К книге
Волшебники, богохульники, еретики в сетях российского сыска XVIII векаЧасть первая ВОЛШЕБНИКИ. Глава 7 «Добро ли тебе у хозяина жить и нет ли от кого какой лихоты?» Магические верования и социальное поведение
47%
Часть первая ВОЛШЕБНИКИ. Глава 7 «Добро ли тебе у хозяина жить и нет ли от кого какой лихоты?» Магические верования и социальное поведение
14

Для огромной массы зависимого и крепостного населения России XVIII в. реальную власть олицетворял прежде всего не трон и даже не суд, а собственный «хозяин», начальник, помещик{443}. Опубликованные Н. Н. Покровским материалы о магической практике в Петербурге архангельского крестьянина Матвея Никитича Овчинникова показывают, что особый спрос у клиентов этого «волшебника» имели заговоры «ко власти» — чтобы сделать добрым помещика или умилостивить кабатчика...{444}. «Социальной магии» не были чужды весь XVIII в.{445} ни представители духовенства, ни вполне образованные лица «интеллигентных профессий».

Дьячок Федор Епифанов, переписавший в 1721 г. заговор, чтобы протопоп и протопопица были милостивы, даже не получив волшебного исполнения желания, бумажку с заговором не выбросил, спрятав в «подголовье», где она и была найдена в 1723 г.{446} Крепостной Илья Човпило в 1730-е гг. был готов не только переписывать и читать заговоры, но даже отдал душу дьяволу, чтобы его помещик был до него милостив{447}. Богоотметные заговоры для умилостивления помещика читал в 1788 г. смоленский дворовый человек Егор Корнеев Гусев{448}, а крепостной Иван Казаков в 1740-х гг. подавал в квасе «наговорную» траву, надеясь таким образом снискать расположение приказчика{449}. В 1759 г. наказание за попытки магическими способами сделать милостивым дворецкого получил 17-летний певчий оперного дома в Летнем саду Семен Соколов{450}, а в 1774 г. его однофамилец колонновожатый Иван Соколов (напомню, обучавшийся и в Московском университете, и в Академии художеств!) был задержан со списком заговора, в котором значились имена и фамилии его высокопоставленных «начальников» графа Захара Чернышева, князя Петра Трубецкого, а также непосредственного «малого» начальника — секретаря Комиссии строений{451}.

Наиболее рельефно черты такой «социальной магии» просматриваются в серии следственных дел, участниками которых были крепостные и дворовые, с одной стороны, и душевладельцы-господа — с другой. Антагонизм «низших» и господ, характер их взаимного восприятия и взаимного непонимания — темы, неоднократно привлекавшие внимание исследователей{452}, но и теперь не получившие исчерпывающего анализа. Почти не исследовались в этой связи и материалы многочисленных процессов о «порче» помещиков или о стремлении их «проворожить», снискать любовь и милость, а также доносы крепостных, обвинявших своих помещиков в преступной «ворожбе». А между тем страх перед магическим, боязнь порчи или утраты свободы волеизъявления со всей очевидностью до конца столетия (а нередко и позже!) вмешивались в социальную сферу, влияя на характер отношений между зависимыми и власть имущими.

Обоюдная вера в силу магического превращала порой заговорное слово, волшебный предмет в орудие разрешения социального конфликта. В местных и центральных следственных органах (прежде всего в Сыскном приказе) рассматривались в XVIII в. несколько десятков дел, позволяющих коснуться вопроса о вмешательстве магического в повседневные взаимоотношения господ и им подвластных.

В начале XVIII в. захватывающая картина предстала перед следствием Преображенского приказа, где многочисленные способы умилостивления помещиков или на худой случай «порчи» раскрыл тульский крепостной, управляющий имениями Таракановых Минка Буслаев, казненный в 1720 г. в Туле вместе с сообщниками, оказывавшими ему всевозможные «колдовские услуги»{453}.

В 1744 г. была приговорена к казни «через отсечение головы» за смертоубийство и порчу господ крепостная Аграфена Игнатьева. Уроженка Дмитровского уезда Аграфена была в 1733 г. продана вместе с мужем в Звенигородский уезд провиантмейстеру Семену Степанову, но от помещика Аграфена с мужем неоднократно убегали, скрываясь в Москве по выписанному «на площади воровскому паспорту»{454}. Следствие началось после поимки Аграфены Игнатьевой в 1743 г., когда в Сыскной приказ поступил донос помещика, устрашенного колдовством своей крепостной: «При вторичном побеге оная моя беглая баба, взяв у баб, которые живут у Каменного мосту на Кожевенном дворе... у Катерины Ивановой, у Арины Михайловой наговорные крупы, и как стали на канфоре чай греть, кинула в огонь, от которых великой в светлице вспыхнул огонь, и от смрада жена моя и служители насилу очнулись. А в прошлом 742-м году жена моя первого брака Марья Евтропова дочь от скорби, что утробу весьма взнесло, умре, и видно, что не от нея ль испорчена? Имею неверку, понеже и ныне вторичного брака жена, как оная показанное учинила, лежала больна ж. И та моя беглая баба была в цепи скована для ссылки в Сыскной приказ, которая, сидев в цепи, сказывала на оных баб, что брала те крупы от них наговорные. И ночным временем незнаемо каким волшебством все кара-улные домашные бес памети спали, а с нее цепь и замок замкнутой спал в целости, которого не мочно б и отпереть, понеже клуч был у меня, а не у караульных» (л. 1об.).

Пойманная и на этот раз Аграфена (в замке ничего волшебного не оказалось — он просто отперся ее «коробошным ключем») в Сыскном приказе созналась, что действительно получала у названных женок близ Каменного моста «наговорные крупы», «и во оные оговорные крупы клали зелья, которое значилось черное, а какое имянно, про то не знает». Магические «крупы» были нужны Аграфене вначале, чтобы избавиться от помещицы, «для того, что была она до ней весьма не добра», а во второй раз — чтобы новую барыню приворожить: «чтоб она была до ней добра». Аграфена признала, что первую помещицу потчивала «крупами» трижды и от того Марья Евтропова действительно умерла. Свои показания Аграфена не изменила и под пытками{455}.

В 1745 г. в наговорном «яром воске» искали избавления от многочисленных побоев «за домашние вины» и «продерзости» крепостные камер-юнкера Никиты Андреяновича Возжинского. Обнаружилось это в ноябре 1745 г., когда крепостную Ульяну Афанасьеву велели наказать за то, что в сваренном ею супе господа выловили «веревки и мочалки». Испугавшись побоев, Ульяна созналась, что для умилостивления помещика она кинула в печку воск. Этот воск приобрели в кабаке у некоего матроса крепостные Возжинского и испытывали воск на господах не единожды, но, разуверившись в его силе, отдали Ульяне, чтобы она сожгла воск в печи. Привлеченный к следствию крепостной Возжинских Аврам Егоров в расспросе сказал, что ему воск за 10 копеек продал солдат и что солдат велел носить воск прилепленным к нательному кресту, тогда помещик и помещица будут милостивы: «И ежели когда ево означенной помещик ево захочет бить, то б он, Егоров, говорил тихо: Никита Андреянович, взгляни на меня, аки соколье сонце, взгляни на меня ангельским духом, облекися, твое сердце, матернею кровью — и тогда-де мать Пресвятая Богородица сво не попустит» (л. 10){456}.

Подьячий Преображенского приказа Петр Исаков 12 октября 1702 г. донес на свою дворовую девку Ефимью Михайлову, что та пыталась опоить его жену. Ефимья показала на свою сестру Устинью, давшую ей «отраву» зеленую — чтобы помещица была милостива. Жена Петра Исакова действительно была к дворовой Ефимье Михайловой «лиха и бивала ее безвинно», за что крепостная и мстила, давая «отраву камочками» в пиве, после чего «тоска на нее (помещицу. — Е. С.) приходила почасту». Только потому, что Устинья Григорьевна Исакова умерла не сразу, а через три года после получения «отравы», в Преображенском приказе сочли, что «отрава» была не смертельная. Между тем Ефимья с сестрой были «биты нещадно» и сосланы навечно в Горицкий Белозерский монастырь{457}.

В 1737 г. у дворовой Устиньи Григорьевой Клобковой в пожитках случайно, при пожаре, нашли неведомые коренья. Эти коренья, как Устинья призналась на допросе, она носила как оберег по указанию коновала Масея, надеясь таким волшебным средством снискать милость помещика: «дабы не касалось до ней какой от кого лихости», «чтоб до ней, Устиньи, были люди добры, а лихости не было»{458}. После следствия и пыток Устинью сослали в Оренбург.

Аналогичные «незнаемо какие волшебный коренья с воском» нашел в 1762 г. в своем доме капитан-поручик Петр Егорович Пашков. В ходе дознания выяснилось, что эти коренья крепостной Григорий Степанов сын Шилин, кажется, намеревался класть в господских покоях под порог. Шилин показал, что раздобыл их у цыгана в городе Веневе на базарной площади, но и после того, как корешки были освидетельствованы и найдены «невредными», Шилина трижды пытали и только затем вернули к хозяину{459}.

В 1752 г. белгородская дворовая Марфа Королева в отместку своей госпоже, избивавшей дочь Марфы, использовала древний прием контактной магии: она «вынимала ступню» бригадира Костюрина (мужа помещицы), произнося заклинание, чтобы господин был всегда болен (и он, как выяснилось, занемог!). На том месть дворовой не закончилась: Марфа, «наговорив на воду», «испортила» дворовую женку Домну и, наконец, совершила известный ритуал сельскохозяйственной магии — «чинила залбм» ржаным колосьям, «чтоб тому ржаному хлебу урожая не было». Дело рассматривалось в Белгородской консистории и в губернской канцелярии, но не вполне ясно, чем закончилось{460}.

В 1752 г. сенатский секретарь Степан Семенович Алексеев донес в Сыскной приказ на свою дворовую — на вдову Ирину Иванову, обвинив ее в том, что Ирина подсунула в спальню его жены под кровать живую лягушку, а потом еще и использовала лягушку сушеную. Ирина Иванова повинилась в содеянном вредоносном магическом действе. Ее пытали трижды, и она призналась, что живую лягушку поймала на Москве-ре-ке, узнав от колдуна, что если лягушка под постелью умрет, то помещица высохнет до смерти («лягушку живую принесши с Москвы-реки, под постелю помещицы своей пустила она, Ирина, на смерть той помещицы своей, коя бы имела быть от того, когда б ту лягушку никто не видал и та б лягушка в той светлице умерла, то б-де и помещица ее от того могла умереть».). Вторую, сухую лягушку, Ирина запасла еще до приезда в Москву, якобы получив от колдуна Максима Иванова Ботнева, и сумела привезти ее в господский дом, зашив в подушку («А... сухую лягушку привезла она, Ирина, в Москву из деревни зашитую в подушке своей и намерена была, истолокши мелко и улуча время, дать в квасу оной помещице своей, от коей бы-де та помещица ее того ж часу могла умереть, токмо ж она такого случая сыскать не могла. А тому злу научена она от мужика колдуна, у коего <...> она, Ирина, живала».). Из дела неясно, почему Ирина смертельно ненавидела свою госпожу. В Сыскном приказе постановили сослать Ирину Иванову навечно в Оренбург за счет помещика, отказавшегося забрать ее в свой дом обратно{461}.

Аналогичное дело с сушеной лягушкой рассматривалось в Сыскном приказе и через пять лет, в 1757 г., когда поручик Решоткин в испуге донес на свою крепостную, заподозрив во вредоносном волшебстве: «Прошедшего ноября 6 дня в бытность мою в квартире моей крепостная моя женка Ульяна Яковлева дочь по требованию моему в ночи подавала мне пить квасу, а как я тот квас выпил, обронила она, Ульяна, от себя на пол исушеную лягушку, которая мною была поднята. И она, показанная жонка, мною ж спрашивана, для чего она такую лягушку у себя имеет, где и от кого ее получила? На что она мне ответствовала, будто б для того, чтоб я и жена моя до нее были добры; и всегда подкладывала к нам на постелю, а взяла от одной жонки вдовы Анны, а более я о том ее, Ульяну, и не спрашивал, почему видно с того ее волшебства и порчи помянутая жена моя с ее ехитства и умре» (л. 1). Из боязни, чтобы и ему «ехитства» не учинилось, поручик Решоткин отослал Ульяну вместе с сушеной лягушкой в Сыскной приказ{462}.

В следственных делах разных лет сохранились данные о решении социальных конфликтов с использованием магической соли. Способ применения волшебной соли мог быть вполне традиционным. В 1742 г. помещица Авдотья Поливанова{463} от своей дворовой узнала, что крепостные Агафья и Прасковья давали ей «наговорную соль» (и «от их знатно наговорных слов бываю беспристанно больна», — пришла к заключению барыня). Поливанова привыкла чинить расправы сама, и на допросе с пристрастием она выпытала признанья от Агафьи и Прасковьи. Тут-то и последовал донос Поливановой в Сыскной приказ. На следствии крепостные тоже повинились: Агафья Андреева (ей был 21 год) верила, что от «соли» к ней помещики станут милостивы, а Прасковья Яковлева успешно решила свои семейные проблемы (она полагала, что именно благодаря «соли» помещица выдала ее замуж так, как Прасковья того желала, а иной «милости от господ... особливой никакой не было»). Впрочем, вскоре крепостные женки изменили свои показания и, стойко выдержав по три пытки, утверждали, что поклепали себя напрасно, боясь побоев помещицы. На том Агафья и Прасковья были возвращены Поливановым как невиновные{464}.

Соль вместе с материнским грудным молоком{465} могла выступать и в более сложном обряде, совершавшемся в бане и имевшем, скорее всего, «черную» магическую окраску. Так, в 1738 г. гезель (подмастерье) архитектуры Григорий Васильевич Неболеин просил расследовать слух, согласно которому дворовая женка Аксинья Афанасьева в бане солью натиралась, а потом, смешав соль с грудным молоком, подавала хозяйке, матери Неболеина. Гезель полагал, что таким образом крепостные «портили» его родителей{466}.

Включение в магический ритуал наряду с традиционным магическим средством — все той же солью — нового, неизвестного ранее традиционной культуре кофе становится примечательной чертой XVIII столетия{467}.

В 1756 г. в доме «гостинного внука» Петра Филатова, устроенном, очевидно, на европейский манер, дворовая женка подмешивала магическую соль в кофе. Вот что доносил в Сыскной приказ Филатов: «Дворовая моя крепостная девка Марина Еремеева дочь <...> в молотую кофь, которая была в жестянке, не знаю — с какого умыслу, положила соли, чего ради я <...> девку без всякаго пристрастия спрашивал. На что оная девка принесла извинение, что в ту кофь соль наговореную [положила] для одной верховой девки, которая к варению кофи определена, чтоб она была к ней добра. Из чего видно ейо неправда, потому что означенная девка только кофь варит, а в питье участия с нами не имеет, и так следовательно, что ту соль для меня, именованного, и жены моей положила, а не для девки. Которую наговореную соль получила от дяди своего салдата <...>, от чего я <...> и з домашними своими в помянутой девке имею немалое опасение» (л. 1). Марина Еремеева была доставлена в Сыскной приказ и допрошена с пристрастием; только тогда, когда 20-летняя Марина наотрез отказалась признать собственное «волшебство», а представила дело как внутреннюю ссору крепостных, ее наказали плетьми и вернули господам{468}.

Приведенные следственные дела примечательны со многих точек зрения. Несомненно, они дополняют типичную картину провинциальных и столичных поместных обычаев, при которых господа вершат судьбы крепостных, учиняют домашние дознания с пристрастием и без, поощряют доносы ближних дворовых. Противодействовать им крепостные решаются, казалось бы, только заговаривая соль, коренья, воск или вынимая след, подкладывая сушеных лягушек... Особый отпечаток накладывает на магические действия характерный для крестьянского сознания эмоциональный подход — крепостные чаще всего «наговаривают», чтобы из «плохого» сделать помещика «хорошим»; между тем практически отсутствуют случаи, когда при помощи магии они пытались бы радикально изменить свое социальное положение.

Магические средства — «недейственные» для рационального «просвещенного» сознания — оказываются тем действеннее, чем сильнее верят в их силу. Описанные случаи — лучшая демонстрация того, что страх перед магией{469} испытывают все поголовно. Например, во многих случаях у помещиков, подозревающих волшебство крепостных, опасение быть испорченным затмевало имеющий рациональную основу страх «быть отравленным».

Определенным показателем отношения душевладельцев к волшебству своих дворовых становятся решения, как поступать с виновными по окончании следствия в Сыскном приказе. Поскольку душевладелец, подававший доношение (такие до-ношения подписывали Возжинские, князь Иван Алексеевич Голицын, поручик Решоткин, Поливановы и др.), не только обычно инициировал следствие, но и оплачивал его издержки, то из Сыскного приказа могли следовать запросы относительно целесообразности пыток или о желании/нежелании господина вернуть себе крепостного по окончании розыска. Так, очевидно, что страх взял верх над чувством собственника у сенатского секретаря С. С. Алексеева, отказавшегося взять дворовую Ирину Иванову, изводившую его жену сушеными лягушками; действительный кавалер и камергер Павел Балк-Полев{470} отказался взять из Сыскного приказа своего крестьянина Данилу Протасенка, чья вина (Балк-Полев обвинял его в том, что «от чародейства» Протасенка «многие <...> крестьяне были в тяжкой болезни»{471}) так и не была доказана; не принял назад свою дворовую Устинью Григорьеву и генерал-лейтенант Михаил Яковлевич Волков в 1737 г.{472} Оплатил отправку своего камердинера-вора на каторжные работы грузинский царевич Георгий, «чтобы оной человек мой в доме моем надо мною и над домашними моими не учинил чрез знание свое с волшебником какого дурна»{473}. Не принятые назад своими помещиками крепостные обычно отсылались на вечное житье или «в работы» в Оренбург.

В других случаях, напротив, побеждали то ли экономическая целесообразность, то ли рационализм. Так, полковник Леонтий Аврамович Друкортов (обвинивший своих крепостных в том, что они «испортили» его жену, выжимая пот в питье) забрал мнимых волшебниц обратно в свой дом, указав: «волшебство и ныне признаваю за сумнительное, потому что <...> фамилия моя по власти божеской находимся в здаровьи своем безвредны, которым приводным девке и женке подлежащего истязания не желаю»{474}.

Использование магического в социальной сфере, безусловно, не следует сводить только к случаям «умилостивления» или «порчи» высших «низшими». В следственных документах есть сведения о попытках посредством магии улучшить свой социальный статус — например, вернуться из дворовых в крепостные{475}. А крепостной человек придворного камердинера Степана Ефимовича Королко-Карновича Григорий Фадеев, как выяснилось, пытался не только «сделать добрым» помещика, но и «приворожить» госпожу, чтобы та «пожелала с ним блуд совершить и денег дать»{476}.

В ряде случаев помещики сами предстают в качестве обвиняемых в колдовстве и гаданиях, а изветчиками становятся крепостные, использующие в своих целях широко распропагандированную кампанию против суеверий.

Выход указа 1731 г., очевидно, спровоцировал донос крепостного Ивана Максимова на гезеля архитектуры Алексея Евлашева. Максимов выкрал у своего господина список заговора «от супостатов», но донес только тогда, когда получил телесные наказания от помещицы — матери Евлашева. Дело попало в Синод, но, поскольку Алексей Евлашев держался на допросах уверенно и всячески показывал свое пренебрежительное отношение к написанному «в детстве» тексту, Синод признал дело «мелочным» и постановил отпустить Евлашева, «того ради, что важности в том письмишке, кроме суеверных бредней, ничего не признавается»{477}.

В 1737 г., прямо ссылаясь на указ 1731 г., доносил в Тайную канцелярию секретарь князя Федора Саввиновича Горчакова Михаил Ардинавский. Ардинавский писал, что Горчаковы вопреки императорскому указу призывают в дом ворожеев, чтобы узнать, кто из дворовых их «портит», и тот, на кого падало подозрение, бывает пытан и бит до смерти. Кроме того, как доносил Ардинавский, помещица Горчакова якобы сама пробовала через «наговорный пирог» «испортить» дворовую, с которой у помещика «был блуд». Неплохо светски образованный, Ардинавский составил донос, всячески выдвигая идеи попечения о государственном благе: кроме указаний на жульничество «ворожеев», Ардинавский не забыл указать и утаенную Горчаковыми от налогообложения мельницу, а сокрытие сыновей Горчаковых от службы описывал как прямой ущерб армии и казне. Но и это не помогло. Дело передавалось по инстанциям без решения, и все это время дети и жена доносчика содержались у Горчакова «в цепях и железах»{478}.

К этому же кругу дел принадлежат материалы следствия 1741 г. по обвинению, выдвинутому против сержанта Ивана Рыкунова его крепостным человеком Сергеем Корсаковым (Корсаков усмотрел у хозяина запись «приворота для девок»){479}. Наконец, нельзя не упомянуть известные материалы о жалобах крестьян села Смородиного на игумена и братию Курского Знаменского монастыря{480}.

Таким образом, народные магические представления породили весьма своеобразные формы социального протеста — «порчу», «привораживание» и даже попытки навлечь на душевл ад ельца правительственные кары по обвинению в волшебстве. «Оружием» обычно становились чтение заговора «ко власти» или вполне традиционные «волшебные» «наговорные» предметы (корешки или травы, лягушки, а также соль, пот, материнское молоко). Причем помещики страшились не реальной отравы, а магической соли, хотя к чести следствия должно отметить, что оно каждый раз проверяло, не ядовиты ли корешок или трава{481}.

Впрочем, не станем преувеличивать веса «магического» в социальной сфере. В ХУЛ! в. в России серьезные социальные конфликты решались иными, вполне рациональными действиями, нередко с использованием настоящего оружия. В таких случаях речь уже не шла о том, чтобы сделать барина «добрым» и «милостивым». Нельзя не заметить, что рациональные аргументы приобретали все больший вес на разных ступенях социальной лестницы. И все-таки при выборе способа защиты или нападения при социальном конфликте весь XVIII в. сохранялись и магические варианты. Недаром же в 1702 г. на берегу Москвы-реки одна крепостная спросила другую: «Добро ли тебе у хозяина жить и нет ли от кого какой лихоты?» — и... поделилась наговорным «зельем»{482}.

Предыдущая главаГлава 14 из 30Следующая глава