — не раньше чем через десять.
Хэддон отложил карандаш. Посмотрел на Коллинза. И впервые за эту ночь сказал то, что не было ни приказом, ни вопросом, а было тем, что один человек говорит другому, когда оба понимают одно и то же:
— Пять дней, Коллинз. Пять дней, в которые южное побережье Англии без флота.
И оба посмотрели на карту, на которой красным карандашом были отмечены семь точек, и за семью точками, за ночью, за пожаром, за «Шеффилдом» с креном в три градуса и за семьюдесятью восемью мёртвыми, стоял Ла-Манш, тридцать четыре километра воды, которые тысячу лет были стеной, и стена эта стояла, потому что за ней стоял флот, а теперь флоту негде было заправиться, и стена стала тоньше на двадцать тысяч тонн сгоревшего мазута.
За окном бункера, через вентиляционную решётку, был виден кусок неба. Небо светлело — не от рассвета, до рассвета было ещё три часа, а от пожара, который горел ровно, без вспышек, с тем устойчивым гулом, к которому за два часа привыкаешь и перестаёшь слышать, как перестаёшь слышать тиканье часов.
Коллинз сел на скамейку у стены бункера. Рядом сидел Уолтерс, с журналом на коленях, и в журнале была записана вся ночь, от «00:00, обстановка без изменений» до «04:00, потери: 78 убитых, 134 раненых». Между этими двумя записями — один час и семнадцать минут, семь ракет, горящая гавань и мир, который в час ночи первого января был одним, а в два тридцать стал другим.
Уолтерс закрыл журнал. Посмотрел на Коллинза.
— Сэр. Чаю?
Коллинз не ответил сразу. Потом сказал:
— Да. Чаю.
И Уолтерс пошёл к электрической плитке в углу бункера, и поставил чайник, и чайник зашумел, и этот шум, привычный, домашний, невоенный, был единственным звуком в бункере, который не имел отношения к тому, что произошло снаружи, и Коллинз слушал этот шум и думал о Маргарет, и о Томми, и о ведёрке на пляже в Борнмуте, и о том, что утром нужно будет найти работающий телефон и позвонить в Бат, и сказать «я жив», и Маргарет скажет «я знала», хотя она не знала, и голос у неё будет ровный, а руки будут дрожать, и Томми будет стоять рядом и не понимать, почему мама плачет, держа трубку.
Чайник вскипел. Уолтерс налил две кружки. Принёс. Кружка была горячая, и Коллинз обхватил её обеими руками, и тепло от кружки шло в ладони, и ладони были холодные, потому что в бункере было холодно, и шинель осталась в дежурном помещении, и возвращаться за ней Коллинз не стал.
Он пил чай и смотрел на стену бункера, бетонную, серую, с трещиной, идущей от потолка к полу. Трещина была старая, не от сегодняшних ударов — от бомбёжек сорокового года, и за два года трещина не расширилась, и стена стояла, и бункер стоял, и Коллинз сидел в нём и пил чай, и снаружи горела гавань, и где-то далеко, за Ла-Маншем, за тридцатью четырьмя километрами воды, кто-то, чьего лица Коллинз не знал и не узнает никогда, смотрел на часы и думал о том, что первый шаг сделан.