Низкая с запыленными окнами мастерская в проулке маленького городка. В углу велосипеды с заржавленными спицами, на полу и на полках вперемешку инструменты и разные железяки. Но это не беда, хозяин — мастер, какого поискать.
На улице слышно фырчанье мотора. Это остановился и теперь входит дородный земский врач. Опять забарахлил мотоцикл.
— Ну посмотрим, опять, что ли, запор в желудке? — с радостным оживлением говорит хозяин и откладывает все другое. Вдвоем с Эвальдом они закатывают мотоцикл в мастерскую, толстый господин сам придерживает дверь. Снова заводится мотор — хозяин спец, может по звуку определить, где что барахлит.
— Так и есть, карбюратор. Я сразу подумал. Придется разобрать.
Все идет быстро, ладно. Вдруг потребовался плоский американский ключик.
— Ну куда я его подевал — только что был у меня в руках!
Хозяин и помощник ищут, земский доктор ждет, ученик напильником что-то вытачивает.
— Только что был у меня в руках, — опять говорит без всякой злобы хозяин. Так уж ведется, что если тебе нужна позарез какая-нибудь вещь, то ее нигде нет. Хозяин тихо посвистывает, и поиски продолжаются без крика, без нервотрепки, без ругани. — Может, ты, парень, видел?
— Не на второй ли он полке.
Лаас прерывает свою работу и тоже ищет американский ключик. Когда его наконец находят под железками, Лаас также начинает помогать хозяину. Клеить камеры и выполнять другую мелкую работу ему уже доверяют.
Но по вечерам, скинув с себя рабочую одежду, оба, он и Эвальд, утыкаются в книги. Эвальд в «Автотехнику», он — в какое-нибудь жизнеописание великого человека, штудирует учебник немецкого языка, читает «Мартина Идена» или какую-нибудь художественную книгу, которую он только что принес из библиотеки. По-немецки он начал еще в последнем классе Уулураннаской начальной школы кое-что понимать, по крайней мере, мог с помощью словаря разбирать заглавия. Ему не дает покоя «Das Libesleben in der Natur»[33] Вильгема Бёльша. Три тома этой книги он брал по нескольку раз, — когда подходил срок, возвращал, затем брал снова. Как же разнится у животных любовная жизнь! Есть в высшей степени целомудренные животные, которые лишь раз в году спариваются, чтобы продолжить свой род, но есть и просто звери, как, например, самки-крестовики. Паук-крестовик должен иметь проворные ноги, потому что стоит ему после короткого любовного счастья чуть зазеваться, как паучиха тут же его слопает — что зачастую и бывает.
Получается, что в природе любовь и смерть идут рядом — лососи умирают вскоре после того, как отметали икру, — только люди, кажется, превратили любовные утехи в игру...
...Чуть было не наделил...
Корпение над трехтомным исследованием Бёльша открывало дорогу и к другой немецкой литературе, хотя бы с помощью словаря. Но его библией, книгой его книг, в то время, когда Лаас из подростка становился юношей, оказывается все же «Мартин Иден», которую он может вновь и вновь перечитывать на родном языке. Как и Мартин, он тоже хочет учиться, преуспевать в жизни и лишь после того, как достигнет вершины... Нет, по примеру Мартина Идена Лаас Раун не желает кидаться в волны, накладывать на себя руки... Или все же... Ведь, может быть, лишь случайно, только по отцовской неосторожности, он и появился на свет...
Эвальду чужды книги, которые Лаас приносит из библиотеки, так же как и его сомнения и думы. Эвальда влекут электричество, техника и разные машины. Лаасу кажется, что на свете нет такой машины, с которой бы не справился Эвальд. Однажды квартирная хозяйка принесла ему швейную машинку. Он снисходительно и чуточку виновато улыбнулся, открыл машинку, некоторое время поизучал эти мудреные винтики-болтики, подкрутил в двух местах — и машинка заработала.
В правом ящике стола у него лежит лупа и прочий необходимый для часовщика инструмент. И все-таки больше всего Эвальда привлекают электричество и радио. Он уже давно смастерил из молочной бутылки детектор. Когда Эвальд собрался было уходить в другую мастерскую, где больше машин, хозяин не отпустил его, прибавил по три цента в час к зарплате.
Эвальд помог и Лаасу получить его нынешнее место.
После того ночного лова Лаас, правда, не сразу попал в город. Всю осень ходил в море, в то же время все упорнее готовился к отъезду в город. Написал Эвальду, копил деньги, сшил себе новую одежду. И в одно из воскресений, после того как траулер опять выбрал из залива всю кильку, съездил на велосипеде в город. Пусть перебродит, думала мама, когда-нибудь остепенится. Но после крещения запрягла старого Кырба, и с продуктами и дровами они прикатили в город.
Лаас и на лето не приехал домой, остался работать в мастерской, решил немного подкопить денег. И дома в нем уже не так нуждались. Мужики на судне, где отец работал плотником, вздумали требовать повышения зарплаты — чуть ли не забастовку объявили. Команду рассчитали, и большинство, включая отца, никак не могли найти новое место. Большая война, правда, уже давно кончилась, но свары поменьше продолжались и в Африке, и в Азии, и в Южной Америке; по мнению отца, в воздухе уже снова чувствовалась слабая гарь большой войны.
— Тогда поезжай домой и принюхивайся, если у тебя такое острое чутье! — сказали ему в пароходной конторе. — Ты в летах, долго ли будешь занимать места молодых...
Вот отец и приехал домой. Хозяйство, хотя после войны и прирезали чуток земли, было не столь большим, чтобы всех прокормить, а тем более позволить содержать человека в гимназии. А в гимназию Лаасу так хотелось попасть! Потому и не едет он на лето домой, а остается работать в мастерской. Но осенью вместе с Эвальдом подает заявление в ремесленное училище — здесь нет большой платы за учебу. Эвальд поступает на металлообработку, а он, Лаас, — на строительное отделение, специальность — мосты и дороги. И не только потому, что ему снова и снова является это удивительное видение — Золотые ворота, а больше по практическим соображениям: всюду был перебор работников, только дорожных мастеров, говорили, не хватает.
С помощью Эвальда, который учился и ремонтировал швейные и вязальные машинки, паял и клепал, лудил и чинил все — будь то часы или беличьи клетки, — они как-то выходят из положения с квартирой и со всем прочим. Отец дома соорудил из кожуха старой морской мины малюсенькую смолокуренную печь и, когда приезжал в город торговать смолой, дегтем и скипидаром, прихватывал с собой для Лааса также провизию. Так что Лаасу чуточку легче бороться за учебу, чем Мартину Идену, но она, эта борьба, все же довольно сурова, приходится отказываться от всего — от развлечений и девушек. Только без книг, пусть и не относящихся к ремеслу, он не может и дня прожить.
Живя в таком напряжении все три года, Лаас из подростка становится молодым человеком. Он видит во сне женщину (не похожую лицом ни на Юулу, ни на Нийду), которую ласкает и с которой очень хочет близости. Это его не пугает, это не считается грехом, потому что о таких вещах он уже читал в книге Бёльша.
Нийда! Лаас иногда видит ее на улице. На его шапочке нет такой золотой окантовки, как у Нийды, но все же она приветствует его улыбкой, и довольно дружеской. Но Лаас не оглядывается...
Он читал историю про лисицу и виноград, но у него даже на мгновение не возникает мысли, что все это могло бы сейчас относиться и к нему самому.
Окончив ремесленное училище, хотя и не с похвальной грамотой, но вполне удовлетворительно, Лаас выяснил, что и место дорожного мастера и даже его помощника нигде не валяется. Прослужил год в действительной — от нее все равно не было избавления — и теперь работает в Таллине десятником в строительной фирме «Нийлер и К°».
Полдень жаркого лета. Парит. Русские из Печоры работают вверху на стене, в рубашках, мужики внизу во внутреннем дворе — почти полуголые. Попыхивает мотор, стальной канат с шумом свищет вверх и вниз, и одна партия кирпича за другой поднимается на леса пятого этажа. Грузовики заезжают в ворота, слышно глухое шмяканье падающих на землю стальных балок, и доносятся режущие стуки пневматических молотков на клепке.
Лаас Раун руководит доставкой наверх кирпича. Когда он оглядывается на въезжающую машину, слышится крик:
— Отходи!
Рабочие у лебедки поднимают голову, и в тот же миг с пятого этажа падает кирпич, едва не задев молодого десятника.
— Дьявол, — буркает один из мужиков после первого испуга. — Тут смерть прямо под носом, а может, и ближе!
Снова и снова стальной канат взметает вверх тяжелую ношу. Соленый, перемешанный с кирпичной пылью пот стекает по красно-бурым мужицким спинам — фирма «Нийлер» платит, но и работу за это требует.
Раун поднимается лебедкой наверх, нужно замерить у каменщиков карнизы. Приходится спешить с этажа на этаж, записывать, подсчитывать. Он требователен и неуступчив, как к себе, так и к другим.
Сегодня суббота, они заканчивают работу раньше и, выплатив зарплату, оказываются с инженером Нийлером вдвоем в конторе.
Старый Нийлер с чуть заметной улыбкой смотрит на молодого человека. Был, помощником десятника, теперь — десятник. Нийлер в людях разбирается и чувствует, что Лаас Раун — птица, которая копит в себе силы для полета.
Еще раз проходят по опустевшим лесам, по строительной площадке, прикидывают, на сколько хватит привезенного материала.
— Послушайте, Раун, какие у вас на завтра планы?
— Никаких — воскресенье.
— Вот и хорошо. Не отвезли бы вы меня в Меремызу, а то в эту неделю столько ездил, руки задубели.
По ровному пылящему шоссе одна за другой несутся модные приземистые машины — мимо редких крестьянских телег или высоких автобусов, набитых едущими в конце недели пассажирами. Раун ведет машину осторожно, но временами чувствует странное желание мчаться все быстрее и быстрее и жмет на газ. Низко опустившееся солнце бьет на повороте дороги прямо в лицо, веки у едущих сужаются до узеньких щелочек, появляется ощущение, будто машина устремляется прямо в огромное пламя вечернего светила.
Где-то в деревне дорогу переходит коровье стадо. Машина притормаживает, и снова телеграфные столбы ритмично проносятся мимо. Луг с редкими лиственными деревцами, деревенский проселок, поле, церковь и село, какой-то мост.
— Направо!
Машина сворачивает на узкое гравийное шоссе. На мгновение показывается залив, затем дорога идет по низкому буйному лугу и исчезает среди орешника.
Они берут еще правее, выезжают на почти неезженную грунтовую дорогу, с редкими тележными и автомобильными следами. Тут приходится ехать медленно. За далеким простором едва синеют высокие макушки одиночных сосен. Лаасу вспоминается давняя картина: ясный летний день, тихое колыхание ржи, дедушка и саночки. Но сейчас вечер и сидящий рядом человек — никакой не дедушка.
Машина останавливается. Две створки ворот, столбы соединены уже слегка замшелой перекладиной со старинной отделкой. Налево залив, полуострова, далекий маяк и отсвет исчезнувшего в море солнца. За кленами двухэтажный с большими окнами дом.
Стол накрыт в полутемной комнате. Лаас пребывает в странном смущении, потому что перед ним сидят две женщины. Не будь здесь старого Нийлера, он, и без того малословный, вообще бы молчал.
Его узкая высокая комната располагалась на втором этаже.
Что я там говорил, пытается вспомнить Лаас. Выглядел ужасно неловким. Неправильно пользовался, наверное, вилкой, капнул из молочного стакана на скатерть.
Он открывает окно. Хотя отсюда открывается еще больший простор — за подпирающими устье залива горбами островов виднеется темная вздымающаяся грудь открытого моря, — это уже не возвращает его в счастливое забвение. Все яснее он начинает различать гладко причесанную темную голову и кажущиеся чуточку узкими глаза.
— Хилья, подай молоко! — Тихо, бесшумно протягивается загорелая детская рука.
— Как же ты, Хилья, жила тут всю эту неделю?
— Хорошо. Мы завтра поедем на Вийрелайу?
Удивительно: кажется, что все словно бы опущено в какой-то проявитель и выступает отчетливо и контрастно на фотопластинке.
Поездка, вечер и ночь. Как-то несуразно смешиваются все мысли. Вспоминаются Золотые ворота, его далекая детская мечта, но и их сегодня он не очень воспринимает.
Ночь наполнена какими-то призрачными снами с бесконечными падениями и крутыми взлетами. Спасаясь от кого-то, он будто устремляется ему прямо в лапы. Высокие, мерцающие башни, бакен, который все увеличивается в размерах, и птицы вокруг его огня.
Он в испуге просыпается. Полусумеречная ночь, и до него доходит, где он сейчас.
Лаас поднимается и стоит неподвижно посреди комнаты. Это был лишь сон, успокаивает он себя. Не был сном запрет Юулы: «...никому об этом не говори...» Но с тех пор прошло столько времени, и тогда он был еще совсем ребенком.
Мать и отец... Чуть было не наделил... Не было ли это воспринято с излишне преувеличенным детским трагизмом?..
Зачем Нийлер позвал меня сюда? Только чтобы я вел его машину? Десятник — может, думает, превзойти его? Верно, на строительную площадку Нийлера он утром приходил первым, а вечером уходил с нее последним, экономил деньги Нийлера, словно это были его личные сбережения. Но, наверное, так поступают и другие десятники, на двух других стройках Нийлера. Или они этого не делают?
На военной службе он был во взводе единственным, кого ни разу не наказывали. Особой честью это не считалось. Его высмеивали, называли шкурой, и его оставили бы на сверхсрочной, если бы он этого сам пожелал. Хочет ли он всю жизнь ходить у Нийлера в десятниках? Яков из-за Лии служил семь лет у Лаба, потом еще семь из-за Рахили... Но Нийлер не Лаб, а он, Лаас, не столь глуп, чтобы позволить водить себя за нос из-за какой-то напрасной надежды. Собака растет, зубы растут тоже — и растет у собаки горб, остались в его памяти слова ванатоаского Яана. Или рост горба остановился? Его привлекают дороги и мосты — только бы найти какое-нибудь место дорожного мастера.
И тут, словно наяву, перед ним возникает узкая загорелая рука, темные волосы и кажущиеся чуть узковатыми глаза. Он снова ложится и засыпает.
Просыпается от коровьего мычания. Кажется странным, что в таком месте оказываются коровы.
День ясный, за завтраком Лаас выглядит смелее. Старый Нийлер пребывает в хорошем настроении, упитанный десятилетний Олев усердно ест, и темные волосы Хильи пышут свежестью.
— Мы поедем на Вийрелайу? — спрашивает у отца Олев.
— Ты не дашь мне отдохнуть? И ветер встречный.
— Тогда будем грести.
— Тоже мне гребец! Вы, господин Раун, умеете управлять парусом?
— Вроде бы...
— Ясно, прибрежный житель. Не хотели бы поехать с ними? А я лучше полежу дома.
— У нас большая лодка и большой парус... Может, арендатор поедет с нами, если сам не хочешь? — неуверенно вставляет хозяйка.
Сходятся на том, что Нийлер и хозяйка поедут вместе со всеми. Лаас тащит из сарая паруса и устанавливает мачту. Унижение, причиненное недоверием хозяйки, забывается, когда Хилья, входя в лодку, касается его руки. Это удивительное возбуждение, которое расходится от пальцев к запястью. Во время плавания он смотрит на небо и на море, а видит при этом только узкий девичий профиль и словно бы слышит, как безмолвно сидит на банке Хилья.
Лодка скрежещет килем по прибрежной гальке. Большие пахучие наносы водорослей, пронзительные крики чаек. Хилья снимает с ног туфли и соскальзывает через борт в воду, но, сделав пару шагов, спотыкается об острые камни. Лаас хочет ей снова помочь.
— Нет, нет! — отстраняет она его руку.
Ему неловко, и в продолжение всего пребывания на островке он не может освободиться от этого ощущения. К счастью, при возвращении ветер дует почти навстречу, и, помогая парусам, Лаас находит выход в том, что гребет изо всех сил. У причала плещутся мальчишки — видимо, дети арендатора, обычно личные причалы безлюдны.
Они решают искупаться. Дамы раздеваются за деревьями, мужчины прямо на причале. Плавают друг от друга довольно далеко, и вода достаточно прохладная.
Дома старого Нийлера ждет приглашение на деревенский праздник.
— Послушай, Линда, — обращается он к служанке, — нас приглашают на праздник. Где это Разикуское поле и что там делают?..
Спектакль кончился, и уже ночь. В небе звезды, и горит несколько огней. Трубы устали, начинает играть гармонь. Толстый вспотевший парень подхватывает служанку на танец.
Лаасу страшно. Он и раньше переживал, что не может делать того, что нужно, но еще никогда его отчаяние из-за этого не было столь острым. Вот приближается молодой господин, какой-нибудь учитель или пограничник в гражданском, — и Лаас угадывает их намерения.
— Разрешите пригласить.
— Благодарю, я не танцую.
Руки у Лааса дрожат. А потом от счастья он становится совсем кротким, искренним и спрашивает Хилью:
— Вы действительно не танцуете?
— Нет, вы ведь тоже не танцуете.
— Я не умею, — говорит он кротко.
— И я не умею. Походила несколько раз на курсы, но из этого ничего не вышло, наверное, была слишком неловкой и...
Они стоят рядом. Вот ее старшая сестра, говорит Хилья, танцует, они с ней совершенно разные по натуре. Айно училась на математическом, теперь она в Париже в художественной школе, даже на лето не приехала домой. А ее, Хилью, интересует философия, только философия, не языки и не история. Впереди конкурсные экзамены — только бы поступить в университет!
Танцы все разгорались.
— И когда эта Линда соберется уходить! — вздыхает Хилья.
— Если она хочет остаться, мы можем пойти.
Летняя ночь полна тихого дыхания. Роса нагнула тяжелую рожь. Проходя по краю поля, они чувствуют, как прохладные колосья касаются их рук и одежды. Они идут рядом, раздающиеся на празднике возгласы отступают все дальше.
— Вы, наверное, очень послушны? — спрашивает Лаас, вспоминая мать Хильи.
— Ох, не знаю... Иначе вроде и не получается. А вот вы совершенно свободны, независимы.
— Если человек ни от кого не зависит, то тем больше он зависит от каждого — от рабочего, предпринимателя и так далее.
— Быть свободным все же лучше.
И они идут дальше. Покос, поле. Где-то звенит колокольчик под дугой. Толстый парень, проходя мимо, подозрительно смотрит на них, затем дорога заворачивает в высокий лес.
— Я здесь немного боюсь.
Голоса стихают. Слышны только их собственные шаги. Темно. Время от времени их руки касаются, и тогда Лааса охватывает ощущение удивительного счастья.
— Ну и тишина... — И через некоторое время: — И все же словно бы кто-то перебирает струны какого-то инструмента. Будто дух какой.
Будто дух — и действительно, будто кто-то перебирает глухие струны контрабаса.
— Вы ничего не говорите. Сказали, что вы одни. Но ведь у вас сестра, отец, мать...
Отец и мать... «Чуть было не наделил...» — вспоминается на мгновение. Но тут же он оттесняет все это куда-то в закоулки души и говорит:
— Мой отец плавал на судне только перед мачтой.
— Что это значит — перед мачтой?
— На палубаке. На судне матросское жилье находится на носу, перед первой мачтой. А в деревне мы безземельные, просто безземельщики.
— Простые люди часто лучше...
— Не знаю, если ты всего лишь матрос или рыбак...
— Однако сами вы кое-чего достигли.
— Это только кажется. Иногда чувствуешь, что все это только внешне, будто сон, а сам я все еще ставлю сети. Жизнь в какой-то мере словно бы остановилась с тех пор, как я наперекор всему ушел в город.
— А мне кажется, что вы сильный, и папа думает, что вы непременно пойдете очень далеко.
— А-а... — отмахивается Лаас.
Они идут дальше, и его все больше охватывает опьянение. Чувства становятся простыми и бесхитростными, как у ребенка, и ему хочется стать на колени перед той, что идет рядом, прижаться головой к ее коленям и целовать их.
Они молча идут по высокому ночному лесу. Тихо переговариваются макушки, невидимая белочка роняет на сухой сучок шишку, вскрикивает во сне одинокая птичка. Потом лес кончается, и они вглядываются через поле. Но сегодняшняя ночь темнее вчерашней, залив и полуострова сливаются, яснее видятся проблески маяка.
— Вам не кажется, что в старой риге живут духи? — шепчет Хилья, придвигаясь к Лаасу. И действительно, под высокими стропилами и соломенной крышей вроде бы слышится какое-то движение, словно бы давно умершие господа справляют здесь со своими кучерами какой-то праздник.
По кленам, то дремля, то переваливаясь, гуляет сонный ветерок.
Очутившись на веранде, Хилья шепчет:
— Что, если они теперь закрыли дверь?
Дверь открывается беззвучно, но Хилья тут же закрывает ее. И тогда они стоят друг против друга, не зная, что делать.
— Вы хотите пойти наверх — спать? — спрашивает девушка.
— Ах, я, наверное, уже не усну.
— Я тоже по вечерам не могу уснуть. Ночи странные, они почему-то прекраснее дня.
На веранде мрак от кроны больших лиственных деревьев. Откуда-то сочится едва уловимое дуновение. И опять странная, опьяняющая тишина.
— Как хорошо вот так, — говорит Лаас.
— Да, — шепчет девушка.
У Лааса все мысли улетучиваются из головы. Есть только он и рядом с ним Хилья.
Откуда-то доносится шорох.
— Линда! — шепчет Хилья. Но больше ни звука, видно, это был ветер.
— Вам же надо утром, совсем скоро, собираться уезжать, не сможете и поспать, — беспокоится Хилья.
— Чего там спать, — отмахивается Лаас.
— Но вы днем сидели за веслами, а завтра, вернее, сегодня — опять работа, — в ее голосе чувствуется печальная озабоченность.
Теперь и впрямь что-то грохочет в хлеву или в доме арендатора.
— Идем, идите, идите же! — И она тянет Лааса за собой. Дверь открывается, они крадутся сквозь сени.
— Доброй ночи!
Ее длинные пальчики дрожат в его руке.
— Доброй ночи. — И Лаас поднимается вверх по темной лестнице.
Усевшись на кровати, он чувствует, будто стянут тысячами тугих веревок. Ноги и руки двигаются, но ощущение сдавленности все усиливается, и он уже готов звать на помощь, будто пленник, который вдруг выброшен на незнакомую землю. Он ходит по комнате, открывает окно, но ничто не помогает.
Мысли теснятся, одна призрачная картина сменяет другую. Они опять в лодке — высокие наносы водорослей на островке, крики чаек и блещущее солнце. Потом ржаное поле, «я не танцую», мягкое, мелодичное дрожание в голосе. Сегодня он не может обвинять себя. Все было нормально. Снова и снова он видит себя идущим рядом с девушкой, видит ее губы, уносится думами дальше, и тут с ним происходит как со сказочным дровосеком, который, возжелав стать богом, не удовольствовался королевской короной. Возвращается снова к действительности. Вспоминаются домашние, домишко в Канарбику, Юула...
Но то, что было сегодня вечером и ночью, это столь прекрасно и чисто, что об этом хочется и можно рассказывать всем, всем... кроме матери Хильи. Зато отец Хильи думает, что он, Лаас, непременно пойдет в жизни далеко... Может, еще все-таки достигну Золотых ворот и при этом буду держать в своей руке узенькую, слегка подрагивающую руку Хильи.
Лаас и не замечает, как долго пребывает в нахлынувших на него мыслях, а тем временем небо на востоке уже начинает алеть. Едва показалось солнце, как он тихо крадется по лестнице и идет к морю. Поднявшиеся с бухты клоки тумана медленно движутся посередине залива, скрывая рыбацкие сараи на противоположном берегу, но стоило солнышку подняться сажени на две — и туман начинает синеть, становится просвечивающим и рассеивается.
Нет здесь, наверное, лова, кроме как осенью. Но зачем же тогда эти лодки притулились на том берегу? Ах, какое мне дело до этих посудин!
Когда он возвращается, навстречу ему идет парень — сын арендатора или молоденький батрак, с уздечкой на плече и с ломтем хлеба в руке. Видно, лошадь не дается в руки. Парень учтиво здоровается, и Лаасу вспоминается время, когда он сам приводил с пастбища Кырба. Забавно, что именно сегодня утром он встречается со своим старым, забытым детством.
Лаас направляется в сарай и тихонько заводит мотор. Все в порядке. Уже полпятого — по крайней мере к шести будут на месте.
— Господин! Вас просят в комнату, — служанка поворачивается и уходит, во всем ее теле чувствуется явная усталость от вчерашних танцев и бессонной ночи.
— Ну, где же вы, Раун? Линда вас повсюду ищет, — спрашивает Нийлер.
Еда поставлена только для отъезжающих, хозяйка в ночном халате сидит просто так.
— Как вам понравилось гулянье? Я слышала, Хилья вернулась только в два часа. Пришли, видно, вместе? Линда пришла позже. Вы же не выспались.
— Чего там сон для молодого человека! — отвечает за него старый Нийлер.
Когда они выезжают со двора, Лаасу кажется, будто в окне показался узкий прелестный профиль.
— Послушайте, не гоните вы так! — предостерегает Нийлер.
Лаас снижает скорость, но после этого у него начинают дрожать от какого-то напряжения руки. Нога сама собой , все глубже давит на газ, и машина на опасной скорости берет повороты.
Шесть рабочих дней, неуклюже слатанных, тянутся друг за другом. Но в очередную и даже следующую субботу инженер в его помощи больше не нуждается — явно, что госпожа Нийлер руководит и властвует дома. Лаас живет в каком-то нервном напряжении, он стал резким и нетерпеливым даже с рабочими. При этом у него возник вообще интерес к женщинам. Примечает с лесов торопливо проходящих дам — смотрит им вслед. Правда, с девушками, которые приходят посмотреть на строительство, он по-прежнему смущенно-учтив, но в разговоре с ними начинает подчеркивать свою роль, из-за чего потом ему становится не по себе. Задерживается взглядом на интимных газетных объявлениях, на рекламах экскурсионных поездов, а по воскресеньям начинает ходить на пляж. И в постели долго не дают ему заснуть грезы о сказочном воскресенье в Меремызе.
Хилья...
В работу и в подсчеты вкрадываются ошибки. Эротические мысли появляются все чаще, они тревожат его во сне, и вечером он отправляется на улицу с единственной целью посмотреть на сомнительных женщин. Но это оказывается вовсе не так просто. Он слышал, что стоит лишь вечером пройтись по Виру, и они сами привяжутся к тебе.
Сегодня ни одной такой не видно. Появляется группа щебечущих школьниц, наверное, с танцевальных курсов, перед кинотеатром толпятся люди. Прогуливаются с девушками военные. Лаас сворачивает в проулок, из портовой корчмы доносится шум, но и тут никто не хватает его за полу, все проходят мимо. Впереди идет какая-то солидная дама. Кто ее знает — уж простая-то работница не в состоянии нацепить на себя такую лису, а посостоятельнее кто не станут так поздно ходить по этим улицам. Таможня, Армия спасения[34], и тут самоуверенная рука дамы толкает дверь богатого частного дома.
Черт побери! Но даже разочарование лучше постоянной нерешительности, и эту ночь он спит спокойно.
И тем не менее на другой день все возвращается, и еще острее, чем раньше. Воображение восстанавливает в ярких красках все слышанные рассказы об «этих» дамах. Вспоминается Аксель Лао, который уже испытал нечто подобное.
С Акселем он познакомился на военной службе. Долговязый худощавый парень, студент философского факультета, он никак не мог обучиться муштре и все же оставался удивительно спокойным и, тихонько посмеиваясь, отбывал свои наряды. Лаас, для которого и самое малое наказание всегда казалось большим унижением, лишь восхищался Акселем. И, как явные противоположности, они великолепно подходили друг к другу. Один — отрешенный философ, по-своему Ганди, другой — суровый, жесткий, стремящийся продвинуться в жизни парень из прибрежья. Аксель о завтрашнем дне особо не заботился, зато Лаас разметил свою жизнь лет на пять вперед, и у него был свой банковский счет. Но когда в каком-то журнале появилась первая новелла Акселя, для Лааса это было настоящим потрясением.
— Ты все так достоверно описал — а сам ты в детстве тоже вот так?.. — спрашивает он между прочим.
— Да, конечно, — просто отвечает Аксель.
Лаас завидует его искренности.
Аксель сегодня хотя и дома, но весь в работе. Он подает другу с полки один из своих переводов. Лааса охватывает полемический задор, в споре с Акселем можно показать свою логику и способность к абстракции.
Вечер проходит в безобидной беседе. Но на другой день Лаас приходит к другу опять.
— Послушай, старик, пойдем к шлюхам в бордель, — говорит он нарочито грубо, чтобы не было возможности отступления.
— Что? — удивляется Аксель, посчитав сказанное за шутку.
Снова почва уходит из-под ног, Лаас оглядывает книжные полки, но собирается с духом и говорит:
— Я серьезно, у меня в этом деле нет особого опыта, ты же...
Вдруг что-то сдавливает ему горло, он становится беспомощным как малый ребенок. Со стыда отворачивается и прижимает к глазам руки.
Чувствует, как на плечо медленно опускается дружеская рука. Она удивительно добрая, его тело словно бы сливается с ней, и, успокоившись, он говорит:
— Я действительно в этом деле ничего не знаю, подумал, может, пойдешь со мной. И теперь еще рябит перед глазами, но на душе все же облегчение — будь что будет.
Аксель настроен дружески.
— Послушай, ты вообще... Ведь это дело... Я тоже не бывал... Полусумасшедший Юхан Лийв[35], помнится, писал, что «женщина — наполовину ангел, наполовину шлюха, это ясно, как то, что натрий и хлор — это соль». У Лийва это довольно остроумно, но все-таки человек есть и одновременно не есть лишь химия. Зачем же тебе искать женщину именно в публичном доме?
— Но ведь ангелицы не хотят меня!
— Дамы полусвета хотят прежде всего получить твои деньги!
— Может, какая-нибудь шлюха, кроме денег, захочет и меня. В «Преступлении и наказании» Достоевского такой была Соня. У Дюма — «Дама с камелиями». Гетеры в Древней Греции желали не только денег.
— Значит, пойдешь в публичный дом искать свою нареченную? Боишься, что ангелицы отошьют?
Аксель не подталкивает и не останавливает. С ангелицами у Лааса счастья не было — Нийды вообще нет в здешних краях, уехала за океан. Человек, который все школьные годы содержал Нийду, по слухам, и был отцом «безотцовой» Нийды — он послал дочери и ее матери деньги на билет, и они обе уехали в Америку. Неужто ему теперь ехать вслед за Нийдой, искать Золотые ворота, но Нийда там уже вышла замуж! У Хильи же есть мамочка, которая его, Лааса, не выносит.
Возможно, такой, как он, оказавшийся на этом свете по отцовской неосторожности, и достоин только продажных девиц... А может, и впрямь еще обретет счастье с подобной девицей, даже женится...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Его направляют на третий этаж. Он стоит посреди комнаты, затем снимает с себя пальто, вешает и опускается на стул, будто он здесь жилец.
Кровать с чистыми простынями, чистое полотенце и умывальник, стены оклеены дешевыми обоями, под потолком красный свет. Такое ощущение, словно он сидит в лодке, которую шторм гонит на рифы. И все равно он не в силах изменить курс. Сидит тихо, следит за движением стрелок — когда же она придет.
Кажется, что один круг секундная стрелка пробегает торопливо, а на втором застывает на месте. То бежит, то стоит. Слышатся шаги, но никто не входит. Наконец раздается легкий стук.
— Да, — говорит Лаас и встает.
— Здравствуйте, — говорит девица, подает руку и садится по другую сторону стола. Закурив папиросу, она предлагает и ему: — Будьте добры!
— Нет, спасибо, — запинается он. Возникает неловкая тишина. В комнате распространяется запах табачного дыма. Лаас разглядел, что девица приземистая, упитанная, некрасивая, староватая... Предохранительные средства! И ему хочется бежать.
— Вы желали? — спрашивает она.
— Да, — запинается он. «Сколько же это будет стоить?.. Может, у меня нет с собой таких денег?..» — возникает спасительная мысль.
Но, конечно, есть. Девица раздевается и ложится в постель. И он берет ее. Все это быстро.
Чуть погодя тело его уже ощущает прикосновение холодной воды. Моясь, он еще ни о чем не успевает подумать, однако, вытираясь, испытывает стыд. Но когда девица начинает мыться той же водой, вытираться тем же полотенцем — после него, не обращая ни на что внимания, — появляется мысль: «Есть и похуже меня!»
Затем он нащупывает пальто на вешалке.
И все-таки ждет, повернувшись спиной к девице, пока та оденется.
— Всего доброго, — говорит он издали.
Очутившись в проулке, бежит. Появляется странное чувство — удивительная легкость. Наконец-то с ним это произошло!
Дома он разводит дезинфицирующее средство и снова моется.
И все же оставшуюся часть ночи спит спокойно и утром просыпается свежим и бодрым. Чего уже не было давно. Иногда вспоминается вчерашняя картина. Ну и что. Люди словно бы приблизились к нему, стали дружелюбнее, а сам он как будто от чего-то очистился.
В последующие дни его всего больше начинает мучить страх, что он все-таки подхватил болезнь. После посещения врача, правда, успокаивается, но такой радости, как в первые два дня, уже не испытывает. Ревниво оглядывает на улице мужчин, которые гуляют с дамами, завидует Акселю. Нет, никакой Сони из той толстой староватой девицы не получилось.
И все же после Юулы она словно стала некими изначальными воротами — вовсе не Золотыми (без двух крон они были бы, возможно, более золотыми!), — которые привели его, приблизили к другому полу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Лаас начинает поглядывать на живущую в соседней квартире пышную даму средних лет, которая где-то служила. Ирена Вальдман, барышня или соломенная вдова, перебралась сюда месяца два тому назад, и Лаас начал с ней здороваться.
Однажды под вечер он увидел Ирену Вальдман на улице — с двумя корзинами. Лаас попросил разрешения помочь. Оказывается, она ездила к родственникам в деревню. Когда он донес корзины в ее уютную комнату, она попросила его быть столь любезным, раздеться и чуточку посидеть. Дрова предусмотрительно были еще до отъезда положены в плиту, и теперь с приятным шипением на них загоралась береста. Не желает ли господин Раун отведать чего-нибудь из этих корзин, которые он сам принес?
Яблоки благоухают свежестью. Так много — когда вы только успеете их съесть?
Да, но другую она должна унести.
Честным до неприличия, для успокоения совести, можно оставаться в более мелких вещах, но такие хорошо сохранившиеся яблоки следовало бы, конечно, оставить себе.
Ирена Вальдман как-то беспомощно смеется. И ее на удивление пышная грудь словно бы стыдится своего бесплодного богатства. Лицо у Ирены чуточку рябое, глаза темные. Лаасу вспоминается девица из «Бразилии».
Следующим вечером он снова встречает Ирену Вальдман.
— В кино? А можно с вами?
Он мало обращает внимания на то, что происходит на экране. Желания напирают и сгущаются до ясного видения. И все же он не совсем хмелеет, не выпускает из мысли реального расчета и постепенно подвигает руку на колено Ирены. Но ее по-матерински отводят. Ему не очень и стыдно, возвращаясь домой, он идет, прижимаясь к Ирене.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Под утро Ирена провожает Лааса из своей комнаты.
Потом они долгое время не видят друг друга. Два раза в неделю Ирену навещает ее обычный посетитель. Наконец в одну из пятниц явился Лаас Раун.
Было уже поздно. Ирену явно мучает совесть, она больше не хочет его. Лаас унижается, умоляет, упрашивает, пытается взять силой, но Ирена остается непреклонной. И он сердито уходит.
Несмотря на обиду, он даже счастлив, что женщина из соседней квартиры отказала. В конце концов, он не ставит себе целью заиметь постоянную любовницу, тогда уж лучше девица из «Бразилии», перед которой не нужно нести никакой ответственности. Было бы неосторожностью наделить ребенком женщину, с которой ты не хочешь связать жизнь, и все же обладание ею дает как бы право желать других. И Хилья снова оказывается в центре его мечтаний.
Конец зимы и начало весны проходят в какой-то постоянной тупиковой опасности. Порой у него появляется желание напиться и послать эту жизнь ко всем чертям. Однако у него сохранилось какое-то идущее изнутри его натуры отвращение к алкоголю, и он достаточно осведомлен о смехотворности этого одурманивающего средства.
Теплый ветер задувает по городу.
Все сильнее тоска по Хилье. Темное пальто, по-девичьи хрупкие, узкие бедра. Его шаг сам собой убыстряется. Лаас останавливается перед витриной. Хилья! Нет, опять кто-то другой — и он грустно улыбается.
Зимой Лаас дважды бывал у инженера Нийлера, но дальше кабинета не попадал.
Говорили о делах. Мало предложений, цены падают. За границей кризис, может, и сюда еще навалится.
Когда он был в кабинете, туда наведывалась госпожа Нийлер, которая приветствовала его с холодным почтением, брала какую-нибудь книгу и снова уходила. И Лаас тоже поднимался.
Написать Хилье письмо? Она ведь в Тарту. Философский факультет, Хилье Нийлер — наверное, дошло бы. Или поехать самому, может, увидел бы ее на улице?.. Или взять адрес?..
Но день проходит за днем, и Лаас не делает ни того, ни другого. Бродит по пристани. Лед тает, разрушается. Пароходы уже без помощи подходят к причалу.
Золотые ворота — его мечта, ставшая для других, возможно для мужа Нийды в Америке, явью.
Затем, захваченный какой-то печалью утраты, Лаас устремленно работает, тратит крайне мало, следит, чтобы скопленные в хорошие времена деньги не слишком убывали.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нет, это уже не обман — Хилья: с каждым шагом все приближается.
Изумленные, оторопевшие, они протягивают друг другу руки.
Лаас невольно поворачивает и идет с девушкой. Он ни о чем не думает, видит, что улицы, люди, дома пребывают в каком-то возбуждении и радости, в опьяняющей радости.
— Вы куда-то шли? — спрашивает девушка.
— Нет, нет, что вы... А... вы?
Само собой, они сворачивают на боковые улочки и идут к порту. Шелест трущихся льдин, гигантские корпуса темных мощных торговых пароходов, высокие и стылые пакгаузы. Где-то трещит лебедка, — наверное, судно скоро отчалит и на борт взяли остатки провианта.
Затем почти разом зажигаются огни.
— Как у вас дела? — спрашивает Лаас.
— Бывает, совсем плохо, — тихо отвечает Хилья.
— Почему?
— Иногда страшно — все идет медленно, трудно. Сдала только латинский язык. У других уже сдано по три-четыре экзамена. Ничто не интересует, все ужасно скучно.
— А философия?
— Должна бы интересовать, но мысли давно умерших людей, сложные мировоззрения — все это становится как-то чуждо, мало что можно взять оттуда для себя.
От девушки исходит что-то такое невинное, искреннее, детское. И если бы он смел, он погладил бы эти узкие, в дорогих перчатках руки, отдал бы все, чтобы ей было хорошо.
— И вы молоды, но ведь и вас интересует все?
— Все, — печально возражает он, — в этом и состоит трагизм. Я только читаю и читаю, с детства помешан на чтении, и все равно не могу прийти к ясности в понимании и других и себя.
Они гуляют по краю причала, находясь в опасной близости от шуршащего льдом моря. Откуда-то издалека доносится слабый гудок парохода, который прокладывает себе путь к причалу. Небо над морем темнеет, будто там скапливается все напряжение пробуждающейся весны.
— Вы смотрели «Далекие берега» Пагноля? — спрашивает Хилья.
— Да, ходил.
— Я смотрела в кино и в театре, и, по-моему, нет ничего прекраснее. Только концовка должна быть другая.
— Почему? Так наиболее верно, реалистично.
— Возможно, но молодой человек должен был остаться на каком-нибудь острове Южного моря, и Фанни потом могла бы вместе с ребенком поехать к нему.
— Но ведь их «далекие берега» были для них самыми близкими, находились в них самих.
— Как? — удивляется в свою очередь девушка.
— Да это я так, я же ничего не знаю, — увиливает он, не осмеливаясь обосновать сказанное.
— Будь я мужчиной, я бы тоже пошла в море, — мечтательно говорит Хилья.
Лаас молчит, да и что ему было сказать. Все то, о чем он думал и мечтал, словно бы унеслось в высокую темноту над городом или рассеялось в вечернем облаке над далеким морем.
Они снова оказались на одной из главных улиц города, прошли немного вперед и очутились у нового модного дома инженера Нийлера.
— Вы так и не сходили, куда шли...
— Это ничего. В порту было чудесно.
— Да, — говорит Лаас. И больше ему ничего на ум не приходит. Чувствует, что он статист, человек на перепутье.
Сейчас!.. Но слово не приходит. Он будто знойное небо, разодран болью и весь напряжен.
— Доброй ночи! — и Хилья подает руку. — Заходите к нам в праздники.
Лаас, как во сне, делает несколько шагов.
И все-таки, и все-таки...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Я сумасшедший, как в бреду, хожу на улицам. И Вы вместе со мной. Пытаюсь работать. Вы появляетесь вдруг, стоите и смотрите на меня. Я уже не знаю, где иллюзия, где реальность.
Собираюсь передать Вам это письмо. Не знаю, осмелюсь ли я когда-нибудь это сделать. Если нет, то у меня будет хотя бы повод винить себя в том, что осталось мной не сделанным, или Вам обвинять меня в том, что я сделал».
Ему хочется написать: «Зову тебя!» — но рука больше не движется. Он сует листок в карман, нахлобучивает шляпу и уходит.
Хилья уезжает завтра. А он, безумный, бесплодно тычась, упустил из рук эти две недели. Трижды он приходил к инженеру Нийлеру и все же ничего не предпринял, ничего не сказал. А завтра город будет уже пустой.
Звонит.
Госпожа Нийлер открывает:
— Вы хотели с моим мужем... его сейчас нет дома.
Кто-то словно выталкивает его за дверь, а он все же не сходит с места. И тут, откуда только взялась эта смелость, запинаясь говорит:
— А барышня Хилья?..
— Хилья да, а в чем дело?
— Хотел сказать ей пару слов.
Госпожа Нийлер недоуменно пожимает плечами и, не приглашая Лааса снять пальто, кричит в другую комнату.
— Хилья, с тобой хотят поговорить!
Они стоят друг против друга в полутемном помещении.
— Вы уезжаете, город остается пустым. Разрешите вам писать...
Он подает ей листок, и длинные пальчики безмолвно сжимают его в комок.
— Можно прийти на вокзал?
— Нет.
Потом в тихом помещении снова слышится шепот:
— Нет, нет, не приходите! Вы не должны!
Она убегает, и он, ничего не видя перед собой, выходит через высокие двери во двор перед домом.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На вокзальной платформе он ощущает нестерпимую пустоту, беспредельную, сокрушающую пустоту одиночества. Издали доносится злобное звериное гиканье только что отошедшего поезда.
Лааса Хилья не видела — оно и лучше. Госпожа Нийлер уехала вместе с дочкой, сам инженер вернулся и сел в машину.
И тогда с невыносимой медлительностью тянутся два грустных, тоскливых дня.
Вечером он находит письмо.
«Уже ночь. Не спится. Тело истекает кровью от ран, нанесенных перестуком колес. Мне больно, и я бы не хотела находиться здесь. Ненавижу поезд, кондуктора, людей, которые едут со мной. Мама допытывается, что со мной, а я сама не знаю».
Затем тон письма становится нежным, ласковым. Незабываемое воспоминание о минувшем лете, вековые сосны Меремызы и вечер в порту, спокойное море и шуршание льда.
Лаас залпом пробегает ломкие дрожащие строки. Чувствует, как он почти физически вырастает. Счастье столь велико, что не умещается в комнате, оно простирается над домами, улицами, над городом, раскидывает свои крылья над морем.
И он выбегает из комнаты, несется в счастливом порыве по улицам на самый верх безлюдного мола.
Хилья! Завораживающе звучное имя. Холодный застывший бетон кажется ему теплым, почти мягким, и море подкатывается к его ногам.
Вечер. Он все еще ходит по берегу и читает письмо. Когда он возвращается домой, мир представляется ему обновленным. Лица встречных кажутся ему такими славными, а злым он готов простить их грехи.
Пишет долго. Просто и искренне. Он не говорит о любви, единственном, чем он охвачен. Любовь столь свята, что ее нельзя доверять официальным почтовым операциям, она столь дорога, что ее нельзя передать через кого-то из рук в руки.
Опасается только, что мать Хильи не выносит его. Почему — этого он и сам не знает. Недостаточно элегантен, но ведь этому можно научиться. Не богат, но в будущем он станет зарабатывать столько, сколько нужно для жизни. Может быть, слишком деревенский, родители простые крестьяне — да, это так, но они старательные и честные люди.
Письмо становится все длиннее. Уже два часа ночи, когда он заклеивает конверт и надписывает адрес. Не терпится ни минутки. Однако нет почтовых марок, он покупает их только на вокзале. Наклеивает две десятицентовые марки, так как письмо может оказаться тяжелее.
Захлопнул язычок почтового ящика и все равно не успокаивается. В необычном порыве благородства он готов хотя бы на одну ночь осчастливить всех обездоленных. Лишь под утро ложится в постель и засыпает с чувством какого-то высшего целомудрия.
И снова проходит два дня, на этот раз звонко-радостных.
Уже по шагам почтальона он уверен, что есть письмо от Хильи. Но не знает, что эти строки, над которыми, казалось, пронесся холодный расчетливый ветер, станут, может быть, самыми роковыми в его жизни.
«Когда я писала предыдущее письмо, я была усталой, нервной. Но Вы не должны были понять меня так, как поняли. К тому же у меня есть свои отношения с людьми, почти обязанности, которые связывают меня. Это было лишь минутным настроением. Господин Раун, Вы не должны мне больше писать! Хилья Н.»
Он не поверил. Это невозможно! И вытащил из записной книжки письмо Хильи, которое всегда носил с собой.
Почерк был одинаковый.
Нет, это все-таки недоразумение.
В тот же день он пишет ей снова. Заклинает, умоляет. Уже не разбирает, что пишет, все выливается наружу. Пропадает стыд и гордость, он, как утопающий, зовет на помощь.
Ждет. Нет, не может быть, чтобы все кончилось. Слышит шепот Хильи. И как слабеющему от жажды страннику в пустыне мерещатся все более чудесные оазисы, так и для Лааса день в Меремызе становится какой-то нежно-прекрасной, удивительно чистой летней сказкой, из которой воображение отбрасывает все постороннее. И как уже давно, он и сейчас, в этом отчаянии, представляет себя королевским сыном, в присутствии которого даже ворону, черной птице ночи, достаются отливающие серебром крылья. Ждет письма. И оно приходит, как ледяное дыхание.
«Нельзя ведь, переписываясь, прекратить переписку. Господин Раун, я больше не буду читать Ваших писем. Верю, что у Вас есть чувство такта и Вы меня действительно оставите в покое. Х. Н.».
Лаас сдерживает себя из последних сил, боясь, что увидят его оголенный позор. Машинально ведет дела, которые не нуждаются в том, чтобы над ними задумываться. Живет по своим старым привычкам, каждое утро прибирает комнату, делает гимнастику, бегает вниз в лавку за молоком. Это пока еще ход часов, у которых движутся колесики и стрелки, но у которых раз от разу, с каждым днем, все слабеет незаведенная пружина.
Опершись на поручни, он смотрит на склонившееся красное холодеющее солнце.
Весна? Пронизывающий северо-западный ветер свистит в вантах и время от времени швыряет с отдельных крутых волн в лицо холодные капли. Два матроса, которые были заняты на корме со швартовым тросом, стараются согреться, бьют себя руками, пассажиры в большинстве сбились в укрытие.
Того и гляди, пойдет снег, думает Лаас, поглядывая на темные тучи.
И вновь наваливается боль. Он выхватывает из-за пазухи конверт, словно он наполнен обжигающим морозом.
«Господин Раун, я больше не буду читать Ваших писем. Верю, что у Вас есть чувство такта и Вы меня действительно оставите в покое. Х. Н.».
Он перестал писать. Но, словно побитая, изгнанная из дома собачонка, скребся за дверями, искал щелочки: послал две открытки без подписи — открытка не письмо! На них просто не обратили внимания, никакого ответа, даже такого, в котором было бы сказано, что он человек бессовестный.
Вдруг в памяти с удивительной ясностью всплывает смерть Мартина Идена. Звездное небо. Долгие вздохи океана. Пароход уже отплыл от него на расстояние звука. Мартин усмехается на свое, возникшее на миг, странное желание жить и плывет дальше как человек, которому уже не надо спешить. Жизнь скользит мимо. Зачем, куда? Он набирает полные легкие воздуха, уходит под воду, чувствует, что ушел уже довольно глубоко, и тут пропадает сознание.
Лаас на корме «Нептуна» перегнулся через поручни. Нет, он никакой не Иден. Руфь все-таки хотела быть с Иденом, он же с собачьим унижением, даже после того как его прогнали, все еще пытался тщетно найти расположение Хильи.
Лаас Раун неподвижно уставился на бурлящую за кормой воду. Вдруг пальцы сами собой сжимаются в кулаки, хрупкие, мелкие ледяные строчки становятся бесформенным комком бумаги, рвутся на клочки и, как дрожащие снежные бабочки, летят на пронизывающем ветру, пока набегающие волны не поглощают их.
Лаас равнодушно и оцепенело смотрит на море, и руки, что рвали письмо, кажутся ему чужими. В такой безучастности он стоит еще некоторое время, затем эти же руки хватают из записной книжки и другое письмо, но, прежде чем они успевают с ним что-то сделать, Лаас пробуждается от своей оцепенелости, и застывшая было боль наваливается с прежней силой.
Солнце закатилось. Холодный ветер задувает над пароходом и морем. Голова молодого человека, стоящего на корме парохода, низко склонилась над поручнями.
Воля уходит, исчезает почти и сознание. Он — ничтожная частичка чего-то неимоверно огромного и мощного, маленькая клеточка, чья жизнь и движение от нее самой не зависят. И сочится в море, под боль и робкий трепет души, напряжение трудовых лет, юношеское упорство, гордость молодого человека, сочится из уголков глаз — в добавление к толще моря.
И тут он замечает, что письмо в его руке отсырело, намокло. Его легко разорвать, и все же он снова сует листок со строчками, которые еще недавно дышали блаженным теплом, за пазуху. Выбросить это письмо оказалось невозможным.
На пароходе зажглись огни. Немногочисленные пассажиры спускались в салон.
Дома, наверное, он будет завтра в это время. Отец, мать, Малль...
Небось обрадуются после долгой разлуки.
Летняя практика — на двух более или менее крупных мостах, на железной дороге. Заработок, правда, меньше, чем на частных работах, но остается время для учебы и — можно немного отрешиться от всего.
Чувствует сквозь палубу, как стучит двигатель. Становится холодно. Сквозь решетку он видит, как внизу равномерно движутся цилиндры. Эвальд действительно сделал правильно, что выбрал машины, в них больше жизни, чем в домах, в которые, когда они готовые, въезжают холодные люди, богатые адвокаты и...
Черт бы побрал эту жизнь!
Ритмичная игра тяжелых, лоснящихся от масла многосотсильных стальных мускулов захватывает. И вот он уже спускается по трапу.
— Здравствуйте! Ну и жарища тут у вас!
— Да уж потеплее, чем на палубе.
В том, как молодой человек прохаживается среди машин, чувствуется сноровка, помощник механика держит масляную щетку у движущегося вверх и вниз поршня и не предупреждает Лааса, что здесь можно испачкаться.
— «Данциг 1898», — читает Лаас. — Старушка. Корпус тоже в том возрасте?
— Нет, судно лет на двадцать моложе. Неплохо бы сюда и поновее машину, эта жрет столько, что... но товарищество бедное.
Сквозь узкую дверцу котельной бьет красноватый отсвет. Потный полуголый кочегар тяжелой стальной лопатой с грохотом открывает дверцы обеих печей, сероватый уголь с треском летит в пламя. Затем мелькает длинная кочерга, поддувала печей пышут жаром — взгляд на манометр, два-три удара тяжелым железным молотом по скатившимся из бункера большим комьям угля.
Машина работает с придавленным шумом. Можно почти слышать, как пар заставляет двигаться тяжелые поршни. Кажется, будто здесь взнуздано какое-то могучее первобытное животное и оно должно тут, со сдерживаемым ворчанием, выполнять свою работу.
Кочегар, подняв пары, переводит дух. Лаас пробирается в котельную.
— Крепкая работа.
— Уголь ни к черту.
Широкое рябоватое лицо кочегара лоснится от пота. Вентиляторы установлены вверху, по ходу судна, и воздух с шумом поступает оттуда вниз, а затем на печные решетки. Когда кочегар снова открывает лопатой дверцу, Лаас вырывает из книжки листочек, сильный ветер подхватывает его — и уносит в печь. Бумага превращается в ничто, даже пепел мгновенно исчезает в тысячеградусном пламени.
— Ну и тяга!
— Да, этого здесь хватает — а то разве выдержишь в такой жаре.
Лаас достает из кармана письмо Хильи, пускает в струю воздуха — и в следующий миг письма уже нет.
— Вас еще не пробрало потом?
— Есть...
— Тут и одежду забьет угольной пылью, — говорит кочегар.
— Ну ладно, прощай!
Когда Лаас по узкому железному трапу поднялся наверх, пароход уже плыл в ночи. Вот так — сгорело, и всё. Очень просто.
Вспомнилась статья профессора искусствоведения в «Лооминге».
Без стиля нет архитектуры, литературы, науки, искусства и даже жизни. Может, и он, Лаас, тогда не живет, потому что в его жизни нет стиля. Жизнь была нелепой и пошлой с самого начала. Редко выдавались запоминающиеся дни, да и те наполнялись красотой лишь в его мечтах. Хилья и девица из «Бразилии»! Но не в нем ли самом эта трещина, эти беспокойные шараханья из одной крайности в другую! А между ними тишина знойных дней, но тем опаснее может быть взрыв.
Труд. Да, он трудился, пытался продвинуться вперед, но не было ли и это лишь заменителем, суррогатом удовольствия. Искал Золотые ворота, будто Анкер Ларсен свой камень мудрости... «Золотые ворота»! — сентиментальная мечта мальчишки. Где он их мог найти? В маленькой, самодовольной столице? И он едва ли не больше ненавидит эту ирреальную, далекую, романтическую мечту, чем уродливую мерзость жизни.
Стиль и композиция, классика и ренессанс и барокко! Смешал бы все это в одном проекте, главное, чтобы дом был готов и чтобы в нем было удобно жить. Но ведь требуют не жизни, а красоты, строят красивые дома, рисуют красивые картины, пишут красивые книги! Художники — это жрецы прекрасного, жрецы красоты...
Черт возьми! Как все это пошло. Даже то, что он вынужден так об этом думать...
К чему бриллианты и рубины, к чему их дорогая цена, зачем их холодный шлифованный блеск, если жаждущему жизни человеку больше пользы от капельки теплой крови, капельки жизни, пусть исходит она хотя бы из больного лона прокаженной.
Утверждают, что романтика и натурализм не уживаются в одном доме, в одной картине, в одной книге. Но как же они тогда уживаются в одном человеке?
Мысли зашли в тупик. Почувствовал, что ему стало холодно. Он отыскивает лесенку вниз в общую каюту третьего класса. Пассажиров совсем немного, и все же пребывание здесь во всех отношениях приятное, даже ходят по кругу прихваченные кем-то с собой бутылки с водкой, чтобы развеять скуку. Две повидавшие город крашеные деревенские девицы кокетничают с молодыми людьми, в другом месте спорят по поводу какого-то общего ночлега, который собираются организовать на люках кладовой. На задней скамейке молодой парень взял гармонь, двое других заказывают «Блошку Вийю». Но из этого ничего не получается. Тогда затягивают новую песню, на этот раз гармонист уже в состоянии подыграть:
Чернокосая девчонка
Очень нравится мальчонке.
Пусть она меня не любит,
Я готов ее голубить...
Лаас кисло усмехается, идет в угол и садится на свои чемоданы. В самом большом, довольно увесистом, лежат книги. Но есть они и в двух других, что поменьше, — книги тяжелые...