Новая встреча с кинокамерой принесла мало радости Жерару не только потому, что его роль была менее выигрышной, чем у Пьера Брассера, ставшего знаменитостью после «Набережной туманов» и особенно «Детей райка» Марселя Карне. Трудно судить, каков был фильм Лакомба, режиссера третьестепенного и откровенно коммерческого, но критика «Страну без звезд» чаще хвалила, чем ругала. Нино Франк в журнале «Экран Франсе» (3 апреля 1946 г.), во всяком случае, писал так: «Это удивительный фильм. Трудно дать точную его интерпретацию — такой он сложный, путаный и временами неровный … Что это перед нами? Полицейский фильм? Или приключенческая лента с призраками? Или рассказ о перевоплощении? Ничего подобного.
Если рассказать коротко сюжет „Страны без звезд“, то он сведется к двум параллельным повествованиям: с одной стороны, мучительная драма, развернувшаяся в 1830 году, смысл которой постепенно раскрывается по добрым рецептам полицейского романа. С другой, сегодняшняя история двух приятелей (Пьер Брассер и Жерар Филип) и молодой девушки (Жени Хольт), история, странными путями приходящая к развязке, похожей на исход драмы 1830 года».{5}
По словам Нино Франка, фильм «Страна без звезд» страдает с самого начала какой-то нерешительностью, текучестью, неопределенностью форм, которая передалась актерам — поэтому бросается в глаза, что Брассер «пережимает», а Жени Хольт говорит, потому что нельзя не говорить. Правда, критик мало что сказал об игре их юного партнера, но закончил свою статью тем, что особенно «Жерару Филипу можно смело доверить романтические роли».
«Страна без звезд», несмотря на свои неоспоримые достоинства, не нашла многих поклонников весной 1946 года. Во всяком случае, приключенческая лента «Капитан» Робера Верне пользовалась несравненно большим успехом. У Лакомба Жерар впервые сыграл роль, близкую по духу «Большому Мольну» Алена Фурнье, роль, для которой был создан и которую так и не воплотил на экране.
Жерар огорчился провалом «Страны без звезд», и хотя его личная актерская слава упрочилась, он понимал, что похвалиться нечем. С иронической улыбкой он давал автографы, выслушивал восторженные уверения поклонниц и ждал. Все надежды теперь возлагались на сцену. Его Федериго в спектакле по новелле Мериме в театрике «Матюрен» тоже оказался проходной ролью — полуподенщиной-полуискусством. Правда, о «Федериго» он всегда вспоминал с благодарностью: там он встретился с большой актрисой, чья актерская судьба еще не раз скрестится с его собственной, — с Марией Казарес.
О том, что Эберто и вправду задумал поставить «Калигулу», Жерар узнал в павильоне у Лакомба. После съемочного дня, не сняв грима, он кинулся очертя голову на бульвар Батиньоль. Старый театральный зубр Эберто, свято веривший в традицию и непреложность актерского амплуа, встретил предложение Жерара скептической ухмылкой.
— Вчера ангел, а сегодня демон! Да ты спятил, малыш … Это же не в твоем плане. К тому же, ты опоздал. Мы уже пригласили Анри Роллана.
Домой, на улицу Драгон, Жерар шел пешком. Может, прав Эберто? Роллану у него опыта не занимать. Он проверенный «герой», не ему чета. Говоря начистоту, добротный ремесленник, но роль, конечно, вытянет. А вот по плечу ли она тебе — это тоже вопрос. Пьесу толком не знаешь, да и по правде сказать, Камю тоже. Знаешь только, что он из Алжира, написал роман «Чужой» и эссе «Миф о Сизифе», о которых ходило столько разноречивых суждений. Помнится, говорили, что он человек театра, перед войной сам руководил труппой…
В двух комнатках на улице Драгон, где Жерар живет с друзьями — Жаком Сигюром и Марселем Арноль, — холодная ночная темнота. На стеклах наледь, электричества нет. Укрывшись с головой толстым шерстяным одеялом, Жерар раздумывает над только что прочитанной пьесой. Как поразительно смел ее замысел! Римский император, усомнившийся в разумности миропорядка, восстал против жестокого уклада, при котором «люди умирают, и они несчастливы», затеял бессмысленный бунт против самой смерти и погиб от того, что веками укоренившееся зло захотел уничтожить кровавыми безумствами, которые не что иное, как проявление того же универсального зла. Это же вопросы, волнующие каждого человека, вечный гамлетовский вопрос:
Что благородней духом? Покориться
пращам и стрелам яростной судьбы
иль, ополчась на море смут, сразить
в противоборстве?..
Но какое точное драматургическое решение: зло нельзя искоренить самим злом, это бумеранг, который неминуемо поразит того, кто им воспользуется. Почти евангельский поворот в рассказе о тяжком заблуждении Калигулы, в котором он перед смертью раскаивается: «Моя свобода ложная». Высокая трагедия человеческих страстей, вечно старая и вечно новая тема… Неужели ему не уломать Эберто?
Через несколько дней после разговора с Эберто кто-то говорит ему:
— Ты знаешь, Роллан снимался в Африке и получил солнечный удар. Вряд ли он возьмется за Калигулу …
Эберто упорствовал, а потом сдался. Жерар пошел к самому Камю. Два часа они говорили. О чем? Вероятно, о жизни, о смерти, о праве человека на ниспровержение основ, о всем том, что так занимало Альбера Камю и совсем недавно стало волновать Жерара.
Пьеса «Калигула» написана в той драматургической форме, которая больше всего привлекала Камю, — в форме трагедии. В двадцатом веке этот умирающий жанр возрождали многие: американец О’Нил, англичанин Томас Элиот, французы — Жироду, Монтерлан, Ануй. Вооружившись их опытом, Камю взял за основу пьесы биографию Калигулы, которую включил римлянин Светоний в свою книгу «Жизнь двенадцати цезарей». Но кровавые деяния римского императора, этого маленького Нерона, чье шутливое прозвище Калигула (означающее «сапожок») мало вязалось с его чудовищной жестокостью и развращенностью, послужили Камю лишь основой, от которой он оттолкнулся, чтобы возвести здание трагедии власти. Трагедии человека, бунтующего против непостижимых законов, управляющих миром. Историческая правда и достоверность прототипа были принесены в жертву философской доктрине Камю.{6}
Сложность образа Калигулы — в совмещении в нем нескольких планов — философского, социального и политического, датируемого временем освобождения Франции от фашистского сапога. Прежде всего, Калигула — проводник авторской доктрины «абсурда», понятия емкого и неоднозначного у Камю. Оно предполагает восприятие жизни как вселенского хаоса, управляемого законами, непостижимыми для человеческого разума. Абсурд, по утверждению Камю, «имеет смысл лишь постольку, поскольку с ним не мирятся». Осознание абсурдности существования — толчок к борьбе с ним. Вне этой борьбы человек не в силах осознать себя как подлинную личность. Калигула — экзистенциалистский борец с абсурдом, но осуществляет свой бунт против него в сфере тоталитарной политики, и это обстоятельство контактировало без обиняков с политическим содержанием времени. Свою пьесу Камю писал в 1939 году, когда после Мюнхена агрессивное лицо фашизма было всем очевидно, а притязания Гитлера не вызывали сомнения. Убежденный антифашист, Камю шел, несомненно, от конкретной ситуации, но проблема фашистской тирании рассматривалась им в контексте экзистенциалистского осуждения абсолютной власти вообще. Хотя в поздней редакции «Калигулы» Камю заставлял безумного цезаря покончить с собой, вызывая у читателя прямую ассоциацию с самоубийством Гитлера, все же смысл образа Калигулы не замыкался на реальной неправомерности существования фюрера. Философское звучание основной темы Камю шире: оно заключает в себе осуждение всякой абсолютной власти с позиций экзистенциалистской морали. Особенность образа Калигулы в том, что он палач и экзистенциалистский мыслитель в одном лице. Калигула у Камю в некотором смысле близок «великим грешникам» Достоевского, скажем, Ставрогину из «Бесов». Купаясь во зле и бесчинствуя, попирая все привычные нормы человеческого общежития, Калигула испытывает себя во всех греховных ситуациях, старается практически доказать, что «все дозволено», а затем раскаивается в своей свободе, понимая, что пользоваться ею можно лишь в той степени, в какой она не противоречит нравственным запретам, обязательным для каждого.
При всей морализующей абстрактности героя Камю спектакль «Калигула» на подмостках театра Эберто был пронизан антифашистским пафосом. Сопротивление и освобождение Франции повысили в цене идею сокрушения тоталитарной власти; следы кровавых бесчинств были у всех на памяти, и она задним числом требовала анализа происходившего. Спектакль «Калигула» явился первой ласточкой того сложного процесса восстановления в искалеченном войной французском сознании нравственных прав и обязанностей человека, процесса, затянувшегося во Франции на долгие годы.
Перед Жераром, совсем еще «зеленым» театральным актером, стояла труднейшая задача: раскрыть многоплановость Калигулы, показать экзистенциалистского бунтаря в живой, полнокровной личине. Жерар не облекался правами адвоката или судьи — ему предлагалось стать актером-аналитиком, толкующим разные человеческие стороны безумного тирана. Он старался создать сложный человеческий характер.
У героев Камю есть своеобразная закономерность существования: жизненные потрясения, грубо вторгшиеся в привычное бытие, обычно выводят их из временного равновесия и, разрушив иллюзорную упорядоченность существования, рождают в их душах сомнения в разумности мироустройства. В поведении Калигулы наблюдается то же самое: утратив свою сестру и возлюбленную Друзиллу, он как бы просыпается от спячки и впервые мучительно постигает всевластие смерти и собственную беспомощность перед неумолимым законом исчезновения. Благопорядочные римские нобили, еще недавно славословившие юному цезарю, обеспокоены тем тяжелым душевным расстройством, которое овладело Калигулой. Вот уже три дня он бродит в полях, один на один со своей тоской и терзающими его раздумьями, забыв о державных обязанностях, о подданных и государственных делах.
В третьей сцене первого акта Калигула появляется перед зрителями: высокий юноша в темно-сером облаченье с черным плащом, переброшенным через плечо. Черные сверкающие глаза растерянно блуждают по сторонам, мокрые от дождя волосы взлохмачены, платье в грязи. Он неторопливо подходит к зеркалу, искоса разглядывает свое отражение, что-то бормоча под нос, потом садится, устало уронив руки на колени.
Облик Калигулы — Жерара незамедлительно сообщал зрителям о том, в каком смятении и разладе с самим собой пребывает этот юноша, какой тяжкий груз сомнений несет на своих плечах. Бледное, измученное бессонницей лицо, понуро согнутые плечи и черный плащ, мягкими складками ниспадавший на подмостки, — от них веяло шекспировским Гамлетом.{7}
Разговор с престарелым патрицием Геликоном служил развернутым комментарием к душевному состоянию Калигулы.
— Я не сошел с ума. Нет, рассудительности мне не занимать… Этот мир с его сегодняшним порядком невыносим. Поэтому мне нужна луна, счастье, или бессмертие, или то, что, может быть, безумно по своей сути, но не от мира сего…
Не меняя позы, Жерар ронял слова тусклым упавшим голосом, механически выговаривая то, что наболело и отстоялось в мыслях. И вдруг резко срывался с места и с искаженным, точно от удара, лицом кричал:
— Люди умирают, и они несчастливы… Все, что меня окружает, лживо, а я хочу, чтобы люди жили в дружбе с правдой…
И Калигула берет на себя тяжкую миссию «пастыря народов». Гуманистический порыв римского бунтаря вызывал у зрителей явную симпатию и внушал добрые чувства. Горящие глаза проповедника, одержимость и воля, сквозившая в каждой черте лица Жерара Филипа, — все, казалось, свидетельствовало о правоте открывшегося пути, о похвальной обязательности выбора.
— Чем я могу тебе помочь? — озабоченно спрашивал Геликон.
— Совершить невозможное.
Эту реплику Жерар бросал с маниакальным запалом, и в облике новоявленного спасителя человечества на мгновение проступал прорвавшийся фанатизм. Звучала первая тревожная нота, музыкальный тон, сообщавший о переключении роли в другой регистр. План своих дерзновенных реформ Калигула — Жерар излагал ледяным, державно-самоуверенным голосом, вселяя ужас в приближенных. В движениях проступала наглая твердость тирана, задолго до Макиавелли свято уверовавшего в цель, оправдывающую средства. Отныне патрициям вменялось в обязанность лишать наследства своих детей и отказывать состояние в пользу государственной казны, им самим приказывалось составлять новые проскрипционные списки первых жертв, принесенных в угоду нового миропорядка, насаждаемого Калигулой. Все одинаково виновны, все погрязли в грехах, но право карать отпущено только цезарю. Однако философия этого педагогического эксперимента раскрывалась Жераром постепенно. Поначалу его Калигула движим верой в свою абсолютную свободу («все дозволено»), в свои права сверхчеловека, задумавшего проучить тех, кто считал привычный уклад жизни разумным и не размышлял над его изъянами, кто закрывал глаза на зло, торжествующее вокруг. Образумить мир можно только ценой душевных увечий, страданий и жестоких встрясок.
Это как бы второй этап в эволюции героя Камю. Калигула — Жерар расставлял силки для легковерных, парализовал страхом ум и волю подданных. Благородная цель — изменить мироустройство — немедленно оборачивалась удобным предлогом для того, чтобы насладиться возможностями безграничной власти.
Жерар убеждал зрителей в том, что чем больше разворачивалась адская вакханалия, учиненная Калигулой, тем сильнее в нем возникала внутренняя потребность оправдания своих действий, тем охотнее он паясничал, убеждая подданных в своих мнимых добродетелях и заставляя себя самого верить в них. И только Кезонии, рабски преданной и любящей его, Калигула открывал свои мучительные раздумья.
— О Кезония, я знал, что можно дойти до отчаяния, но истинный смысл этого слова был мне неведом… Теперь у меня болит не только душа, а ноет сердце и туман в голове. Стоит пошевелить языком, как мир делается черным, а от его обитателей меня воротит.
Жерар опускался на колени, по-детски закрывая лицо руками, приникал к Кезонии, ища у нее защиты. Он был во власти стихий, которые увлекали его за собой, и противиться им Калигуле не под силу. Он уже ощущал, что невольно превращается в палача других и самого себя.
Жерар, прежде всего, играл экзистенциалистского бунтаря, с аналитической трезвостью излагавшего свою философию разрушения. Критики недоумевали, как мог справиться неопытный актер со сложнейшей партитурой роли, понимание которой обеспечивалось не только театральной, но и человеческой зрелостью, еще не пришедшей к Жерару Филипу. Тем не менее перед зрителями возникал интеллектуальный герой, последовательно обосновывавший свое право на насилие и убийство во имя торжества собственной беспредельной свободы. Калигула — Жерар утверждал, что любовь, обветшалые утопические идейки, взывающие к добрым началам в человеке, давно обанкротились, и только невозможные средства способны воплотить на земле его невозможную программу: мировое зло можно искоренить только злом. Поэтому он, превозмогший сомнения и избравший девиз «побольше зрителей, жертв и виновных», превращается в режиссера тех кровавых бесчинств, которые затягиваются на три года: повседневное глумление, казни, ссылки, конфискации патрицианских имений.
Начиная со второго акта Калигула — Жерар окончательно утрачивал известное обаяние и внутреннюю твердость. Точно гонимый эвменидами Орест, Калигула метался по сцене, отдавая безумные приказы. Зрителю он даже казался выше ростом, черты лица заострились, движения утратили царственность — они нервные, импульсивные, почти истеричные, лихорадочный блеск в глазах сменился недобрым, тусклым сверканием.
Жерар никак не подчеркивал схожесть повадок Калигулы с поведением бесноватого фюрера — Жерар лишь активизировал зрительскую мысль, пробуждая политические ассоциации. События римской старины, разыгранные на сцене, живо перекликались с тем недавним кошмаром, который пережили французы.
Свою кровавую машину Калигула запускает на полный ход, и тем не менее он нигде не находит покоя, преследуемый воплями и стонами замученных, стуком секир, рубящих головы, шепотом наветов, шелестом новых проскрипционных списков. Роптали патриции, с опаской озираясь и с надеждой заглядывая друг другу в глаза (авось не донесет твой знакомый), шептали: «Он трус! Циник! Лицедей! Ничтожество!» — но боялись противостоять цезарю. Заговор, убийство безрассудного тирана — проверенный и единственный путь к спасению. Но схватка с Калигулой чревата гибелью не только в силу объективных причин (за ним армия и римский плебс), но и субъективных: его разрушительная политика прикрыта демагогическими разглагольствованиями о спасении мира и утверждении нового порядка. Убить Калигулу — значит уничтожить самое идею возможного переустройства, значит мирволить общественным неурядицам. А между тем «семейные основы расшатаны, уважение к труду гибнет, в стране пустило корни богохульство», — сокрушенно замечает один из патрициев.
— Его философия оборачивается трупами, и, на нашу беду, мы бессильны ее сокрушить, — увещевает сенатор Керея.
Но пространные словопрения заговорщиков диктуются только одним: животным страхом перед императором, занесшим меч над их головами, который в любую минуту может опуститься на каждого из них.
Во втором акте Калигула появлялся в сопровождении придворного поэта Сципиона и солдат. Жерар иронически оглядывал онемевших от ужаса заговорщиков; у одного небрежно поправлял фибулу на тоге, другого снисходительно трепал по шее, потом, отступив на шаг, окидывал взглядом трусливую паству и нервно дергающейся походкой удалялся, не проронив ни слова.
Жерар играл садистическое удовлетворение тем, что его «интеллектуальный опыт» с безграничной свободой продолжается, ему было интересно следить, как долго человек, живущий под страхом смерти, может сносить любые унижения.
Калигула все отчаяннее разматывал клубок безумств: на глазах патрициев уводил их жен к себе в спальню, учредил особые награды тем, кто усерднее других посещал его лупанарий, умышленно обрекал страну на голод, дабы иметь возможность «остановить мор, когда заблагорассудится» и лишний раз убедиться, до какой степени он свободен. Цезарь даже сочинил трактат о спасительных и целительных свойствах казни, который повелел выучить наизусть всем. Отныне пусть каждый сознает свою вину, поскольку он подданный Калигулы, которому безраздельно принадлежит право карать и миловать.
Высшего драматизма игра Жерара Филипа достигала в сцене с сенатором Мерейей. Заметив, что тот украдкой принимает противоядие, Калигула пускается в казуистические рассуждения.
Выслушав отказ Мерейи выпить чашу с ядом, Калигула прыжком бросается на него, сбивает навзничь на ложе и кулаком забивает чашу в рот. Затем царственно созерцает предсмертные судороги жертвы, и когда Мерейя испускает последний вздох, машинально потирает руки.
И с этого момента Жерар начинал играть трагедию медленного прозревания Калигулы. Ее первое пластическое оформление выразилось в жесте, с которым цезарь отшатывался от обезображенного трупа с разбитыми зубами и кровоточащим ртом. Оно было и в ничего не видящем полусомнамбулическом взгляде, вперенном в одну точку, в нервном потирании рук и, наконец, в стремительном пробеге по сцене, точно Калигула спасался от самого себя. Этим как бы предварялся третий этап в эволюции Калигулы — Жерара Филипа.
В последних сценах второго акта (беседа с юным поэтом Сципионом) Калигула казался надломленным и душевно опустошенным. Голос Жерара звучал глухо и монотонно, сам он еле передвигал ноги, руки висели, как плети, движения потеряли координацию. На ответ Сципиона, что «поэзия врачует самые тяжелые раны», Жерар, сдерживая накопившееся отчаяние, устало отзывался:
— Раны? Ты это мне говоришь назло. Потому что я убил твоего отца. Ох, если бы ты знал, какое это точное слово. Рана!
Он окидывал Сципиона пустым взглядом, потом вдруг стремительно привлекал его к себе и, зажав в ладонях лицо юноши, шептал:
— Почитай мне твои стихи…
В шепоте Жерара сквозили и просьба, и желание развеять поэзией темные мысли, и смутная надежда на духовное сближение со Сципионом, который, возможно, поймет его и простит. Поэтому так кротко Калигула — Жерар выслушивал отказ Сципиона, просительно уговаривал его, и когда тот нехотя начинал свой рассказ о римских холмах, тихом умиротворении, которое с собой приводит вечер, Калигула, поддавшись поэтическому порыву, вторил ему в один голос своей импровизацией о криках стрижей, чертящих зеленое небо, о запахе дыма и вечерней листвы, о дорогах, утонувших в тени мастиковых деревьев и олив. В эту минуту Сципион и Калигула казались родственными душами, и казалось, больше нет кровавого цезаря и придворного поэта, а есть два человека, для которых существуют одни и те же ценности.
— Неужели нет ничего, что привязывало бы тебя к жизни? — участливо спрашивал Сципион в конце сцены.
— Есть. Презрение к самому себе.
Эту реплику Жерар произносил после минутной паузы, и она звучала неким откровением Калигулы, публично расписывающимся в том, что жизненный выбор сделан неправильно. Но мосты были сожжены, и отступать ему некуда.
Третий акт, самый важный в пьесе, игрался Жераром Филипом со всем трагедийным блеском. Калигула, казалось, пришел к нравственному тупику: его последние безумства совершались уже по инерции и лишь усугубляли приговор, который он готовил самому себе. Драматургический материал ставил перед актером сложнейшую задачу: сохраняя тот же внешний рисунок образа, раскрыть внутреннее перерождение, прозревание Калигулы и драму его духовного краха. На первый взгляд в характере бесноватого цезаря ничего не менялось: одержимый желанием невозможного, он разыгрывает перед патрициями чудовищный фарс, выступая в окарикатуренном площадном одеянии Венеры. Из страха все принимают участие в церемонии, пародирующей самое святое — религиозный обряд. Возносятся молитвы богине, просьбы о заступничестве и об исполнении желаний, и Жерар — Калигула кривлялся на подмостках, упиваясь своей последней акцией — наконец-то он сравнялся с богами, и невозможное свершилось.
— Осквернив землю, ты глумишься над небом, — пеняет ему Сципион.
Но теперь уже иначе выслушивает его резоны Калигула: он обороняется логическими доводами, спорит с ним, как с идейным противником, и, сознавая его правоту, в то же самое время воспринимает Сципиона как свой второй голос.
Диалог велся в напряженном темпе. Калигула — Жерар с подчеркнутой демонстративностью полировал ногти на ногах, и только запальчивость и нервозность, с которой он отвечал Сципиону, выдавали, как серьезно занимает его этот разговор.
Начиная с этой сцены в игре Жерара Филипа все отчетливее обозначалась нота обреченности Калигулы и его полного внутреннего фиаско. Еще больше горбились его плечи, еще сильнее тускнели глаза, где недавно пылал огонь разрушения. Оттого так вяло и без особого интереса выслушивал Калигула донос старого патриция о заговоре, оттого с таким мрачным отчаянием рассматривал он себя в зеркало, глухо приговаривая:
— Слишком много смертей, кругом мертвецы, земля пустеет.
В последнем действии спектакля Жерар играл не драму прозрения Калигулы, а трагедию расплаты за учиненные злодеяния. Внешне рисунок роли не менялся: под воинственно-визгливый рокот систров и цимбал Калигула в кургузом платье танцовщицы, с цветами на голове отплясывал странный танец перед патрициями, участниками заговора, а после постыдного представления отправлял на казнь своих зрителей — римских нобилей. Но если прежде крутые расправы диктовались желанием Калигулы утвердиться в «невозможном», то теперь Жерар — Калигула как бы упивался сознанием своего падения и все ожесточенней когтил совесть новыми преступлениями. Физическая смерть от руки заговорщиков уже не страшила его, ибо он чувствовал, как внутри все очерствело, оборвалось, умерло.
Он катился по наклонной плоскости безумия, увлекаемый инерцией поступков, назло себе и наперекор собственной воле. Поэты, наперебой сочиняющие стихи о смерти, призваны им для того, чтобы душой подготовиться к встрече своего последнего часа, когда свершится возмездие.
В движениях Жерара сквозило отчаянье затравленного зверя, яростное противление смерти и в то же время покорность и почти смирение, рожденные сознанием неотвратимости расплаты.
Все ему изменило, все отвернулись — только безропотно любящая Кезония еще подле него и пытается найти оправдание действиям Калигулы. Но он ее не слушает — его пальцы впиваются в горло Кезонии, выкаченные глаза тупо уставились в одну точку, с губ срывается последняя исповедь, — Калигула хочет очиститься перед смертью.
— Я живу, убиваю. Я — безумная разрушительная власть… Это и есть счастье. Счастье в мучительном освобождении от всего в мире, счастье во всеобщем презрении, крови, ненависти, окружающей меня.
Калигула — Жерар хохочет, бесовски, остервенело, руки все сильнее сжимают горло Кезонии, она уже хрипит. И вот Калигула волочит по полу ее безжизненное тело, швыряет на ложе и надсадно кричит:
— И ты была виновата во всем. Убийство — не выход для нас.
И вдруг он разом обмякает, скрючивается, исподлобья бросает взгляд в зеркало и злобно шипит своему двойнику:
— Калигула! Ты виноват. Но кто посмеет осудить тебя в этом мире, где нет судей, нет правых и виноватых? Как горько идти навстречу гибели! Я боюсь смерти… Что это? Звон кинжалов. Это невиновные идут судить меня.
Жерар мечется по сцене, хватает кресло и с размаху кидает его в зеркало. Летят осколки, и в ту же секунду Калигула взят в кольцо заговорщиками. Он пятится, лицо искажено ненавистью и страхом, падают удары: в голову, в спину, в грудь. Калигула истерически хохочет, хрипит, оглашая сцену душераздирающим криком:
— Я еще не умер!
Медленно опускался занавес.