Кабинет рейхсканцлера на Вильгельмштрассе, в котором Бек работал одиннадцатый месяц, был большой, холодный и чужой. Бек не переставил в нём ни одного предмета с декабря прошлого года, когда вошёл сюда впервые: через четыре часа после того, как Шлабрендорф выстрелил, и через два после того, как берлинский гарнизон присягнул. Стол был тот же, массивный, ореховый, с чернильным прибором, которым Бек не пользовался: он писал карандашом. Кресло было то же, и в нём было неудобно: его делали под другого человека, шире в плечах и ниже ростом. На стене висел портрет Бисмарка, повешенный вместо другого; на месте того остался прямоугольник обоев чуть светлее окружающих, и Бек видел его каждое утро и не приказывал переклеить: напоминание было полезнее обоев.
Третьего ноября, в девять часов утра, на столе лежали четыре документа, и Бек прочитал три из них, и четвёртый лежал нераспечатанным.
Первый документ был разведывательной сводкой, подготовленной штабом Гальдера по перехватам, донесениям агентуры и анализу фотоснимков. Русские применили крылатую ракету. Три пуска по Хельсинки двадцать шестого октября: два попадания в военные объекты, одно в жилой квартал. Дальность оценивается в двести — двести пятьдесят километров. Скорость свыше пятисот километров в час. Перехват существующими средствами ПВО невозможен: время обнаружения постами ВНОС составило двенадцать секунд до поражения. Вероятный конструктор — Королёв, инженер-ракетчик, известный по зенитным ракетам, применявшимся под Смоленском с лета сорок первого. Вероятный район пуска — острова в Финском заливе. Серийное производство предположительно начато, объёмы неизвестны.
На полях сводки кто-то из штабных офицеров карандашом написал расстояния: от линии фронта до Кёнигсберга сто восемьдесят километров, до Данцига двести шестьдесят, до Бреслау триста десять, до Берлина семьсот. Бек посмотрел на цифры и понял, зачем офицер их написал: не для доклада, для себя. Семьсот километров далеко. Но двести уже было, и если двести стало двести пятьдесят за четыре месяца, то семьсот — вопрос не «если», а «когда».
Второй документ был телеграммой финского военного атташе в Берлине, переданной через МИД. Маршал Маннергейм запрашивал информацию о немецких средствах ПВО, способных перехватывать крылатые ракеты. Запрос был составлен в тех вежливых выражениях, которыми пользуются, когда знают ответ заранее, но хотят услышать его официально, чтобы потом сослаться. Ответ был: таких средств нет. У Германии не было ничего, что сбило бы снаряд, летящий со скоростью пятьсот километров в час на высоте трёхсот метров: такой снаряд до двадцать шестого октября не существовал, а оборону от несуществующего оружия не строят.
Третий документ был еженедельным экономическим докладом Шахта: три страницы убористого шрифта, с таблицами. Бек читал доклады Шахта каждую неделю, и каждую неделю таблицы выглядели хуже. Производство стали упало на двенадцать процентов к маю. Причина: перебои с марганцем из Никополя, который был под ударами русской авиации с аэродромов у Мелитополя. Марганец ещё шёл, но ветка Никополь — Кривой Рог — Знаменка работала с перебоями, мосты чинили после каждого налёта, и вагоны, что раньше шли четверо суток, шли теперь восемь, и потери руды при перевалке росли: складские помещения на станциях были разбиты, руду ссыпали на открытые площадки, и дождь мешал её с глиной. Никель шёл отдельной строкой: Петсамо давал двадцать тысяч тонн в год, и они пока шли, пока Финляндия была в войне, но Шахт пометил строку вопросительным знаком, и знак говорил яснее любой цифры.
Бек отложил доклад Шахта, и в этот момент дверь открылась, и вошёл Гальдер.
Гальдер выглядел как всегда: подтянутый, в мундире без единой лишней складки, с тем выражением лица, которое у прусского генерал-оберста заменяет эмоции: точное, как чертёж, ни холодное, ни тёплое. Он приходил каждое утро в девять тридцать и приносил карту, расстилал её поверх документов, и карта каждое утро выглядела чуть хуже вчерашней. Разница была невелика, но направление не менялось, и оно было одно: линия фронта сжимается.
— Доброе утро, герр рейхсканцлер.
— Садитесь, Франц.
Гальдер сел. Расстелил карту. Южный фронт: Днепр, Запорожье, коридор к Мелитополю (красный, советский), Никополь (синий, немецкий), Херсон (синий), Крым (синий, но с пунктирными стрелками, обозначавшими эвакуацию, и пунктир выглядел как трещина на стекле).
— Крым, — сказал Бек.
— Эвакуация идёт по графику. Манштейн вывел две дивизии морем из Феодосии на Констанцу. Арьергард на Перекопе — одна пехотная дивизия, усиленная сапёрами. Удержит перешеек до конца декабря. К январю эвакуация будет завершена. Потерь в личном составе нет, техника вывозится.
— Румыны?
— Нервничают. Антонеску прислал письмо: выражает обеспокоенность «изменением стратегической обстановки в Черноморском бассейне». Дипломатическим языком это означает, что он думает о том, как будет выглядеть карта, когда Крым станет русским, а русский флот — хозяином Чёрного моря.
— Антонеску останется?
Гальдер помолчал. Это не был вопрос, на который мог ответить начальник генерального штаба, и оба это знали, но вопрос был задан, и Гальдер ответил так, как отвечал на все вопросы, выходившие за пределы его компетенции: честно.
— Пока мы держим Никополь — останется. Если Никополь падёт — будет искать выход. У Антонеску нет идеологии, у него есть география: Румыния между Россией и Германией, и он будет с тем, кто сильнее. Пока мы сильнее на его границе — он с нами. Если русские выйдут к Бугу — он развернётся.
— Никополь, — сказал Бек.
Гальдер провёл пальцем по карте. Никополь стоял на правом берегу Днепра, в излучине, в восьмидесяти километрах к северо-западу от Запорожья. Марганцевый район: рудники, обогатительные фабрики, железнодорожная ветка на Кривой Рог. Синий кружок на карте, а вокруг него красные стрелы, которых пока не было, но которые Гальдер видел так же отчётливо, как существующие.
— Русские ударят по Никополю зимой. Когда грунт промёрзнет, ориентировочно январь. У Кирпоноса четыре армии, из них две свежие — только что воевали у Мелитополя, но пополнены и отдохнут за два месяца. Плюс танки: по нашим данным, сто восемьдесят — двести машин на западном берегу Днепра, в районе Мелитополя. Снабжение налажено, железная дорога Запорожье — Мелитополь восстанавливается.
— Чем держим.
— Три пехотные дивизии. Одна танковая — сорок два танка. Укрепления: траншеи, минные поля, артиллерийские позиции на высотах вдоль Днепра. Строили с января. Крепкие.
— Хватит?
Гальдер посмотрел на Бека. И Бек увидел в его глазах то, что видел в последние месяцы всё чаще: не страх, не усталость, а арифметику. Гальдер не чувствовал — он считал; счёт не сходился, и он не делал вид, что сходится.
— Если Кирпонос ударит тем, что есть сейчас, — хватит. Три дивизии и танковая на подготовленных позициях удержат четыре армии, если те не получат подкрепления. Но если финны подпишут мир — а они подпишут, Маннергейм тянет, но не бесконечно, — русские снимут с Карельского фронта пятнадцать-двадцать дивизий. Через месяц после подписания эти дивизии будут на юге. И тогда — не хватит.
Тишина. Бек смотрел на карту. Гальдер смотрел на Бека.
— Снять дивизии с центрального участка?
— Рокоссовский ждёт именно этого. Если я сниму две дивизии из-под Орши — Рокоссовский ударит в течение недели. Он готов, у него всё на месте, и он ждёт ошибки. Я не могу ему эту ошибку подарить.
— Резервы?
— Исчерпаны. Всё, что было, — распределено. Из Франции я забрал четыре дивизии ещё летом. В Норвегии стоят три, но снять их нельзя — если финны выйдут, норвежское побережье останется без прикрытия. Пополнение — мобилизация двадцать третьего года рождения, девятнадцатилетние, будут готовы к марту. К марту — поздно.
Бек молчал. Не оттого, что не знал, что сказать: знал, и говорить это не хотелось. Уравнение не решалось. Никополь нужно держать: без марганца танковая промышленность встанет через восемь месяцев. Перебрасывать войска неоткуда: каждый участок фронта оголён до предела. Финны уйдут, и русские получат пятнадцать дивизий, которых у Гальдера нет и не будет. Ракеты, которые нечем перехватить, летают всё дальше, и следующая серия может прийти не в Хельсинки, а в Кёнигсберг, а жители Кёнигсберга, в отличие от жителей Хельсинки, немцы, и объяснять им, что ПВО бессильна, придётся ему лично: он рейхсканцлер, и всё, что падает на немецкие города, падает на его стол.
— Франц. Сколько времени у нас есть.
— До весны. Никополь продержится зиму, если финны не подпишут до января. Если подпишут — до марта, может быть, до апреля. Потом — русские будут слишком сильны на юге, и Никополь станет тем, чем стал Крым: позицией, которую дешевле оставить, чем защищать.
— А после Никополя?
Гальдер не ответил сразу. Поднялся и прошёл к карте. Провёл пальцем от Никополя на запад, к Кривому Рогу, дальше к Кировограду, к Умани, к Виннице, к Проскурову. Линия шла на запад, и каждый город на ней был ближе к границе Рейха, и в конце её, далеко, за Карпатами, была Венгрия, а за Венгрией Австрия.
— После Никополя будет Кривой Рог, — сказал Гальдер. — Потом Кировоград. Потом мы отойдём к Бугу. Потом к Днестру. Каждый рубеж — это время, полгода, год. Каждый отход — потери, но не катастрофа, если делать правильно. Армия цела. Промышленность работает, пока есть сырьё. Вопрос: сколько рубежей мы готовы сдать, и что получим взамен.
— Что можно получить.
— Время. И надежду на то, что русские выдохнутся, или что политическая ситуация изменится, или что наши учёные дадут что-то, чего у русских нет. Я солдат, герр рейхсканцлер. Я могу держать фронт. Выиграть войну — не могу. Это должен сделать кто-то другой.
Гальдер свернул карту. Кивнул. Вышел.
Бек остался один в кабинете, который за одиннадцать месяцев так и не стал его кабинетом. Прямоугольник на стене, чернильный прибор, неудобное кресло. Три прочитанных документа на столе и один непрочитанный.
Четвёртый документ лежал в отдельном конверте, запечатанном красным сургучом, без обратного адреса, доставленном вчера вечером через бернского посредника, не Циммермана, а другого, которого Бек не знал и знать не хотел. Конверт пришёл дипломатической почтой, со штампом британского посольства в Берне, и внутри, по словам посредника, было личное послание от человека, чьё имя посредник не назвал, но которое Бек знал: в Берне через дипломатическую почту с сургучной печатью пишет один человек, и живёт он на Даунинг-стрит, десять.
Бек смотрел на конверт. Не открывал. Не оттого, что не хотел: он знал, что как только вскроет конверт, прочитает написанное и ответит или не ответит, он перейдёт черту, за которой нет обратной дороги. Одно дело — воевать с Россией, отступая, теряя территорию, сохраняя армию. Другое — говорить с Черчиллем за спиной у Москвы. Первое — война. Второе — политика, и политика другого сорта, чем та, которой Бек занимался одиннадцать месяцев.
Он положил конверт в верхний ящик стола. Запер на ключ. Ключ убрал в карман кителя.
За окном Берлин жил обычной ноябрьской жизнью: трамваи, автомобили, люди в пальто, которые шли на работу и не знали ни о том, что лежит в ящике стола их рейхсканцлера, ни о том, что конверт с красным сургучом может значить для них больше, чем все танки Гальдера и все ракеты Королёва. Они шли, утро было серое, деревья на Вильгельмштрассе стояли голые: ноябрь, листья опали, зима ещё не началась, но уже чувствовалась.
Бек сидел за столом. Ключ в кармане кителя, четыре документа на столе, три прочитанных, один запертый. Карта Гальдера свёрнута и унесена. Линия фронта сжимается. Ракеты летают всё дальше. Финны торгуются, но не бесконечно. Румыны нервничают. Промышленность просит марганец, которого всё меньше. Армия просит дивизий, которых нет. И в ящике стола лежит конверт от человека, который одиннадцать месяцев молчал, а теперь заговорил.
Тресков заглянул в дверь.
— Герр рейхсканцлер, в десять тридцать — совещание с Шахтом по углю. В двенадцать — Дёниц, подводные лодки. В два — Мильх, производство истребителей. Перенести что-нибудь?
— Нет, — сказал Бек. — Всё по расписанию.
Тресков кивнул и закрыл дверь. Бек посмотрел на закрытую дверь, потом на ящик стола, в котором лежал конверт. Потом открыл папку с повесткой угольного совещания и начал читать.