Короткие зимние дни мелькали почти незаметно. Только час назад сквозь заледенелые окошечки полярной станции пробивался робкий дневной свет, а сейчас в них опять глядит суровая тьма чукотской ночи. Да и день ли это был? Казалось, будто бесконечная ночь под натиском штормового ветра приподнимала на миг свои промороженные, иссиня-черные веки и мутным, туманным взором окидывала покатые спины береговых сопок, оснеженную тундру и скованное льдом море. Этот туманный, холодный взгляд здесь называется днем.
…Пурга длилась несколько суток. Она намела громадные сугробы снега вокруг полярной станции, завалила двери и окна крошечного домика рации. Пурга остановила все работы станции, она прервала связь зимовщиков с чукотскими стойбищами. Люди в рации засиделись, заждались, устали читать десятки раз читанное, рассказывать десятки раз пересказанное. Изнервничались и озлобились. Всякое недоразумение, маленькая стычка грозили перерасти в крупную ссору, в раздор.
Особенно трудно приходилось в этой обстановке начальнику зимовки Панину: на нем лежала огромная ответственность человека, которому партия и страна поручили руководить зимовщиками.
Высокий и костлявый, с худощавым обветренным лицом, Панин был человеком железной воли, неутомимым и энергичным.
Четверо зимовщиков — метеоролог, моторист, радист и повар — любили и уважали его. Веселой шуткой, твердым взглядом Панин всегда умел поддержать слабеющего, уставшего. Наружно уравновешенный и спокойный, он был для товарищей не просто начальником, а личным, интимным другом.
Совсем по-другому любили зимовщики радиста Симу Смирнова. Десятками тысяч миль отрезанные от жизни страны, они с нетерпением ждали каждую весточку, каждое слово, пойманные в эфире. Когда Смирнов читал собранные отрывки информации, зимовщики забывали свою оторванность и однообразие пурговых дней. Казалось, что и взвизги ветра умолкали снаружи, и длинноногий моторист Марков не так отвратительно шаркал подошвами разношенных шлепанцев, и повар Козлов как будто прекращал назойливое посапывание перебитым некогда носом.
Люди собирались в прокуренной столовой, бревенчатые стены которой были знакомы до мельчайших сучков. Молча слушали радиста, боясь пропустить хоть одно слово. А Сима, округлый и толстый, рассказывал об окончании стройки новой домны в Магнитогорске, о подготовке к весеннему севу на Украине, о большом успехе за границей советского фильма «Чапаев» и много других известий, таких интересных здесь, в Арктике.
Слушая новости, прояснялись хмурые лица зимовщиков: метеоролог Филин, посвистывая, уходил в метеобудку к своим приборам, а надоевшая шахматная партия с кривоносым Козловым приобретала для Маркова давно позабытый интерес.
В маленькой, заполненной приборами радиорубке было опрятно и уютно, будто хозяйничала здесь аккуратная, чистоплотная женщина. Радист ежедневно мягкой тряпочкой протирал всю аппаратуру и тщательно подметал пол. Потом включал аккумулятор, и рубка наполнялась сухим потрескиванием точек и тире.
Смирнов много часов к ряду просиживал у аппарата, ловя радиопередачи разных станций. Мысленно он уносился в далекие города, где бурно кипела жизнь. На близких полярных станциях у него были друзья — радисты, с которыми он привык коротать бесконечные вечера в немногочисленных, но теплых беседах…
Так было и сегодня.
— Скучаешь? — спросил Уэллен.
— Пурга, — стучал Сима. — Когда она кончится?
— Чорт ее знает! Когда-нибудь кончится. С «Якута» ничего нового нет?
— Ничего. А у тебя?..
…«Якут» интересовал обоих. Это небольшое парусно-моторное судно ранней весной пришло в опасные воды Чукотки, далеко за полярный круг, доставив арктическим станциям припасы и снаряжение. Обратно «Якут» уйти не мог: гонимые нордовыми ветрами, с севера приплыли огромные поля многолетнего льда и крепко сжали хрупкое суденышко. «Якут» остался среди льдов. Тридцатью милями торосистого бездорожья он был отрезан от материка. Суденышку предстояла трудная зимовка.
Команда судна — двадцать пять смельчаков — часто сообщала на берег о себе, о своей готовности к самому худшему — к гибели корабля: «Льды движутся вокруг судна, — радировали моряки. — Вырастают громадные торосы. Борта «Якута» трещат, с трудом выдерживая сжатия. Появились течи…»
Суденышку грозила гибель, людям — смерть. Это вселяло тревогу. Береговые станции чутко следили за позывными «Якута». Люди берега были готовы в любую минуту выйти в пургу, в хаос торосов, в снега на помощь людям с «Якута»…
…Когда минутная и часовая стрелки ходиков слились в одну, застыв на синей цифре 12, Сима Смирнов плотнее прижал к ушам кружочки наушников и, наклонясь к ключу, посылал в эфир короткие позывные:
«Якут»!.. «Якут»!.. «Якут»!..
Радист напрягал слух. Между бровями его залегла глубокая морщина, лицо побледнело от напряжения. Он десятки раз повторял позывные и с возрастающим беспокойством следил за неумолимым бегом минутной стрелки. А она уже приближалась к концу обусловленного для переговоров времени.
«Якут» не отвечал.
На лбу радиста водянистой сыпью выступили капельки пота. Он вслушивался в тишину с пересохшими от волнения губами. Казалось, там, в ледяном хаосе зимнего моря, совершилось страшное и непоправимое, к чему все давно уже были готовы, но о чем боялись не только говорить, но и думать.
И, когда нервно, едва слышно дрогнула мембрана, Смирнов не поверил своим ушам.
«Якут»! — снова простучал он. — «Якут»!..
«Слышу!» — слабенько затокало в ухо. Радист облегченно откинулся на спинку стула, сухие пальцы его впились в рукоятку ключа, и трясущаяся от волнения рука посыпала колючую дробь сигналов:
«Говорит Эмелин… Говорит Эмелин… Сообщите ваше положение!»
Сима замер. Слушал, напрягаясь до боли в ушах. В наушниках запищал голосок слабенького судового передатчика:
«Пока ничего… Недалеко от судна пришли движение льды… Люди готовы… Просим…»
И стало до жути тихо.
«Якут»!.. — опять нервно застучал радист. — «Якут», слышишь?»
Ответа не было.
Напрасно Смирнов запрашивал соседние рации, слышат ли они передатчик судна.
«Якут» молчал.
За стенами рубки, хохоча и всхлипывая, завыл ветер. В маленьком помещении стало душно и страшно. Бесконечно усталый, с воспаленными глазами сидел радист у аппарата, боясь пошевелиться, боясь не услышать. В голове каруселью носились хаотичные мысли.
Поздно ночью Сима с удивлением заметил гору окурков на своем всегда чистом столе. В рубке плотно сгустился табачный дым. Он въедался в глаза, и глаза слезились. В дыму стушевались очертания фигуры радиста, грани аппаратов, стола, и, казалось, остановилось ненужное течение времени.
Сколько прошло времени — минуты ли, часы, сутки, — Смирнов не знал. От усталости, напряжения он отупел. Путались мысли, и все казалось ненужным и безразличным. И вдруг совершенно спокойно, не радуясь и не удивляясь, услышал:
«Якут» раздавлен… Утонул… На лед выгружено продовольствие, палатки… Ставим антенны… Утром возобновим связь…»
Снял наушники, небрежно бросил их на груду окурков и вышел из рубки.
Весть о гибели судна быстро разнеслась по побережью. Жители ближних стойбищ — луораветланы и эскимосы — осаждали полярную станцию, стремясь узнать о судьбе моряков.
Постепенно стихла пурга. И небо, и тундра, и торосистое море были серы и спокойны.
Зимовщики знали точные координаты лагеря моряков. Утром Смирнову удалось наладить двустороннюю радиосвязь с ними. К полудню Панин договорился с начальником лагеря о спасательных операциях.
«Не трогайтесь с места! — приказал он морякам. — Мы выходим на помощь».
Итти во льды моря хотели все пятеро зимовщиков. Ребята были полны энергии и рвались в трудный поход, но из пяти Панин отобрал одного — моториста Маркова.
— Нельзя станцию оставлять на произвол, — объяснил он, — работу нельзя сворачивать. Сима связь с лагерем должен держать, Филин будет «делать погоду», а мы с Марковым пойдем. Мы, ведь, оба на лыжах хорошо топаем. Верно?
— Ясно, дойдем! — гордясь выбором начальника, неестественно громко ответил моторист. — Лишь бы разводий поменьше было.
— Разводий мало будет, — твердо, вырубая каждое слово, произнес метеоролог. Он явно завидовал Маркову и, не скрывая своей зависти, больше обыкновенного рубил слова: — Ветер теперь… утих надолго… Дней на десять… И льды от берега… не будет отжимать.
— Вот и ладно. — Панин был доволен. — Сима в мое отсутствие будет начальником. Мы подберем надежных спутников в стойбищах и с ними быстро сходим за моряками.
Весь остаток дня начальник посвятил переговорам с луораветланами, начав с председателя национального совета ближайшего стойбища — коренастого, широкоплечего Атыка.
— Люди гибнут, спасать надо… Пойдешь? — спросил у него Панин.
Атык ответил не сразу. Он выжидал, желая узнать мысли русского, и, медля с ответом, притворялся незнающим:
— Какой люди? — спросил он, наивно глядя в холодные серые глаза Панина.
— Там, в море, — начальник ткнул пальцем в северную стену столовой.
Атык отвел глаза и долго молчал. Панину с большим трудом удалось сохранить спокойное выражение лица. Он знал: от Атыка зависит участие луораветланов в спасательной экспедиции, а Атык еще темен, суеверен. Малейшая слабость или волнение Панина могут испугать луораветлана, и тогда якутянам — смерть.
«Надо говорить с ним просто, как с ребенком», — решил начальник.
Панин достал из кармана пачку «Блюминга». Закурил, угостил Атыка. Тот бережно размял папиросу и, наклонясь к спичке, хитро глянул на русского.
— А ты пойдешь? — улыбаясь, спросил он.
— Пойду. — Панин небрежно пожал плечами. — И еще один русский пойдет.
— С тобой я тоже пойду, — просто сказал луораветлан, обильно сплевывая на пол. — Ты смелый, с тобой не страшно. Я возьму много людей и собак. Да?
Ночь полновластно царила над тундрой. Черные объятья ее сжимали искрившееся звездами небо, В темноте одиноко светилось окошечко станции. Хлопали взвизгивающие на петлях двери. Приглушенно раздавались человеческие голоса.
Ветра не было.
Был мороз.
И было много собак.
Запряженные в нарты, они нетерпеливо лаяли, взвизгивали, скалились и рычали, готовые вцепиться друг в друга. Изредка раздавался резкий, усмиряющий собак, крик каюров:
— Ге-э!..
Караван собак и двадцать смельчаков готовились отправиться в море.
Панин вышел из домика, когда на востоке вспыхнуло небо, и кровавая заря погасила звезды. В удобном меховом костюме начальник казался менее костлявым и длинным.
— Готовы? — крикнул он в полумглу рассвета.
— Ии, тагам хиль-хиль[10], — ответил издали гортанный голос Атыка.
— Пошли!
Панин сбежал с крыльца…
Караван тронулся, провожаемый радистом, метеорологом, поваром и кучкой укутанных в шкуры луораветланов. Впереди, указывая путь, на лыжах шагал лучший ходок. За ним двое других лыжами утаптывали дорожку. Дальше, растянувшись в длинную ленту, шли упряжки.
Караван свернул с берега на девственный снег, глубоким покровом окутавший ледяные поля моря. Вскоре сзади растаяли контуры станции, а позднее — и синие береговые сопки. Над головой однообразно расстилалось пепельное небо. Под ногами — хаос ледяных торосов.
Панин вел людей по компасу. Зная координаты лагеря, он старался как можно прямее прокладывать дорогу каравана.
«Не сбиться бы в сторону, — думал он, — не заблудиться. Через два дня якутяне зажгут сигнальный костер. Нам лишь бы дым увидеть…
В первые часы перехода собаки легко тащили нарты. Сберегая силы, путники больше сидели на санях: все знали трудности, предстоящие впереди. Лишь в голове каравана люди, утаптывавшие дорогу, быстро уставали, и их часто сменяли другие, Лыжи шедших впереди глубоко проваливались в рыхлый снег, и люди с трудом переставляли немевшие от усталости ноги.
Чем дальше, тем больше и выше громоздился лед. Путь сквозь торосы становился трудней и трудней.
Меховые кухлянки мокли от пота. На ворсинках одежды белым инеем оседало дыхание. Собаки уже не рвались вперед: они брели, устало вывалив желтоватые языки, и морды их зарастали густой сединой инея.
Выбрав удобное место, караван остановился на ночевку. Теперь усталость чувствовалась особенно сильно. Каждый спешил закончить приготовления на ночь, лечь и уснуть. Каюры роздали собакам мороженое мясо. Собаки, косясь и урча, жадно пожирали его. Люди зажгли примусы, разогревали консервы, грели закоченевшие руки.
— Миль десять сделали за день, — нарушил молчание Панин.
Он говорил спокойно, точно находясь в милой бревенчатой комнате станции, и никто не заметил, какого громадного напряжения стоил ему спокойный голос.
— Сделали, — подражая начальнику, ответил Марков. — Завтра еще столько, и…
— И вечером увидим сигнальный огонь якутян, — подхватил Панин, крепко хлопнул по спине сидевшего рядом Атыка. — Увидим, как думаешь?
— Увидим, — убежденно мотнул головой Атык. — Только надо вода не быть — разводня.
— Не будет разводий, — уверенно сказал Панин. — Лед крепко прижат к берегу, ветра нет, и наш метеоролог сказал, что еще дней пять постоит тихая погода.
…Спали прямо в снегу — люди и собаки. Люди по двое забрались в меховые кукули и прижимались друг к другу, стараясь согреться. К людям, ища тепла, жались собаки.
Вскоре бивуак затих. Луораветланы, привычные к холоду и ночевкам в тундре, спали спокойно.
Панин и Марков влезли в один кукуль. Моторист уснул, как только согрелись ноги. Посапывание его раздавалось над самым ухом начальника.
Панин уснуть не мог. В голове его метались мысли, одна тревожнее другой:
«Я повел на лед этих людей и приказал якутянам не двигаться из лагеря — ждать помощи. Пешие якутяне не могли бы одолеть тридцати миль бездорожья. Самим якутянам не дойти. Им нужны нарты, опытные каюры, нужно доставить на берег всех якутян, забрать из лагеря все самое ценное… И вдруг не дойдем, а там ждут… Но иначе поступить нельзя было…»
Усталость взяла свое: начальник глубоко вздохнул, крепко обнял Маркова за шею и уснул. «Дойдем, — было последней его мыслью. — Должны дойти…»
Утром собаки с огромным трудом тронулись дальше. Каюры кричали на них, подгоняя вперед. Над упряжками взвизгивали кнуты, и под жгучими ударами их жалобно визжали животные.
Первый час пути казался мучительной пыткой: зубы людей, не согревшихся за ночь, выстукивали бесконечную дробь; веки слипались от усталости; ноги мучительно ныли. Хотелось сесть на снег и, ни о чем не думая, тупо глядеть, как мимо пройдет караван. А потом лечь, зарыться в пушистый снег и спать-спать-спать…
Больно стучало в висках утомленных людей. Смерть витала над караваном.
Теперь никто не садился на нарты. Собаки с громадным напряжением тащили груженые сани. Людям часто приходилось подхватывать нарты, помогать псам и то и дело покрикивать: «Ге-ге!..»
Впереди каравана, чуть сутулясь, втянув голову в острые плечи, шел Панин. Он крепко стоял на лыжах, плотно придавливая снег, и по лыжне начальника легче было итти протаптывавшим дорожку. Сегодня начальник никому не хотел уступать тяжелого места вожака каравана. Он шел весь день, не глядя вокруг, сосредоточенный, молчаливый. Никто не мог забежать вперед, посмотреть в его мутные серые глаза. Он боялся глянуть на людей: в глазах его отражалась вся мука усталости, они было затуманены и неподвижны, как у мертвеца, — страшные, безжизненные глаза автомата.
«Вперед!» Эта мысль крепко засела в его голове. Он пытался думать о чем-либо ином, пытался забыть про боль в каждом суставе тела, но в утомленном мозгу ничего не задерживалось, кроме одной мысли: вперед, вперед… Шаг-два-три-четыре. Левой ногой, теперь правой, опять левой, правой-левой-правой… Вот, в проход между ропаками. Теперь пересечь ледяную площадку, к той гряде торосов, и чуть левее — по стрелке компаса — вперед-вперед-вперед…
Люди смотрели на мерный шаг начальника с восхищением и любовью. Панин казался неутомимым, он шел так легко, уверенно и спокойно, будто за спиной его не лежали километры самого трудного пути во глазе каравана. И перед ним, чей пример звал вперед, стыдно было сознаться в своем бессилии, в страхе перед дальнейшим.
Люди шли, и за людьми тащились собаки.
Ходьба согрела. Дышали прерывисто, часто. Торосы вокруг превратились в молчаливых бездушных врагов, готовых в минуту слабости беспощадно и холодно убить. На востоке, далеко позади каравана, туманный горизонт расцвел оранжевым заревом зари. Там, словно наблюдая за трудным походом людей, всплыл, дрожа и меняя очертания, огненный диск далекого отраженного рефракцией солнца. Остальное небо было сизым. Таким оно тянулось на запад и на север, краями упираясь в ледяные поля.
Высоко надо льдом висела фисташковая луна.
Снова наступила ночь, и снова остановился караван.
В крошечном лагере звездочками загорелись примусы. Вокруг них кучились люди и вертелись собаки, внюхиваясь в щекочущие запахи разогреваемых консервов. Скупые на слова, путники редко, обменивались фразами. Усталость притупилась и не казалась такой обостренной.
— Завтра лагерь спать будем, — полувопросительно заметил Атык.
— Да, еще день пути и все, — уверенно проговорил Панин.
Как бы подтверждая ответ начальника, ближайший высокий торос засверкал. Казалось, в нем вспыхнул огонь. Огонек, рассеивая мрак, вырастал все выше, и больше. И вдруг весь торос загорелся голубоватым пламенем, а над ним показалось яркое золото огня.
— Костер!.. Якутяне!.. — выкрикнул Марков.
Высокий торос заслонял от каравана пламя костра, лед пропускал свет сквозь себя, и создавалось впечатление, будто голубым огнем горит самый торос. Люди, забыв об усталости и еде, бросились к ближайшим ропакам, взобрались на верхушки их и жадно смотрели туда, где из хаоса льдов в черное небо бил фонтан огня. Люди громким криком выражали свою радость, глядя на игру света на острых гранях ропаков, на мириады изумрудов, разбросанных вокруг. Встревоженные собаки вскочили, оглашая ночь отрывистым хриплым воем.
Панин достал с нарты ракету, аккуратно привязал ее к палке и поджег фитиль. Подняв палку высоко над собой, он ждал, пока огонь подберется к заряду. Ракета гулко хлопнула взрывом и, шипя, понеслась в черную высоту, к звездам, где невидимая рука разорвала ее на сотню огненных брызг.
Панин ждал, всматриваясь в сторону лагеря якутян. Наконец и там взвился желтый шар ракеты и рассыпался на тысячи белых, зеленых и красных звезд.
— Ну, вот, — облегченно вздохнул начальник, — теперь они знают, что мы близко. Сейчас — спать, а завтра будем в лагере.
Люди вернулись к забытым примусам. Костер за ропаками сжался, померк и угас. Лагерь быстро уснул.
Утром четыре собаки не встали со снега: собаки не выдержали трудностей ледового перехода и пали. Трупы их были занесены снегом. Атык подобрал их, стряхнул снег и бросил трупы на свою нарту.
— Вечером резать буду, собакам дам, — пояснил он, видя немой вопрос в глазах Панина.
Караван тронулся в путь, разделившись на две партии. Первая, под предводительством Маркова, состояла из наиболее сохранившихся упряжек. Она шла, прокладывая дорогу для слабой части каравана. Уходя вперед, Марков получил от Панина наказ:
— Постарайся скорее достигнуть лагеря, там свалишь груз с нарт, подберешь четыре самых сильных упряжки и кати к нам на помощь.
Партия Маркова рано покинула место ночевки и вскоре исчезла в торосах. Долго еще слышались человеческие голоса, щелкание кнутов, лай собак и взвизгивание снега под полозьями. Когда все эти звуки растаяли, с места ночевки двинулась вторая часть каравана.
Медленно-медленно брели собаки. Пасти животных были широко раскрыты, с бурых языков капала розовая пена. За караваном на снегу пестрели частые кровавые следы: собаки изрезали лапы об острые льдинки, из лап обильно сочилась кровь. Люди почти не подгоняли собак: тут не могли помочь, ни крики, ни кнут.
Шли часа три: молча, сосредоточенные и суровые, не сводя глаз со столба дыма, поднимавшегося, казалось, за ближайшими торосами. Но торосы сменялись торосами, а дымовой сигнал оставался все так же далеко. Дым, точно расстилаясь, шел вправо и влево от основного столба.
— Чорт, как обманчиво тут расстояние, — ругался Панин, шагая у первой нарты.
К полудню дым стал значительно ближе. Видя приближение цели, путники шагали бодрее, и с лиц их сошли напряженные маски затаенного отчаяния. Каюры опять покрикивали на собак, подгоняя их кнутами:
— Близко яранга, яра-яра!..
Оживление передалось животным: собаки нервно нюхали воздух, торчками ставили уши и хвосты…
…Впереди показалась черная точка. Она росла, принимая контуры человека, бегущего на лыжах. Панин узнал Маркова.
«Почему он возвращается? — тревожно подумал начальник. — Что еще могло стрястись?»
Караван немного прибавил ходу, спеша навстречу лыжнику, и вскоре соединился с ним. Марков был бледен, он тяжело дышал и, прежде чем заговорить, долго молча шел рядом с Паниным. На лице его судорожно двигались скулы. Луораветланы тревожно смотрели на обоих.
— Чего тебе? — шепнул Панин. — Где караван?
— Прибавь ходу! — ответил Марков, ускоряя шаг.
Когда разрыв между ними и караваном стал достаточным, чтобы слова не долетали до каюров, Марков вполголоса заговорил:
— Там разводье, метров пятьдесят в ширину. Мы пробовали итти по кромке, но везде широко. Разводье уходит в обе стороны, пока глаз хватает, и переправиться невозможно. До якутян, наверно, недалеко, но они не видят нас, а я не знаю, что делать.
— Разводье не расширяется? — перебил Панин.
— Нет. Так и стоит, точно река. Даже дымится на морозе. Мои люди совсем упали духом, столпились в одном месте и сидят. Говорят: «Это духи наказывают нас за нарушение закона, запрещающего спасать гибнущих в море». И знаешь, даже…
— Что?
— Даже поговаривают, что назад итти надо, к берегу.
Марков умолк, тяжело дыша.
— О, чорт! — буркнул Панин, — Почти у цели — и вдруг назад…
К разводью подошли скоро. У самой кромки в черный комок сбились собаки, нарты и люди; каюры смотрели молча и зло. В стороне, на опрокинутой на бок нарте, сидел Атык.
По спине Панина побежали мурашки.
— Замерзли? — как можно спокойнее спросил он, подходя к луораветланам. — Ничего. Сейчас в лагере будем, в палатках согреетесь.
— Как будем? — угрюмо спросил Атык, вставая с нарты.
— Переправимся, и в лагерь, — беспечно ответил Панин. — До вечера закончим переправу.
Атык зло усмехнулся. Он медленно подошел к Панину.
— Не пойдем мы! — вдруг исступленно крикнул он.
— Назад надо, берег тагам! — закричали кругом.
— Зачем на берег? — притворно удивился начальник. — До лагеря ведь недалеко: вот он, за теми ропаками. Видишь? Только они не знают, что мы тут. А узнают, сразу помогут переправиться. Ну, берите ружья! — уже приказывая, резко закончил он.
Начальник первый сбросил с плеча винчестер, за ним Марков. Один за другим подняли ружья и луораветланы. Выстроив всех в шеренгу, Панин махнул рукой, и дружный залп двадцати винчестеров взорвал безмятежную тишину. За ним еще и еще залп. Панин бросил винчестер на нарту и впился биноклем в сторону лагеря якутян. В эту минуту решался успех экспедиции, решалась жизнь якутян и, может быть, даже самих спасателей.
Казалось — люди перестали дышать, такая наступила тишина. Ранние сумерки окутывали торосы, но дальнозоркие луораветланы лучше, чем в бинокли, видели дым и ропаки вокруг него. От напряжения у многих слезились глаза. Секунды тянулись бесконечно медленно. В груди у Панина родился мохнатый и скользкий комок, готовый вырваться из глотки звериным воем отчаяния.
И вдруг…
— Человек! — дико крикнул Марков. — Человек на торосе!
— Где? — обернулся к нему Панин.
— Вон, чуть правее дыма. Видишь?
— Вижу, — сдавленно ответил начальник. — Нас… заметили!
Панин уронил бинокль и устало опустился на снег. По лицу его сетью сбежались морщинки утомленности, руки слегка дрожали, занемели ноги, пересохло во рту. Реакция радости, после пережитого напряжения, была настолько сильна, что теперь он даже не удивился, не обрадовался достигнутой цели. Сидел и тупо глядел на ропаки. Но вдруг, точно придя в себя после непонятного оцепенения, он вскочил. Теперь отчетливо виднелся человек, стоявший на вершине ропака, с поднятыми к лицу руками.
— В бинокль смотрит, — догадался начальник.
Человек долго стоял неподвижно, потом замахал руками и разом исчез за ропаком. Через минуту на его месте выросло несколько фигур, тоже дико махавших руками.
И вдруг все исчезли. Их не было минуту, две, пять, а потом из-за тороса показалась целая толпа, тащившая что-то длинное.
— Байдару тащут! — чуть ухмыляясь, спокойно сказал Атык.
Якутяне скоро достигли полыньи, с ходу толкнули в нее шлюпку, сели сами и налегли на весла. Шлюпка быстро неслась по разводью. Когда она ткнулась носом в лед, на снег первым спрыгнул одетый в ватник чернобородый человек. Он, кособочась, бросился к Панину.
— Пришли! — только и смог произнести он. Крепка обнял начальника за шею и, целуя в шершавые обветренные губы, заплакал.
А на станции радист не мог отогнать наседавшие мрачные мысли: «Дойдут ли? Доберутся ли до берега? Ведь…» Но об этом «ведь» не хотелось думать. Он вскакивал со стула, крупно шагал по крошечной рубке и злился на себя, на тухнувшую папиросу, на тесноту в рубке, где можно сделать всего лишь два шага. Потом вновь садился к аппарату и часами слушал тишину, ожидая весточек из ледового лагеря.
«Эмелин, — стучал аппарат, — сегодня в лагере без перемен. Ветра нет. Начинается отжим льда от берега. Все здоровы. Ждем помощи. Вечером со стороны берега видали ракету. Видимо, спасательная партия близко».
— Близко! — крикнул Смирнов, — наши подходят к лагерю…
Тревожно жили зимовщики. Они деятельно взялись за прерванную пургой работу, наверстывая пропущенное время. Но в мыслях каждого неотступно стояли якутяне и участники спасательной экспедиции.
Вечерами, после работы, все население станции собиралось в столовой. Приезжали луораветланы и, покормив собак, шли на станцию. Вместе с русскими они без конца пили чай, наполняя комнату терпким запахом пота, звериных шкур. Набивали махоркой железные трубки, и комната тонула в сизых облаках дыма.
Люди внимательно слушали радиста. Сима читал полученные из лагеря радиограммы, подробно разъясняя их. Все говорили о трудном пути, о торосах и разводьях, о смелости русских и луораветланов, ушедших на лед.
…Однажды к станции подъехала упряжка. С нарты сошел старик и, опираясь на плечо мальчика-каюра, направился к крыльцу.
— Откуда, зачем приехал? — встретил их Смирнов.
— Дело есть.
Смирнов ввел приезжих в столовую, принес чай. Старик сел на скамью, бережно ощупал чашку и неподвижным взглядом уставился на голую стену комнаты. Лицо его было желто и морщинисто, безжизненные глаза прятались в красных воспаленных веках.
— Ты слепой? — догадался радист.
— Да, — старик кивнул седой короткоостриженной головой. — Знаешь, зачем приехал?
— Говори!
— Я слышал, корабль погиб в море. Верно это? — начал гость. — Люди в большой беде: это злые духи взяли корабль, и люди должны умереть. Луораветланы и танги-тан пошли спасать людей, взятых духами. Шаман говорит, что духи накажут этих людей. Ваши люди приехали в тундру, к чаучу, просят продать оленей. Шаман говорит — нельзя продавать: духи сердиться будут, олени падут. Богатые чаучу не дают русским оленей. Я чаучу бедный: имею только сто оленей, много дать не могу. Шаман говорит: нельзя давать. А я думаю так: люди беду терпят; если придут на берег, им кушать надо, вот и надо помочь. Может, духи не будут сердиться?
Старик умолк, ожидая ответа. Смирнов тоже молчал: вопрос гостя застал его врасплох. Он не знал, что ответить старику.
— Сколько оленей дать? — спросил старик. — Три дам.
— Дай три, — согласился радист.
— Может, три мало, пять дам? — обернулся луораветлан к Смирнову.
— Давай пять, — кивнул тот, — пять лучше.
— Я семь дам, — решил старик, — приезжай в мою ярангу, я у камня кочую. Если шаман злых духов напустит, я приду сюда, поможете?
— Поможем, конечно, поможем, — привскочил со скамьи Смирнов. — Ты не бойся шамана, и духов не бойся. Зовут тебя как?
— Этэргын зовут. У камня кочую.
Этэргын уехал вечером. Вместе с ним уехал Козлов, чтобы утром вернуться с купленными оленями. А чуть позднее Смирнов ворвался в столовую и, ошалело размахивая руками, заорал:
— Прибыли! Все прибыли!..
К вечеру восторг встречи немного улегся. Якутяне, с аппетитом поглощая свежее оленье мясо, рассказывали о гибели корабля, о жизни в лагере, о походе. Поздно вечером в столовую вошел Этэргын и, присев к столу, вместе со всеми слушал рассказы моряков.
Потом промолвил, мигая веками незрячих глаз:
— Я привез двух оленей. Они там, у яранги, это жертва победителям духов.
— Победителям духов? — удивился Панин, — почему?
— Вы победили духов, тридцать зим назад взявших моего отца.
— О каких духах ты говоришь, старик?
Люди плотно окружили слепого.
— Я расскажу. — Луораветлан дослал железную трубку и закурил. — Долго говорить буду.
— Говори, говори…
— Хорошо… Это было давно, может, сорок зим назад. Я был мальчиком, и глаза мои видели солнце, белый снег, серых оленей и яркие цветы весенней тундры. Яранга моего отца стояла у моря, в стойбище Пнопельхен. Отец не имел оленей и жил как береговой. Весной лед уходит на север. У берега люди били моржей. Вместе со всеми били моржей мой отец и брат его Уманкай. Они были ловкими охотниками, добывали много зверя. Наша семья никогда не знала нужды. Мы запасали мясо на зиму для себя и собак. Часть добычи отец отдавал бедным ораветлянам стойбища. За это люди любили отца. Один не любил отца — шаман Рэтыргын: злой был шаман. Он требовал себе части добычи. Отец не любил богатого шамана, не давал ему мяса. И Рэтыргын задумал против отца злое дело. «Все равно, — говорил шаман, — я призову богов, и боги накажут тебя и Уманкая».
— Отец был силен. Он не боялся шамана. Но шаман погубил его. Раз отец и Уманкай ушли далеко по льду, к открытому морю. Ушли и не вернулись обратно. Они остались на ночь у полыньи, богатой моржами. Ночью с берега дул сильный ветер, и ветер унес их на льдине в море. Утром шаман ходил по стойбищу и говорил: «Духи наказали дерзких и непослушных. Злой дух Кели взял их к себе».
— Мы знали о большой силе отца и его брата: они были могучи, как моржи, и неутомимы, как медведи. Но охотники ушли на лед без байдары и не могли вернуться обратно.
«Они уже мертвецы, — говорил шаман, — их взяли духи, и теперь никто не может помочь им, не вызвав гнева злого Кели».
— Слушались люди страшного шамана. Все видели, как сбылось его предсказание, и боялись шаманова гнева. А дни шли. Сколько дней прошло тогда, кто знает?.. Однажды отец и Уманкай вернулись в стойбище: их льдину прибило к берегу. Они ползли по снегу к ярангам, умоляя о помощи. Их руки были черны и неподвижны, как плавник. На почерневших лицах лохмотьями висела обмороженная кожа. Мы хотели помочь охотникам. Тогда из своей яранги вышел Рэтыргын и грозно крикнул на нас: «Кто позволил вам гневать духов? Кто позволил отбирать у них жертвы? На ваши головы падет гнев Кели, и ваши тела поглотит черная болезнь. Идите в яранги. Оставьте дерзких здесь: им нельзя помогать, они взяты духами». Люди в ужасе бежали к ярангам. Отец и Уманкай остались на снегу…
Старик умолк, устало опустив на руки седую голову. В комнате наступила напряженная тишина.
— И что же, — робко спросил кто-то, — что дальше?
— Отец и Уманкай к утру умерли: их взяли боги. Шаман говорил: «Это старый закон: людям, терпящим беду в море, нельзя помогать…» А вы помогли: вывезли русских из далеких льдов. И боги ничего не могли сделать. Вы победили богов. Неправду, значит, всю жизнь неправду говорил нам шаман.
Лицо старика выражало живейшую радость. Будто он стряхнул с себя несколько лет, освободился от чего-то тяжелого, гнетущего.
— Теперь я с вами, с вами, — говорил он, точно молился. — Теперь я даже злого Кели не боюсь… Я с вами… только примите мой подарок… Я вам не жертву привез, нет… Я привез подарок победителям богов…