«Декларация» митрополита Сергия с призывом сознавать Советский Союз своей гражданской родиной и признавать своими не только ее радости и успехи, но и неудачи прозвучала за границей как гром среди ясного неба. Противники заместителя Местоблюстителя Патриаршего престола видели в этом заявлении не только отказ от дальнейшей борьбы, но и полное согласие с гонителями веры и Церкви в России.
Митрополит Сергий направил митрополиту Евлогию в Париж указ, в котором предлагал ему и через его посредство всему заграничному духовенству примкнуть к «Декларации» и дать подписку о политической лояльности советскому правительству. Все те, кто не желал давать такую подписку, подлежали увольнению из клира Московского Патриархата. Общую картину омрачало то, что в среде правой церковной эмиграции заместитель Местоблюстителя Патриаршего престола выглядел как захватчик и узурпатор высшей церковной власти.
Первым желанием епископа Вениамина было подчиниться. Он вспоминал о предсказании ему Оптинского старца Нектария: «"Батюшка, примите завет на всю вашу жизнь: если старшие вас или начальники ваши что-либо предложат вам, то как бы трудно или даже высоко ни было, не отказывайтесь. Бог поможет". Эти слова точно нарезаны на моем сердце, — признавался владыка. — И радостно от них. И мне они кажутся пророческими. Он — преподобный и прозорливый старец». А митрополит Сергий как раз и был давним начальником владыки.
31 августа 1927 года епископ Вениамин подал в зарубежный Синод прошение об увольнении на покой и удалился в монастырь Петковица для особой молитвы и строгого поста. 7 сентября он обратился к Архиерейскому Собору Русской Православной Церкви за рубежом с заявлением, что решил подчиниться митрополиту Сергию, согласен предоставить требуемую от него подписку и даже готов, если будет распоряжение из Москвы, переехать в Советскую Россию. Также он заявил, что не будет принимать участие в Соборе РПЦЗ, и вскоре после этого был исключен из состава иерархов Русской Зарубежной Церкви.
Однако данный шаг дался владыке нелегко. Его настоятельно призывали перейти в клир Сербской Православной Церкви либо подчиниться Константинополю, но ни в коем случае не принимать сторону «враждебной» для многих «зарубежников» Москвы. Его шаг казался им большим соблазном. Фактически, это означало признать советскую власть, отказаться от дальнейшей борьбы, согласиться с гонителями веры и Церкви.
Для того чтобы укрепиться окончательно в своем выборе, епископ Вениамин с 15 сентября по 24 октября 1927 года совершил сорок Божественных литургий. Все свои мысли, чувства и наблюдения он записывал в дневнике, который озаглавил «Святый сорокоуст. Мысли по поводу указов митрополита Сергия». В то же время владыка обращался к простым людям, желая услышать «глас народа». Он приглашал к себе в монастырь на беседу русских эмигрантов разных сословий: белых офицеров, казаков, бывших крестьян. Получал в большом количестве письма, в которых были как гневные слова, с осуждением в предательстве и проклятиями в его адрес, так и слова одобрения, поддержки его выбора. Кроме того, владыка написал письмо к насельникам Святой Горы Афон — духовнику Пантелеимонова монастыря схиархимандриту Кирику и архимандриту Мисаилу (Сопегину). И готов был изменить свое решение, если от них последует осуждение его шага. Можно сказать, что епископ Вениамин мучительно выстрадал свое решение, сверяясь с внутренними движениями сердца, голосом народа и получив благословение святых отцов горы Афон.
Во время своего сорокоуста владыка Вениамин молился Божией Матери, поминал Святейшего Патриарха Тихона и написал службу святителю Иоасафу Белгородскому, ожидая от него помощи и поддержки в своем вопросе. Владыка писал: «Со времени прошлогоднего сна-видения мне стало постоянно приходить на память, что свт. Иоасаф есть руководитель мой в решениях вопросов о юрисдикциях, служении народу, отъезде в Россию и т. п.».
Сон, о котором упоминает владыка, произошел в 1926 году, когда митрополит Евлогий покинул Архиерейский Собор в связи с решением последнего отменить автономию возглавляемого им Западно-Европейского округа. В тот год раздора митрополита Антония и митрополита Евлогия епископ Вениамин уехал из Парижа в Канны, где ежедневно служил Литургию и однажды увидел пророческий сон, который подробно записал. Поскольку сон этот весьма примечателен для нашего вопроса и был особенным для самого владыки и его дальнейшей судьбы, считаем необходимым привести его здесь полностью. Владыка записывал этот сон:
«Будто я в каком-то огромном городе. Кажется, в Москве… но на самой окраине… Уже нет ни улиц, а просто разбросанные кое-где домики… Место неровное… Глиняные ямы. А далее бурыян и бесконечное поле. Я оказываюсь в одном таком домике, скорее в крестьянской избе. Одет в рясу; без панагии архиерейской, хотя и знают, что я — архиерей. В избе человек десять-пятнадцать. Все исключительно из "простонародья". Ни богатых, ни знатных, ни ученых. Молчат. Двигаются лениво, точно осенние мухи на окне пред замерзанием на зиму… Я не говорю, и не могу говорить: им не под силу слушать ни обличения, ни назидания, ни вообще ничего "божественного". Души их так изранены и грехами, и бедствиями, и неспособностью подняться от падения, что они, точно люди с обожженною кожей, к которой нельзя прикоснуться даже и слегка… И я, чувствуя это, молчу… Довольно того, что я среди них, что они не только меня "переносят", но даже "запросто" чувствуют себя со мною (однако не фамильярно, ничего вольного), не стесняются, — "своим" считают…
"Только ты молчи, — безмолвно говорят мне их сердца, — довольно, что мы вместе… Не трогай нас: сил нет".
Мне и грустно за себя, что ничего не могу сделать, а еще больше их жалко: несчастные они.
Вдруг кто-то говорит:
— Патриарх идет.
А точно они и ранее ждали его. Мы все выходим наружу. Я среди группы.
Глядим — почти над землей двигается Святейший Тихон… В мантии архиерейской, в черном монашеском клобуке (не в белом патриаршем куколе). Сзади него в стихаре послушник поддерживает конец мантии. Больше никакой свиты… И не нужно: души больные; пышность излишняя непереносна им.
Смотрим мы на приближающегося Святителя и видим, как на его лице светится необычайно нежная улыбка любви, сочувствия, жалости, утешения… Ну, такая сладкая улыбка, что я почти в горле ощутил вкус сладкого…
И всю эту сладость любви и ласки он шлет этому народу… Меня же точно не замечает… И все приближается…
И вдруг я ощущаю, как в сердцах окружающих меня крестьян начинает что-то изменяться: они точно начинают "отходить", оттаивать. Как мухи при первых лучах весеннего солнца… Я даже внутри своего тела начинаю ощущать, будто у них и у меня "под ложечкою" что-то начинает "развязываться", расслабевать… "Отпускает"… После я узнал, что в этом месте у нас находится нервный узел, так называемое "солнечное сплетение" (куда и "подкатывает" при горе)…
И в глазах их начинаю читать мысли:
— Гляди-ка! Святейший-то улыбается… Значит, еще дышать-то можно, стало быть!
И легче, легче становится им, бедным, загнанным, а Святейший все приближается и все сильнее им улыбается. Лицо его обрамлено рыжею бородою.
И когда он подошел уже совсем близко, я увидел, как лица моих соседей тоже улыбались, но еще очень, очень немного…
— Вот только теперь, — пронизала меня мысль, — им что-нибудь можно сказать; теперь они стали способны слушать: душа оттаяла. А там, в избе, и думать нельзя было о поучениях…
И понял я, что сначала надо пригреть грешную душу, — и уже после выправлять… Святейший мог это: он очень любил этих грешных, но несчастных детей своих… И любовью отогрел их. Понял я, что раньше и невозможно было говорить с ними (мне), а потому и не нужно было. Потому мы и молчали в избе. И подивился я великой силе, какую имеет любовь!
…Святейший приблизился. Кажется, мы, во всяком случае — я, поклонились ему в ноги. Вставши, я поцеловал у него руку. Она мне показалась мягкою, пухлою. Я впервые представился ему как епископ, но странное дело: он не придавал этому никакого значения; будто не замечал меня. Это показалось мне даже прискорбным. А вся любовь его направлена была к этому скорбящему, подавленному простонародью.
Наконец, не выдержав, я решаюсь обратиться к нему с безмолвным вопросом (без слов, а сердцем; но его сердце чует, о чем я думаю):
— Владыко! Ну что же нам делать там (за границею, то есть по вопросу о разделении Церкви между митр[ополитом] Антонием и митр[ополитом] Евлогием)? Куда же мне идти?
Он сразу понял вопрос, но, по-видимому, ничуть не заинтересован был им, даже скорее прискорбно ему стало. Улыбка, сиявшая доселе, исчезла. Я ждал ответа… Какого? Можно было сказать ему: иди к митр[ополиту] Антонию, или, наоборот, — к митр[ополиту] Евлогию, или что-либо в этом стиле вообще по поводу разделения… Но ответ был совершенно неожиданным, какого никак не придумать: "Послужи народу".
Вот какие поразительные и неожиданные слова сказал мне Святейший: ни о митрополитах, ни о разделении, ни об юрисдикциях, а о службе народу… именно "народу", то есть "простонародью". Недаром в избе были одни лишь "мужики" (и мой отец — бывший крепостной крестьянин)… И не сказал: "послужите", а в единственном числе: "послужи". Это относилось ко мне лично. И тогда вдруг мне стало ясно толкование слов Патриарха: "И чего вы, архиереи, ссоритесь между собою? Разве дело в вас? Ведь весь вопрос — в спасении народа, и именно простого народа. Спасется он, все будет хорошо, не спасется — все погибло. Что могут генералы без солдат?"
И вдруг весь спор из-за власти поблек… Теперь от меня требовался ответ, и — к стыду моему! — я почувствовал и трудность, и скучность серой работы среди этого "простонародья", с которым я молчал в избе. Какое-то искушение овладело мною; и я, точно подневольный раб, решил сделать попытку отклонить Крест…
— Владыко! — "говорю" я сердцем. — А мне предлагают архиерейское место!
И что-то представилось мне в виде огромного храма: я — в мантии… Поют, но храм пустой… Иду к алтарю… Святейший вдруг сделался грустным; и в его взоре я прочитал:
— Неразумные вы, неразумные! Ну, что пользы в архиерействе, если некому служить? Ведь не народ для архиереев, а архиереи — служители Божии для народа.
И мне стало очень стыдно… я уже готов был бы взять свои слова обратно, — но увы! — поздно: они были сказаны. Тогда Патриарх добавил:
— Ну, уж иди к Антонию…
"Ну уж", то есть из двух худших путей (по сравнению со "служением народу") выбирай сравнительно лучший… Потом что-то упомянуто было о монастыре, далее — что-то забыто… в тумане… Конец — не виден… Патриарх исчез.
Я оказался в доме (может быть, в той же избе: не знаю)… Гляжу: лежат св[ятые] мощи Иоасафа Белгородского, покрытые пеленою… Я подхожу к ним приложиться. А за мною идет архиеп[ископ] Владимир [Тихоницкий] (в Ницце). Знакомый мне священник о. А. (в Х[опо]ве) открывает пелену. Гляжу: святитель лежит, как живой. Я приложился и говорю архиеп[ископу] Владимиру:
— Смотрите, смотрите: святитель — живой.
И отошел к изголовью. А св. Иоасаф протянул руку назад и ласково похлопал меня по правой щеке. Видение кончилось. Я проснулся.
Таков был сон. Прошло после того несколько месяцев. Я читал одному знакомому этот сон (записка-то потерялась). И вдруг мне пришел вопрос: "А по какой связи здесь оказался св. Иоасаф?".
Я посмотрел заметку времени, когда видел сон; и оказалось, что было или под день св. Иоасафа, или в день его памяти (4 сентября ст. ст.). Подозрительное совпадение.
Это еще больше укрепило меня в мысли, что сон не случайный. Я послал его к старцам на Афон; оттуда мне ответили:
— Сон знаменательный! — но подробностей не объяснили…
Я же понял его в том смысле, что мне нужно ехать в Россию — "служить народу"».
Спустя год, в день памяти святителя Иоасафа владыка записывает в дневнике: «День для меня исключительный: память свт. Иоасафа Белгородского <…> И от него мне в Париже еще досталась часть поручи (символ действия управления), а в Кадетском корпусе дал один юноша часть (1/2) скуфьи, освященной на его главе (символ рассудительности! О если бы хотя половина!).
Как же встречаю я этот день? А ведь святые в "свои" дни дают милости обильнее, чем в другое время.
Настроение не только спокойное, но и наклоняющееся в твердость… А утром радостно было, что я принял такое решение (о принятии «Декларации»). Если же и подкрадываются, как воры, обратные мысли, то душа считает их — от лукавого и быстро отгоняет. Слава Богу!»
Выдерживая строгий пост в монастыре, владыка знал, что принятое им решение может лишить его всего. Но он не отчаивался: «А сколько раз мне приходилось переживать, как совершенно пусты и даже трудны заботы о богатстве и вообще личных вещах… — пишет он. — Не хочет этого душа. Вот и мяса не ем, и молока не пью, яиц не вкушаю, и даже постного масла почти не вижу, — а жить не труднее, а легче. Не нужны мне ни коровы, ни свиньи, ни куры, — а лишь хлеб, горячая вода (без чаю) и масло постное».
В своем дневнике епископ Вениамин размышлял над судьбами народа в России и Промыслом Божиим: «10 лет советское правительство у власти, и никто ничего не может поделать. Значит, так Богом дано. И впереди ничего не видно, кроме безосновательных надежд <…> Теперь Господь допустил безбожную власть — за наше маловерие: жнем, что сеяли XVIII и XIX столетия! Посему должно принять сию власть, как от Бога. И ревновать лишь о Православии. <…> А возражают: это же не "цари" в России… Да не все ли равно?! Конечно, все равно… <…> Конечно, прав митрополит Сергий… И это так все просто и несомненно, как бы очевидно… А здешние — опять не послушались его, как не послушались и Патриарха в 1922–23 году… И тогда, и теперь они не верят России и Церкви ее, а верят лишь себе…»
Владыка замечает, что русские христиане, рассеянные по всему миру, лояльны по отношению к власти во всех странах, независимо от политического строя. «Нигде (даже в Сербии) русские не вмешиваются не только делом, но даже и сердцем в то, что делается в государстве; и совершенно по совести подчиняются всякому режиму… Вот это и есть лояльность… Почему же они так возмущаются против совершенно подобного же требования советской власти?» При этом лояльность должна быть искренней и не быть «по необходимости», потому что такая лояльность есть ни что иное, как «скрытое сопротивление». И владыка Вениамин восхищается подвигом митрополита Сергия, принявшего лояльность к советской власти: «Какое же великое дело сделал митрополит Сергий! Поистине историческое… Даже мировое — перевернуть мысли всех… Это дело огромной души христианской! Дело глубочайшего ума! Плод великого страдания!»
Владыка тоже страдал и воочию убеждался от приехавших из России, что страдания очищали их от страстей. Он пишет: «Откровенно сказать, по отношению к советской власти я не считаю ее правильной по существу и исторически верной. Правильную позицию приняла вся наша Родина и наша Церковь: признала советскую власть». А по поводу эмиграции замечает: «Мое наблюдение над всей эмиграцией давно убедило меня тысячами фактов, что вся наша беда происходит от неправильной духовной установки, от недостаточной религиозности и от самочинного неверия в Православную Церковь». «Суть христианства совсем не в переустройстве общественной жизни (а кто хочет, пусть перестраивает), — продолжает он, — а в явлении благодати спасающей: "явися бо благодать, спасительная всем человеком" (Тит. 2, 11)». А без страданий, без Креста этого не будет. «После некоторого недолгого времени и моего пребывания за границей м[итрополит] Сергий позовет меня к себе», — пророчески замечает владыка. Тогда и сбудется завещание Святейшего Патриарха — «послужи народу!»
И еще несколько тезисов из дневников владыки этого периода можно здесь привести: «"Живоцерковников" страшно беречься. Вообще никак не гнаться за количеством, то есть если придется здесь жить». «Не так живи, как хочешь. По-видимому, мне нужно жить в миру… Все (и всё) так говорят… Иное не удается… И сердце уже видит это».
Молитва, пост, мучительные размышления и душевное напряжение вновь завершились для владыки Вениамина знаменательным сновидением. Он записывал:
«Будто я в каком-то большом городе российском. Лето… Я живу в домике одноэтажном. Справа от меня ограда высокая. И дальше храм. Я заведую детьми — учащимися разных возрастов, причем дети одни живут вне ограды, другие — внутри ее. Но те и другие вместе, под моим управлением.
В городе ждут прибытия некоего высокого духовного лица — как будто бы Патриарха, едва ли не м[итрополита] Сергия, повсюду великая любовь к прибывающему.
Мы с учащими и учащимися тоже в ожидании — вне ограды. Он должен прибыть к нам. Мы выстраиваемся в два крестных хода; внеоградные дети имеют всё: и хоругви, и фонарь со свечой, а главное — КРЕСТ. Я облачился в мантию архимандритскую будто бы. Смотрю: у 2-го (внутриоградного) крестного [хода] ничего нет, кроме хоругвий… Как? Почему? Я приказываю немедленно бежать в храм за всем этим. Но посланные страшно медлят. Бегу сам… Нет креста. Алтарь заперт…. Ищу подсвечника: справа стоит убогий, но со свечой… Схватываю, кому-то отдаю… Ищу икон, не сразу вижу… Налево, около стены, наконец нахожу: икону Казанской Божией Матери (4x6 вершка) в дешевенькой серебряной оправе с искусственными бумажными цветами вверху… Слава Богу! Передаю какой-то незнакомой, ласковой и робкой, небольшого роста старушке. Она улыбается. Берет… Ищу другую. Рядом другая икона — св. Гермогена, очень большая (16x12 вершков). Деревянная, с позолотой чеканной. И тяжелая… Но я ее схватываю легко и тоже передаю какой-то другой женщине, со словами: "Тяжелая, но ничего: помогу и сам!"
Они ушли с иконами. Ищу опять креста… Нет нигде… Пора уже выходить… Скоро и Патриарх прибудет. Выхожу из храма в мантии. Храм не заперт. Слышу колокол гудит. Огромный приятный голос… Вдруг чаще зазвонили: значит, прибыл ожидаемый святитель. Спешу…
Вдруг подходят два молодых человека, схватывают меня с развязною улыбкою. В руках у них по долоту.
— Куда вы? — спрашиваю.
— В храм! За бриллиантиком… Помните, мы вместе вставляли его?!
Воры. Я их бросаю с раздвоенною мыслью: позвать ли кого-либо на помощь — они хотят из какой-то иконы выковырять бриллиант…
"Бегу". То есть хочу бежать, но ноги едва волочатся. Боже! Боже! Я тогда хватаюсь за какие-то столы руками, лишь бы сдвинуть себя. Но подвигаюсь черепашьим шагом… Делаю усилия… А звон продолжается… И недалеко будто ограда, а не доползу! Не дотащусь! Ах! если бы скорее! Скорее! Сил нет. Ноги волочатся. будто бы сто пудов на них! И… проснулся… Было часов 5–6 утра.
Смысл открылся тотчас же такой. Город — Россия. За оградой — эмиграция. И те и другие дети — одна семья, и мне одинаково близки. Но у эмигрантов мало икон (молитвы), а главное — креста нет. Без подвига Христова хотят. А у внеоградных, у российских, все есть.
Я стараюсь помочь эмиграции, но креста все же не нахожу для них, а лишь — иконы, молитву. Но зато сам задерживаюсь… Вытаскиваю себя… Но увы!..
— Зачем ты медлишь? — спрашивает меня голос…
Иконы Казанской Божией Матери и св. Гермогена — символ спасения России…
В России — городе — ликование: спаслись. Воры — те эмигранты, которые даже при спасении России думают лишь о наживе, и с этой материалистической целью используют "момент", употребляют и Церковь как средство.
…И я послал телеграмму "за" подписку. Начал писать всюду письма об этом… На душе было бодро».
Вопрос о признании новой власти для митрополита Вениамина был снят. Он с твердостью дал подписку о лояльности советской власти в собственной редакции и вошел в подчинение заместителю Местоблюстителя Патриаршего престола митрополиту Сергию. Документ гласил: «…даю обещание Православной Высшей Церковной Власти, что буду пребывать в повиновении ей, принимая к руководству и исполнению все ее церковные указы и распоряжения, какие во имя и для блага Святой Православной Церкви будут издаваться; и обязуюсь согласовать с ними свое поведение за границей».
По искреннему убеждению владыки Вениамина, Церковь не должна была открыто выступать против советской власти и с настойчивостью отстаивать свои права, бороться с властью «доказательством своих привилегий, запрещениями, анафемами, войной и террором». «Теперь, — писал он в своем дневнике, — Церкви Христовой, которой и всегда, впрочем, дóлжно идти на путь самоотвержения, любви, обид, поношений; и тогда лишь (да и то не все) люди будут подходить к ней. А если она будет отстаивать свои права, то лишь вызовет противодействие… Закон благодати: побеждай благим злое (Рим. 12, 21)». И еще: «Необходимо отдать "все" кесарево кесарю, чтобы он успокоился искренно. Поэтому лояльность необходима безусловно. Именно для христианских целей, а отнюдь не для политических: здесь не христианство приводится в жертву, а наоборот, мы жертвуем политикой, лишь бы иметь свободу Евангельской проповеди. И жертвуем искренно, нелицемерно, сознательно, любовно. <…> Но продавать христианство абсолютно невозможно: ибо это означало бы отдавать кесарю не только кесарево, но уже и Божие». Владыка, конечно, не умалчивал о том, что «не все можно не только оправдать, но и принять у советской власти, например: борьбу против веры, брака, обучения закону Божию и т. п.». Но он считал это все Божьим попущением и наказанием.
Епископ Вениамин сравнивал ситуацию в СССР с событием, описанным в Ветхом Завете, когда Господь покорил всех Навуходоносору и сказал пророку Иеремии: «если кто не будет подчиняться ему, то Сам Господь будет наказывать за это». Проводил он аналогию и с борьбой сербов и греков за политическую свободу, которая не имела никакого результата в духовном отношении: «Нигде турки не приняли христианства. Значит, христианство греков и сербов не преодолело магометанства». И далее высказывал смелую мысль: «Господь и турецкое иго послал, дабы держать в ревновании за Православие ослабевший духовно народ. Так же и доля греков. Иначе было бы еще хуже. Так у нас (для укрепления новоначального Православия и для сохранения от западной латинской и омерзительной пропаганды) были татары». Во всем происходящем владыка искал прежде всего духовный смысл и видел поддержку своим мыслям и чувствам среди простых людей («глас народа»), среди духовносных монахов Афона и в духовных откровениях от Бога.
Вскоре после представления подписки о лояльности митрополит Сергий написал епископу Вениамину: «Я знал, что Вы останетесь в единении с Матерью-Церковью, потому что Вы всегда были церковным по духу своему».
10 ноября 1927 года епископ Вениамин дал подписку о лояльности, наряду с митрополитом Евлогием, который, по собственным словами, сопроводил ее оговоркой, «что всякая политика должна быть удалена из Церкви и что только христианское освящение жизни и религиозно-нравственная оценка ее явлений должны составлять задачу деятельности духовенства. Отказаться от этого религиозно-нравственного освещения жизни во всех ее проявлениях Церковь и, следовательно, духовенство, конечно не может, и в этой области у нас непримиримое расхождение с Советской властью, которая ставит себе целью искоренение Бога из души человеческой».
Кроме митрополита Евлогия и его викариев — архиепископа Владимира (Тихоницкого), епископов Сергия (Королёва) и владыки Вениамина, — подписку о лояльности советской власти с признанием подчинения митрополиту Сергию дали за рубежом только архиепископ Елевферий (Богоявленский), архиепископ Сергий (Тихомиров) и епископ Нестор (Анисимов). Остальная часть церковной эмиграции «Декларацию» не приняла.
29 ноября епископ Вениамин передал через митрополита Евлогия заявление о вхождении в клир Московской Патриархии и прошение об увольнении на покой с пребыванием в Сербии. 3 декабря митрополит Сергий дал на это заявление положительный ответ, после чего владыка захотел укрыться в монастыре в Сербии. «Для этого, — вспоминает он, — я направился в Студеницу — в монастырь, построенный св. Симеоном, отцом святого Саввы, просветителя Сербского. Через несколько дней меня перевели оттуда в скит св. Саввы, находившийся в девяти километрах от монастыря. Это место было необыкновенно уединенное, в высоких горах, в глубоком ущелье, далеко от всякого селения, в глубоком лесу. По ночам я часто слышал вой каких-то диких зверей, а редкие путники, проезжая через горы недалеко от монастыря, даже и днем, въезжая в лес, нередко кричали "ого-го", пугая возможных волков». В этом ските, который состоял из небольшой церковки, где помещалось всего до 10 человек, а в алтаре и того меньше, стал служить епископ Вениамин. Слева к церкви примыкал двухэтажный деревянный домик. Немного выше в гору журчал из-под земли источник чистой холодной воды. Вдали от мирской суеты можно было отдохнуть, подумать о Боге и о своем дальнейшем жизненном пути. Как изнуренный путник после тяжелой дороги присаживается отдохнуть, так и владыке была дана возможность остановиться и перевести дух. «В этом скиту я жил около полугода с одним лишь монахом сербом, отцом Романом, — пишет он. — А до него здесь укрывался старый иеромонах о. Гурий. Оба эти монаха заслуживали того, чтобы о них донеслась память и до потомков». Не будучи отшельником, владыка поминает своих добрых спутников на пути ко спасению. Здесь он написал акафист Искупителю.
По просьбе епископа Шабацкого Михаила (Урошевича) епископ Вениамин в 1929 году вернулся к настоятельству в монастыре Петковица, но уже осенью был вызван архиепископом Евлогием в Париж в Свято-Сергиевский богословский институт. Вследствие подписки о лояльности владыка вынужден был отказаться от церковной и общественно-педагогической деятельности в Сербии. Он писал митрополиту Сергию, что «может быть, и не без горечи личной, я должен сказать, что для эмиграции я никак уже не являюсь насущно-необходимым». Если что и удерживало его «в миру», то это богословский институт, студенты которого, как он сам признавался, «настроенные весьма церковно, относились ко мне с умилительною любовью и послушанием, — произрастая из себя и иноческие цветы». Приняв с монашеским послушанием приглашение митрополита Евлогия, он почти год находился в институте в должности инспектора, где, помимо прочего, читал лекции по литургике, церковному уставу, аскетике и пастырскому богословию.
Тем не менее в упомянутом выше письме владыка признавался: «Я по своим воззрениям, а равно — по недостоинству своему, оказываюсь нередко не вполне согласным с массою эмиграции; не чувствую слияния с нею; остаюсь иногда одиноким или лишь — с незначительным меньшинством, желающим стоять более твердо на чисто религиозной или определенно-канонической позиции». В докладе от 25 июня 1930 года он писал: «А вместе с тем, Богу содействующу, я, побуждаемый велением совести, в попечении о спасении души своей, снова долг имею представить Вашему Высокопреосвященству, что и ныне, как и три года назад, я почитаю более полезным для себя жить опять в монастырской обстановке, к созданию которой я прилагал усилия и во все это время пребывания в Париже, ища способов и средств устроить здесь скит. Посему, если это Богу угодно, прошу снова благосложения Вашего Высокопреосвященства и Священного Синода на возвращение меня к прежнему положению покоя в монастыре; тем более, что в этом стремлении у меня есть уже единомышленники, как из бывших послушников, так и новые ревнители иноческого постнического и трудолюбного жития».
Бог судил иначе. Вскоре владыке предстояло потрудиться на ниве церковно-административной деятельности в новом для себя качестве, поскольку в том же 1930 году последовали события, которые коренным образом изменили его положение и дальнейший жизненный путь.