К книге
Переломный годГлава 4 Машина
12%
Глава 4 Машина
4

Королёв приехал в Кремль без десяти восемь, на десять минут раньше назначенного, Королёв всегда приезжал раньше, не из подобострастия, а из расчёта: десять минут ожидания в приёмной — это десять минут, в которые можно додумать то, что не додумал в машине. Глушко приехал ровно в восемь, минута в минуту, с той же точностью, с какой заправлял баки азотной кислотой: ни каплей раньше, ни каплей позже.

Они сидели в приёмной по разные стороны от двери: Королёв у окна, Глушко у стены, и между ними было три метра паркета и пятнадцать лет совместной работы, в которой согласие чередовалось с несогласием примерно с той же частотой, с какой день чередуется с ночью. Королёв сидел широко, расставив колени, в ватнике поверх пиджака, в сапогах, с папкой на коленях, и борода его, отросшая за осень, придавала ему вид скорее артельного старосты, чем инженера, и Поскрёбышев, впуская их, посмотрел на бороду, но ничего не сказал. Глушко сидел ровно, руки на коленях, и руки были в привычных ожогах от кислоты. Глушко на руки не жаловался. Глушко вообще ни на что не жаловался. Это было его свойство, которое Королёв ценил и которым иногда пользовался: человеку, который не жалуется, можно поручить то, на что жалующийся не согласится.

Поскрёбышев открыл дверь кабинета в восемь ноль-три.

— Прошу.

Кабинет был такой, каким Королёв его помнил по единственному прежнему визиту, в сороковом году: стол, карта на стене, лампа на столе, два кресла для посетителей. На столе лежали папки, как лежат папки на столе человека, который работает с семи утра и к восьми вечера не закончил — работа не кончалась. Сталин сидел за столом в кителе, без ремня, и Королёв, войдя, отметил то, что отмечал каждый, кто входил в этот кабинет: глаза. Глаза Сталина были усталые, но не рассеянные. Они смотрели на вошедших так, как смотрит человек, который весь день решал одни задачи и сейчас переключается на другую, и переключение это стоит ему усилия, но усилие не видно — его прячет ровный взгляд и негромким голосом.

— Садитесь.

Сели. Королёв — в левое кресло, Глушко — в правое. Папку Королёв положил на колени, не на стол: класть на стол Сталина свои бумаги без приглашения он считал неуместным. Глушко ничего не принёс — цифры, которые ему могли понадобиться, он помнил наизусть.

— Сергей Павлович, — сказал Сталин. — Двенадцатого декабря по Лондону ударили ракетой. Не крылатой, не вашей. Другой.

Он взял со стола лист — не весь текст ноты, а выписку, сделанную утром: параметры, без дипломатических формулировок, без обвинений, только цифры.

— Баллистическая. Дальность свыше трёхсот километров. Скорость значительно превышает звуковую. Боевая часть — около тысячи килограммов. Четырнадцать снарядов за один обстрел. Ни один не обнаружен средствами ПВО до момента взрыва. Двести тридцать один погибший.

Сталин положил лист на край стола, ближе к Королёву, и Королёв взял его, и руки его не дрогнули, но движение, которым он взял лист, было медленнее, чем следовало, — так берут вещь, которую не ожидал увидеть.

Королёв читал. Глушко смотрел на Королёва, не на лист: он видел текст по Королёвскому лицу, по тому, как менялись глаза — от строчки к строчке, от цифры к цифре, и каждая цифра ложилась в выражение, которое Глушко видел не раз: выражение человека, которого обогнали.

Королёв дочитал. Положил лист обратно на стол. Помолчал. Потом сказал:

— Баллистическая. Не атмосферная. Выходит за атмосферу и возвращается.

— Что это значит, — сказал Сталин. Не вопросительно — просьба объяснить.

— Это значит, что наше изделие двести двенадцать и то, что упало на Лондон, — это разные машины. Как телега и паровоз. Двести двенадцатое летит в атмосфере, горизонтально, на крыльях, как самолёт без пилота. Его держит воздух. Его двигатель работает всё время полёта — шестнадцать минут, от старта до цели. Это мы умеем. — Он помолчал. — То, что ударило по Лондону, работает иначе. Оно поднимается вертикально, выходит за пределы атмосферы, где воздуха нет и крыльев не нужно, летит по баллистической кривой, как артиллерийский снаряд, и падает обратно. Двигатель работает только при подъёме — минуту, может быть, полторы. Потом выключается. Дальше снаряд летит сам, по инерции, и падает быстрее звука. Именно поэтому его не слышно: он приходит раньше, чем долетает его звук.

— Минуту работы двигателя, — сказал Сталин. — Против шестнадцати у вашего.

— Минуту. Но какую минуту. За эту минуту двигатель должен поднять машину весом, по моим прикидкам, двенадцать-тринадцать тонн на высоту восемьдесят-девяносто километров. И разогнать до скорости около полутора километров в секунду. Это означает тягу не менее двадцати пяти тонн. Наш двигатель даёт восемьсот килограммов.

Цифры повисли в воздухе. Восемьсот килограммов против двадцати пяти тонн. Разница в тридцать раз. Королёв произнёс это ровно, без надрыва, но и без того спокойствия, с каким инженеры излагают данные, которые их не задевают. Данные его задевали. Он не знал, на каком острове сидит немецкий конструктор, не знал его имени и ничего о конструкции немецкой машины, но он знал арифметику, и арифметика говорила, что этот человек решил задачу, которую Королёв ещё не начал решать.

Сталин смотрел не на Королёва. Он смотрел на Глушко. Потому что тяга — это двигатель, а двигатель — это Глушко.

— Валентин Петрович, — сказал он.

Глушко, до этого момента сидевший неподвижно, достал из кармана блокнот, раскрыл на последней странице и положил на колено. Не для того, чтобы читать, а чтобы руки были заняты.

— Товарищ Сталин. Двадцать пять тонн тяги на однокамерном двигателе — это другая физика, чем то, с чем мы работаем. Наш двигатель на изделии двести двенадцать — камера сгорания диаметром двенадцать сантиметров, давление двадцать атмосфер, керосин и азотная кислота. Чтобы дать двадцать пять тонн, нужна камера диаметром не меньше полуметра, давление — двадцать пять, тридцать атмосфер, и окислитель другой, потому что азотная кислота при таких расходах не обеспечит нужной массы окислителя в единицу времени. Нужен жидкий кислород.

— Кислород, — повторил Сталин.

— Жидкий кислород. Температура минус сто восемьдесят три. Хранить нельзя — испаряется. Заправлять — перед стартом, за час-два. Вся инфраструктура: криогенный завод, транспортировка, хранение в дьюарах, заправочные системы. У нас ничего из этого нет.

— Сколько нужно времени? — спросил Сталин.

Глушко посмотрел на него. Потом на Королёва. И в этом взгляде — от Сталина к Королёву и обратно — было то, что между Глушко и Королёвым стояло не первый год и что сейчас, в этом кабинете, должно было прозвучать вслух.

— Это зависит от того, какой путь выбрать, — сказал Глушко. — И здесь мы с Сергеем Павловичем расходимся.

Королёв чуть повернул голову. Медленно, как поворачивают, когда знают, что сейчас будет сказано то, о чём спорили в лаборатории, в столовой, в машине, и что до этой минуты оставалось между двумя людьми, а сейчас выйдет на третьего, чьё слово решает.

— Разойдёмся подробнее, — сказал Сталин.

Глушко закрыл блокнот. Не спрятал, положил на колено обложкой вверх.

— Сергей Павлович считает, что нужно идти к кислороду. Большая камера, жидкий кислород, турбонасосная подача, высокое давление. Путь, которым, по всей видимости, пошли немцы. Это правильный путь. Это путь, который в конечном счёте даст тягу в двадцать пять тонн и больше. Но он длинный. Криогенная инфраструктура — с нуля. Камера диаметром полметра — никто в стране не делал. Турбонасос на двадцать тысяч оборотов — нет стенда для испытаний, нет подшипников нужного класса, нет уплотнений, которые держат жидкий кислород при тридцати атмосферах. Два года. Минимум. Это если всё пойдёт без аварий, а без аварий не пойдёт, потому что камера сгорания на кислороде при первых испытаниях прогорает, и каждый прогар — месяц на анализ, на переделку, на новый стенд.

— А ваш путь, — сказал Сталин.

— Мой путь короче. И хуже. Я предлагаю не одну камеру в двадцать пять тонн, а связку из четырёх камер по шесть-семь тонн. Камера на шесть-семь тонн — это не то, что у нас есть, но это эволюция того, что есть. Диаметр — двадцать пять сантиметров вместо двенадцати. Давление — двадцать пять атмосфер вместо двадцати. Окислитель — азотная кислота, та же, с которой мы работаем с тридцать шестого года. Не кислород. Кислота хуже по энергетике, но она хранится, не испаряется, и заправочная инфраструктура у нас есть.

— Четыре камеры вместо одной, — сказал Сталин. — Это усложняет машину.

— Усложняет. Четыре камеры, четыре комплекта форсунок, четыре системы подачи, синхронизация зажигания. Если одна камера откажет — машина потеряет управление и упадёт. Но каждую из этих четырёх камер я могу начать строить через три месяца, потому что мне не нужен ни криогенный завод, ни новые подшипники, ни уплотнения для кислорода. Мне нужна сталь, которая выдержит азотную кислоту при двадцати пяти атмосферах, и такая сталь есть — на Златоустовском заводе варят марку, которая подходит. Я её проверил.

Глушко замолчал. Королёв молчал тоже, но молчал иначе: Глушко молчал, закончив, а Королёв молчал, готовясь начать. И Сталин видел эту разницу и ждал.

— Валентин Петрович прав в одном, — сказал Королёв. — Связка из четырёх камер даст двадцать пять тонн быстрее, чем одна большая. Но он не прав в другом. Связка — это потолок. Четыре камеры по шесть-семь тонн — это двадцать пять-двадцать восемь тонн. Дальше не пойдёшь, потому что восемь камер уже не синхронизируешь, и машина станет настолько сложной, что ни один завод не соберёт её серийно. А одна камера на кислороде — это начало. Сегодня двадцать пять тонн, завтра пятьдесят, послезавтра сто. Немцы именно поэтому пошли к кислороду. Они думают не о сегодняшнем оружии, а о завтрашнем. И если мы пойдём по короткому пути Валентина Петровича, мы получим ракету через год-полтора, но упрёмся в потолок, а немцы к тому времени уйдут дальше.

— Если мы пойдём моим путём, — сказал Глушко, и голос его при этом не изменился, остался тем же ровным голосом двигателиста, который привык разговаривать с людьми так же, как с клапанами: точно, без напора, — если пойдём моим путём, мы получим ракету, которая летает. Через год-полтора. Если пойдём путём Сергея Павловича, мы получим ракету, которая будет летать лучше, — через три года. Вопрос в том, что нам нужнее: ракета через полтора года или лучшая ракета через три.

Сталин слушал. Он не перебивал и не кивал, и выражение его лица не менялось, и Королёв не мог прочитать на нём ни одобрения, ни несогласия, ни скуки. Лицо работало: принимало данные и не выдавало результат до тех пор, пока данных не будет достаточно.

— Вопрос, — сказал Сталин, и оба замолчали мгновенно — голос Сталина, даже негромкий, не прерывал чужую речь, а заменял её. — Вопрос другой. Не какая ракета лучше. А что вам нужно, чтобы делать обе.

Пауза. Королёв и Глушко переглянулись. Впервые за весь разговор, не через Сталина, а напрямую, друг на друга. Взгляд был коротким, в полсекунды, но за ним стояло всё, что делало их одновременно союзниками и противниками: они думали об одном, но шли к нему по разным дорогам, и предложение Сталина означало, что обе дороги оставались открыты.

— Обе, — повторил Королёв, как будто пробуя слово на вес.

— Связка Глушко на азотной кислоте — быстро, с тем, что есть. Это первая задача. Одновременно — кислородная камера, ваша, Сергей Павлович. Это вторая. Первая — для этой войны, если война продлится достаточно долго. Вторая — для того, что будет после войны.

Королёв открыл папку. В папке лежал лист, на котором он утром, по дороге из Химок, набросал карандашом схему: прямоугольник ракеты, четыре кружка камер сгорания внизу, стрелки тяги. Рядом столбец цифр. Он положил лист на стол, развернув к Сталину.

— Если обе, — сказал он, — то так. Связка — Валентин Петрович, его команда, его стенд. Четыре камеры, азотная кислота, керосин. Тяга двадцать четыре — двадцать восемь тонн. Срок первого огневого испытания связки — восемь-десять месяцев. Первый пуск изделия — через четырнадцать-шестнадцать месяцев. Это весна сорок четвёртого. Дальность — двести пятьдесят — триста километров, боевая часть пятьсот килограммов. Меньше, чем у немцев, но летает.

— А кислородная?

— Кислородная — моя. Отдельная группа, отдельный стенд. Камера диаметром сорок пять сантиметров, жидкий кислород, турбонасосная подача. Тяга — тридцать пять тонн в одной камере. Срок — первое огневое через полтора-два года. Первый пуск изделия — середина или конец сорок пятого. Дальность — пятьсот-шестьсот километров, боевая часть тонна. Это уже то, что есть у немцев сейчас.

— Через три года — то, что у немцев сейчас, — сказал Сталин.

— Через три года, — подтвердил Королёв. И добавил, не удержавшись: — Но с кислородной камерой — нет потолка. Тридцать пять тонн — это начало. Потом пятьдесят. Потом сто. Потом — сколько нужно.

— Сколько нужно для чего, — спросил Сталин, и в этом вопросе не было ни иронии, ни проверки.

Королёв посмотрел на Сталина. И на секунду в его глазах, горящих, сосредоточенных, тех самых, которые Сталин запомнил в сороковом году, появилось что-то, чего в сороковом не было. Сталин не стал это называть.

— Для всего, — сказал Королёв. И больше не пояснил: в этом кабинете, в декабре сорок второго, слово «всё» могло означать только войну, и Королёв это понимал, и не стал говорить того, что пока не имело отношения к войне.

Сталин не стал переспрашивать. Запомнил.

— Хорошо, — сказал он. — Теперь о другом. Изделие двести двенадцать. Крылатое. Хельсинки в октябре. Три из трёх.

Королёв кивнул. Хельсинки было его гордостью: первое применение, три попадания, финская ПВО бессильна.

— Серия продолжается?

— Продолжается. Завод в Химках выпускает два изделия в неделю. К марту будет тридцать единиц на складе. Дальность по паспорту двести десять, по факту до двухсот тридцати. Автопилоты стали надёжнее после октябрьских пусков, Иванцов переработал гироскоп.

— Мне нужны крылатые ракеты, — сказал Сталин. — Не вместо баллистической программы, а вместе с ней. Двести двенадцатое — оружие, которое работает сегодня. Баллистическая — оружие, которое будет работать через полтора года или через три. Между сегодня и через полтора года — промежуток, в котором у нас есть только крылатые. И промежуток этот должен быть закрыт.

— Две программы одновременно, — сказал Королёв. — Крылатая серия — Химки. Связка Глушко — отдельный цех. Кислородная камера — отдельная группа. Три направления. Людей хватит на два. На три — нет.

— Людей я дам, — сказал Сталин.

— Не инженеров общего профиля, — сказал Глушко, и это были первые слова, которые он произнёс без приглашения, и произнёс их тихо, но отчётливо, и Сталин повернулся к нему — Глушко за весь разговор говорил только когда спрашивали, и если заговорил сам, дело серьёзное. — Мне нужны металлурги. Камера сгорания при двадцати пяти атмосферах на азотной кислоте прогорает за тридцать секунд, если стенка из обычной нержавейки. Нужна сталь, которая держит кислоту, держит температуру и держит давление одновременно. Златоуст варит такую марку, но в лабораторных количествах, и литейщиков, которые умеют с ней работать, на всю страну четверо. Мне нужны все четверо. И мне нужен Златоуст — не как поставщик, а как партнёр, с приоритетом на мои заказы.

— Назовите фамилии, — сказал Сталин.

Глушко достал блокнот. Раскрыл. Четыре фамилии, записанные на последней странице, мелким почерком, с указанием места работы.

— Кузнецов, Златоуст. Миронов, Златоуст. Пахомов, Электросталь. Бессонов, Челябинск. Каждый из них — специалист по жаропрочным и кислотостойким сплавам. Без них камера не будет работать.

Сталин взял блокнот. Посмотрел на фамилии. Четыре человека. Не двести, как у Курчатова. Четыре. И от этих четверых зависело, полетит ракета или прогорит на стенде.

— Завтра, — сказал он. — Постановление ГКО. Четверо — в ваше распоряжение. Златоуст — приоритет.

Глушко кивнул. Убрал блокнот в карман.

Королёв коротко взглянул на Глушко. Глушко кивнул — едва заметно, одним движением подбородка.

— Ещё одно, — сказал Сталин. — Связка Глушко — первая задача. Кислородная — вторая. Крылатые — серия, без остановки. Между первой и второй приоритет — первая. Если ресурсы придётся делить — делите в пользу связки. Потому что связка полетит через полтора года, а кислородная через три, и через полтора года мне нужна ракета, которая летает, а не ракета, которая будет летать лучше, когда будет готова.

— Я понял, товарищ Сталин, — сказал Королёв без обиды. Он был инженер, и он знал, что приоритет первой задачи перед второй не отменяет вторую, а только определяет, кто первым получит металл и людей, и если Глушко построит связку к весне сорок четвёртого, то к тому времени кислородная группа успеет сделать первый стенд, и ресурсы, освободившиеся после связки, перейдут к ней.

— Глушко, — сказал Сталин.

— Слушаю.

— Восемь-десять месяцев до первого огневого испытания связки. Это ваш срок?

— Мой.

— Не обещайте того, что не можете выполнить. Если десять — скажите десять. Если двенадцать — скажите двенадцать. Обещание, которое выполнено, стоит больше, чем обещание, которое не выполнено, даже если первое длиннее второго.

Глушко подумал. Две секунды, не больше — он не считал, а проверял то, что уже посчитал.

— Десять, — сказал он. — Если Златоуст даст сталь к февралю. Если четверо литейщиков приедут к январю. Если стенд для огневых испытаний будет расчищен к марту. Десять месяцев — это октябрь сорок третьего.

— Октябрь сорок третьего, — повторил Сталин. — Первое огневое. Потом доводка. Потом первый пуск изделия. Когда?

— Март-апрель сорок четвёртого. Если огневое пройдёт без прогара.

— А если с прогаром?

— Тогда плюс три-четыре месяца на анализ и переделку. Лето сорок четвёртого.

Сталин встал. Подошёл к карте на стене. Не к фронтовой — к стратегической, мелкого масштаба, на которой вся линия от Баренцева моря до Чёрного умещалась в полтора метра бумаги. Посмотрел на неё молча. Потом повернулся.

— Лето сорок четвёртого, если с прогаром. Через полтора года. А немцы стреляют уже сейчас, и каждый месяц, пока мы догоняем, они стреляют по Лондону, а мы не можем ответить ничем. Я не тороплю вас — торопить инженера значит получить аварию. Но я хочу, чтобы вы понимали: если завтра они начнут бить не по Лондону, а по Смоленску или по Москве, у нас должен быть ответ. Сегодня ответ — крылатая, изделие двести двенадцатое, и серия идёт. Через полтора года ответ — связка Глушко. Через три года — кислородная камера Королёва. Мне нужны все три, и ни одну останавливать я не собираюсь.

Королёв и Глушко молчали. Не от того, что нечего сказать. Сказанное Сталиным не требовало ответа: оно требовало работы, и работа начиналась завтра утром, в Химках, на стенде, где Глушко проверит новые форсунки, а Королёв сядет за расчёт баллистической траектории, которую до этого вечера считал теоретическим упражнением, а теперь будет считать как задание.

— Свободны, — сказал Сталин.

Оба встали. Королёв убрал папку под мышку. У двери он остановился, как останавливались в этом кабинете все, кому было что сказать напоследок и кто не был уверен, нужно ли.

— Товарищ Сталин.

— Да.

— Мы догоним.

Сталин посмотрел на него. На бороду, на ватник, на глаза, в которых горело то, что Волков назвал бы профессиональной злостью: злость инженера, которого обогнали и который знает, что обогнавший не умнее, а раньше начал.

— Догоняйте, — сказал Сталин.

Они вышли. Дверь закрылась. Шаги в коридоре: один тяжёлый (Королёв в сапогах), второй лёгкий (Глушко в ботинках). Потом тишина.

В коридоре, по дороге к выходу, Королёв шёл молча. Глушко тоже. Они прошли мимо Поскрёбышева, который не поднял головы от стола, мимо часового у лестницы, мимо окна, в которое был виден кремлёвский двор, заснеженный, с фонарями. На лестнице Королёв остановился.

— Валентин.

— Что.

— Златоустовская сталь. Ты её проверял на стенде или только в лаборатории?

— На стенде. Тридцать два испытания на малой камере. Держит. До сорока секунд при двадцати двух атмосферах. На двадцати пяти не проверял, нет стенда.

— А при двадцати восьми?

— При двадцати восьми — не знаю. Может, держит. Может, нет.

— Вот это и есть разница между нами, — сказал Королёв. — Ты строишь на том, что знаешь. Я строю на том, чего ещё не знаю. Оба правы. Оба нужны.

Глушко ничего не ответил. Они спустились по лестнице, вышли во двор. Машина ждала — одна на двоих, до Химок.

Машина тронулась. Москва за стёклами: зимняя, тёмная, с редкими фонарями. Королёв сидел на заднем сиденье и смотрел в окно, и папка лежала на коленях, и в папке лежала схема, нарисованная утром, с четырьмя кружками камер сгорания, и схема эта была уже не его, а Глушко: связка — первая задача, и первая задача — это Глушко, а Королёв начнёт считать кислородную камеру, ту, у которой нет потолка.

Глушко сидел рядом и молчал. Руки лежали на коленях, обожжённые, красные, и в тусклом свете фонарей, проплывавших за окном, ожоги были почти не видны, и руки казались обычными руками обычного человека, едущего домой после работы.

Сталин между тем открыл следующую папку. Записка Берии по эвакуации Крыма: Манштейн вывел две дивизии, арьергард на Перекопе, техника грузится в Феодосии. Прочитал. Поставил пометку: «к сведению». Открыл следующую. Каганович: пропускная способность узла Запорожье — Мелитополь, четыре страницы с таблицами. Прочитал первую страницу, отложил — завтра, с утра, когда голова свежее.

Посмотрел на часы. Десять двадцать.

Поскрёбышев заглянул в дверь.

— Товарищ Сталин, машина у подъезда.

Предыдущая главаГлава 4 из 34Следующая глава