Спутнику в Арктике,
хорошему другу —
комсомольцу Саше Погосову
Сквозь маленькое окошечко со стеклами, покрытыми толстой ледяной корой, в комнату ярким потоком хлынули солнечные лучи. Они расплескались жгучим золотом по серому полу, по стенам, оклеенным выцветшими обоями, по низенькой деревянной кровати.
На кровати спал человек. Лицо его было желтым, скулы и нос блестели, покрытые мелкими росинками пота. Черные волосы спадали на лоб, нависая над стрельчатыми бровями. Синие веки плотно закрывали глаза, а от ресниц на щеки ложились длинные тени.
Веки дрогнули от яркого солнечного света. Человек открыл глаза и сел:
— Таня! Танюха…
Никто не ответил. Окинув комнату сонным взглядом, человек болезненно потянулся:
— Ушла Таня. В школу.
Он осторожно, с усилием взбил подушку и снова лег. Над головой белела записка, приколотая булавкой к деревянной спинке кровати. Человек по слогам прочел ее, видя буквы перевернутыми.
«Коля, я ушла в школу, на уроки. Завтрак в печке. Никуда не ходи. Ты плохо спал: бредил. В перемену попрошу ребятишек сбегать за доктором. Таня».
— Это ты напрасно, — слабо улыбнулся больной: — к доктору я сам дотопаю.
Он повернулся на бок, лицом к освещенному солнцем окну. Пошарив под подушкой, вытащил папиросы и спички. Огонь спички, колеблясь и вздрагивая, растворялся в солнечных лучах. Пальцы, державшие спичку, дрожали вместе с огнем.
— Ишь, трясется, — усмехнулся человек, глубоко затягиваясь дымом. — А Танюха напрасно не разбудила. Она…
Он не договорил: душил судорожный, отрывистый кашель.
Наконец кашель утих. Человек чуть потянул в себя воздух сквозь крепко сжатые зубы. Он не дышал глубоко, опасаясь нового приступа кашля. На щеках ярко вспыхнули пятна румянца. С кровати бессильно свисла рука. Окурок выскользнул из размякших от слабости пальцев и шлепнулся на пол.
— Права Таня, — чуть шевеля синими губами, прошептал больной. — Плох я, здорово плох…
…Он закрыл глаза. Спутались мысли. Цепляясь друг за друга, они громоздились торосами и постепенно скрывались в тумане.
…Как ярко светило тогда весеннее чукотское солнце! Искристые потоки его лучей заливали черные береговые скалы. Скалы теряли свою холодную угрюмость и враждебность.
Море казалось бескрайным в своей чарующей голубизне. Ласковые волны нежно лизали желтый, усыпанный галькой берег.
Пароход был ярок и весел. Сизый дым из его трубы плыл в голубую высь. Матросы, дружно гребя, носились на беленькой шлюпке между судном и берегом.
Как здоров был тогда веселый и черноглазый комсомолец Колька Малев. Он приехал на Чукотку, имея багажом в затрепанном чемодане шесть алых томиков Ленина, немного белья и всякой мелочи, которую трудно достать на далеком севере. Но зато небольшое количество багажа с лихвой покрывалось избытком энтузиазма, всесокрушающей молодостью и желанием много-много работать. Вместе с ним приехала Таня — жена, такая же звонкоголосая и веселая, кипучий друг и помощник.
Вместе решили они работать на севере: он, по путевке крайкома, — в рике, она, как всегда, — в школе. И работали много и жадно, с ненасытной страстностью молодости.
…Часто зимой заставала Малева в дороге пурга. Сквозь плотный, словно мех оленьей шкуры, снег седоку не видно было собак в упряжке. Острые снежные иглы пурги леденили лоб, нос, губы и щеки. В теплых нерпичьих рукавицах ныли от боли замерзавшие руки.
На нарте обычно ездили вдвоем: инструктор райисполкома Малев и знающий местность каюр-луораветлан. Впереди нарты, повизгивая, неслись кудлатые собаки. Шумела пурга. Люди не знали, что делается в трех шагах впереди нарты. Только собаки уверенно шли сквозь мятущуюся ночь: шли, чуя запах жилья и корма. И приходили туда, куда нужно, вызывая удивление даже у привычных к пурге луораветланов. Люди уговаривали путников не ехать в пургу, переждать ее в теплом пологе. Но Колька смеялся:
— Ничего, друг! Собаки хорошие, довезут. Лучше скажи, как дела с промыслом. Артелью, ведь, промышлять будете? А припасы есть?..
И, если настаивали, навязывая свое гостеприимство, Малев сердился:
— Нет, друг! Спать хорошо, а ехать лучше. Ведь там, в стойбищах, ждут меня, знаешь? Ехать надо, ехать.
Упряжка снова неслась в пургу, в бездорожье. Секунды сливались в минуты, часы — в сутки. Остановки в стойбищах были коротки, но сладки возможностью крепкого сна: пока заменяли собак и кормили их, можно было часок вздремнуть. Пурга сменялась затишьем и снова пургой, дни в бешеном беге неслись мимо Колькиной нарты, и дело, порученное Малеву, всегда бывало выполнено задолго до срока.
А теперь? — Колька, очнувшись от воспоминаний, с улыбкой открыл глаза.
— Теперь многое, очень многое сделано, — громко и ясно произнес он. — Два года ушли не даром. И не даром проделаны тысячи никем не мерянных миль по снежным просторам Чукотки.
Он приподнялся на локте и посмотрел в окно. Лед, обложивший стекла, горел искристым пламенем приближающейся весны.
— Чахотка!..
Николай усмехнулся косо — одними губами:
— Ничего, теперь скоро и море откроется, придут пароходы. Посмотрим, гражданка смерть, чья еще возьмет?
Окна риковской комнаты были маленькие — чуть побольше носового платка. Мутные стекла их перекрещивали серые палки деревянных рам. И, хотя окон было три, дневной свет проникал в комнату серо-голубой и тусклый.
Стол, две табуретки да заполненный бумагами шкаф — вот и вся обстановка комнаты.
За столом сидел Колька Малев. Он задумчиво перебирал лежавшие перед ним бумаги, ожидая, пока рассядутся на полу и успокоятся наполнившие комнату люди.
Маленькая комната с трудом вместила в себя всех посетителей. Собралось двадцать четыре человека: весь комсомольский коллектив стойбища. Обычно шумные и веселые, ребята сидели спокойно, стараясь не шуметь. Лишь изредка, вполголоса обменивались они скупыми фразами.
В углу кто-то чиркнул спичкой, прикуривая. На него разом зашикало несколько человек:
— Брось курить!
— Выйти не можешь! Иди курить на двор!
— Не кури тут! Кольке и без тебя тяжело.
Закуривший, обжигая пальцы, приплюснул огонек папиросы. Малев, улыбаясь, поднял голову от бумаг.
— Ничего, ребята, курите! Мне не мешает это.
Он пробежал взглядом по лицам молчаливых товарищей. На него в упор, не отрываясь, смотрело двадцать четыре пары глаз. И Колька, не выдержав их тревожного вопроса, опять уткнулся в бумаги. «Чего они?» — невольно подумал он, еще ниже нагибаясь над столом. Не любопытство, не ожидание увидел он во взглядах товарищей: в них сквозили любовь, тревога и боль за него, за их Кольку Малева. Сколько пережито вместе, сколько славных, незабываемых дней и ночей провели они, работая в стойбищах, в ярангах, на промыслах! Ведь только два года назад многие не были еще комсомольцами и впервые услышали слово «колхоз». И кого, как не Кольку, любить им?!
Колька почувствовал, как к горлу его подкатывает мягкий, но до боли досадный комок. На чистый листок бумаги, в котором он тщетно искал отсутствующие буквы, упала досадная капля. «Дурак, — обругал он себя. — Распусти еще нюни, оболтус». И, подавляя минутную слабость, он поднял голову.
— Весна пришла, — тихо произнес он и медленно, с передышками, покашливая, продолжал: — через двадцать солнц кончаем промысел песца. Нужно к приходу парохода собрать по району пушнину. Факториям нехватает людей. Мы все должны разъехаться по стойбищам, помочь промышленникам сдать пушнину, снабдить их припасами, пока держится санный путь. Я тоже поеду.
— Нет, ты не поедешь! — перебил Кольку звонкий девичий голос.
— Почему? — удивленно поднял он брови.
— Вернее, поедешь, — ответила чукчанка Катано, подходя к столу, — но поедешь на юг, на Большую землю, с первым же пароходом, лечиться.
— Правильно! — закричали ребята, вскакивая с мест и окружая своего секретаря.
Несколько пар крепких рук тепло обняли его, жали его худые и потные ладони и нежно гладили по вздрагивавшей от кашля спине.
— На юг, Коленька, на юг поезжай. Тебе там лучше будет. А мы каждый день будем тебе писать о своей житухе. На юг!..
…Николай умолк. Разбегающимися и немного растерянными глазами он смотрел на лица ребят, на их глаза, светящиеся любовью и дружбой.
Гневно кричала сирена парохода. Беленькие шлюпки быстро скользили от судна к берегу и обратно. Пароход торопился: весна была необычайно обильна пушниной, и в каждой бухте судно стояло гораздо дольше положенного срока, ожидая, пока погрузят в трюмы огромную добычу колхозов. Тюки со шкурами медведей, песцов и нерп завалили трюмы. Они громоздились на палубе, ожидая уборки. Капитан нервничал, воплями сирены подгоняя шлюпки: рейс очень затягивался.
Последняя шлюпка отвезла к пароходу двух последних на чукотском берегу пассажиров. Таня осторожно поддерживала Николая. Оба они, не отрываясь, смотрели на берег и махали платками. Больного осторожно подняли на борт судна. Люди с берега видели, как он стал у фальшборта, и рядом с ним стала Таня. Они молча смотрели на низкий серый берег и на людей, толпившихся у самой воды.
Пароход на прощанье троекратно рявкнул. С берега донесся ружейный залп, и над провожающими всплыло серое облако порохового дыма.
— До свидания! — кричал Колька, но крик его не долетел до берега.
Вода под кормой парохода вскипела, оделась гривастой пеной. Пароход развернулся носом к выходу в море и быстро пошел из бухты.
Колька все еще стоял, пристально глядя на серую полоску исчезающего берега. Он не мог видеть, как ребята медленно побрели прочь от моря, и как у многих из них по щекам текли слезы.
Год прошел незаметно, как незаметно проходит время для людей, забывающих о нем в работе. Новая весна солнечным пологом накрыла серые степи Чукотки. Лед, лопнув у берегов, под натиском южного ветра быстро ушел на север.
В стойбищах ждали первых пароходов с припасами, с товарами и почтой. Колхозные амбары были заполнены мягкими тюками шкур зимнего промысла: в этом году зима для колхоза была еще более обильной на зверя, и потому так радостно встречали люди весну. Лишь вспоминая о Кольке, многие грустно качали головами: Колька давно ничего не писал о себе. Что с ним?
Радость была и в заливе Лаврентия: тут открывали первую в крае культбазу со школой, с больницей и даже с кино. Много гостей съехалось на торжество. Люди осматривали свою культбазу, охотно смывали в бане вековечную грязь, ходили в больницу щупать мягкие одеяла на койках и громко смеялись в кино, глядя на плоских людей, двигающихся до полотну.
Все были очень довольны своей культбазой.
Но еще большей стала радость, когда в бухту, громко гудя, вошел черный, большой пароход. Грохоча якорным канатом, он стал против стойбища. Приветствовать долгожданных гостей высыпали на берег все люди стойбища. Дети носились взапуски, толкая взрослых. Взрослые нетерпеливо топтались с ноги на ногу. Лишь старики, которым непристойно удивляться, невозмутимо сосали свои короткие трубки.
С борта судна, блеснув белизной, скользнула шлюпка к плавно закачалась на воде. По трапу в нее спустилось несколько человек. Шлюпка, волнуя спокойную воду бухты, быстро пошла к берегу.
На носу ее, спиной к земле, сидел человек. Он не оглядывался, видимо наблюдая за пароходом. Но, когда шлюпка ткнулась белым носом в песок, человек легко вскочил на борт ее и выпрыгнул на берег.
— Колька!.. — пронесся над толпой встречающих радостный рев. Люди бросились к Малеву, подхватили его на руки. Даже старики, которым непристойно удивляться, забыли свою постоянную невозмутимость и, по-детски притопывая, заплясали по песку.
— Колька, наш Колька приехал! — вместе со всеми кричали они.
— Не ждали? А я нарочно не писал, что приеду, целуясь без разбора со всеми, смеялся Колька Малев.
…На второй шлюпке приехала Таня.
Радость, большая радость была в этот день в заливе Лаврентия.