По делу Салтыкова в волшебстве обвинили по меньшей мере восемь человек разных чинов. Сколько же человек, каких чинов, социальных и этнических групп предстало в России по всем обвинениям в волшебстве, мы никогда не узнаем. Любые подсчеты и сопоставления по социальному или гендерному признаку всегда будут вызывать и недоумение, и справедливую критику{132}. Во-первых, никакие подсчеты не могут учесть всех, кто привлекался к следствию местными светскими и духовными учреждениями{133}; во-вторых, подсчеты оказываются произвольными по причине неудовлетворительной сохранности многих архивных фондов; в-третьих, к следствию всегда привлекалась лишь малая толика тех, кто пользовался магическими средствами и верил в их силу{134}.
Даже в случае с Петром Васильевичем Салтыковым, когда Тайная канцелярия приложила максимум усилий, чтобы найти всех причастных к магическим практикам камергера, и когда большинство привлеченных к следствию вслед за самим Салтыковым дали пространные показания, как минимум трех крестьян и двух крестьянок сыскать и допросить не удалось. Зато дело Салтыкова показало, что как в русских и в украинских деревнях, так в Москве и Петербурге нанять «профессионального» волшебника и ворожея не составляло значительного труда. Тем более легко было найти человека, верившего в магическую силу заговора, талисмана, оберега, чар...
В документах Синода 1746 г. сохранилось дело об обнаружении «заговорных писем» в пожитках крестьян Двинского уезда Архангельской губернии, прибывших на работы в столицу. Изначально обыск был произведен по доносу о воровстве, а не о магических практиках; обыскивали пожитки крестьян, живших в одном строении на Васильевском острове в Санкт-Петербурге (к сожалению, точное число обитателей этого строения неизвестно); многие из этих крестьян, вероятно, были неграмотны, и тем не менее у пятерых обнаружили списки магических заговоров{135}.
О распространении суеверий в армии, кроме известных нам следственных дел двух десятков солдат и солдатских женок, свидетельствует общее доношение первого иеромонаха флота Маркела Родышевского, датированное 10 октября 1721 г., в котором глава флотского духовенства испрашивал дозволения отбирать у морских и сухопутных офицеров и солдат «суеверные книжицы, творящие тщету христианскому спасению»{136}. Едва ли здесь речь шла о единичных находках подобных «книжиц»!
Вероятно, более полный материал о распространении магических практик на местах могли бы дать донесения епархиальных архиереев, поступавшие в Синод дважды в год в соответствии с указом 1737 г. Однако, как уже отмечалось, эти доношения приходили нерегулярно, являли собой по большей части отписки, слабо отражающие состояние дел{137}. Суздальский епископ Порфирий в ноябре 1754 г. сетовал: «А в епархии моей по данным из монастырей и от старост поповских и из духовных правлений доношениям, хотя никаких суеверий прошлаго 1751 от июня по генварь месяц 1752 года не показано, обаче крайнейше в худом (как усматриваю) по большей части находится состоянии». Положение дел, описанное Порфирием, даже со скидкой на риторический запал иерарха весьма показательно: «Множайшие вдалися волшебствам, чарованиям, колдунствам, обаяниям, что едва каковы дом во граде и в окрестных селех обрестися может, в котором бы от таковаго сатанинского действа плачевных не было случаев...», а в духовном суде «ни изследовать о том, ни изыскивать никаковым невозможно образом, понеже все страхом одержими, чтоб безгодно не пропасть смертию... не точию доносить на таковых злодеев (чародеев), но ни языка отверзти не смеют»{138}.
Порфирий, боясь порчи, просил перевести его от «толь злато народа», ибо «сам за порог или в церковь [!] выйти» страшится{139}. Дойдя до крайности от козней «злато народа», он утверждал, что в его епархии трудно найти дом, где бы ни занимались волшебством. Но почти так же говорила о Малороссии в период следствия по делу Салтыкова украинская знахарка Настасья Остафьева, уверяя, что магическими практиками владеет каждая малороссийская крестьянка.
Очевидно, что при возбуждении дел о волшебстве следствие интересовали далеко не все магические практики и гадательные приемы, бытовавшие в России. Похоже, что многие приемы лечебной и предохранительной магии с древности органично вросли в «структуры повседневности» и не воспринимались как «противные» христианину. Поэтому при анализе судебно-следственных дел XVIII в. мы не вправе говорить о репрезентативности источника по отношению ко всей совокупности существовавших магических и гадательных практик. Наши материалы дают ключ к пониманию только того, какие из этих практик окружающие (доносители и свидетели) и власти считали запретными.
Так, приблизительно в 13 процентах обнаруженных «волшебных» дел в качестве обвинений выдвигается использование гадательных приемов или чтение прогностических текстов для предсказания будущего и узнавания причин болезней, для поисков краденого, для избежания возможных неудач и чтобы отличить дни и часы «добрые» от «злых»...
Вместе с тем мы не найдем обвинений в широко распространенных девичьих гаданиях на жениха, приуроченных к календарным циклам (святочных, купальских и др.), а также по поводу толкований снов и гаданий на картах. Подавляющее большинство следственных дел с обвинениями в гаданиях датируется первым шестидесятилетием XVIII в. Поводом для сыска и следствия были распространявшиеся в рукописях различные гадательные сочинения или такие «улики», как гадательные жеребейки, кости, бобы. Но со второй половины 1760-х гг. становятся популярным чтением и выдерживают по несколько изданий{140} сонники, оригинальные и переводные гадательные книги для «развлечений», с указаниями в заголовках типа: «новейший гадательный способ, служащий к невинному увеселению людей обоего пола»{141}. И если на местах и в 1770-е гг. магистраты и консистории были готовы возбуждать следствие по поводу каждой найденной гадательной тетрадки, то центральные власти, включая Синод, к рассмотрению подобных дел уже оставались равнодушны{142}.
В следственных материалах XVIII в. наиболее подробно представлены показания по поводу гаданий о пропавшем или спрятанном: людях, вещах и кладах, животных. Петр Салтыков заставлял «глядеть в воду», стремясь узнать судьбу брата. Крестьянин Агафон Усов около 1737 г. гадал о пропавшей вещи при помощи монетки, опять-таки опущенной в воду. Он смотрел, не пойдет ли «от оной копейки... подобие дыма», а если видел это, то считал: «покраденные деньги или что другое могут найтитися». Гадание сопровождалось словами: «Господи Исусе Христе Сыне Божии наш, помилуй нас, как сонце на земле светит, також-де и мне, рабу, о загаданном было светло»{143}. Известно, что «о пропаже ворожил» и крестьянин Петр Филатов, но его способ гадания в деле не описан{144}. Зато при расследовании дела игумена Суздальского Кузьминского монастыря Симона выяснилось, как для монаха о пропавших жеребенке и журавле (?!) ворожил безместный дьячок Никита Васильев: «По прозбеде ево, игуменской, он, Никита, нарезал жеребейками хлеба сорок один жеребеек и розводил с ним, игуменом, вместе, и сказал ему он, Никита, что тот жеребенок и журавль найдутся, и в то время, как они ворожили, в келью к себе он, игумен, никого не пускал <...> А видал-де он, Никита, что таким образом разводят вотчины [князя] Черкасского села Ивановского коновалы... которые ходят по разным местам, лечат лошадей, и у него, Никиты, те коновалы были и розводил и у него, нарезав ис хлеба таких же жеребей-ков и раскидывая на три части, и разваживали, и ему, Никите, сказывали, что, которая часть будет больше, и о чем де загадаешь, по той большей части збываетца...»{145}.
Гадание жеребейками считается одним из простейших способов предсказания, часто не требующим ни обращения к прогностическим книжным текстам, ни сложного «инструментария»{146}. Жеребейки, нарезанные из хлеба, могли заменяться деревянными{147}, вместо жеребеек «разводили» черносливовыми косточками{148}, а также бобами{149} или даже кусочками редьки{150}. Порой, в самых ответственных жизненных ситуациях, бросали жребий еще более простой — из двух лучинок: так «ворожили лучиною» крепостные девушки Ефимья и Матрена, которые не могли поделить возлюбленного дворового Андрея{151}.
Гадание жеребейками, вероятно, относилось к числу широко распространенных приемов{152}; такое гадание «для себя» не воспринималось как запретное, а потому владевший деревянными жеребейками колодник Артемий Хотеев Рогаткин, приписанный к заводам Выгозерской волости, недоумевая, почему его жеребейки отобрали в качестве улик, объявлял, «что оные (жеребейки. — Е. С.) держал он сам собою ко угадыванию случившагося, иногда каковых-либо для себя нужд, а не для чего другого»{153}. За 35 лет до Рогаткина отставной солдат Иван Красков, живший в Петербурге, объяснял почти то же, что «ворожил жеребейками о здоровье и о смерти, и о других домашних нуждах, а другим не ворожил»{154}.
Были и способы гадания, которые подразумевали «знания», доступные далеко не всем. Известны гадания знахарей о причинах болезни их пациентов: московский ворожей рыбак Максим Афанасьев «гадал по руке», ставя диагноз солдату Алексею Григорьеву, страдавшему падучей и страшными видениями{155}, другой московский «лекарь» Илья Григорьев Грачев, живший у Никитских ворот, «взяв кости, бросил по столу, и потом, взяв незнаемо какую книшку, и в ней смотрил», прежде чем назначить лечение{156}.
Из новшеств, получивших распространение в XVIII в., но, видимо, только в городе, было гадание на кофейной гуще{157}. Такой способ гадания в 1747 г. якобы усмотрел дворовый за помещиком (но, кажется, ложно){158}, а в 1799 г., обиженный за увольнение поручик Кемпен сообщил офицерам слух о том, что цыганка ворожила на кофе самому императору Павлу I{159}.
Гадания с помощью книжных текстов или гадательных таблиц сохраняли в первой половине XVIII в. преимущественно архаические и средневековые черты; новые европейские переводные гадательные сочинения получили распространение, видимо, только во второй половине века, а в первой половине — гадали по Псалтыри, Гаданиям царя Давида, Рафлям, Аристотелевым вратам, вчитывались в Сказание о днях добрых и злых, Гадание пророка Валаама премудрого, Трепет — ник и прочие древние тексты различного происхождения. Хотя с XIV в. гадательная литература вносилась в русские списки Индекса ложных и отреченных книг, а к XVII в. в Индексе насчитывалось уже более 20 названий гадательных сочинений{160}, в XVIII столетии эти тексты продолжали хранить и переписывать{161}.
Симбирский посадский Яков Яров раскидывал кости по Гадательной Псалтыри: «По гадательной книшке по псалмам псалтырным, куда в путь ехать, кидал костьми с точками, как кость падет, так и в книшке присматривал»{162}. При аресте игумена суздальского Кузьминского монастыря Симона нашли: «В тетратках одна в четверть листа киноварью и с чернилами полууставом, в ней писанных четырнатцать листочков, а в заглавии написано, что та книга, глаголемая Врата Аристоте [левы] премудрые Александра царя Македонского, прообразует многие премудрости разумети и смотрети, и знати мудрости единому или двум крепким, а многим не поведати; потом и указ, как по той книге ходить и разводить костьми, и многие писаны загадки и знаки, <...> и на те гадания после точек отповеди...». Кроме того у Симона обнаружили стихи из Псалтыри «в осмуху на 123 листочках» («а на те стихи сказание такое ж гадателное»), «тетратки в четверть листа скорописные», названные «Книга глаголемая <...> пророка Валаама волхва...», «потом многие гадание писанные пятдесят листочков да пять листочков простых» и т. д.{163}
Через 25 лет после ареста Симона с гадательными тетрадями в суздальском Кузьминском монастыре, в том же Суздальском уезде (недаром, видно, в нем так неуютно чувствовал себя владыка Порфирий!) у попов и дьячков, арестованных по подозрению в хлыстовстве, снова находят целые библиотеки заговорных и гадательных сочинений{164}. Тогда же в 1745 г. древнее прогностическое «Сказание о днях добрых и злых» было найдено у дворового Евдокима Калмыкова-Карамшина. Калмыков показал: «Оное-де писмо имеетца у него, Евдокима, с 736 году, которое он списал Новасильскаго уезду села Судбищи у дворянина Ксенофонта Иванова сына Рогачева в бытность ево в Воронеже, на квартире оного Рогачева, по прозбе ево, Калмыкова, по знакомству со оным Рогачевым не для чего иного — толко для знания, по которой он, Карамшин, и исполнял, и в те месяцы и числа, как выше сего показано, в дорогу и никуда не ездил, признавая за истину»{165}.
В документах о вологодском попе Алексее Иванове сохранилась копия 1721 г. костного развода, близкого по типу разводу XVII в. холопа Пимена Калинина{166}; копия Алексея Иванова названа «Созмышление полских казаков»{167}. В остальных случаях списки гадательных сочинений в документах следствия заменены «глухими» заглавиями: «гадательные статейки» нашли у попа Петра Иванова{168}, гадательная тетрадь в 24 листа обнаружена была у вологодского попа Григория Федорова{169}, при обыске по делу дьяка Василия Васильева у переплетчика Савы Григорьева нашли якобы принадлежавшую ученику математической школы книжку «в переплете в пол-осмухи гадательную, писана полууставом с красными слова, в ней тритцать три листа с полустраницею»{170}. Какими были эти сочинения, уничтоженные по окончании следствия, определить вряд ли возможно.
В первой половине XVIII в. наряду со старыми костными разводами получают распространение и новопереводные гадательные книжки. Так, у симбирского дворянина Дмитрия Смолкова при обыске по политическому делу нашли следующие гадательные рукописи, якобы доставшиеся ему от утонувшего крестьянина Фирса Турлакова:
«Тетрать в осьмуху листа, в которой в начале написано: Новая книга к гаданию костьми увеселительная, заключает в себе 50 статей всяких и забавных, к гаданию, тщанием от воинства российская плененных светская (то есть шведского. — Е. С.) диалекта на славенской диалект переведены в Стекголме 176-м [1668 г.] году, на тритцати пяти листах»;
«Тетрать в восьмуху листа, обозначенном же Гаданию костей, писанная на трех листах с страницею <...>»
«Тетрать в осмуху листа, писанная полууставом, о взводе новых костей, ко всякому гаданию Давидовых мудростей надлежит, ничем, токмо до смерти во всяком стихе, и о протчем, на осми листах <...>»
«Тетрать в осмуху листа и гадании царя Давыда, имения и владении добра многа с великою радостию и веселием и о протчем, на тринатцати листах со страницею <...>»{171}
«Тетрать в половину осмухи листа о проявлении знамения исраилятском о соблюдении их от всякого зла, и о бытии во всяком месеце по два дни злых, в них же не сеяти, ни садити, ни крови пущати, ни портища кроити, ни в новой дом итти, ни свадьбы творити, ни купли деяти, ни дом строити и о протчем, на пяти листах <...>»{172}
«Тетрать в половину осмухи листа о думании и гадании, чего желает, и о житии на свете с великою радостию и веселием и о протчем, в которой писаны и иностранными литерами на 16 листах»{173}.
Понятие «ворожба» имело в русской традиции двоякое значение. Наряду с мантическими приемами, с присущим гаданию стремлением заглянуть за пределы доступного человеку знания, за временные границы и угадать судьбу{174}, будущее, понятие «ворожба» включало в себя и чародейство — магию, цель которой — «влиять сверхъестественным образом на тот или иной материальный предмет или явление»{175}. Магия основана на уверенности человека в том, что он обретет прямое господство над природой, если только будет знать управляющие ею магические законы{176}.
«Ворожей» — маг (ведьма, колдун, ведун, чародей т. д.) в России XVIII в. имел свой богатый и разнообразный набор ритуальных действий и текстов.
Как уже отмечалось, в подавляющем большинстве случаев свидетельством «волшебства» и главной уликой при розыске по обвинению в колдовстве в России XVIII в. был текст заговора.
Заговор переписывали со слов, передавали по памяти, копировали из сборников и отдельных «заговорных писем»; «грань между устной и письменной традицией легко переступалась»{177}. Об устном способе бытования заговора как жанра фольклора свидетельствует обилие вариантов внутри одного заговорного типа. Но к записанному на бумаге заговору документы зафиксировали особое отношение{178}: ношение заговорного письма могло приравниваться к произнесению магических слов.
Имеющийся в нашем распоряжении материал примерно 240 следственных дел о волшебстве позволяет рассматривать следующие функции заговоров в XVIII в.:
Заговоры на власть для умилостивления власть имущих (около 20 процентов следственных дел);
Лечение с наговором (свыше 30 процентов дел);
Любовная магия с использованием присушек, отсушек, заговоров от невстанихи и проч, (около 16 процентов дел);
Порча (вредоносная магия) и предохранение от порчи, в том числе в свадебном обряде (около 15 процентов дел).
Кроме перечисленных, в следственных делах сохранились единичные сведения о хозяйственной магии, магических способах поиска кладов, заговорах ружья и пуль.
В круг магических предметов, подвергавшихся гонению, входили обереги и талисманы: различные корешки, «детская родильная рубашка», «замочная трава» для искания кладов, земля с могил. Любой непонятный предмет, обнаруженный в чьем-либо скарбе, мог стать причиной длительного процесса. Больше всего опасались ядовитых корешков и трав, но и ношение при себе самых безобидных предметов могло привести к наказанию{179}.
Граница между заговором и талисманом была весьма подвижной, как и не существовало жесткого различия между устной и письменной формами существования заговорных текстов. Так, однажды списав заговор для удачи на охоте, можайский подьячий Сергей Кропухин использовал его как талисман — на охоту заговор брал, но, по его словам, не произносил{180}. Неграмотный казак Семен Слинкин просил переписать ему заговор от ружья полууставом — «авось не в какое время сгодится»{181}. Так же поступил неграмотный колодник Артемий Рогаткин, который просил переписать заговор-присушку. Рогаткин, правда, весьма удивил следствие, сообщив, что намеревался по своей заговорной книжке учиться грамоте! («что ж в ней (книжке с заговорами-присушками. — Е. С.) сверх касающегося до женскаго полу к блудодеянию приличества писано, все, конечно, не знал, для того что [он] в грамоте писать и читать — кроме одного, что имя свое написать, и то чрез немалую нужду — не знает, а только держал оную для охоте той, что имел намерение и крайнее желание учиться в грамоте, и по изучению написанное в ней — будет ли оное на ево пользу и не противно ль чему другому — присмотреть»{182}). Впрочем, неграмотный ладожский крестьянин Спиридон Дашков, кажется, тоже принес в дом «письменные тетрадки с заговорами <...> и, отдавая сыну тетрадки, велел для науки письма с них списывать»{183}. Известны случаи, когда заговоры находили вписанными в буквари: в июле 1750 г. у каптенармуса Белгородского полка Булавина была найдена «волшебная тетрадка», приплетенная к печатному букварю{184}.
Данные о хранении списка заговора неграмотным владельцем сопоставимы с обычаем ношения молитв в ладанке. Этот обычай по своему типу относится к вербальной магии и связан с особым почитанием сакральных письменных знаков, с восприятием букв как персонифицированных символов{185}. Впрочем, точки сопоставления/противопоставления молитвы и заговора бывают разнообразны.
Многочисленные исследования, посвященные сравнительному анализу канонических и апокрифических молитв и заговоров, показали, что разница в отношении к ним властей зачастую состоит не в содержании самих текстов, обращенных к святым, Господу и Богородице, а в принятии тех или иных текстов церковью или запрете на их произнесение. Пользователь заговора, и об этом пойдет речь ниже, часто не находил этих различий и произносил заговорную формулу как молитвенную, не помышляя о грехе. Магические знания, сохраняясь в памяти общины, семьи, передавались из поколения в поколение теми же каналами, что и другие составляющие традиционной культуры. Порой они даже становились частью ритуала, допускаемого церковью, а потому или вообще не были «отреченными», «запретными», или не ассоциировались с «греховным»{186}.
Однако «повседневные» магические практики в массовом сознании всегда были отделены от «волшебства». «Настоящим» волшебством мог владеть только «знатливый» человек, волшебник, колдун, ведун, чародей{187}.