Понятие «вестники», изначально предложенное Л. Липавским, закрепилось за Я. Друскиным и Д. Хармсом, которые активно использовали его в своих философских и литературных сочинениях. Сохраняя неизменный интерес к эсхатологическим вопросам, Я. Друскин вводит «вестников» в обиход, чтобы приблизить «тосвет» или «соседние миры», остававшиеся для человека по-прежнему запредельными и уму непостижимыми. Вестник (на др. — греч. ὁ ἄγγελος) — это же посланец, гонец из того мира, а также весть, известие, сообщение, и, конечно, библейский ангел[1]. Жизнь вестников помогает объяснить понятия «это» и «то», целого и части, движения и неподвижности, последовательности и случая, времени и мгновения. Вестникам философ посвящает свой трактат «Разговоры вестников» 1932–1933 годов, состоявший из тематических фрагментов[2], повлиявших на разговоры и размышления чинарей того времени. Чтение «Вестников» в кругу чинарей отмечает в своих дневниках и Л. Липавский, сетуя на то, что написать эту вещь «он бы не мог», хотя он дал и название, и тему[3].
Как Я. Друскин передает сущность вестников? В фрагменте «Вестники и их разговоры» он пишет, что жизнь вестников проходит в неподвижности, без памяти, вне времени, но во мгновении, с которым связано лишь начало события, не знающее последовательности, действия или конца[4]. Он сравнивает жизнь вестников с деревьями: «У них нет законов и нет порядка. Они поняли случайность. Еще преимущество деревьев и вестников в том, что у них ничего не повторяется и нет периодов»[5]. Преимущество деревьев и вестников философ обнаруживает в неподвижности, случайной прикрепленности к месту, не позволяющей свободного передвижения, от которого и возникают повторы, однообразие и скука. Иными словами, вестники не знают времени с его действием, поэтому у них ничего не происходит, а значит нет связи с прошлым и будущим. Они — в мерцающем сейчас, во мгновении, в неподвижном нуле на оси. Этим они достигли всегда-существования, оказались невредимы от времени. Когда Я. Друскин пишет, что вестники поняли «обратное направление», узнали «то, что находится за вещами», достигли «равновесия с небольшой погрешностью»[6], он, видимо, имеет в виду их присутствие в обоих мирах, раз они говорят (нам?) об этом и том, причем небольшую погрешность связывает с самой жизнью.
На всех этих введенных Я. Друскиным понятиях («мгновение», «неподвижность», «случайность», «соседний мир», «это» и «то») следует остановиться, поскольку они стали основополагающими для его дальнейшего философского мышления, а также для Д. Хармса и А. Введенского, развивавших их в своих произведениях. Больше всего воплощений или даже пародирований философских мыслей Я. Друскина находим в произведениях Д. Хармса. Творческий диалог между ними зачастую принимал эпистолярную форму. Так, например, в 1937 году Я. Друскин пишет письмо-заметку под условным заглавием «Как меня покинули вестники», адресованную Д. Хармсу. Интересно, что по сути оно относится к событию 1934 года, когда не стало вестников в жизни философа, а заодно вдохновения и желания писать и думать, что позволило авторам последующих комментариев связать произошедшее со смертью отца Я. Друскина 16 августа 1934 года[7]. Важно отметить, что автор письма-заметки уточняет время и место случившегося: «Я сидел ночью у открытого окна, и вестники еще были со мною, а затем их не стало»[8], упоминая тему «окна», стержневую для поэтики Д. Хармса и для его определения взаимоотношений миров, в том числе мира «я» и «ты», мира «я» и «не-я», внутреннего и внешнего мира «я»[9]. Окно в качестве щели, пропускающей в тот мир, возникает в стихотворении «Окно» 1931 года, рассматривающем занятия наукой противоположными духовным прозрениям: «Я внезапно растворилось / Я дыра в стене домов / Сквозь меня душа пролилась. / Я форточка возвышенных умов»[10]. О значке «окна» в своей комнате Д. Хармс пишет в письме Раисе Поляковской от 2 ноября 1931 года. «Окно» для него выход в иной мир, оно и монограмма имени Эстер, сквозь «окно» он смотрит «на небо» и видит «звезду», которую называет «раем, но очень далеким»[11]; в том же письме он передает свое состояние в бессонную ночь, у окна, в ожидании «слова»: «Я встал и подошел к окну. Я сел и стал смотреть в окно. И вдруг я сказал себе: вот я сижу и смотрю в окно на… Но на что же я смотрю? Я вспомнил: „окно, сквозь которое я смотрю на звезду“. Но теперь я смотрю не на звезду. Я не знаю, на что я смотрю теперь. Но то, на что я смотрю, и есть то слово, которое я не мог написать»[12]. Невозможность именовать предмет наблюдения, который до этого был назван (небо — звезда), связывается с прорывом нездешнего в здешний мир сквозь окно, с остановкой времени, с амнезией, дающей возможность изначального восприятия вещи, ее остранения. На самом деле мы сталкиваемся с обратным порядком становления: от слова-графемы через слово-имя к предмету[13]. Два года спустя Д. Хармс в письме актрисе Клавдии Пугачёвой от 16 октября 1933 года возвращается к теме собственного поэтического слова, его овеществления и меры его: он пишет о стихотворных словах, которые «можно снять с бумаги и бросить их в окно, и окно разобьется»[14]. Иначе говоря, слово должно отменять границу между мирами, мгновенно оказываться в безвременье, постигать трансцендентное. Это и есть то настоящее чудо, которого требовал А. Введенский от слова в разговорах с друзьями-чинарями.
Общий интерес к непостижимому, видимо, привел к молниеносному ответу Д. Хармса на текст Я. Друскина «Как меня покинули вестники»: уже 22 августа 1937 года он пишет сочинение «О том, как меня посетили вестники». Для Д. Хармса приход вестников напрямую связан с остановкой протекания времени, метафорически представленной неподвижными часами (на них без четверти четыре) и отсутствием воды[15]. Начало события, т. е. приход вестников, ознаменовали стук механизма часов и колышущий листки календаря сквозняк, однако ход времени замедлился до нуля, несмотря на работу часов и ветра-сквозняка (стрелки показывают всё то же время, листки календаря не отрываются), последовательность и порядок были отменены, а значит, причинно-следственные и всякие другие связи (оттуда ремешок и календарь во рту героя или неожиданная замена воды чесаньем уха). Этот цисфинитный ноль, упразднявший законы времени, в понимании Д. Хармса равнялся бесконечности (вечности) настоящего (мгновения)[16], и он полностью соответствовал неподвижности, с которой Я. Друскин связывал жизнь вестников и деревьев. К тому же нельзя забывать, что в небольшом трактате «Движение» (1934) Я. Друскин дал установку на изучение взаимосвязи времени и движения, начав с определения различия в самом движении (подвижное и неподвижное) и в самом времени (время при соединении мгновений и время при переходе от одного к другому мгновению). Это позволило ему дальше различить «то» («всё прочное и твердое») и «не-то» («несуществующее») в вещи, причем вечность/мгновение/сейчас и неподвижность Я. Друскин связал с «тем», а время и движение — с «не-тем», подытожив свои рассуждения словами, что «вечность понятнее времени, потому что есть сейчас»[17].
Незадолго до послания «Как меня покинули вестники» Я. Друскин написал «Разговор о времени» (до марта 1937 года), в котором сосредоточился на определении разницы между мгновением и временем. В качестве персонажа Я. Друскин вывел первого древнегреческого мыслителя Фалеса, основывавшего свою философию на воде как первоэлементе и первопричине всего, чем отсылал к Л. Липавскому и его размышлениям о текучести, о темной и подземной воде, о стоячей воде и воде твердой как камень в «Трактате о воде», написанном в начале 1930-х[18]. В трактате Я. Друскина Фалес и его ученик размышляют о «сейчас» как настоящем мгновении, в котором «ничего не движется и не происходит», потому что «оно всегда есть» и не соединяется с другим мгновением, ибо к соединению мгновений относятся «событие, время, память и смерть». В конце трактата ученик делает вывод, что «надо стремиться к останавливанию движения»: «Во время останавливания движения происходит распадание предметов и чувств. Это можно уподобить точкам, случайно разбросанным в разных местах пространства, случайному расположению деревьев в саду или лесу или звездному небу»[19]. Схожие мысли мы находим в трактате «Разговоры вестников» (и особенно в его части «О деревьях»), с которого и начиналось у Я. Друскина исследование вопросов времени и мгновения, и следовательно, движения и неподвижности. В нем философ отмечает, что в расположении деревьев в саду нет определенности, что «развертывание почек на дереве ‹…› не происходит во времени» («когда почка лопается — это подобно сотворению мира»), что неподвижность деревьев подразумевает небольшую погрешность, в которой ничего не происходит[20]. Настаивая на принципе случайности и на разрушении всевозможных законных, упорядоченных связей, Я. Друскин выдвигал единичное мгновение как цисфинитную точку неподвижной вечности, в которой могут пребывать вестники.
Проблема времени, вместе с Богом и смертью, была частью той триады, вокруг которой вращался весь творческий мир А. Введенского, однако особое место она занимала в «Серой тетради», датированной между летом 1932 и летом 1933 года, в период написания Я. Друскиным его трактата «Разговоры вестников». А. Введенский пишет о непонимании времени, о несоответствии человеческой логики и языка понятию времени. Чтобы продемонстрировать свою мысль, он предлагает «стереть цифры» с циферблата, «забыть ложные названия» и запустить время-мышь бегать, считая каждый ее шаг, но без использования ложных слов «каждый» и «шаг». Это, по мнению поэта, должно привести к восприятию каждого шага как нового движения, которое начнет дробиться и «придет почти к нулю», когда «начнется мерцание»[21]. Еще нагляднее он изобразит дробление времени в фрагменте «Точки и седьмой час» из той же «Серой тетради», где время, свернутое до цисфинитного нуля, уподобляется, как потом и у Я. Друскина в «Разговоре о времени», случайным точкам:
«В мире летают точки, это точки времени. Они садятся на листья, они опускаются на лбы, они радуют жуков. Умирающий в восемьдесят лет и умирающий в 10 лет, каждый имеет только секунду смерти. Ничего другого они не имеют. Бабочки-однодневки перед нами столетние псы. Разница только в том, что у восьмидесятилетнего нет будущего, а у 10-летнего есть. Но и это неверно, потому что будущее дробится. Потому что, прежде чем прибавится новая секунда, исчезнет старая, это можно было бы изобразить так:
Ø Ø Ø Ø Ø Ø
Ø Ø Ø Ø 0
Только нули должны быть не зачеркнуты, а стерты. А такое секундное мгновенное будущее есть у обоих, или у обоих его нет, не может и не могло быть, раз они умирают. Наш календарь устроен так, что мы не ощущаем новизны каждой секунды»[22].
Как мы видим, для А. Введенского раздробленность времени, представленная точками / нулями / секундами / мгновениями, равняется смерти, секунда перед смертью становится плотной, неизменной и неподвижной. И тем не менее именно в момент смерти возможно чудо, так как законов времени уже не существует, на что и уповали А. Введенский и все чинари со своим ощущением воцарившегося в мире абсурда.
Отдельный текст точкам-мгновениям посвящает и Я. Друскин. Речь идет о небольшом трактате «Классификации точек» (1933–1934), в котором важное место занимают случайность и неупорядоченность, а значение точки определяется близостью к «я», понимаемой как соответствие или, вернее, как присутствие. Точка похожа на мгновение, не пребывает на оси времени и в пространственном измерении, точки между собой не соединены, между ними отсутствие, последняя точка — это последнее мгновение, каким оно представляется и А. Введенскому. В трактате Я. Друскин утверждает новую систему классификации, состоящую из одной точки, которая есть «начало, существующее, имеющее ко мне отношение», «которая есть сейчас / мгновение и соответствие, из которой рождаются это и то»[23].
Понятия «это» и «то» заслуживают отдельного внимания, так как ими объясняется существование мироустройства, пребывающего в «равновесии с небольшой погрешностью». «Это» и «то» прослеживается во всём опусе Я. Друскина, ими определяются соотношения между частями, мгновениями, точками, их соединения и разделения, их преобразования. Вестники говорят об этом и том, природу «этого» и «того» формулирует Я. Друскин в отдельных частях своего трактата «Разговоры вестников». Для нас особый интерес представляют «Совершенный трактат об этом и том» из «Разговоров вестников» и небольшой трактат 1933 года «Это и то». Стоит напомнить начало трактата «Разговоры вестников», которым открывается тема бытия в языке, а именно границы, тождества, различия; читаем: «Несказанное и сказанное одно и то же или не одно и то же?» За этим скрывались вопросы о том, кому принадлежит имя, если называем несказанное, где находится имя (в названном предмете или в называющем), как называть несказанное, пока исследуются его имена и названия и их возможность. Отсюда вытекал и вопрос о части и целом: «Что часть и что целое, и есть ли что не часть и не целое? Часть — это или то, целое — только это или только то. Но всякое это или то есть только это или только то — и часть и целое. Всё — ограничение в способе существования»[24]. Для Я. Друскина важно было понять, что всё существующее является границей между существованием и способом существования, что она для людей и что за этим всем, за этой границей, — что-то другое, не для людей, однако, возможно, для вестников.
В «Совершенном трактате об этом и том» и в трех «Исследованиях об этом и том» (в трактате «Разговоры вестников») Я. Друскин пытается утвердить границу высказывания мысли об этом и том, противопоставляя друг другу основания этих высказываний. Приведем в качестве примера начало «Совершенного трактата об этом и том»: «Скажу что-либо. И, сказав что-либо, сказал это. Сказав это, сказал в отличие от того. Сказав в отличие от того, сказал и то. Сказав и то, сказал одно целое. Сказав в отличие от того, сказал одно. Сказав одно целое, сказал всего что-либо. Сказав одно, сказал всего это. Это будет первое основание, и в нем два направления: к одному целому и к одному. Скажу что-либо. И, сказав что-либо, сказал это. Сказав это, сказал в отличие от того. Сказав в отличие от того, сказал как другое. Сказав как другое, сказал как то. Сказав как то, сказал в отличие от этого. Сказав в отличие от этого, сказал и это. Сказав и это, сказал одно целое. Сказав в отличие от этого, сказал одно. Сказав одно целое, сказал всего что-либо. Сказав как одно, сказал всего то. Это будет второе основание, и в нем также два направления: к одному целому и к одному»[25]. Данный фрагмент «Совершенного трактата об этом и том» наводит на мысль об одном из центральных понятий философа — о равновесии с небольшой погрешностью, которая, в свою очередь, стоит в оппозиции к определению «совершенный». Парадоксальность мышления Я. Друскина раскрывается и в трактате «Это и то», дающем определения этого и того в ключе негативной теологии Дионисия Ареопагита: «Это и то, как опровержение науки, философии и вообще всякого знания»[26], чем он демонстрировал близость супрематическому видению мира К. Малевича, отрицавшего науку и знания как метод познания мироздания[27].
Парадоксальность в размышлениях и высказываниях Я. Друскина хорошо улавливал Д. Хармс, поэтому она становилась объектом его пародии, как, например, в тексте-послании философу «Пять неоконченных повествований», написанном в 1937 году. В том же году он пишет и рассказ-послание Я. Друскину под названием «Связь», используя противоположный подход в повествовании: преобразование начала события в процессе перехода от одной точки к другой, причем каждая из них остается в своем неизменном вечном сейчас, а все вместе создают неподвижное равновесие с небольшой погрешностью, демонстрировавшее принцип случайности в повествовании. В эпистолярной форме Д. Хармс воплощает мысли Я. Друскина о мгновениях как существующем вечном сейчас и промежутках-бесконечностях между ними, не позволявших соединения мгновения во временную последовательность. Переход от одного повествования к другому в «Пяти неоконченных повествованиях» Д. Хармса совершается аналогично: случайно, без соблюдения порядка и причинно-следственных законов, но с оповещением читателя о прекращении одного повествования и начале следующего с ориентацией на комический эффект; возможно, этим текстом Д. Хармс хотел дать наглядный ответ Я. Друскину, интересовавшемуся в разговорах с чинарями возможностями найти формулу закона разговоров[28]. Свое послание Д. Хармс заканчивает словами: «Долго шумел философ. Но мы оставим эту шумную повесть и перейдем к следующей тихой повести о деревьях. Философ гулял под деревьями и молчал, потому что вдохновение покинуло его»[29]. Нетрудно в этом усмотреть соединение в единый образ Фалеса из трактата Я. Друскина «Разговор о времени» и самого философа-чинаря. В данном контексте напрашивается также параллель с меланхоличными репликами Третьего в десятом, «Последнем разговоре» из «Некоторого количества разговоров» А. Введенского (1936–1937), напоминавшего не столько об ушедшем вдохновении, сколько о великом непонимании: «Я сел под листьями и задумался»; «Ничего я не мог понять»; «Я сел под небом и задумался»; «Ничего я не мог понять»[30].
Что же касается Д. Хармса, он и в дальнейшем ориентировался на сочинения Я. Друскина, однако в его текстах можно было наблюдать всё меньше пародии и всё больше соответствия философским поискам своего друга. Рассуждения Д. Хармса о части, целом и границе в его трактате «О существовании, о времени, о пространстве» (1940) складывались под воздействием философских текстов Я. Друскина, к тому же упомянутый трактат являлся продолжением его трактата «Мыр» (1930), который подытоживала следующая мысль: «Тогда я понял, что покуда было куда смотреть — вокруг меня был мир. А теперь его нет. Есть только я. А потом я понял, что я и есть мир. Но мир — это не я. Хотя в то же время я мир. А мир не я. А я мир. А мир не я. А я мир. А мир не я. А я мир. И больше я ничего не думал»[31]. Оттуда несколько странное начало трактата «О существовании, о времени, о пространстве», которое дало повод исследователям Д. Хармса рассматривать его как квазитрактат: «1. Мир, которого нет, не может быть назван существующим, потому что его нет»[32]. Обсуждаемые у Д. Хармса корреляции «я — мир» и «мир — я» можем представить как тавтологию и отрицание: я = мир; мир ≠ я. Процесс наблюдения мира у Хармса двигался от всматривания в отдельные, поддающиеся разделению, части (точки) мира к открывающимся его взору всем частям зараз, вплоть до единицы — самого себя. Развивая в трактате «О существовании, о времени, о пространстве» мысль о едином и непрерывном мире как несуществующем мире («Мир, состоящий из чего-то единого, однородного и непрерывного, не может быть назван существующим, потому что в таком мире нет частей, а раз нет частей, то нет и целого»)[33], Д. Хармс в свой трактат вводит понятие препятствия как двигающий принцип, переход от одной части к другой (или от одного мгновения к другому, от одной точки к другой). Это «препятствие» есть граница или промежуток, в котором совершается переход от одного к другому, о чем говорил Я. Друскин, например, в трактате «Признаки вечности» 1934 года. В адресованном Л. Липавскому трактате Я. Друскин выдвигает идею о промежутке между потом и сейчас, в котором останавливается время, в чем философ и обнаруживает признак вечности. С промежутком он связывает «соседний мир»: «Некоторый промежуток, когда он ограничен и нарушены связи и соединения с предыдущим и следующим, есть соседний мир»[34]. К тому же Я. Друскин отличает неподвижное время, которое есть «пустота и смерть», и неподвижную вечность, которая всегда есть, время и вечность он называет этим и тем, они — одно, но не соединены. Время «бесконечно между двумя мгновениями» — так он определяет категорию времени, противопоставляя себя Л. Липавскому, рассматривавшему бесконечность времени как признак того, что время всегда было и не имеет конца[35]. Можно найти сходство в высказываниях между Я. Друскиным и А. Введенским, который в разговорах с чинарями в том же 1934 году сообщает свое понимание жизни: «Я понял, чем я отличаюсь от прошлых писателей, да и вообще людей. Те говорили: жизнь — мгновение в сравнении с вечностью. Я говорю: она вообще мгновение, даже в сравнении со мгновением»[36].
Возвращаясь к трактату Д. Хармса, хотелось бы отметить, что сказанное им должно пониматься как процесс разделения единой пустоты на две части при испытании некоторого препятствия извне (начала события или промежутка, по Я. Друскину), в результате чего можно говорить о том, что «основу существования составляют три элемента: это, препятствие и то»[37]. Применимо ко Вселенной основу существования, согласно Д. Хармсу, составляют пространство, время и еще нечто, что не является ни временем, ни пространством. Будучи в своей сущности едины, однородны и непрерывны, время и пространство не существуют, однако, как только вступают во взаимоотношения, они становятся препятствием друг другу и распадаются на части: прошлое — настоящее — будущее и, соответственно, там — тут — там. «Настоящее» и «тут» из двух триад являются лишь препятствиями при переходе от прошлого к будущему и от там к там. В этих точках пересечения времени и пространства, в «настоящем» и в «тут», лежит это «нечто», то есть препятствие, образующее существование Вселенной. В пересечении этих трех элементов образуется Узел Вселенной, и человек, «говоря о себе: „я есмь“», помещает «себя в Узел Вселенной»[38].
Знак (иероглиф) этого «я есмь» в Узле Вселенной есть крест. Поэтому Д. Хармс одновременно предлагает прочтение категорий существования, времени и пространства в религиозном ключе, озаглавив «зеркальный» трактат «О существовании. О Ипостаси. О Кресте». От общего знаменателя — «существования», как исследуемого, Д. Хармс обращается к религиозным знамениям «ипостаси» и «креста», подчеркивая всё троичной структурой трактата. Таким образом, часть, посвященная ипостаси, состоит из одного пункта, который вытекает из положений Д. Хармса о существующем мире, основывающемся на трех элементах, то есть троице существования («Прочтя предыдущее размышление, нам делается понятно учение о ипостаси: Бог един, но в трех Лицах»)[39]. Графически изображая существующее, которое становится таким лишь при разделении единого на части (при содействии препятствия), мы получаем крест как «знак закона существования и жизни»[40], который древние египтяне называли Анк, то есть «ключ жизни», по форме своей напоминавший своим верхним концом Узел, о котором шла речь в предыдущем трактате. Логическим концом трактата представляется предлагаемая Д. Хармсом схема закона существования: Рай (это) — Мир (препятствие) — Рай (то).
Уход чинарей в теологические размышления представляется вполне закономерным. Он был продиктован их интересом к абсурду как миру без логики, к этому располагало предчувствие необратимой катастрофы с середины 1930-х, после убийства С. Кирова в Ленинграде в декабре 1934 года (в дневниках Д. Хармса, в его стихотворении «Из дома вышел человек»; в предчувствиях скорой гибели в «Элегии» и прощальном «Где. Когда» А. Введенского), способствовали этому также главные темы их бесед и сочинений, в которых обсуждались вопросы Бога, смерти, времени, понимания, соседних миров, Вселенной, ужаса, души, вечности. Если Д. Хармс еще в юности проникся разными мистическими учениями, чтобы познать мир, Я. Друскин через занятия философией подошел близко к эсхатологическим вопросам. Душе Я. Друскин посвятил несколько текстов уже в 1928 году («Душевный праздник», «Полет души», «Формула Федона»), изучал вопросы границы, «тосветного мира», человека / мира и Бога, в 1964 году написал «Теоцентрическую антропологию», которой обосновал через собственное понимание феноменологии души как феноменологии времени (дыхание — это естественный маятник часов) условия возникновения ноуменального отношения между «я» и «ты». Хотя трактат написан после смерти матери, чтобы «я» могло найти соответствующее «ты», кажется, в его написании сыграло роль и окончательное сознание Я. Друскина о гибели своих друзей, восстановление связи с которыми ему виделось в ноуменальном отношении душ. Место между этим (время) и тем (вечность), которое Я. Друскин в трактате «Признаки вечности» называл своим последним местом, где «ничего нет»[41], видимо, оказалось вневременным прибежищем всех чинарей-вестников.